В родительском доме Гусей не привыкла к такой жесткой регламентации, в современной семье тем более ни одна жена не смогла бы выдержать такого режима, но молодую супругу Аденауэра это, видимо, устраивало. Хуже были резкие смены настроения у главы семейства. Он мог быть то добрым и благодушным, то вдруг становился придирчивым и злым до бешенства. Это он унаследовал от отца, который обычно вымещал свои служебные неприятности на домочадцах. У его сына, во всяком случае, поводов для стрессов и волнений было никак не меньше.
Пожалуй, меньше всего забот доставляли ему оккупанты. Трения, конечно, были. Губернатор и его люди реквизировали для своих нужд лучшие особняки и отели города, около сотни школьных зданий было занято под казармы. В гарнизоне процветало пьянство, особенно отличался в этом смысле младший командный состав. Однажды в январе 1919 года группа сильно выпивших молодых офицеров, громко гогоча, забралась на постаменты памятников кайзера Вильгельма и императрицы Августы, на головы скульптур были водружены ночные горшки. Имелись случаи грабежей, дорожных происшествий из-за несоблюдения правил движения военными водителями, стрельбы по мирным гражданам: патрули не церемонились в случаях, когда кто-нибудь медлил с выполнением команды «стой».
В условиях оккупации такого рода инциденты неизбежны, для их расследования и ликвидации в ратуше по инициативе Аденауэра был создан специальный отдел. Это было разумное нововведение. К лету 1919 года отношения между оккупантами настолько улучшились, что визитеры из Лондона характеризовали их даже как «относительно дружественные». Свою роль сыграла отмена в июле существовавшего до того времени запрета на внеслужебные контакты с немцами. Солдаты, возвращавшиеся домой, говорили, что рейнландцы относились к ним не просто по-дружески, но и «тепло». В докладе, представленном британской администрацией министру иностранных дел лорду Керзону 24 марта 1922 года, отношения, сложившиеся с аппаратом бургомистра, определяются как «в целом удовлетворительные и гармоничные». Конечно, особой любви между оккупантами и оккупируемыми быть не может но определению, а в данном случае продовольственные трудности и рабочие волнения являли собой дополнительные причины для конфликтов.
Положительную роль сыграло образование гражданского Верховного комиссариата в Кобленце — межсоюзнического органа, в задачу которого входило наблюдение над деятельностью военных администраций во всех зонах оккупации. Одновременно с подписанием Версальского договора 26 июня 1919 года вошло в силу «Рейнское соглашение», которое предусматривало создание механизма консультаций между представителями оккупирующих держав и местными немецкими властями. Оно не содержало никаких гарантий гражданских прав местного населения или ограничений на свободу действий оккупантов, но все же это был прогресс.
Между англичанами и французами оставались серьезные разногласия, усилившиеся после того, как сенат США отказался ратифицировать Версальский договор и начался вывод американского оккупационного контингента. Французы поспешили занять их место и попытались даже добиться разрешения от англичан разместить часть своих войск в Кёльне: там, мол, имеются пустые казармы. Англичане ответили отказом, к радости бургомистра, который позволил себе выступить с открыто антифранцузским интервью парижскому журналу «Эклер». Это интервью привлекло к себе внимание составителей ежедневных обзоров прессы, предназначенных для британского правительства. В бюллетене от 24 марта 1920 года отмечено, в частности: «Он (Аденауэр) сказал, что Франция в отличие от такой политической (?) страны, как Англия, не хочет прийти к взаимопониманию с Германией… Франция просто ненавидит Германию как таковую».
Достигнув относительной стабильности во взаимоотношениях с оккупационными властями, Аденауэр обращает свою энергию (а она теперь так и брызжет из него) на разработку генерального плана реконструкции и развития Кёльна. Выше уже упоминалось о создании университета, по мысли бургомистра он должен был стать достойным конкурентом прославленной Боннской альма-матер. Но его замыслы этим не ограничивались, тем более что, как ни парадоксально, поражение Германии в войне открыло для его родного города неожиданные благоприятные перспективы.
Победители потребовали разрушить фортификационные сооружения вокруг Кёльна. Аденауэр решил воспользоваться этим, чтобы реквизировать занимаемые ими участки в пользу города и создать «зеленый пояс» в дополнение к тому, что когда-то был создан при его предшественнике Беккере на месте снесенной городской стены. Победители объявили незаконными субсидии, которые выдавались государством железным дорогам, чтобы удерживать на низком уровне тарифы на грузовые перевозки к портовым терминалам Гамбурга и Бремена. Аденауэр понял, что появилась возможность превратить Кёльн в главный центр не только речной, но и морской торговли, через который пойдет основной ноток немецкого экспорта из Рейнланда, надо лишь построить новый большой порт, углубить рейнский фарватер, создать соответствующую инфраструктуру и т.д. Эти два больших проекта — «зеленый пояс» и новый порт — были связаны с третьим, который предусматривал включение в городскую черту еще одного района правобережья — Воррингена; Аденауэр исходил опять-таки из правильного прогноза о том, что главный вектор экономического развития кёльнского региона в послевоенный период будет направлен не на запад, а на восток.
Размах плана требовал опытного и творчески мыслящего архитектора. Аденауэр решил пригласить на эту роль Фрица Шумахера — человека, ранее посвятившего себя развитию городского хозяйства Гамбурга, но ныне лишенного возможностей применить свои способности на благо родного города (как уже отмечалось, из-за навязанных победителями условий приморские порты Германии были обречены на упадок). Шумахер принял переданное ему предложение и согласился перевести свое бюро в Кёльн — пока временно, на три года. Аденауэр не скрывал от него возможных препятствий к реализации намеченных планов: последнее слово принадлежит англичанам, налицо высокая безработица, ресурсы Рура остаются вне пределов досягаемости, марка начинает падать… Шумахер позднее признавал, что ему самому представлялось, что он имеет дело не с реальным проектом, а с чем-то напоминающим мыльные пузыри. И все-таки он решился — и не пожалел.
Проблемы не заставили себя ждать. Заседавший в Кобленце Верховный комиссариат союзников упорно настаивал на том, чтобы развалины взорванных фортов не; убирались, а были оставлены на месте в качестве назидания потомкам. После того, как удалось переубедить оккупантов, поднялась местная оппозиция: на лакомые куски земли нашлось немало охотников. Из Берлина шли директивы, одна противоречивее другой. Единственным позитивным моментом оказалась контролируемая инфляция: в 1920-м — первой половине 1921 года марка еще не рухнула, а постепенно дешевела, что делало германские активы привлекательными для иностранных инвесторов.
8 июня 1920 года Аденауэр опубликовал в «Кельнер штадтанцейгер» программную статью с изложением своего видения будущего города. Альтернатива была сформулирована четко и убедительно: Кёльн станет либо «гигантской каменной пустыней», либо «городом, где жители будут вести жизнь, достойную человеческого существа». Однако оппозиция не унималась. Тон выступлений в городском собрании изменился: если раньше Аденауэра называли «утопистом», то теперь уже о нем отзывались как о «безответственном игроке», «спекулянте», «самом расточительном из всех немецких бургомистров». Против него и Шумахера выступали не только те, кто представлял интересы частных торговцев недвижимостью; когда он объявил о плане строительства большого стадиона на западной окраине города, в Мюнгерсдорфе, многие стали задавать резонные вопросы типа того, а не лучше ли употребить средства на закупку продуктов и на строительство жилья. Аденауэр гнул свое, не обращая внимания на критиков. Шумахер позднее говорил, что в прежние времена Аденауэр вполне мог бы стать одним из отцов церкви; во всяком случае, он не уступал первым христианским проповедникам ни силой характера, ни уверенностью в правоте своего дела.
Почти фанатичная увлеченность Аденауэра урбанистическими проектами тем более поражает, что ник его активности на этом направлении совпал с периодом трудных испытаний, которым подверглась его новая семья. Весной 1920 года Гусей, находившуюся тогда на последних месяцах беременности, постиг неожиданный и серьезный недуг. Врач поставил неутешительный диагноз: почечная недостаточность. Словно какой-то рок висел над семьей: то же самое нашли в свое время и у Эммы. К счастью, все обошлось, приступ удалось купировать. 4 июня Гусей родила мальчика, но новорожденный оказался очень слабеньким, практически нежизнеспособным. Его поспешили окрестить, сестра Гусей, Лотта, сама медицинская сестра; переехала к ним, чтобы помочь в уходе за маленьким Фердинандом (так назвали новорожденного, очевидно, в честь тестя) и матерью, еще тоже не оправившейся от родов. Сам Конрад был готов просиживать у постели жены дни и ночи, но ему то и дело приходилось отлучаться: дела в ратуше не отпускали.
Всего через три дня наступила печальная развязка. Вернувшись вечером домой, Аденауэр обнаружил уснувшую рядом с колыбелькой маленького Фердинанда сиделку. Он отослал отдохнуть явно уставшую женщину и сам присел на ее место. К полуночи ребенок стал задыхаться. Аденауэр позвонил врачу, попросил срочно приехать, тот дал понять, что приехал бы, если бы от этого была хоть какая-то польза. Отец вернулся к колыбели, взял ребенка на руки. Через некоторое время его дыхание оборвалось, все было кончено. Жена, полностью обессиленная, спала в соседней комнате, вернее сказать, временами проваливалась в забытье. Она проснулась, когда муж появился на пороге. Он не произнес ни слова. Гусей сама выговорила, полуутвердительно-полувопросительно: «Умер». Аденауэр кивнул, сел на край ее постели и взял ее за руку. Оба молчали.
Утром несколько раз приезжали курьеры из ратуши: срочно требовалось его присутствие. В конце концов он уехал. Было утро 8 июня 1920 года, и это был момент, когда в политической жизни Германии наступил крутой поворот. Двумя днями раньше, 6 июня, состоялись первые выборы в рейхстаг по новой, лишь полтора года назад принятой конституции Веймарской республики. Всего за несколько месяцев до этого был ратифицирован Версальский договор. Политическое положение в стране обострилось. Армия не могла смириться с унизительными условиями мира. Правительство Эберта, которое пыталось более или менее лояльно выполнять эти условия, стало мишенью всевозможных нападок и заговоров. Возник так называемый «фрейкор» — незаконные вооруженные формирования, если выражаться современным языком.
В марте 1920 года напряженность переросла в первый серьезный политический кризис. Два отряда «фрейкора» — балтийская бригада и 2-я морская бригада — должны были немедленно самораспуститься; приказ об этом был издан правительством по требованию союзников, грозивших санкциями за нарушение условий мира. Командующий «морской бригадой», капитан Герман Эрхардт фон Дебериц, отказался повиноваться и обратился за поддержкой к командующему берлинским военным округом генералу фон Люттвицу. Отличавшийся непредсказуемостью генерал вместе с неким восточнопрусским политиком по имени Вольфганг Капп, личностью темной и отнюдь не семи пядей во лбу, приняли оригинальное решение: предпринять марш на Берлин. Осуществить его должна была упомянутая бригада Эрхардта, который не колеблясь согласился исполнить возложенную на него миссию.
Столица была захвачена заговорщиками без единого выстрела. Генерал Сект, фактический главнокомандующий рейхсвера, заявил, что немецкие солдаты ни при каких обстоятельствах не будут стрелять в своих фронтовых товарищей. Эберт в этих условиях сделал самое разумное: правительство покинуло Берлин, переехав вначале в Дрезден, а затем в Штутгарт. Оттуда оно обратилось к правительственным служащим и рабочему классу с призывом к всеобщей забастовке в защиту республики. Далеко не все чиновники последовали этому призыву, зато рабочий класс проявил редкое единодушие. Стачка парализовала страну. Поскольку ни Капп, ни Люттвиц не имели ни малейшего понятия о том, как распорядиться оказавшейся в их руках властью, все кончилось трагикомедией. Правительство национального единства, образованное 13 марта, не продержалось и четырех дней. Однако армия стачечников, воодушевленная успехом, начала приобретать черты армии в подлинном смысле слова. К 20 марта части «Красной Армии» захватили главные центры Рура и распространили свой контроль вплоть до пригородов Дюссельдорфа. Генерал Сект, который не допускал и мысли об использовании армии против правых повстанцев, без колебаний бросил войска для подавления левых мятежников. «Красноармейцы» были разгромлены. Урок очевиден: армия проявила себя не как орудие гражданской власти, а как независимая сила, готовая вмешаться тогда и только тогда, когда это диктовалось ее собственными представлениями об ответственности перед обществом.
В нормальных обстоятельствах электорат должен был, казалось, сплотиться вокруг правительства, подвергшегося столь грубому насилию и успешно отразившего попытку государственного переворота. Но ситуация была, увы, далека от нормальной. Выборы показали, что правители не пользуются доверием народа. Социал-демократическая партия Эберта, представители которой возглавляли до этого все кабинеты веймарского периода, потерпела сокрушительное поражение: если в 1919 году за ее кандидатов было подано 11,5 млн. голосов, то в середине 1920-го их электорат упал до 6,1 млн. Новым канцлером стал один из старейших деятелей партии Центра, Константин Фе-ренбах.
Кёльнский бургомистр внимательно следил за этими тектоническими сдвигами в общегерманской политике, и даже рождение и смерть ребенка не могли отвлечь его от размышлений о том, что они означают для его собственной карьеры. После того как стало известно, что правительство будет возглавлять представитель той партии, к которой принадлежал он сам, бургомистр одного из крупнейших городов Германии, наш герой сделал напрашивающийся вывод: нора выходить на общегерманскую сцену.
ГЛАВА 3.
РЕПАРАЦИОННЫЙ КРИЗИС
В архивных делах английского МИДа сохранился любопытный документ, никогда ранее не привлекавший внимания исследователей: датированная 18 маем 1921 года «информация о беседе между представителем Комиссариата в Кёльне и обер-бургомистром Кёльна д-ром Аденауэром». Информация, снабженная препроводительным письмом британского Верховного комиссара Арнольда Робертсона, пошла «на самый верх» — не кому-либо, а самому министру иностранных дел лорду Керзону. Робертсон так же, как и его предшественник, лорд Гарольд Стюарт, хорошо знал немецких политиков и знал, на кого опереться в борьбе против французов, пытавшихся навязать свою линию в вопросах германской политики. Именно в этом аспекте его заинтересовала поступившая из Кёльна запись беседы.
Керзон, со своей стороны, не только внимательно прочитал присланный документ, но и счел его содержание настолько важным, что решил ознакомить с ним членов кабинета и даже короля Георга V. Более того, он лично написал к нему аннотацию, в которой зафиксированные там высказывания Аденауэра получили не столь часто встречающуюся характеристику «примечательного признания». Министр иностранных дел даже несколько усилил формулировку, которую употребил автор записи беседы — руководитель кёльнского представительства аппарата Верховного комиссара Джулиан Пиггот; тот не употреблял эпитета «примечательное». Что же такого сенсационного высказал Аденауэр, чтобы вызвать такую реакцию в высших лондонских кругах?
Кёльнский бургомистр, как обычно, жаловался на французов, но это уже было не ново, как и его попытки посеять рознь между победителями. «Самым интересным моментом в беседе, — отмечает Пиггот, — было откровенное признание со стороны д-ра Аденауэра того факта, что Германия за последние два года не приложила достаточно усилий, чтобы выполнить обязательства, наложенные на нее мирным договором». Причина этого — крайняя слабость сменявших друг друга кабинетов центрального правительства. «Единственное спасение для Германии состоит в создании правительства, которое располагало бы почти диктаторскими полномочиями» — так передает британский дипломат мысли своего немецкого собеседника. Хорош патриот, который играет роль доносчика на собственное правительство! Хорош демократ, который взывает к диктатуре!
Впрочем, чтобы получше понять контекст, на фоне которого происходила эта поистине «примечательная» беседа, нам придется поподробнее рассмотреть сложившуюся тогда в германском вопросе ситуацию. Обязательства, которые имел в виду Аденауэр, — это были, но сути, обязательства Германии платить союзникам репарации за ущерб, понесенный ими от развязанной немцами войны. Проблема размеров и методов платежей была предметом острых дискуссий между победителями и побежденными. Более того, единства по этому вопросу не было и между союзниками, что выявилось еще во время работы Парижской мирной конференции. По словам одного американского наблюдателя, «некоторые делегаты хотели вообще уничтожить Германию, некоторые — добиться от нее репараций, а некоторые — и того, и другого сразу. Некоторые хотели взять с Германии больше, чем она физически могла дать, некоторые вообще предлагали оригинальную схему, по которой вначале Германия должна была отдать весь свой капитал, все активы, а лишь потом следовало начать обсуждать размер репараций, хотя какие выплаты можно было бы ожидать от нищей страны?»
В конечном счете комиссия по репарациям, образованная в августе 1919 года, к маю 1920 года представила доклад с рекомендациями относительно порядка и метода платежей репараций. Впредь до установления окончательной суммы Германия должна была выплатить 20 миллиардов золотых марок (привязанных к доллару в соотношении 4,1 марки за доллар) в виде первого взноса. Часть платежа союзники изъявляли готовность получить в виде товарных поставок — угля, химикатов, строевого леса. В принципе это было приемлемое решение, однако капповский путч и последовавшая забастовка вызвали перерыв в поставках. К середине 1920 года Германия находилась в состоянии фактического дефолта. Для поисков выхода из положения была созвана международная конференция. Она проходила в июле 1920 года в бельгийском городе Спа и закончилась полным фиаско.
Порой такой исход объясняют плохой подготовкой конференции и отсутствием единства не только между союзниками, но и внутри каждой делегации. Действительно, если говорить о британской, то ее руководители, премьер Ллойд-Джордж и министр иностранных дел Керзон, были полной противоположностью друг другу; первый был олицетворением «торгашеской бесцеремонности», второй — «аристократического достоинства» (впрочем, эта характеристика, принадлежащая биографу Керзона, несколько пристрастна). При всем при том оба все же сумели выработать что-то вроде общей позиции, которая сводилась к тому, что с немцами надо найти какой-то компромисс. Французская позиция тоже была не столь железобетонной, как ранее: у руля руководства тогда был Александр Мильеран, который считался приверженцем мягкого курса: он сам подчеркивал отличие своих взглядов от тех, которые были характерны для Клемансо или Пуанкаре. Правда, не ясно было, сможет ли Мильеран достаточно твердо провести этот свой курс. Тем не менее перспективы на взаимоприемлемое решение имелись.
Все испортила германская делегация. Один вид ее чего стоил: к канцлеру Ференбаху и министру иностранных дел Вальтеру Симмонсу особых претензий не было, но зачем-то включенный в делегацию генерал Сект и сопровождавшая его группа военных демонстративно явились в полной парадной форме с орденами, полученными за свои «подвиги» в последней войне. Для союзников это было как красная тряпка для быка. Мало того, прибывший в Спа в качестве эксперта известный рурский магнат Гуго Стиннес не нашел ничего лучшего, как выступить с длинной речью по поводу того, что победители, мол, совсем обнаглели и т.п. Если учесть еще манеру, в которой Стиннес изложил эти свои, мягко говоря, упреки — он скорее не говорил, а рявкал, как строгий учитель на провинившихся школьников, — то можно понять реакцию англичан и французов. С их стороны последовало заявление, что, если дефицит в поставках угля не будет погашен в течение семидесяти двух часов, они попросту оккупируют Рур. Последовал шумный обмен взаимными обвинениями и угрозами; в конечном счете ультиматум был отозван, однако климат на конференции был безнадежно испорчен, почвы для компромисса уже не было.
Последовал еще ряд бесплодных конференций, на которых не удалось добиться какого-либо сближения взглядов.
В конце апреля 1921 года комиссия по репарациям представила новый доклад. Содержавшиеся в нем рекомендации предусматривали удовлетворение репарационных претензий победителей путем выпуска трех видов облигаций с разными сроками погашения и на разные — но равным образом чудовищно огромные — суммы. Схема была исключительно сложна, и в ней было нелегко разобраться даже эксперту. Смысл ее заключался, в общем, в том, что Германия должна была выплатить в общей сложности 12,5 миллиарда долларов, что по тогдашнему курсу составляло 750 миллиардов марок. Представляя этот счет германскому правительству 5 мая 1921 года, союзники потребовали не только его безоговорочного принятия, но и немедленного (в течение 25 дней) перевода на их счета 250 миллионов долларов. Правительство Ференбаха обратилось к США с просьбой о посредничестве, но Вашингтон ответил отказом. Немцам пришлось срочно покупать доллары на свободном рынке и занимать их у собственных банков; ослабленная марка не могла выдержать такого давления, инфляция приняла катастрофические масштабы. Правительство, не желая брать ответственность за последствия своего решения принять требования союзников, подало в отставку.
Для Аденауэра эта ситуация обернулась таким образом, что он чуть-чуть не стал канцлером — за двадцать восемь лет до того, как это действительно случилось. События развертывались следующим образом: 9 мая фракция Центра в рейхстаге собралась для обсуждения кандидатуры преемника Ференбаха. Это было логично: ушедший канцлер был членом их партии, и они имели право первыми высказать свое мнение о том, кто должен стать следующим. Правда, Центр вместе с Баварской народной партией имел всего 85 мандатов из 452, так что речь могла идти только о коалиционном правительстве. Вопрос был, с кем идти на коалицию. С социал-демократами? Но их фракция была больше — 102 мандата. Пойдут ли левые на то, чтобы поддержать католиков, не подомнут ли их под себя, воспользовавшись тем, что их больше? С правыми? Их партии — Национально-народная и просто Народная (наследница старой Национал-либеральной) — имели каждая в отдельности менее сильные фракции (соответственно 71 и 65 мандатов), но, взятые вместе, они опять-таки оставили бы Центр в меньшинстве. Выбор был нелегким.
С идеологической точки зрения Центр тоже был как бы на распутье. Официальная его доктрина объединяла приверженность порядку с принципом социальной ответственности; первое роднило их с правыми, второе — с левыми. Партия Центра стала как бы осью, вокруг которой шло коловращение политической сцены Веймарской республики. Первый такой поворот как раз и пришелся на май 1921 года.
Тогда руководство Центра выбрало все-таки левоцентристский вариант. Выступивший на упомянутом заседании фракции 9 мая Генрих Брауне, который в правительстве Ференбаха занимал пост министра труда (и который был, кстати, родом из Кёльна), предложил образовать правительство в коалиции с социал-демократами и поручить его формирование не кому иному, как Конраду Аденауэру. Это не было импровизацией: Аденауэр, который в это время тоже оказался в Берлине, на обеде, состоявшемся до заседания фракции, уже был проинформирован об этой идее и согласился ее обдумать.
На следующее утро в игру вступил сам президент Эберт. До него дошли слухи, что его собственная партия, социал-демократическая, не склонна идти на коалицию с Центром в том виде, как это имел в виду Брауне. Он попытался переубедить руководителей СДПГ: Германии нужно правительство, и немедленно, если они будут артачиться, он просто подаст в отставку.
Трудно сказать, чем бы это все могло кончиться, если бы не странное поведение самого кандидата в канцлеры. Конечно, заявил он после некоторых размышлений, он был бы готов принять предложение канцлерства, это большая честь, но… Аденауэр был вообще большой мастер на эти «но», и в данном случае постарался нагромоздить столько предварительных условий своего окончательного согласия, что это обрекло весь план на неудачу. Более того, он умудрился испортить отношения со всеми. Он заявил, что канцлер должен иметь полную свободу в подборе министров, и это не очень понравилось его собственной партии. Он заявил, что «надо прекратить всякие разговоры о социализации», и это соответственно не могло понравиться социал-демократам. Наконец, он заявил, что ради сбалансированного бюджета следовало бы пойти на замену восьмичасового рабочего дня девятичасовым, а это не понравилось уже вообще никому.
Кандидатура Аденауэра отпала сама собой. Коалиционное правительство с участием социал-демократов возглавил другой представитель партии Центра — Йозеф Вирт. Тем не менее вряд ли можно говорить о том, что Аденауэр потерпел поражение. Он теперь получил возможность выстроить для себя неплохой имидж: честный политик, способный откровенно излагать неприятные истины, не стремящийся к власти любыми методами, не гоняющийся за дешевой популярностью. Конечно, против такой самохарактеристики имелись и контраргументы, но какое-то воздействие на общественность она могла оказать. Помимо всего прочего, просто хотя бы на какое-то время котироваться в качестве возможного главы германского правительства — это было для провинциального политика огромным прорывом. Думается, внутренне Аденауэр был даже счастлив, что канцлерство в тех условиях ему не досталось. Он не был большим специалистом в экономике, но и полный профан не мог не понимать, что состояние дел таково, что пока лучше не брать на себя тяжелый груз ответственности за управление страной.
Кстати сказать, того, ради чего Аденауэр тогда приехал в Берлин, он как раз и добился. Он был избран председателем Государственного совета Пруссии — крупнейшего государственного образования из тех, что составляли федеральную структуру Германского рейха. Это был новый орган власти, заменивший собою старую верхнюю палату, именовавшуюся при Вильгельме «Палатой господ». Государственный совет ежегодно переизбирался, но не прямым голосованием избирателей, а собранием представителей прусских провинций, из расчета один депутат на 500 тысяч человек при минимальном составе делегаций в три человека. Общая численность палаты колебалась в пределах 75–80 человек, заседали они в старом здании «Палаты господ», недалеко от Потсдамер-платц.
По сути, этот представительный орган мало что решал. «Юридическая конструкция без плоти и крови» — так отзывался о нем один из комментаторов. Проблемы обсуждались сугубо прусские, отнюдь не общегерманские, резолюции принимались расплывчатые, декларативные. Тем не менее сессии проходили регулярно, по два — пять дней каждый месяц, это давало отличную возможность членам совета, особенно из руководящей верхушки, наладить полезные контакты с власть имущими.
Выборы председателя Государственного совета прошли 7 мая 1921 года. Им предшествовала довольно активная закулисная борьба. Социал-демократы располагали относительным большинством, но его недоставало, чтобы претендовать на пост председателя. Бургомистр одного из крупнейших городов, давний деятель партии Центра, Аденауэр представлялся идеальной фигурой, вокруг которой мог сплотиться правый картель. Он легко получил необходимый вотум голосов и впоследствии столь же легко проходил процедуру ежегодных перевыборов, оставаясь на этом посту на протяжении последующих двенадцати лет.
Примечательный разговор с Джулианом Пигготом, о котором шла речь в начале главы, состоялся как раз сразу после возвращения нашего героя в Кёльн после описанной берлинской интермедии. Содержание его высказываний отражало сложившиеся у него опасения по поводу возможной оккупации Рура союзниками и представления о том, на кого в данной ситуации можно было бы опереться. Франция явно отпадала: она больше всего была заинтересована в ресурсах Рура, в том, чтобы переориентировать его экономику на себя и на Бельгию. Кёльн в этом случае оказался бы банкротом. Единственное спасение Аденауэр видел в англичанах: только они могли воспрепятствовать жесткому курсу в отношении Германии, и только они могли бы оказать помощь Кёльну в условиях, если бы этот курс все-таки стал реальностью. Поэтому он готов был пойти достаточно далеко в признании того, что вина за обострение напряженности лежит на немецкой стороне, что союзники, «как и весь остальной мир, имеют основания не доверять доброй воле Германии». Англичан следовало любым способом улестить, а что касается своего собственного центрального правительства, то оно было настолько слабо, что ожидать от него какой-либо поддержки не приходилось, репрессий тоже, так что можно было вполне безнаказанно возводить на него какую угодно хулу. Аденауэр при этом прозрачно намекал, что он распорядился бы властью гораздо лучше, чем главы сменявших друг друга берлинских кабинетов.
В Кёльне на вернувшегося из Берлина бургомистра снова обрушился груз повседневных проблем. Оккупационный режим, казалось бы, нормализовался. В политическом отчете за 1921 год, подготовленном в аппарате британского Верховного комиссара в Кобленце, говорится, в частности: «Обер-бургомистр Кёльна д-р Аденауэр является компетентным чиновником… Его действия лишь в редких случаях давали основания для выражения недовольства с нашей стороны… Германские чиновники и граждане Кёльна демонстрируют значительный потенциал доверия к британским властям, чему способствует примерная дисциплинированность британских военнослужащих и корректное поведение британского гражданского персонала».
Нетрудно заметить несколько покровительственное отношение автора или авторов отчета (подписан он был заместителем Верховного комиссара полковником Райаном) к Аденауэру, да и описание отношений между оккупантами и местными жителями грешит некоторой лакировкой. До ратификации Версальского договора общение между английскими военными и горожанами имело крайне ограниченный, а потому и малоконфликтный характер. Гарнизон жил своей жизнью, отгороженный от.внешнего мира: свои футбольные матчи, свои крикетные площадки и т.п. Однако затем стали прибывать семьи. Это отразилось на облике города. Он приобрел специфические черты английского образа жизни. На улицах появились отряды бойскаутов (и их девичьи эквиваленты), на Франкштрассе начала действовать английская школа, на Хоэштрассе — большой магазин для англичан. Возникли специфически английские питейные заведения и булочные с традиционным британским ассортиментом. К началу 1921 года британская колония насчитывала уже около пятнадцати тысяч человек и начались естественные трения, как это всегда бывает при столкновении разных культур.
Особенно много конфликтов возникало на почве жилищного вопроса. Английские семьи обычно располагались во временно реквизированных помещениях особняков или больших квартир. Их хозяева при этом либо выселялись, либо «уплотнялись». Это само по себе не вызывало восторга с их стороны, но хуже того: аккуратные немки просто-таки не могли вынести, как жильцы обращаются с их мебелью и кухонной утварью. «Бюро но делам оккупации» было буквально завалено жалобами на вандализм оккупантов и членов их семей. Что касается солдат, то они просто изнывали от безделья, и это соответственно сказывалось на нравах. «Эти зеленые юнцы напиваются до посинения», — для Корбетт Эшби, присланной из Лондона инспектировать медсанчасть гарнизона, это было самое яркое впечатление. Угрожающие размеры приняла проституция. Были и чрезвычайные происшествия: то чиновник оккупационной администрации зарезал любовницу-немку, то офицер ни с того ни с сего открыл огонь по группе ребят, один из которых был смертельно ранен, а в мае 1921 года один прохожий, немец, который попытался разнять дерущихся парней, попал под арест за «нападение на сына сержанта британской армии».
Единственным выходом было по возможности изолировать английскую колонию от населения. С одобрения английских властей Аденауэр начал строительство специального военного городка, куда предполагалось заселить семьи офицеров гарнизона и чиновников оккупационной администрации. Решение не вызвало со стороны кёльнцев особого восторга: к тому времени в городе было около двенадцати тысяч бездомных, и многие говорили, что жилище надо строить именно для них, а не для оккупантов. Кстати сказать, примерно две с половиной тысячи британских военнослужащих, подлежавших демобилизации, объявили о своем решении остаться в Кёльне и не возвращаться на родину, и это тоже создало определенную проблему. Наконец, появилась еще одна странная категория населения — англизированные репатрианты. Речь шла о тех, кто провел несколько лет в английском плену и, общаясь с англичанами, успел за это время даже подзабыть родной язык; во всяком случае, эти репатрианты, образовавшие в Кёльне своеобразное землячество, разговаривали между собой исключительно по-английски и в основном о том, как там было и что там сейчас «дома», то есть в Великобритании. Между ними и местными патриотами тоже возникали конфликты, и бургомистру приходилось ими заниматься.
Ухудшились его отношения с местными социал-демократами. Когда до тех дошли слухи об условиях, которые Аденауэр выставил при обсуждении своей кандидатуры на канцлерство, особенно о его требовании отменить восьмичасовой рабочий день, это вызвало бурю возмущения. Профсоюз трамвайщиков охарактеризовал высказывания Аденауэра как «объявление войны германскому пролетариату», социал-демократическая фракция в городском собрании потребовала от бургомистра объяснений. Аденауэр счел, что лучший вид обороны — это наступление: трамвайщики, заявил он, проявили недисциплинированность; они городские служащие, он их непосредственный начальник, они должны были прийти к нему и обсудить беспокоящие их проблемы, а не заниматься демагогией. Что касается удлинения рабочего дня, то как иначе Германия сможет выплатить репарации? По его словам, «германский рабочий класс заинтересован прежде всего в том, чтобы была сама Германия», и ради нее должен пойти на временную модификацию пункта о восьмичасовом рабочем дне.
1919–1923 годы были для Кёльна периодом строительного бума. Быстрыми темпами претворялась в жизнь программа, которую бургомистр разработал вместе с архитектором Шумахером: университет, музыкальная школа, внутреннее городское кольцо, выставочный комплекс в Дейце, новый порт в пригороде Кёльна Ниле. Заложен был «зеленый пояс» — предмет особой гордости Аденауэра. Приток инвестиций способствовал созданию новых промышленных предприятий и расширению уже существующих.
Чтобы обеспечить финансовые вливания в регион, Аденауэр всячески обхаживал рейнских промышленных баронов: Клекнера, Тиссена, ну и, конечно, старого своего спонсора Луиса Хагена. Он даже рискнул пойти на тесный контакт с такой, мягко говоря, неоднозначной фигурой, как Гуго Стиннес. Выше уже упоминалось о нетактичном поведении этого магната на конференции в Спа. Его репутация еще раньше была подмочена откровенными призывами к широким аннексиям бельгийской территории, с которыми он громогласно выступал во время войны. Однако Аденауэра привлекала идея интеграции угольной и сталелитейной промышленности Рура, Саара, Люксембурга, Бельгии и восточной Франции, которую также пропагандировал Стиннес (из всех его идей эта была действительно, пожалуй, наименее безумная). Кёльн оказывался как бы естественным центром такого объединения, и это объясняет интерес его бургомистра к подобного рода планам. Для социал-демократов это была еще одна причина для атак на Аденауэра: Стиннес был в их представлении настоящим исчадием ада, чем-то вроде воплощения мирового зла.
Впрочем, несмотря на все обхаживания олигархов, денег не хватало, особенно если учесть набиравшую теми инфляцию. Финансовые проблемы города обострились в результате проведенной в конце войны налоговой реформы. Новая система переносила центр тяжести с косвенных на прямые налоги, причем ставки их определял центр, и туда же поступала вся собранная денежная масса. Из этого централизованного фонда, составлявшего примерно 60% всех налоговых поступлений, шло затем финансирование отдельных земель и общин. Явные недостатки системы состояли в том,, что она вела к бесконечным спорам между центром и регионами о том, сколько кому выделить, а кроме того, поскольку квоты каждый год определялись заново, никто не мог быть уверен в стабильности своего бюджета.
Для рейнландцев инфляция на первых порах обернулась известными преимуществами: к ним хлынул поток визитеров из-за рубежа, которые спешили обменять свои деньги на марки и скупали на них местные товары. Курс обмена был для них выгоден, рост цен слегка отставал от темпа инфляции, и они делали на этих операциях неплохой гешефт. Местный бюджет, в свою очередь, пополнялся за счет налога с продаж. Разумеется, приток зарубежных покупателей зависел от колебаний курса марки; в общем, она падала (в июле 1921 года за доллар давали 76,6 марки, к январе — уже 191,8), но были и периоды, когда падение приостанавливалось и марка на время даже «тяжелела». В ноябре, когда был зафиксирован самый низкий ее курс, Кёльн подвергся настоящему нашествию голландцев, бельгийцев и датчан, которые буквально сметали все с полок. Власти с согласия Верховного комиссариата ввели ограничения на отпуск иностранцам продовольственных товаров и одежды, чтобы предотвратить дефицит или скачкообразный рост цен, но эта мера имела и обратную сторону: уменьшились поступления от налога с продаж.
Поступлений от таможенных сборов не было вовсе; таможня всегда подчинялась центральной власти, но на оккупированной территории ее юрисдикция не действовала. Дефицит местного бюджета теоретически должен был покрываться займами от Рейхсбанка, но никогда нельзя было сказать наверняка, когда поступят субсидии из центра, в каком количестве и поступят ли вообще. Именно финансовые проблемы города побудили Аденауэра выступить со своей первой отчетливо антипрусской речью. Объясняя депутатам городского собрания причины плачевного состояния городского бюджета, он заявил, в частности: «Пруссия планирует новое наступление на финансы общин. Что она сделала? Она отдала рейху все железные дороги — отрасль весьма прибыльную, зато оставила за собой обязательство платить за них их долги. А чтобы их заплатить, она повысила в свою пользу процент отчисления от подоходного налога». В результате, продолжал Аденауэр, ему нечем оплачивать жилищное строительство, и вообще существующую систему финансовых отношений между Берлином и регионами «нельзя далее терпеть». «Самое лучшее в нынешних условиях — это купить имение и стать прусским помещиком», — съязвил он под конец. В устах председателя Государственного совета Пруссии это была весьма смелая шутка.
Речь Аденауэра произвела фурор. Она дала дополнительные аргументы тем, кто утверждал, что все беды Рейнланда идут от Пруссии, что стоит только разорвать связывающую с ней пуповину, как сразу все волшебно переменится: оккупанты уйдут, и вместо этого на провинцию прольется золотой дождь зарубежной помощи. Именно такими идеями руководствовались по крайней мере промышленные магнаты Рейнланда. Они, эти идеи, получили особо широкое хождение после того, как во главе французского правительства в январе 1922 года оказался явный «ястреб» — Раймон Пуанкаре. Он не оставил никаких сомнений, что будет добиваться беспрекословного выполнения немцами всех без исключения статей Версальского договора — от первой до последней. Неудачный исход Генуэзской конференции и падение в ноябре того же года кабинета Вирта, казалось, подтверждали правоту олигархов. Как было отмечено в очередной сводке составлявшихся в Форин офис «Обзоров ситуации в Центральной Европе» за 2 ноября 1922 года, «директор крупнейшего вестфальского промышленного концерна выразил обоснованное мнение, что не позднее чем через год французы добьются реализации своей цели — создания буферного государства в Рейнланде». Характерно, что авторы обзора не просто воспроизвели это мнение, но и назвали его обоснованным.
Политики двигались как но тонкому льду: одно неловкое движение могло вызвать катастрофические последствия. Между тем особой ловкости от нового главы центрального германского правительства, Вильгельма Куно, бывшего директора судоходной компании ГАПАГ, было трудно ожидать. Близилась развязка.
Разные представители немецкой деловой и политической элиты предлагали разные рецепты противодействия французским замыслам. В донесении, направленном в Лондон 12 декабря 1922 года, упомянутый Джулиан Пиггот сообщал о трех таких рецептах, которые были изложены ему их авторами в ходе трех доверительных бесед, состоявшихся за день до этого. Первый был представлен д-ром Карлом Мюллером, председателем Союза работодателей Рейнланда. В записи Пиггота это выглядело так: «Перед лицом предстоящей оккупации Рура французами, которая наверняка вызовет бурю возмущения в Германии, рейх должен будет сосредоточиться на восстановлении России, чтобы затем повести «освободительную войну» совместно с ней». Мюллер заявил о том, что немцы вынуждены будут с этой целью вступить в переговоры с Советами. За этими идеями вряд ли скрывался какой-либо серьезный план, скорее речь шла о том, чтобы попугать союзников.
Другой вариант изложил близкий друг Стиннеса, д-р Пауль Сильверберг. По его мнению, оккупация Рура в конечном счете «привела бы к достижению взаимопонимания между французскими и немецкими промышленниками — без Англии и против нее». Он сам, Стиннес и Клекнер готовы в любой момент выехать в Париж и «вступить в прямые переговоры относительно репараций». Проект отдавал явно авантюрным духом: два-три олигарха вряд ли сумели бы распутать туго затянутый политиками узел.
Третий выход предложил наш герой. Он констатировал, что целью французской политики является «расчленение Германского рейха», и в качестве единственного средства противодействия этим замыслам выдвинул свою старую идею, сформулированную еще в 1919 году: создать в рамках рейха Рейнско-Вестфальское государство. Аденауэр посоветовал Пигготу использовать все его влияние, чтобы побудить президента Эберта и правительство Куно выступить с соответствующей инициативой: только это сможет остановить Пуанкаре.
Для самого Пиггота наиболее важным представлялось то, что, по его мнению, объединяло все три проекта: «большое значение, которое все три моих собеседника придавали сохранению британской оккупации Кёльна». Английские гарнизоны — это «последний оплот западных немцев против наполеоновских планов французского правительства». Верно: англичане не имели оснований для одобрительного отношения к агрессивной антигерманской политике Пуанкаре, однако они не собирались портить с ним из-за этого отношения, тем более что в это время в Лозанне проходили весьма деликатные переговоры по Ближнему Востоку.
В результате Пуанкаре получил зеленый свет, хотя даже бельгийцы, столь пострадавшие от немецкого нашествия, испытывали сомнения в мудрости радикального решения.
События развивались в убыстряющемся темпе, и их нельзя было ничем остановить. 2 января 1923 года правительство Куно выступило с примирительным жестом: оно заявило о готовности выплатить двадцать миллиардов золотых марок (около пяти миллиардов долларов) при условии предоставления рассрочки и международного стабилизационного займа. В ответ на это союзники должны были немедленно вывести свои войска из Дюссельдорфа, Дуйсбурга, Рурорта и гарантировать последующий их вывод со всей территории Рейнской области. Было уже поздно: еще 26 декабря репарационная комиссия констатировала невыполнение Германией ее обязательств. Пуанкаре предпочел проигнорировать новый демарш немцев. 9 января вердикт репарационной комиссии был утвержден правительствами Франции, Бельгии и Италии. 11 января французские и бельгийские войска вторглись в Рур.
ГЛАВА 4.
1923 ГОД
Франко-бельгийская оккупация Рура вызвала в Германии, по словам швейцарского историка Э. Эйка, «вопль возмущения и ярости». Нация снова была едина, как в августе 1914 года. Пожалуй, единственный диссонанс был внесен высказыванием тогда никому не известного экс-ефрейтора из австрийского городка Браунау, которого звали Адольф Гитлер: взобравшись на стол в одной из мюнхенских пивных, он заявил, что нужно кричать не «Долой Францию», а «Долой берлинских предателей». Но в основном гнев нации обрушился на победителей.
Вообще говоря, такая реакция была оправданной. Официальный мотив акции был попросту высосан из пальца: речь шла якобы о защите группы французских, бельгийских и итальянских инженеров, которые должны были надзирать за деятельностью угольного синдиката по выполнению репарационных поставок и за ликвидацией недопоставки телеграфных столбов (из 200 тысяч было получено лишь 65 тысяч).
В Руре прошла волна стихийных стачек против оккупантов. Пресса широко их освещала, общественное мнение было на стороне забастовщиков. В этих условиях на заседании кабинета, проходившем под председательством президента Эберта, было принято решение начать «пассивное сопротивление». Другими словами, рабочие Рура не должны были работать на оккупантов. Это решение было встречено всеобщим одобрением. Чего, очевидно, не учли, так это необходимости государственного субсидирования участников «пассивного сопротивления»: им надо было как-то компенсировать потерю заработной платы, а это создавало огромную нагрузку на бюджет. Печатный станок заработал на полную мощность, инфляция приняла неконтролируемый характер. В Кёльне ситуация подтвердила наихудшие опасения его бургомистра. Начались перебои с продовольствием. Увеличилась безработица: сказался разрыв экономических связей с Руром, продукция которого, произведенная на шахтах и заводах, где рабочие места немцев заняли иностранцы, шла теперь прямиком во Францию.
На этот тяжелый период пришлось событие в личной жизни нашего героя, которое при прочих условиях должно было бы стать поводом для большого семейного торжества. 18 января 1923 года у него родился сын. На этот раз-все прошло благополучно: беременность Гусей проходила без осложнений, мальчик, которого назвали Паулем, родился здоровым и крепким, даже с некоторым превышением средних показателей в весе. Впрочем, то же самое можно было сказать и о счастливой матери: Гусей сильно пополнела, мало что напоминало ту стройную симпатяшку, какой она была до замужества. В глазах еще порой сверкали задорные искорки, но в общем и целом она уже была на пути превращения в солидную даму, типичную немецкую домохозяйку. Такая эволюция была неизбежной: муж всегда занят, интересов, выходящих за рамки домашних дел, почти нет, общение ограничено дамами ее круга, а поскольку это общение происходит, как правило, в кёльнских кафе, где трудно устоять от соблазна съесть пару-другую пирожных, то это соответственно влияет и на фигуру.
Супруг ее, напротив, в это время сильно потерял в весе. Заботы и хлопоты, связанные с его должностью и амбициями, брали свое. Черты лица заострились, он перестал носить усики, и твердая линия крепко сжатых губ еще сильнее бросалась в глаза; модный цилиндр не очень подходил к узкому продолговатому овалу его лица, с которого не сходило выражение раздражения и усталости. Беременность Гусей и рождение сына не затронули каких-то чувствительных струн в его душе. Раз все нормально, значит, нет повода для эмоций — таким соображением определялось, видимо, его поведение, вполне обычное для немецкого отца семейства, характер которого формировался в кайзеровском рейхе.
В чем нельзя упрекнуть Аденауэра, так это в небрежении обязанностями кормильца. Он позаботился о том, чтобы уберечь семью от воздействия того финансового хаоса, в который все быстрее погружалась страна. Аденауэр всегда отличался расчетливостью (некоторые называли это даже скупердяйством), но в своих отношениях с городской казной он, можно сказать, побил все рекорды но части обеспечения себя всевозможными льготами и привилегиями. Еще при вступлении на пост бургомистра в 1917 году он отказался от полагавшейся ему бесплатной, но весьма скромной квартиры в центре, но зато добился того, что город взял на себя все расходы но содержанию особняка на Макс-Брухштрассе, включая даже ремонт и замену садовых скамеек. На этом он здорово сумел сэкономить. Еще больше ему принесло постановление городского собрания, позволявшее ему во изменение прежнего правила полностью присваивать себе тантьемы, полагавшиеся бургомистру как представителю города в советах директоров расположенных в Кёльне компаний (ранее они должны были сдаваться, по крайней мере частично, в бюджет). Все выплаты, которые получал Аденауэр, разумеется, индексировались в соответствии с ростом цен. Его служебной машиной стал большой шестилитровый «мерседес-бенц».
В качестве иллюстрации того, как эти привилегии выглядели в количественном выражении, приведем только один пример: ремонт особняка (необходимость его Аденауэр объяснил тем, что ему приходится устраивать в нем официальные приемы) обошелся городскому бюджету в 103 тысячи неденоминированных марок. Более того, городу пришлось купить три участка земли, прилегающих к особняку Аденауэра, чтобы тот мог расширить свой сад, и согласиться выплачивать проценты по кредиту, который бургомистр взял для обустройства новоприобретенной площади. Бургомистр представлял к оплате всевозможные счета для покрытия представительских расходов, причем всегда требовал вернуть оригиналы обратно, чтобы ни у кого не возникало вопросов, на что, собственно, были истрачены деньги. Короче говоря, он доил городскую казну как мог.
Материальное благосостояние семьи благотворно сказалось и на отношениях внутри ее. Дети Конрада от первого брака несколько изменили свое отношение к мачехе: теперь они уже видели в ней кого-то вроде старшего друга или сестры, а не хищницу, обманом пробравшуюся в их дом; только Коко продолжал держаться настороженно. Сказались два обстоятельства: естественное обаяние Гусей и ее умение вести домашнее хозяйство. В доме был повар и две служанки, но Гусей предпочитала сама ходить за покупками. На ее плечах лежал также уход за садом и огородом. Она сама и доила козу, которую завели, чтобы у ребенка всегда было свежее молоко. Словом, семейный тыл был обеспечен, и Аденауэр мог посвятить все свои силы политике, тем более что в этой сфере проблем было более чем достаточно.
Вначале у него теплилась надежда на англичан: они выступят посредниками в германо-французском конфликте либо так или иначе придут на помощь. Однако англичане не хотели вмешиваться. 11 января из Форин офис Верховному комиссару в Кобленц поступила инструкция, где говорилось, в частности: «В намерения правительства его величества входит снижение до минимума, поскольку это зависит от него, того отрицательного эффекта, который односторонняя французская акция оказала на состояние англо-французских отношений». Соответственно, с английской стороны не последовало каких-либо протестов или контрмер.
Аденауэр, однако, не терял надежды. Английское присутствие как минимум исключало перспективу французской оккупации и обеспечивало беспрепятственное поступление в город по речному пути какого-то количества продовольствия и топлива. Это уже было что-то. Кроме того, он видел, что отношения между двумя союзниками далеки от сердечности прежнего времени. Англичане и французы вели диалог, но, так сказать, с зубовным скрежетом. Даже такие мелкие вопросы, как транзит через Кёльн французских воинских эшелонов, вызывали споры и конфликты. Для немецкой стороны это открывало определенные возможности.
В разговорах с англичанами Аденауэр старался делать упор на исторических аналогиях, которые явно были способны вызвать у собеседников неприятные ассоциации. В ответ за заданный ему Пигготом вопрос о том, как он оценивает ситуацию (дело было в марте 1923 года), бургомистр заявил: «Для Германии вряд ли можно представить себе что-либо худшее». Прогноз его звучал не менее мрачно: «Франция покончит с Германией; Европа вернется к наполеоновским временам; главными государствами останутся Англия, Франция и Россия». С точки зрения английского дипломата, такая перспектива также могла восприниматься не иначе, как катастрофическая, однако, вполне вероятно, тот воспринял изложенный ему алармистский сценарий просто как тактический прием, рассчитанный на то, чтобы подтолкнуть англичан к активным контрдействиям.
По мысли Аденауэра, англичане могли выдвинуть перед французами идею перемирия. Франция вывела бы из Рура свои войска, но могла бы оставить там своих гражданских чиновников; в свою очередь, Германия прекратила бы «пассивное сопротивление». Страсти с обеих сторон улеглись бы, и можно было бы начать серьезные переговоры по вопросу о Руре и репарациях. В мире, основанном на доводах разума, эта схема имела свои достоинства. Увы, тогдашний мир был далек от господства разума: все стороны вели себя иррационально. Американцы в знак протеста против франко-бельгийской акции вывели остатки своего оккупационного контингента, к вящей радости французов, опять-таки охотно заполнивших создавшийся вакуум. Правительство Куно в Берлине, казалось, было больше озабочено угрозой со стороны Польши, чем событиями в Руре, и вообще быстро теряло контроль над событиями в стране.
Но менее всего рациональности было в действиях и публичных выступлениях Пуанкаре. «Германия тщетно будет ждать от нас малейших колебаний, — заявил он под бурные аплодисменты собравшихся на открытие военного мемориала в Дюнкерке. — Франция пойдет избранным ею путем до конца». Немецкая пресса как в оккупированной, так и в неоккупированной частях Германии была настроена крайне националистически; но поводу репараций мнение было единодушным: «Мы не заплатим ни пфеннига». В этих условиях компромиссный план Аденауэра не имел никаких шансов на успех.
В апреле официальный Лондон решился наконец сказать свое слово. Выступая в палате лордов, Керзон, тщательно выбирая выражения, чтобы сохранить флер беспристрастности, предложил передать репарационный вопрос на арбитраж нейтральной стороне. Правительство рейха выразило одобрение этой идее, рассматривая ее как косвенную поддержку своей позиции. Однако Куно и здесь умудрился все испортить: он заявил, что его страна примет услуги арбитра, но только в том случае, если в его мандат будет входить исключительно рассмотрение вопроса о снижении суммы репараций. Заранее ограничить свободу мнения арбитра — это было нечто новое в международном праве, неудивительно, что никто не принял ответ Куно всерьез. Он только сыграл на руку жесткой линии Пуанкаре, который заявил, что не будет рассматривать вообще никаких предложений немецкой стороны до тех пор, пока она не прекратит «пассивное сопротивление». Керзон в частном порядке выразил недовольство французским премьером: он «не способен ни на благородный жест, ни на разумную идею», — но этим все и ограничилось. Тупик был полный. К концу мая Аденауэр окончательно отчаялся в своих попытках добиться каких-либо подвижек на уровне высокой политики.
Он решил сосредоточиться на городских делах. Через своего старого спонсора Луиса Хагена он сумел организовать поставку овощей и фруктов из Голландии и баварских владений в Пфальце. Через Гуго Стиннеса он начал переговоры о поставках угля. С англичанами он договорился, что те обеспечат беспрепятственное прохождение предназначенных для Кёльна грузов по Рейну. Он действовал при этом как настоящий диктатор. В 1923 году в повестке дня городского собрания одиннадцать раз фигурировали пункты о «дефиците» — порой просто, порой с эпитетами тина «острый», «растущий» и т.д. Аденауэр редко брал там слово, предпочитая переносить дискуссии в разного рода комиссии и комитеты: его устраивало отсутствие гласности. Когда он все-таки выступал, это были» как правило, резкие отповеди депутатам. В середине июня, например, когда обсуждался вопрос о повышении тарифов на пользование банями и на больничное обслуживание, он отмел все доводы против: можете сколько угодно возмущаться, но если вся финансовая система рушится, то это не может не сказаться и на банях с больницами, сухо констатировал он.
Кстати сказать, ситуацию в Кёльне в сравнении, например, с тем, что творилось в Руре, можно было считать относительно терпимой. Зарплату и жалованье выдавали теперь каждый день, а с апреля, когда гиперинфляция пошла но нарастающей, даже дважды в день. Рабочие и служащие получили право на специальный перерыв в середине рабочего дня, чтобы успеть отовариться, пока полученные денежные знаки еще сохраняют какую-то покупательную способность. Кёльн, как и ряд других городов, получил от Рейхсбанка право самому печатать банкноты в размерах, необходимых для поддержания денежного оборота. Печатные станки работали вовсю, выпуская бумажки, ценность которых непрерывно падала; на каждой из них красовалась зато личная подпись бургомистра. Аденауэр развернул программу общественных работ, захватившую не только общественный, но и частный сектор.
В Кёльне воцарилась атмосфера своеобразного пира во время чумы. Деньги, коль скоро они появлялись, надо было побыстрее истратить, и все, что оставалось от обеда, торопились спустить в ресторанчиках, кафе или просто забегаловках, которые буквально усеяли набережную. В моду вошел завезенный из Америки чарльстон; шлягеры отличались фривольным подтекстом: «Да, с бананами сегодня туговато», «Мой попугай не ест крутые яйца»; особенной популярностью пользовался глупейший набор рифм под названием «Мейер в Гималаях». Бургомистр неодобрительно относился к такому упадку нравов.
Впрочем, эта картина беззаботного прожигания жизни скрывала за собой печальные факты: средний класс потерял все свои сбережения, медицинская помощь стала недоступной роскошью, кривая самоубийств резко пошла вверх, обычными стали случаи смерти от голода и дистрофии. В конце октября 30 тысяч кёльнцев получали бесплатные обеды — эта благотворительная акция была организована по специальному распоряжению бургомистра.
Однако были и те, кому создавшаяся катастрофическая ситуация давала шансы на быстрое обогащение. К числу таковых принадлежал и один из новых спонсоров и почитателей Аденауэра, упоминавшийся уже магнат Гуго Стиннес. Его метод был очень прост: используя в качестве залога свои шахты, он брал большие кредиты, на которые скупал активы фирм, испытывавших финансовые трудности, банки, органы печати, под эти приобретения брал новые кредиты, расплачиваясь из них за старые обесцененной валютой и продолжая скупать все, что попадалось под руку, и так далее, причем чем больше была инфляция, тем быстрее вращалась эта карусель, тем богаче становился Стиннес. Когда в 1924 году он неожиданно умер, обнаружилось, что, помимо шахт, в его империю входило 150 газет и журналов, 69 строительных компаний, 66 химических, бумагоделательных и сахарных заводов, 57 банковских и страховых обществ, 83 железнодорожные и пароходные компании и еще более сотни различных предприятий. По случаю его смерти немецкий юмористический журнал «Симплициссимус» поместил карикатуру, на которой святой Петр в ужасе взывает к архангелам: «Стиннес у ворот! Не зевайте, ребята, а то через неделю он станет нашим хозяином!»
Насколько быстро и напористо действовал Стиннес, настолько неповоротливо и неэффективно работала финансовая система рейха. Сложная цепочка Рейхсбанк — земельные банки — региональные казначейства была создана, казалось, с единственной целью — кормить огромный бюрократический аппарат и поелику возможно тормозить прохождение перечисляемых средств. В условиях инфляции это приводило к многочисленным курьезным ситуациям. К примеру, в начале 1923 года Прусский государственный банк выделил четыре миллиарда марок в качестве аванса для уплаты процентов по облигациям, которые еще только планировались к выпуску. Тратить их было нельзя, и они легли мертвым грузом, пока их не сожрала инфляция. С другой стороны, банк согласился принимать кредитные сертификаты, которые выпускались местными властями, используя их затем в качестве залога, чтобы брать кредит у местных казначейств, которые, в свою очередь, не имели никаких иных средств, кроме тех, которые получали от того же центрального банка. Получалось, что взаймы брали у самих себя!
Выход из этого замкнутого круга был один — печатный станок. Уже к концу весны 1923 года фабрики, выпускавшие банкноты, перешли на круглосуточный режим работы, без праздников и выходных. Ежедневная потребность для Кёльна и -округи составляла восемь — десять миллиардов марок, местных мощностей для их выпуска не хватало, приходилось целыми вагонами доставлять марки из Берлина. Для того чтобы уплатить репарационной комиссии за транзит, понадобилось семь служащих, которые перетаскивали коробки с банкнотами. Зарплату уносили в ведрах и мешках. Зато британские солдаты обнаружили, что могут себе позволить бутылку шампанского меньше, чем за два пенса.
К середине июля за доллар давали уже четыре миллиарда марок, и ее курс продолжал быстро падать. К этому времени французы заподозрили, что марки, которые Кёльн получал из Берлина, тайным образом переправляются в Рур для оплаты тех, кто осуществлял «пассивное сопротивление». Английскому представителю в Верховном комиссариате с трудом удалось предотвратить введение эмбарго на транзит поездов с денежными знаками из Берлина в Кёльн. Кстати, в сентябре выяснилось, что правительство рейха действительно подпитывало «пассивное сопротивление», используя весьма хитроумную схему: на самолетах британской компании «Инстоун Эрлайнс» банкноты доставлялись в Амстердам, оттуда переправлялись в банки Трира, Кобленца и Аахена, через которые но тайным каналам они попадали, наконец, в Рур. Разумеется, накладные расходы на такие операции были чудовищно велики, и это еще больше перенапрягало германскую экономику.
К концу лета экономическая ситуация в Кёльне еще более ухудшилась. Новый урожай не принес облегчения: цены, даже с учетом индексации, непрерывно росли, особенно на картофель. На оккупированной территории вспыхивали волнения, полиция не справлялась; в Золинген для наведения порядка пришлось послать роту английских солдат. Последней каплей стала стачка берлинских печатников в начале августа. Станки остановились, банкноты из центра перестали поступать в Кёльн, и местные служащие, трамвайщики, строители, медсестры, не получившие своей ежедневной зарплаты, тоже отказались выходить на работу. Это была катастрофа. В городе начали циркулировать слухи, что для Кёльна лучше всего было бы получить статус «вольного города» по типу того, что был предоставлен Данцигу, и что этот проект вот-вот станет реальностью. Аденауэр выступил с официальным опровержением, но это не помогло. В остальном Рейнланде вновь оживились сепаратисты. В архиве британской части Верховного комиссариата сохранилась датированная 25 августа запись беседы с представителем немецкой полиции; тот сообщил, что «не может предсказать, что будет даже через две недели; если марка еще упадет, рост мятежей неизбежен».
В Берлине, впрочем, ситуация была не лучше. 11 августа социал-демократы в рейхстаге выразили недоверие правительству Куно. Оно пало.
Новым канцлером стал Густав Штреземан. Для президента Эберта это был отнюдь не очевидный выбор. Штреземан был хорошим оратором, умевшим в своей риторике использовать разные регистры — от острого сарказма до возвышенного пафоса, — но он возглавлял самую немногочисленную фракцию Германской народной партии. Помимо всего прочего, он был берлинец до мозга костей (его отец был владельцем небольшого пивного заведения в рабочем квартале на Кепеникштрассе), и его чисто берлинский юмор порой не всеми воспринимался адекватно. У него была крайне невыразительная внешность: маленький лысый человечек, некоторые говорили, что он похож на стареющего официанта-итальянца.
В его прошлом было немало темных пятен. До войны он входил в партию национал-либералов, открыто выступал в поддержку империалистических притязаний Германии, а во время войны не только требовал аннексии Бельгии, но настолько апологетически вел себя в отношении военного командования, что заслужил характеристику «приказчика при Людендорфе». При всем при том ему было суждено стать самым успешным политиком Веймарской республики. До самой своей смерти, последовавшей в 1929 году, он не отказался от своих сугубо националистических убеждений, но был достаточно прозорлив, чтобы понять: Германия сможет достичь того, чего она желает, только убедив соседей, что они могут не опасаться германской агрессии. В осуществлении своего курса Штреземан проявлял необходимую политическую смелость.
Таким смелым актом, первым в его роли канцлера, было обнародованное 26 сентября решение прекратить «пассивное сопротивление». Когда в прессу проникли первые утечки о еще находившемся в стадии подготовки решении, это вызвало бурю протестов и обвинений в адрес нового канцлера. Ответ Штреземана апеллировал к разуму: денежная система практически перестала функционировать, средний класс разорен, города выпрашивают милостыню, правительство просто не имеет ни возможностей, ни средств, чтобы продолжать прежнюю политику. Министр финансов Ганс Лютер получил от него поручение подготовить в течение нескольких месяцев денежную реформу, которая покончила бы с гиперинфляцией; пока же был объявлен режим строгой экономии.
Для Рейнланда первые шаги нового правительства обернулись худшей стороной: Лютер дал понять, что там не должны больше рассчитывать на автоматическое продление субсидий, и, хуже того, информация об изменившейся позиции центра попала в прессу. Еще до этого Аденауэр всерьез подумывал о возрождении идеи Рейнско-Вестфальской автономии внутри рейха. Он даже имел встречу с французским Верховным комиссаром Полем Тираром но вопросу о возможной эмиссии особой валюты для Рейнланда; правда, инициатива этой встречи исходила не от него, а от английской стороны, притом Аденауэр заранее проинформировал об английской инициативе Штреземана и получил от него добро. Однако демарш Лютера менял всю ситуацию: рейнландцев буквально толкали в объятия сепаратистов.
В этот сложный момент Аденауэра подвел воспалившийся аппендикс, его срочно госпитализировали, обнаружилась опасность перитонита, была сделана срочная операция. Конечно, к первому лицу в городе медики отнеслись с особым вниманием. Это обстоятельство, а также здоровый образ жизни, который сказался на общем тонусе пациента, быстро поставили его на ноги. Он провел в больнице две недели, затем взял отпуск на восемь дней, с 15 но 23 октября, который провел с Гусей в монастыре Мариахильф в Бад-Нейенаре, после чего вернулся, еще не вполне в форме, к исполнению своих служебных обязанностей.
За время его отсутствия произошло немало драматических событий. Штреземан успел уже подать в отставку и через три дня вновь обрести канцлерство. Новое правительство, пост министра финансов в котором вновь получил Лютер, приняло в качестве основы для будущей денежной реформы проект, разработанный политиком националистического толка Карлом Гельферихом: предусматривалось создание особого Рентного банка, который должен был получить права на ипотеку со всех земель сельскохозяйственного и промышленного пользования, общая стоимость ипотечной ренты образовала бы его уставный капитал, этот капитал, в свою очередь, должен был стать финансовым обеспечением для выпуска «рентной марки», призванной заменить собой обесцененные денежные знаки, циркулировавшие в стране. Правда, Гельферих намеревался привязать курс марки к цене ржи — основной культуры в германском сельском хозяйстве. Эта идея была довольно нелепой, и Лютер вместе с Ялмаром Шахтом, тогда еще владельцем небольшого банка в провинциальном Дармштадте, вскоре взлетевшим до поста президента Рейхсбанка, внесли небольшую, но существенную поправку — привязали марку к золотому стандарту. Схема оказалась удачной. 15 октября Рентный банк начал свою деятельность, на середину ноября было намечено введение рентной марки. Дни инфляции были сочтены.
Все эти тонкости прошли мимо Аденауэра. Если бы он вник в них, то скорее всего одобрил действия Штреземана и Лютера, но не будем гадать. В то время все для него затмил фейерверк политических новостей. 21 октября люди из «Движения за свободный Рейнланд» под руководством Лео Деккера захватили аахенскую ратушу и провозгласили «Рейнландскую республику». Через два дня два других авантюриста, Йозеф-Фридрих Маттес и Адам Дортен, организовали захват общественных зданий в Висбадене и Трире, затем последовали аналогичные акции в Майнце и в Бонне. Беспорядки охватили Кобленц — резиденцию верховных комиссаров. В Кёльне, согласно донесению местного военного коменданта, «все было спокойно», но и там ситуация приближалась к точке кипения. По всему Реинланду появились плакаты, извещавшие о французской поддержке сепаратистского движения (что ни у кого и без того не вызвало сомнений) и о том, что Тирар лично утвердил конституцию и временное правительство Рейнланда (вот это уже было искажением истины: на такой открытый акт французский Верховный комиссар все-таки не решился).
22 октября представители всех политических партий, действовавших на оккупированных территориях, собрались в Кёльне, чтобы обсудить возникшую ситуацию. В отсутствие Аденауэра роль председателя форума взял на себя его коллега по партии Центра Меннинг. Единственным результатом дискуссии было приглашение канцлеру немедленно прибыть в Рейнланд для личной встречи. Штреземан немедленно ответил согласием: было не до вопросов престижа. Встреча должна была состояться 25 октября.
Что следовало сказать канцлеру, о чем просить, что требовать? Для выработки общей позиции по этому вопросу решено было созвать еще одно совещание. Оно состоялось накануне встречи со Штреземаном в городке Бармен. В нем приняли участие пятьдесят три представителя оккупированных территорий. Председательствовавший, бургомистр Дуйсбурга Карл Яррес, выдвинул идею независимого Рейнского государства, которое должно быть создано явочным порядком, без каких-либо предварительных консультаций с рейхом или французами и вопреки их возможным возражениям. Прибывший на совещание буквально с больничной койки Аденауэр предложил другой вариант: независимое Рейнское государство действительно следует создать, но по возможности не порывая связей с рейхом и путем переговоров с французами; немецкая сторона должна добиваться прекращения оккупации, ликвидации Верховного комиссариата и признания демилитаризованного статуса нового государства. Рейнландцам должны быть предоставлены неограниченные полномочия на ведение переговоров с оккупантами.
Инициатива Аденауэра вызвала бурную полемику. Социал-демократы и представители Германской демократической партии обвинили его в неприкрытом сепаратизме: ведь кёльнский бургомистр прямо высказался в том смысле, что «в крайнем случае следует иметь в виду и полное отделение от рейха». Были и те, кто его поддержал. Никакой общей позиции выработать так и не удалось. Впрочем, в Берлине было то же самое: на заседании кабинета, которое проходило в то же время, что и совещание в Бармене, все, в общем, признавали, что оккупированные территории — это уже отрезанный ломоть, но никто не мог предложить удовлетворительного ответа на вопрос, как это оформить. Штреземан ограничился постановкой задачи: «Мы не можем дальше продолжать борьбу, наша цель — разойтись полюбовно, без скандала».
Местом его встречи с рейнландцами был избран Хаген — неприглядный шахтерский городок, расположенный в нескольких километрах к югу от демаркационной линии, отделявшей оккупированную часть Германии от неоккупированной. Это был своеобразный символический жест: мол, немцы не собираются обсуждать свои проблемы под пятой оккупантов. Впрочем, это был своего рода бунт на коленях: все участники встречи осознавали бессилие центра. Вызов ему бросили не только рейнландцы; в конфронтации с ним были местные власти в Баварии, Саксонии и Тюрингии. Лютер остался в Берлине, поручив Штреземану неприятную миссию согласовать с участниками встречи точные сроки прекращения выплаты субсидий из центра. Об их сохранении не могло быть и речи. Аденауэр мрачно предвещал конец рейха.
Совещание приняло странную форму: каждый говорил о своем, никто ни с кем не соглашался, все друг друга обвиняли во всех смертных грехах. Яррес, сохранивший за собой председательское кресло, открыл совещание длинной речью, главной темой которой была растущая угроза сепаратизма, о чем, впрочем, и так все знали. Штреземан, выступивший вторым, констатировал тот очевидный факт, что как Рейнланд, так и Германия в целом находятся в состоянии кризиса, но отозвался о планах создания сепаратного Рейнского государства как о химере: он ни при каких обстоятельствах не допустит такого хода развития событий. Возражая Ярресу, он отметил, что предпринимать что-либо без ведома, а тем более вопреки Франции равнозначно денонсации мирного договора, такой шаг лишь оттолкнет англичан. Что касается аденауэровскои идеи нейтрализации Рейнланда, то это тоже чистой воды спекуляция: Франция ни за что не откажется от размещения своих вооруженных сил но Рейну. В заключение он высказал нечто, произведшее эффект взорвавшейся бомбы: субсидии из центра оккупированным территориям не только не будут прекращены, напротив, они будут увеличены.
Это было поворотом на сто восемьдесят градусов от прежней линии Берлина, и неудивительно, что никто не поверил заявлению Штреземана, сочтя его пустым посулом. Между тем поворот действительно имел место. Перед самым выступлением Штреземану передали срочную депешу от Лютера, где министр финансов сообщал, что старые экономические прогнозы были чрезмерно пессимистическими, новая экспертиза обнаружила наличие ранее неизвестных резервов в государственной казне, так что деньги для рейнландцев найдутся. Аденауэр упорствовал: перечисления из центра если и продлятся, то недолго, а неопределенность ситуации только сыграет на руку сепаратистам; рейнландцам должна быть предоставлена полная свобода в переговорах с французами. Между Штреземаном и Аденауэром последовала перепалка, в ходе которой каждая сторона обвиняла другую в лицемерии. Совещание закончилось на весьма неопределенной ноте: Штреземан согласился с тем, что рейнские лидеры создадут «Комитет пятнадцати», который сможет вступить в переговоры с французами, однако сам предмет переговоров остался как бы за кадром. У канцлера после всего этого случился сердечный приступ. Аденауэр же в письме своему берлинскому другу Хампшону жаловался на то, что водоворот споров, в который он попал, еще как следует не долечившись, «истощил его душевные и физические силы». Впрочем, его можно было понять и так, что он сам осознавал слабость своей аргументации и искал этому обстоятельству объяснение в том, что не совсем оправился после болезни.
Как бы то ни было, председателем «Комитета пятнадцати» оказался именно наш недолечившийся пациент. 26 октября Тирару было направлено послание с просьбой об экстренной аудиенции. Письмо подписали сам Аденауэр, председатель объединения профсоюзов оккупированных территорий Артур Мейер, Луис Хаген и еще пятеро членов городского собрания Кёльна. К их удивлению и негодованию, Тирар отказался их принять. Они, естественно, были в неведении о том, что за день до этого французский Верховный комиссар получил жесткую директиву Пуанкаре: сепаратисты, и только они, должны отныне пользоваться неограниченной поддержкой французской администрации. Мосты к представителям рейнландского нобилитета были таким образом сожжены.