Пройдя курс обучения в Брауншвейге и Ганновере и получив диплом инженера-электрика, Хейнеман нашел работу в кёльнской УЭГ. Его начальник — а им был как раз упомянутый Хамшпон — обратил внимание на способного и старательного сотрудника. Последовали длительные командировки, в том числе и зарубежные: Хейнеман руководил работами но переоборудованию конки на трамвай в таких городах, как Льеж и Неаполь (из германских городов можно упомянуть Кобленц). Везде и все он выполнял с блеском. В 1905 году он уходит из УЭГ и становится одним из трех первых служащих — совладельцев небольшой инвестиционной компании в Брюсселе, которую, не мудрствуя лукаво, они назвали просто «Международным финансовым обществом» (Сосьете энтернасиональ э финансьер — СОФИНА). Компания неизменно процветает, несмотря на все повороты международной жизни: когда в 1955 году Хейнеман покидает ее но достижении предельного возраста, штат насчитывает сорок тысяч человек. Это уже мощный промышленный концерн.
Хейнеман и Аденауэр быстро поладили, хотя бизнесмен отнюдь не был легким человеком в общении. Небольшого роста, кругленький, лысоватый субъект, он не скрывал своей глубочайшей антипатии к двум социальным группам — банкирам и политикам. Для Аденауэра он сделал явное исключение; того, в свою очередь, в Хейнемане привлек острый аналитический ум, отточенный в той космополитической среде, где вращался молодой бизнесмен и которую наш герой совершенно не знал. Современники отмечали в Хейнемане также «разносторонность интересов, социальную ответственность и страсть к искусству». Насколько важны были для Аденауэра именно эти последние качества, трудно сказать. Как бы то ни было, взаимная симпатия между этими двумя очень разными людьми оказалась настолько сильна, что пережила долгие годы тяжелых испытаний и неожиданных поворотов судьбы. Именно Хейнеман пришел на помощь будущему канцлеру в самый тяжелый момент его жизни. К этому мы еще вернемся.
После оккупации Бельгии немецкой армией Хейнеман оказался в сложном положении: бельгийские коллеги вполне могли рассматривать его как вражеского агента, немецкие власти — как предателя, служащего интересам врага. Коммерсант проявил гибкость, сохраняя определенную дистанцию по отношению к оккупационной администрации и в то же время не давая никаких поводов для обвинений в нелояльности империи. Вместе с Аденауэром они начали обдумывать планы превращения Кёльна в некий центр притяжения для исторически родственных народов Бельгии и Голландии. При этом особый упор делался на общности религии. Кёльн, как считал Аденауэр, мог бы стать инициатором процесса «послевоенного возрождения культурных и экономических связей с соседними странами». Представления эти были абсолютно нереалистичными. В Бельгии в то время к немцам не испытывали ничего, кроме жгучей ненависти. Бельгийцы, равно как и французы, думали тогда вовсе не о развитии культурных и экономических связей с немцами, будь то даже соседи-единоверцы из Рейнланда, а о репарациях и изменении границ в свою пользу. Аденауэр мог заблуждаться но неведению, но как таким иллюзиям мог предаваться Хейнеман, который непосредственно общался с бельгийцами и знал их настроения, — это загадка.
Между тем Кёльн, которому его молодой бургомистр отводил столь значительную роль в послевоенном европейском устройстве, в реальной обстановке последнего года войны быстро катился к упадку. Росла преступность — воровство и фабежи стали обычным явлением не только на улицах и в продуктовых лавках, но и на промышленных предприятиях. В округе весной 1918 года насчитывалось около двадцати тысяч дезертиров, многие из них были вооружены. Всерьез рассматривался вопрос о создании отрядов гражданской самообороны — не против каких-нибудь вражеских лазутчиков, а против своих собственных солдат.
21 марта началось долгожданное генеральное наступление на Западном фронте. Удар был нанесен по британским позициям между городами Сан-Квентин и Аррас в северной Франции. Поначалу немецкой пехоте, поддержанной мощным артиллерийским шквалом, удалось потеснить 3-ю и 5-ю британские армии, причем отступление последней приняло даже характер бегства. Немецкие войска вышли к верховьям Соммы, вбив клин на стыке французского и британского секторов. Дорога на Париж, казалось, была открыта. Однако развить успех Людендорфу не удалось: резервы были исчерпаны, а противник во все больших масштабах ста;: получать подкрепления в виде передовых частей американского экспедиционного корпуса, постепенно осваивающихся с условиями современной войны.
К середине апреля Людендорф понял, что прямой бросок на Париж невозможен. Его дальнейшие действия приняли характер лихорадочных метаний, за которыми трудно было обнаружить какой-либо продуманный план. Вначале направление главного удара было перенесено на бельгийский участок фронта, однако англичанам удалось удержать свои позиции на Ипре; затем последовали атаки на французские позиции между Суассоном и Реймсом. В первые дни июня немецкие войска форсировали Марну, оказавшись поблизости от тех мест, где в сентябре 1914 года разыгралось первое крупное сражение войны. Все как бы вернулось на круги своя.
В Кёльне, как и повсюду в Германии, за военными событиями на Западном фронте следили со смешанными чувствами надежды и страха — в зависимости от того, какие слухи превалировали. Огромный ноток раненых, вновь обрушившийся на кёльнские госпитали, подсказывал худшее; сами раненые не считали нужным держать при себе то, что официально считалось военной тайной, а именно тот факт, что наступление явно захлебнулось. Все это сказалось на массовых настроениях. Никто уже не верил в победу. Более того, все большее распространение стала получать точка зрения, что Германия сама виновата в возникновении военного пожара. Простые немцы постепенно начали задумываться над тем, что уже давно было ясно каждому непредвзятому наблюдателю: война возникла не из-за того, что французы, бельгийцы или англичане вторглись в Германию, а, напротив, из-за немецкого вторжения в Бельгию и затем во Францию; не немецкие города и села превращаются в щебень и пепелища, а французские и бельгийские.
8 августа началось контрнаступление британской и французской армий на участке к востоку от Амьена. Бои шли с массированным применением нового рода вооружений — танков. К началу сентября немецкая армия отступала по всему фронту: британские войска продвигались на Сомме, французские — в Шампани, приближаясь к Арденнам, американские — в секторе Мез-Аргонь. В портах западного побережья Франции непрерывно шла разгрузка транспортов, доставлявших подкрепление из Америки. К концу сентября даже Людендорф понял, что развязка неминуема. Он сообщил Гинденбургу, что шансов на победу больше нет и надо добиваться перемирия. Гинденбург обратился в Берлин с настоятельной рекомендацией кайзеру начать мирные переговоры, иначе поражение не за горами.
Панические настроения в верхах скоро стали достоянием общественности. Неожиданный переход в пропаганде от бравурной риторики к жалобным причитаниям окончательно подорвал остатки доверия к правительству. Старый кабинет был отправлен в отставку. Это тоже была идея Людендорфа: он рассчитывал на то, что новому правительству, сформированному на основе широкого блока представленных в рейхстаге партий, удастся добиться более выгодных условий перемирия. Правительство, которое возглавил принц Макс Баденский, пользовавшийся репутацией либерала, провело ряд законов, принятия которых давно требовали социал-демократы, прогрессисты и депутаты Центра. Была отменена трехклассная избирательная система в Пруссии (и таким образом реализовано то, что Аденауэр в свое время обещал Зольману), кабинет отныне был ответственен перед рейхстагом, и, наконец, было принято постановление, согласно которому любые распоряжения кайзера, касающиеся вооруженных сил, подлежали обязательному визированию со стороны гражданского министра; без такой визы они были недействительны.
Октябрьские реформы Макса Баденского, возможно, смогли бы удержать ситуацию под контролем, если бы не идиотские фантазии кайзера, который возомнил себя спасителем нации и, продолжая цепляться за свой уже закачавшийся трон, решил сам взять в руки командование вооруженными силами.
В начале ноября 1918 года германский флот, большая часть которого уже более года находилась на стоянке в кильской гавани, получил приказ главы адмиралтейства, адмирала фон Шпее, поднять пары, выйти в море и дать бой в открытом море превосходящим силам английских линейных кораблей. Для немецких моряков выполнение этого безумного приказа означало верную гибель. Погибать они не хотели и исполнять приказ отказались. Начальство сделало то, что обычно делается в подобных случаях: арестовало зачинщиков. Это еще более подогрело матросов: они создали свой Совет, потребовав не только освобождения арестованных товарищей, но и немедленного заключения перемирия и, более того, отречения кайзера.
Мятеж перерос в восстание. Макс Баденский в панике обратился к одному из лидеров социал-демократов, Густаву Носке, умоляя его срочно выехать в Киль и попробовать уговорить матросов успокоиться. Носке согласился, но, приехав в Киль, сам стал во главе матросского Совета, объявив о готовности вести переговоры с властями уже в качестве представителя нового легитимного органа общественного самоуправления. Примерно по такому же сценарию развивались события и в других местах: матросский Совет установил контроль над другой крупнейшей военно-морской базой Германии — Вильгельмсхафеном; в Гамбурге матросы и рабочие устроили шествие к ратуше и потребовали передать созданному ими Совету функции распределения продовольствия; в Ганновере произошло самое настоящее восстание, в ходе которого комендант местного гарнизона был арестован и помещен в тюрьму; бурные события развернулись в Мюнхене. Дело не ограничивалось отдельными изолированными выступлениями: повстанцы стремились расширить свою базу. Группа революционных матросов из Киля прибыла в Брауншвейг и арестовала тамошнего начальника полиции. Оттуда до Кёльна было рукой подать.
Город, где правил в это время наш герой, жил своими заботами. Во второй половине октября там разразилась эпидемия гриппа, которая за неделю унесла жизни более чем трех сотен жителей. 45-тысячный гарнизон был в состоянии брожения; его комендант, генерал-лейтенант фон Круге, был в растерянности и явно не знал, что предпринять. Единственная надежда была на социал-демократов, на Зольмана — только он мог удержать рабочих под контролем. Зольман не подвел. Заводы и фабрики продолжали работать как обычно.
Но оставалась опасность извне. 6 ноября Аденауэр получил неприятное известие: к Кёльну двигается эшелон с матросами из Киля. Бургомистр бросился в штаб гарнизона: пусть комендант вышлет навстречу солдат, пусть они остановят поезд. Комендант звонит президенту железнодорожной компании, тот отвечает, что нет ни паровоза, ни машинистов, — явно никто не хочет брать на себя ответственности. Вдобавок бургомистр и комендант получают еще одну «приятную» информацию: поезд из Киля уже на подходе и прибудет на главный вокзал точно по расписанию.
«Что же вы собираетесь предпринять, ваше превосходительство?» — нервно осведомляется бургомистр. «Добавлю патрулей на вокзале и прикажу не выпускать в город никого с красным бантом в петлице», — следует ответ. «И это все?» «Это все, что я могу сделать при сложившихся обстоятельствах», — почти со слезой в голосе отвечает комендант. «Ваше превосходительство, мне не о чем больше с вами говорить». — Побледнев от ярости, Аденауэр поворачивается и уходит.
Через несколько часов центральная часть Кёльна — уже в руках прибывших кильских матросов: чтобы не спорить с патрулями, они просто при выходе с вокзала на время поснимали свои красные банты. Началось братание с солдатами гарнизона. Не прошло и суток, как на площади перед собором при большом стечении народа было торжественно объявлено о том, что монархия свергнута и отныне в стране устанавливается республиканская форма правления. Кёльн даже опередил столицу: в Берлине решающие события — отречение кайзера, отставка Макса Баденского, переход власти к Совету народных уполномоченных и провозглашение республики — пришлись на 9 ноября.
Что происходило в это время на международной арене? Германское правительство решило добиваться перемирия не через нейтральных посредников типа Швейцарии, что было бы самым логичным шагом, а путем завязывания тайных контактов с той державой противостоящего блока, которая, как представлялось, более склонна к компромиссу. Именно в этом духе были истолкованы известные «14 пунктов», которые президент США Вудро Вильсон обнародовал еще в январе 1918 года. Соответственно 4 октября 1918 года в Вашингтон из Берлина была послана депеша с выражением готовности начать переговоры о мире на основе «14 пунктов». Американцы не спешили информировать о полученном предложении своих союзников. Трудно сказать, во что все это вылилось бы, если бы французским криптографам не улыбнулась удача: они расшифровали телеграмму и поделились информацией с англичанами.
Результат был предсказуем: недоверие к лояльности заокеанского союзника и страх перед «большевистской угрозой» в побежденной Германии (упомянутые события начала ноября в Киле, Вильгельмсхафене, Мюнхене, а затем практически и во всех крупных центрах империи только укрепили этот страх) побудили британского премьера согласиться с доводами своего французского коллеги Жоржа Клемансо и союзного главнокомандующего маршала Фердинанда Фоша относительно необходимости «временной» оккупации хотя бы части германской территории, а именно Рейнской области.
Ранее британская сторона упорно противилась такому решению на вполне разумных основаниях: содержание крупного воинского контингента после окончания военных действий не соответствовало массовым настроениям англичан; британская армия тогда не была наемной, и все, что хотели солдаты и их родственники в Англии, — это скорейшей демобилизации. Помимо того, как аргументировал командующий британским экспедиционным корпусом генерал Дуглас Хейг, уход немецкой армии за Рейн лишь- усилит ее оборонительный потенциал; растянуть ее боевые порядки вдоль границы 1870 года было бы, с его точки зрения, оптимальным решением, ибо такую завесу союзникам было бы легче прорвать. Можно, конечно, упрекнуть Хейга в чрезмерном увлечении гипотетическими сценариями: в реальной обстановке 1918 года немецкая армия не могла бы противостоять союзникам ни при каком раскладе, но он был, безусловно, прав, когда назвал доводы Клемансо и Фоша в пользу оккупации левого берега Рейна чистой политикой (имея в виду скорее простое политиканство).
Дело в том, что французы, особенно Фош (впрочем, с молчаливой поддержкой Клемансо), уже тогда преследовали цель отторжения Рейнской области от Германии и превращения ее в формально независимое, но ориентирующееся на Францию государство. Единства в определении военных целей между союзниками не было. Для англичан самым важным была нейтрализация, а лучше всего просто ликвидация германского военно-морского флота; американцы выступали за общую демократизацию и возвращение к границам 1870 года на западе и к границам 1914 года на востоке (последнее было явным нонсенсом ввиду создания ряда новых независимых государств в регионе Восточной и Центральной Европы). После ряда острых дискуссий между тремя основными союзниками к 4 ноября была выработана общая платформа: условия перемирия, которые должны были быть предъявлены немецкой стороне, включали в себя немедленную передачу французам Эльзас-Лотарингии, союзническую оккупацию всей территории, расположенной к западу от Рейна, создание демилитаризованной зоны на правом берегу; у городов Майнц, Маннгейм и Кёльн оккупанты получали право разместить свои войска в эксклавах и по другую сторону Рейна. В общем и целом победила французская точка зрения.
И все-таки Фош допустил одну тактическую ошибку: первоначально он настаивал на том, чтобы оккупация осуществлялась объединенными контингентами союзнических войск; однако, когда Хейг категорически воспротивился принципу создания смешанного командования, французский главнокомандующий счел за благо уступить. Для каждой армии были выделены свои сектора. Кёльн с прилегающим районом достался англичанам, и это решение имело далеко идущие последствия для судьбы Рейнланда и не в последнюю очередь для судьбы и карьеры нашего героя.
7 ноября 1918 года условия перемирия были доведены до сведения германского правительства. Его дни, однако, были уже сочтены. В тот же самый день, 7 ноября, под руководством молодого журналиста-радикала Курта Эйснера развернулись революционные события в Мюнхене; Бавария фактически порвала с имперским центром. 9 ноября подало в отставку и центральное правительство Макса Баденского; уходящий канцлер передал свои полномочия лидеру социал-демократов Фридриху Эберту; предусматривалось, что в ближайшее время состоятся выборы в Учредительное собрание, которое должно будет выработать новую конституцию. Вечером того же. дня Вильгельм II, смирившись с неизбежным, пересек германо-голландскую границу, превратившись из императора в политического эмигранта. Кайзеровский рейх рухнул еще до того, как
Окончание долгой и изнурительной войны было встречено общим ликованием; однако если говорить о политиках, то вряд ли можно назвать хоть одного, кто был бы полностью удовлетворен ее исходом. Пожалуй, наиболее довольны были французы, но их никак не радовало то обстоятельство, что Кёльн оказался в руках англичан. Американцы думали только о том, чтобы «вернуть наших ребят домой», и поскорее. Мысль об участии в европейских делах, тем более если ради этого пришлось бы брать на себя какие-то обязательства, была им глубоко чужда. Наверное, менее всего были довольны англичане. На заседании военного кабинета 10 ноября, за день до подписания Комньенского перемирия, Ллойд-Джордж мрачно заметил, что «ввести войска в Германию — это все равно что ввести их в район холерной эпидемии. Сами немцы попробовали это в России и подхватили бациллу большевизма». Уинстон Черчилль со своей стороны высказал мысль, что «нам придется, возможно, позаботиться о сохранении мощи германской армии: Германию надо поддержать как барьер против большевистской угрозы». Словом, решение о посылке контингента оккупационных войск на левый берег Рейна было принято не без сомнений. Как весьма нереалистичные были восприняты те директивы для гражданского населения оккупируемой территории, которые были разработаны в штабе Фоша. Чувство юмора редко посещало Хейга, но тут он не удержался, чтобы не сострить: «Для немца единственный способ ничего не нарушить — это не вставать с постели; да и там он может провиниться — если, к примеру, слишком громко захрапит».
Впрочем, никто в британском кабинете не имел ни малейшего представления о том, что в действительности происходит в Кёльне или каком-либо другом городе развалившейся империи. Можно предположить, что, если бы там получили более или менее объективную информацию на этот счет, сомнения только возросли бы. В самом деле, как развивались события в том же Кёльне после упомянутого выше акта провозглашения «республики»?
Никто не знал, что делать, каковы должны быть первоочередные меры, каковы последующие. На 9 ноября была назначена массовая демонстрация, но под какими лозунгами она должна проходить, к чему надо призывать народ — по этим вопросам не было никакой ясности. Опять-таки выручил Зольман со своей командой. Он убедил социал-демократов Мюльхейма (там была наиболее сильная партийная организация) принять программу из четырех пунктов: освобождение политзаключенных (обычный лозунг всех революций), немедленное отречение Гогенцоллернов, всеобщие выборы в Национальное собрание и образование всегерманской социалистической республики (последний пункт допускал, естественно, самые разные толкования, в чем и было его преимущество).
Зольман рассчитал все очень точно. Перечить безумным идеям партийных низов не было смысла. Важнее было добиться всеобщего признания того, что социальные преобразования не должны вести к анархии, что нельзя допускать социального взрыва. Это удалось: в мюльхеймской платформе подчеркивалось, что «революционное движение в Кёльнском регионе развивается без кровопролития или каких-либо нарушений общественного порядка». Между прочим, при ее обсуждении было внесено предложение о том, что надо силой открыть двери тюрем, однако оно было отвергнуто большинством.
Что в это время делал бургомистр? Судя по всему, он еще не оставил мысли о том, что самым действенным методом сохранения законности и порядка в городе является применение военной силы. Когда к вечеру 7 ноября толпы солдат, матросов, рабочих и вообще любопытствующих, размахивая красными флагами, выкрикивая революционные лозунги, требуя ареста офицеров и т.д., заполонили центр города, Аденауэр вновь обратился к коменданту (молчаливо взяв назад свое решение не иметь с ним больше никаких дел). Сняв телефонную трубку, тот получил от бургомистра ценное указание: во дворе гимназии Святых апостолов расположена батарея полевой артиллерии, почему бы не шарахнуть но этим бандитам?
К счастью для Аденауэра (как и для будущего Кёльна, и, вероятно, всей Германии), комендант проигнорировал этот демарш. Сухо поблагодарив бургомистра за информацию, он сообщил, что ничего сделать нельзя. Это не было трусостью. Профессионал-военный понимал то, чего не мог постичь человек глубоко гражданский, хотя и впавший в воинственный раж: одна батарея не сможет рассеять возбужденную массу, неминуемые жертвы лишь вызовут жажду мести; если бургомистр хочет, чтобы его разорвали на части, это его дело, что касается самого коменданта и его подчиненных, то их такая перспектива не очень прельщает. Упомянутая батарея, как и остальные воинские подразделения, находившиеся вне мест постоянной дислокации, получили приказ туда незамедлительно вернуться.
К чести нашего героя, он в конце концов пришел к разумному выводу, что надо заняться не героическими безумствами, а серьезными переговорами.
Время торопило. Солдаты уже начали срывать погоны с офицеров, на улицах появились освобожденные узники — еще в тюремной одежде. На стихийном митинге была принята резолюция о создании Совета рабочих и солдатских депутатов; в его состав были избраны по пять представителей от солдат и рабочих; в числе этой десятки оказался и Зольман; солдаты, собравшиеся в одном из залов ратуши, встретили появление на трибуне своих новых вождей бурными аплодисментами.
Еще целый день оставался до того, как стало известно об официальном отречении кайзера, Аденауэр еще был формально связан присягой на верность династии, однако благоразумно решил, что это уже не столь важно. Он вступил в диалог с «мятежниками». Объединенными усилиями ему с Зольманом удалось предотвратить взрыв анархии. Однако для нашего героя это было все, что угодно, только не победа. Он впервые — нет, не упал, а просто споткнулся — на дороге вверх и выше, которая до этого момента была в общем и целом сравнительно гладкой. Он остался бургомистром, но исключительно но милости тех сил, которые он никоим образом не мог контролировать. Его город был в состоянии хаоса. Он потерял любимую женщину. Его страна потерпела поражение. Надвигалась оккупация. Ему было за сорок, и будущее не казалось особенно светлым. Впрочем, ни он, ни кто-либо другой не мог предвидеть тогда, насколько мрачным это будущее будет не только для него лично, но и для всей Германии.
ЧАСТЬ II.
ВЕЙМАРСКАЯ ГЕРМАНИЯ
ГЛАВА 1.
ГОРЬКИЕ ПЛОДЫ ПОРАЖЕНИЯ
Поражение — это всегда тяжелое испытание для нации. Тем более когда оно сопровождается крахом старого порядка и старых привычных представлений о мире и своем месте в нем. Так это было в России в 1917 году, то же самое мы видим в Германии 1918 года. Неудивительно, что на территории того, что ранее называлось германской империей, воцарился хаос.
Нормализации обстановки отнюдь не способствовало то, что союзники-победители, каждый из которых в ходе войны преследовал свои собственные цели, долгое время никак не могли договориться между собой об условиях мира, которые должны были быть предъявлены побежденной Германии. Однако главные причины хаоса были внутригерманские. Кайзер, как уже говорилось, позорно бежал; в Баварии династия Виттельбахов была свергнута в результате упоминавшейся революционной акции, организованной Куртом Эйснером; аналогичная судьба постигла и остальных немецких владетельных князей; все властные структуры оказались, таким образом, разрушенными.
Новому канцлеру Фридриху Эберту досталась незавидная миссия — восстановить элементарный порядок в ситуации, когда сама легитимность его правительства вызывала немалые сомнения (многие считали, что Макс Баденский просто не имел права назначать себе преемника), когда в стране перестала даже нормально функционировать связь и до Берлина с большим запозданием доходили — если вообще доходили — известия о том, что происходит, положим, в Мюнхене или том же Кёльне, когда не по дням, а но часам росла активность крайне левых сил, прежде всего приверженцев «Союза Спартака», которые требовали дальнейшего развития революции. Вся страна была охвачена стачками и бунтами; на улицах происходили столкновения вооруженных групп. Угрозу со стороны «спартаковцев» удалось нейтрализовать только к середине января 1919 года; методы, которые при этом были применены, включая убийство без суда и следствия двух наиболее популярных лидеров «Союза Спартака» — Карла Либкнехта и Розы Люксембург, — были, разумеется, более чем сомнительны.
В Кёльне до таких драматических событий дело не дошло. Из центра — от правительства и от военного командования — поступали какие-то директивы, зачастую противоречащие друг другу, но на них никто не обращал внимания. Бургомистр оказался полновластным хозяином города, если не считать, конечно, городского собрания и расплодившихся как грибы Советов рабочих и солдатских депутатов. Депутаты собрания, похоже, сами не знали, что им делать в новых условиях, и не особенно мешали бургомистру, иное дело — Советы. Это были потенциальные очаги насильственной революции, «спартаковцы» там пользовались непререкаемым авторитетом, правда, их влияние ограничивалось в основном рабочими кварталами правобережья. Впрочем, и в центре города, перед ратушей, собирались тысячные толпы недовольных, требовавших хлеба, порой они врывались в кабинеты, наводя ужас на чиновников.
Аденауэр проявил себя в этой обстановке с лучшей стороны. По его инициативе был создан некий «Комитет общественного блага», в который были приглашены участвовать представители городского собрания, государственных служб, промышленников, банкиров, профсоюзов и, разумеется, Советов. Сам бургомистр, возложивший на себя функции председателя этого пестрого по составу органа, демонстративно стал носить на рукаве повязку члена Совета.
Одним из первых мероприятий, которое бургомистру удалось провести через «Комитет», было решение о создании в городе гражданской милиции. Задачей ее было предотвращение грабежей и вооруженных стычек на улицах. Пенсионеры и демобилизованные солдаты, составлявшие большинство новоиспеченных милиционеров, не могли, конечно, полностью справиться с порученной им миссией, но начало было положено.
Главная цель создания «Комитета» состояла, впрочем, в обуздании революционной волны: участие представителей Советов рабочих и солдатских депутатов в решении практических, рутинных задач управления городом должно было отвлечь их от утопических мечтаний, погасить их революционный пыл. Если таков был расчет Аденауэра, то он блестяще оправдался. Как лучше использовать портовые сооружения, как быстрее организовать репатриацию иностранных рабочих, как бороться со вшами, что делать с местными борделями — эти и подобные вопросы не укладывались в схему «класс против класса»; занимаясь ими, самые ярые революционеры приходили к выводу, что простых лозунгов и рецептов типа «долой буржуазию» здесь недостаточно.
В пользу сил «порядка», которые воплощали Аденауэр и его единомышленники, стал вскоре действовать еще один сильнейший фактор. Считать ли это выражением патриотизма или национализма (о терминах можно спорить), но, когда стали известны продиктованные союзниками условия перемирия, это вызвало у населения почти единодушную реакцию возмущения. Прежде всего общее мнение сводилось к тому, что они несправедливо жестоки: в Кёльне, как и в Германии в целом, немцы в массе своей явно не отдавали себе отчет в том, насколько сильно упала их репутация в глазах других народов. Для жителей Кёльна сюда добавлялась еще и обида на то, что их предали: именно их город оказался под пятой оккупантов, тогда как, положим, берлинцы остались при своих интересах, хотя если уж говорить о том, кто вовлек страну в эту несчастную войну, то это были как раз те, кто сидел в Берлине. С этой точки зрения преданной следовало считать и немецкую действующую армию. Кёльнцы, таким образом, оказались уже внутренне подготовленными к тому, чтобы встретить солдат, возвращающихся с фронта, если не как героев, то как товарищей по несчастью.
С точки зрения бургомистра, это было весьма благоприятное стечение обстоятельств: меньше всего он хотел бы, чтобы между гражданским населением и соединениями 6-й и 7-й армий, маршрут следования которых с фронта в фатерланд проходил через Кёльн, возник какой-либо конфликт. Между тем основания для опасений имелись: деморализованная солдатская масса (целых четыре корпуса!) могла легко выйти из-под контроля; всех надо было накормить (и это в условиях, когда продовольствия не хватало самим местным жителям!) да еще и выплатить выходное пособие. Помимо всего прочего, подлежавшие демобилизации части нужно было побыстрее, до прибытия британского оккупационного контингента, отправить дальше на восток, иначе их могли объявить военнопленными. Аденауэр и здесь проявил здравый смысл: прежде всего он распорядился ликвидировать имевшиеся запасы спиртных напитков; под покровом темноты семьсот пятьдесят тысяч литров спирта и немалое количество коньяка были слиты в Рейн. Было предусмотрено, что по прибытии в Кёльн солдаты начнут сдавать свое личное оружие.
Первый эшелон с фронта прибыл 21 ноября. Ему была устроена торжественная встреча. Вокзал был увешан флагами (в том числе и старыми кайзеровскими!), звонили колокола, толпа выкрикивала здравицы в честь своих воинов. Можно было подумать, что Германия не проиграла, а выиграла войну. Кёльн превратился в огромный военный лагерь. Повсюду дымились полевые кухни, из которых свои порции получали и гражданские. С санкции своего «Комитета» Аденауэр организовал широкую распродажу военного имущества: грузовики, легковые машины, лошади — все, кроме винтовок и пушек, пошло с молотка. Официальной целью было выручить средства для пропитания солдат; разумеется, вся операция была незаконной, воротилы черного рынка сильно нагрели на ней руки, однако другого выхода не было.
Аденауэр в этой обстановке, пожалуй, впервые столь эффективно, смог применить свои способности публичного политика. Его речь в городском собрании, произнесенная в день прибытия первого эшелона с «нашими доблестными воинами», показала, что ради нужного воздействия на аудиторию наш герой без колебаний был готов пойти на явное передергивание очевидных фактов. Он заявил, например: «Наши братья в серых шинелях возвращаются теперь домой… Они в течение четырех лет грудью защищали нас, наши очаги, наши жилища… Они возвращаются не побежденными, не покорившимися врагу». Типичная демагогия: кому-кому, а уж Аденауэру ли было не знать, что никто не покушался на очаги и жилища немцев и что германская армия разбита и небоеспособна. Увы, демагогия — норой непременный спутник политики. В данном случае это была, помимо всего прочего, крайне опасная демагогия, ибо рождала у немцев мысли о реванше, а французам диктовала еще более жесткую линию по отношению к побежденным. Но для Аденауэра важнее всего был краткосрочный пропагандистский эффект. Он был достигнут.
Ради того же эффекта Аденауэр устроил торжественный прием в честь уцелевших солдат и офицеров 65-й дивизии, которая до войны была расквартирована в Кёльне. Его речь на приеме опять-таки была полна псевдопатриотической риторики. «Мы никогда не забудем о том, что вы сделали для Германии, для нас, рейнландцев», — высокопарно вещал бургомистр.
При этом думал он скорее совсем о другом: как бы отвлечь массы от мыслей о революции, а офицеров — от мыслей о контрреволюции; судя но настроению последних, они были не прочь устроить кровавую баню «тыловым крысам», которые нанесли «удар в спину» сражающейся армии. Ради предотвращения экстремистских тенденций слева и справа некоторое искажение истины представлялось меньшим злом.
Во всяком случае, со стороны некоторых очевидцев событий действия тогдашнего кёльнского бургомистра получили самую высокую оценку. Можно привести, в частности, мнение капитана Отто Швинка, выполнявшего функции офицера связи между отступавшими немецкими войсками и приближавшимися частями союзников: «Конрад Аденауэр — одна из самых мужественных фигур, которые мне когда-либо встречались». Вообще говоря, настоящее мужество предполагает готовность признать свои ошибки, свою вину, свою ответственность не только в личном плане, но и от лица своей страны. Сомнительно, чтобы такая готовность когда-либо присутствовала у нашего героя. Как уже говорилось, тезис о войне как «общей глупости» — самое большее, что он был готов признать. По его мнению, немецкая армия доблестно сражалась и стала жертвой предательства со стороны… своего верховного главнокомандующего, кайзера Вильгельма, совершившего «необъяснимый, позорный и роковой побег». О германском вторжении в Бельгию и во Францию он предпочел забыть. Спустя полтора года он уже прямо заявлял, что Франция всегда ненавидела Германию, а немцы всего лишь хотели создания стабильной Европы, которая обеспечила бы им условия для продуктивной деятельности. По-видимому, сказывалось то, что, кроме своих путешествий со Шлютером и медового месяца с Эммой, Аденауэр не выезжал больше за пределы Германии, ему не довелось еще увидеть верденский пейзаж. Ограниченность воспитания и личного опыта не позволила ему, мягко говоря, в должной мере оценить катастрофические реалии четырехлетнего военного кошмара.
Между тем части демобилизуемой немецкой армии, уже разоруженные, постепенно покидали Кёльн. 3 декабря уходил последний полк. На площади перед собором состоялся прощальный парад. «Пел детский хор, — вспоминает капитан Швинк. — Слабые голоса сливались с шумом дождя. Все перекрывали возгласы: «Ура! Живи, Германия!» Шеренги перестроились в колонны, грянул марш. «До свидания! До свидания!» — раздавалось из детских рядов. Взрослые стояли молча, внутренне еще отказываясь верить, что это на самом деле конец истории, сердца разрывались от боли». Толпа, впрочем, не столь большая, разошлась. Похороны империи наконец состоялись.
За день до этого авангардные части 2-й британской армии под командованием генерала Герберта Плюмера перешли немецко-бельгийскую границу в районе Мальмеди. Они шли на Кёльн. Невзирая на слухи о немецких снайперах, укрывающихся в лесах, войска шли почти что в парадном строю — с музыкой и развевающимися знаменами. Генералы больше боялись не мифических немецких партизан, а возможных эксцессов со стороны собственных солдат по отношению к местному населению. Генерал Ричард Хейкинг, английский представитель в комиссии по перемирию, ярко охарактеризовал проблему в письме маршалу Хейгу: «Наши люди за четыре года привыкли убивать, и шлепнуть любого встречного немца для них, что муху прихлопнуть».
Оккупация Кёльна началась с неприятного инцидента. 6 декабря примерно около 11 часов утра перед ратушей остановился броневик, из которого неторопливо вышли два молоденьких британских офицера и на ломаном немецком потребовали у вахтера пропустить их к бургомистру. Собственно, они явились но его просьбе: Аденауэр, опасаясь, что в условиях военного вакуума революционеры могут беспрепятственно захватить власть в городе, незадолго до этого отправил англичанам депешу, чтобы они ускорили свое продвижение или хотя бы символически обозначили свое присутствие. Однако он явно не ожидал, что джентльмены,' вошедшие в его кабинет, не ожидая приглашения, бухнутся в кресла, закурят и — о, ужас! — начнут стряхивать пепел прямо на дорогой ковер. Ледяным тоном Аденауэр попросил служителя принести пепельницы и, не говоря ни слова, погрузился в свои бумаги. Молодые люди смутились и несколько подобрались. Худшего начала для деловых контактов трудно было придумать.
Спустя час к ратуше подтянулась колонна из шести броневиков 2-й кавалерийской бригады, в которой находился и ее командир, бригадный генерал Алджернон Лоусон. Атмосфера изменилась: Аденауэр был польщен, что теперь он имеет дело не с какими-то нахальными юнцами, а с высокопоставленным военачальником, который к тому же отличался изысканными манерами (питомец Харроу!) и отдавал себе отчет в деликатности своей миссии.
Они поладили, хотя сразу возникло много проблем. Лоусон потребовал роспуска местной милиции и заявил, что не потерпит никакого вмешательства в дела города со стороны Совета рабочих и солдатских депутатов. Последнее, вероятно, вполне устраивало Аденауэра, однако он дал понять, что на всякий случай оккупантам неплохо было бы устроить демонстрацию силы: нельзя ли организовать в Кёльне парад британских авангардных подразделений? Лоусон счел, что это не входит в его полномочия; он опасался возможных нападений на солдат со стороны местной молодежи. Лучше подождать прибытия главных сил, заявил он Аденауэру. Тот поинтересовался их предполагаемой численностью: ведь ему надо распорядиться о расквартировании прибывающих войск. Лоусон уклонился от ответа, шутливо заметив, что его эскадрон — это так, легкая закуска, а потом будет первое, второе, жаркое, пудинг и т.д.
Фактически в город были введены три полностью укомплектованные британские дивизии. Военным губернатором стал генерал Чарльз Фергюсон. 11 декабря его штаб въехал в отель «Монополь», из которого предварительно были бесцеремонно выброшены на улицу остававшиеся там постояльцы и гостиничная мебель; взамен прибыло несколько грузовиков с канцелярскими столами. К 14 декабря английские войска полностью заняли предназначавшиеся им эксклавы на правом берегу Рейна и приступили к оборудованию контрольно-пропускных пунктов, установке по периметру проволочных заграждений и созданию системы огневых точек. Было объявлено, что любые акты саботажа или неисполнение приказов оккупационных властей будут караться по законам военного времени. Аденауэр попытался протестовать: мол, население Кёльна — это нечто отличное от «прочих германских племен», оно заслуживает более мягкого обращения. Фергюсон отрезал: англичане поступают точно так же, как немцы поступали с бельгийцами во время войны. Характер британского оккупационного режима метко определила лондонская «Таймс»: «Начинается мягко, как падающий снег, а потом твердеет, как смерзшийся лед».
Правда, кое в чем оккупанты отступали от жестких норм: комендантский час, официально начинавшийся в 7 часов вечера и длившийся до 5 часов утра, фактически никем не соблюдался; недолго действовал и заимствованный из практики немецкой оккупационной администрации в Бельгии приказ, обязывавший всех взрослых местных жителей мужского пола снимать головные уборы перед английскими военными. Однако оккупация есть оккупация: местная полиция была поставлена под начало присланного из Англии констебля, всем жителям были выданы удостоверения личности (это было нечто неслыханное в истории города), которые они должны были постоянно носить при себе и предъявлять патрулям по первому требованию.
Вместе с тем, с точки зрения местных нотаблей, оккупация принесла с собой очевидные плюсы: угроза революции была снята, воцарилась стабильность. Советы рабочих и солдатских депутатов были сведены до чисто декоративной роли. Англичане строго придерживались того принципа, что они будут иметь дело только с «законно созданными органами власти», о чем генерал Фергюсон без обиняков сообщил Аденауэру при первой же беседе, которая состоялась 12 декабря. Бургомистр на всякий случай распорядился, чтобы обмен мнениями был запротоколирован. «В заключение беседы губернатор сообщил о своем решении действовать исключительно через меня, поскольку я, и только я, несу ответственность за исполнения всех его распоряжений», — читаем мы в тексте сделанной от первого лица записи беседы. По просьбе Аденауэра протокол был заверен лично Фергюсоном, который от себя добавил, уже в третьем лице: «Губернатор предпочел бы иметь дело непосредственно с бургомистром».
Это важнейшее политическое заявление практически нейтрализовало любые попытки нарушить сложившееся статус-кво в Рейнской области, откуда бы они ни исходили — будь то революционеры-«спартаковцы» или антипрусски настроенные сепаратисты. Между тем сепаратистские тенденции в условиях иностранной оккупации резко усилились. Они подпитывались из двух источников. С одной стороны, это были французские военные круги, или, конкретно говоря, маршал Фош и его люди. С другой — пестрая группировка журналистов и политиков в самом Рейнланде. Трудно сказать, был ли между этими двумя силами контакт с самого начала или он установился позднее, однако со временем объединенные усилия этих двух группировок привели к формированию достаточно мощного движения в пользу отделения Рейнской области от Германии.
Если говорить об идеях и замыслах Фоша, то они были очень просты: в своем меморандуме на имя Клемансо от 28 ноября 1918 года он изложил план, согласно которому на левом берегу Рейна создавался пояс марионеточных государств, которые должны были бы вступить в нерасторжимый военный союз с Бельгией, Люксембургом и, естественно, Францией. Государства этого пояса стали бы постоянно действующим буфером против любой новой прусско-германской агрессии. Клемансо в принципе одобрил этот план, выразив, однако, сомнения в целесообразности всеобщей воинской повинности для граждан «Рейнских республик». При этом он разумно заметил, что вряд ли англичане и американцы с энтузиазмом поддержат этот проект. И в самом деле, когда в начале декабря в Лондоне начались первые переговоры на высшем уровне по поводу будущего мирного договора, ни глава английского правительства Ллойд-Джордж, ни лидер консерваторов Эндрю Бонар-Лоу не проявили к нему особого интереса. В ответ на заверения Фоша о том, что он не собирается создавать «Эльзас-Лотарингию наоборот» и постарается максимально учесть чувства и пожелания рейнландцев, Бонар-Лоу сухо заметил: «Немцы говорили то же самое, и, более того, мы сами таким же образом уже много лет пытаемся решить проблему умиротворения ирландцев».
В унисон Фошу (а но некоторым данным, в прямом сговоре с ним) газета «Кёльнише фольксцейтунг» развернула кампанию за образование «Рейнской республики». На митинге в центре Кёльна, состоявшемся 4 декабря — в промежуток времени, когда немецкие войска уже ушли, а британские еще не пришли, старый деятель партии Центра Карл Тримборн выступил с программной речью. Он говорил о том, что империя уже фактически распалась на свои составляющие и жители каждого из этих территориальных фрагментов должны теперь сами определить свое будущее. Он прямо не призвал к созданию сепаратного государства, но именно таков был смысл его высказываний. Против решительно выступили социал-демократы, которые 6 декабря устроили контрмитинг, что, однако, лишь усилило привлекательность идеи «Рейнской республики» для деловых кругов города; они рассуждали просто: если левые «против», значит, мы должны быть «за». На сцене вновь появились старые знакомые из местного руководства Центра — Меннинг и Ринге. В ходе доверительной беседы с Аденауэром, состоявшейся еще до подписания Компьенского перемирия, они пытались убедить его в том, что создание сепаратного Рейнского государства, независимого от Пруссии, представляет собой единственную альтернативу аннексионистским замыслам Франции. Аденауэр предпочел не ангажироваться и сообщил о разговоре Зольману и Фальку (последний, напомним, принадлежал к партии национал-либералов). Консенсус был достигнут на той основе, что этот план следует рассматривать как крайнее средство на тот случай, если действительно возникнет непосредственная угроза прямой аннексии Рейнланда Францией.
Условия перемирия показали, что эта угроза по крайней мере на время отпала. Соответственно отпал и аргумент в пользу создания сепаратного Рейнского государства. Теперь будущее этой идеи зависело от того, удастся или нет французам гальванизировать идею отторжения левого берега от Германии на межсоюзнических переговорах по выработке условий мира. Как уже отмечалось, на лондонских переговорах, которые длились с декабря 1918 года но февраль 1919-го, Клемансо не удалось пробить свою точку зрения. Началась Парижская конференция. Там французская сторона попробовала реализовать план в более замаскированном виде. В меморандуме от 25 февраля они предложили провести западную границу Германии по Рейну, сохранить на неопределенное время оккупационный режим на левобережье (включая эксклавы на правом берегу), не «навязывая», однако, тамошнему населению какого-либо определенного политического статуса. Означало ли это сохранение за рейнландцами нрава когда-либо в будущем решить голосованием вопрос о возвращении в состав германского государства? Французский план оставлял этот вопрос без ответа, английская сторона исходила из того, что положительный ответ на него подразумевается. Вместе с тем для Великобритании оставался абсолютно неприемлемым принцип постоянного или долговременного военного присутствия в Рейнской области.
Лорд Керзон отвергал его с порога, Остин Чемберлен заявлял о готовности держать там войска только «на период выплаты репараций и реституций», а Уинстон Черчилль вообще считал, что лучшим способом обеспечения безопасности Франции было бы прорытие туннеля под Ла-Маншем, так чтобы британский экспедиционный корпус мог быстро и без помех оказаться на континенте для отражения возможной немецкой агрессии. Французов все это, разумеется, не устраивало. 11 марта французский делегат на новой межсоюзнической конференции Андре Тардье выступил с заявлением, согласно которому «граница по Рейну, создание независимого Рейнского государства и контроль союзников над мостами через Рейн — это те три опоры, на которых зиждется французский план; лишить его хотя бы одной — значит обрушить всю конструкцию». На англичан красноречие Тардье не особенно подействовало, а американцам вся эта канитель уже изрядно надоела.
После месяца бесплодной дискуссии Клемансо уступил. Вопреки яростной оппозиции со стороны Фоша он пошел на компромисс, который включал в себя англо-американские гарантии безопасности Франции, пятнадцатилетнюю оккупацию южного сектора Рейнланда, десятилетнюю — центрального и пятилетнюю — северного. В последнем, напомним, находился и Кёльн.
Его бургомистр с неослабевающим вниманием следил за ходом этих переговоров. Главной его целью было избежать аннексии со стороны Франции. Чем реальнее представлялась эта угроза, тем позитивнее было его отношение к идее сепаратного Рейнского государства, и, естественно, наоборот. В конце декабря 1918 года перспектива прямого присоединения левобережья Рейна к Франции казалась почти неизбежной — Аденауэр считал, что правительство Эберта в Берлине ничего не делает и не сделает, чтобы помочь соотечественникам по ту сторону Рейна. Именно поэтому он пошел тогда на тесный контакт с «Кёльнише фольксцейтунг» и ее редактором Йозефом Фробергером, который был главным мотором пропагандистской кампании сепаратистов. Аденауэр встретился также с лицом, занимавшим ранее должность прокурора Висбадена. Речь шла об Адаме Дортене. Эта встреча была самой большой ошибкой нашего героя, за которую ему впоследствии пришлось дорого заплатить.
Дортен был не просто сепаратистом, у современников почти не было сомнений, что он являлся платным агентом французских оккупационных властей, контролировавших южный сектор Рейнланда, куда входили Майнц и Висбаден. Впоследствии много говорилось о том, что Дортен усыпил бдительность Аденауэра разговорами о своей тетушке, которая якобы жила воспоминаниями о их встрече где-то в 1900 году. Лидер кёльнских национал-либералов Фальк привел даже некое психологическое объяснение неожиданного решения солидного политика пойти на диалог с человеком, чья репутация была, мягко говоря, подмочена: Аденауэр, мол, при всей его недоверчивости порой оказывался жертвой авантюристов, способных пустить пыль в глаза, это быстро проходило, но все же… Эти доводы представляются несколько наивными. Речь для Аденауэра шла исключительно о соображениях политической целесообразности.
Именно эти соображения толкнули его на то, чтобы пойти еще на одну акцию, за которую ему впоследствии также неоднократно ставили лыко в строку. Он разослал приглашения ряду ведущих политиков Рейнланда прибыть к 1 февраля в Кёльн на совещание для обсуждения текущего момента и разработки планов на будущее. В числе приглашенных были только что избранные депутаты Национального собрания, которое вот-вот должно было собраться в Веймаре для выработки новой конституции, чины старой, прусской администрации, еще действовавшей в Рейнской области, и, наконец, бургомистры ряда городов левобережья — Аахена, Бонна, Трира, Менхенгладбаха, Нейсса, Рейдта, Саарбрюккена и Кобленца.
В день открытия совещания «Кёльнише фольксцейтунг» выступила с прямым призывом к созданию Рейнской республики. Считалось, что газета отражает позиции Аденауэра и партии Центра, так что у сепаратистов был повод для ликования: их политическая база вроде бы явно расширялась. Однако сам Аденауэр в своей программной речи, которая длилась три часа, а может быть, и больше, занял несколько иную, более гибкую (или, если угодно, более двусмысленную) позицию. Значительная ее часть была посвящена анализу политики союзников. Франция, констатировал Аденауэр, явно желает, чтобы Рейн стал ее «стратегической границей», что можно понять, учитывая тот факт, что совсем недавно Германия руководствовалась той же логикой в отношении Бельгии: контроль над этой страной или даже ее аннексия рассматривались именно в контексте создания «стратегической границы» между Германией и Францией. Великобритания все еще никак не может сделать выбор между традиционной политикой баланса сил, которая диктовала бы поддержку более слабой в данной момент континентальной державы, то есть Германии, и линией на признание и поддержку интересов Франции против реваншистских устремлений Германии. Америка вообще склонна умыть руки.
Что в этой ситуации должны делать немцы? Аденауэр предложил неожиданное и оригинальное решение: нужно создать федеративное государство и в качестве его интегральной части — «Западногерманскую республику», которая охватывала бы территорию по обоим берегам Рейна.
Участники совещания были ошеломлены, но, видимо, такого эффекта и добивался главный оратор. Постепенно приходя в себя, делегаты выдвинули ряд веских доводов против аденауэровской идеи: во-первых, восточная часть Германии без более богатой западной просто не выживет экономически, во-вторых, создание «Западногерманской республики» было бы воспринято французами как ясный сигнал, что рейнландцы вполне готовы порвать узы, связывающие их с Пруссией, и, в-третьих, не преследует ли Аденауэр своим предложением сугубо личные цели, поскольку ясно, что именно свою кандидатуру он имеет в виду на роль главы проектируемого государственного образования? Последний контраргумент, естественно, не формулировался прямо, он фигурировал лишь в виде намеков, но «далеко идущие личные амбиции» кёльнского бургомистра не были секретом даже для его новых знакомых из английской оккупационной администрации.
Конкретным результатом совещания было формирование комитета, которому поручалось «подготовить планы создания «Западногерманской республики» в конституционных рамках Германского рейха и на основе тех конституционных положений, которые будут выработаны германским Национальным собранием». Председателем комитета стал, разумеется, наш герой. По сути, речь шла о том, что, пока все остается в подвешенном состоянии, возможны любые варианты, но время для выбора какого-нибудь одного еще не пришло.
Пока рейнландцы обсуждали свою повестку дня, союзники-победители спорили о своей. Речь шла об условиях продления перемирия. Англичане считали, что надо сосредоточиться на задаче разоружения Германии. Как выразился Ллойд-Джордж, «нужно отнять у немцев пушки, тогда и нам не нужно будет держать большие армии». Французы, со своей стороны, делали упор на максимально длительном сохранении оккупационного режима и соответствующего уровня военной готовности. Американцы предложили компромиссное решение в виде создания временной межсоюзнической Военно-контрольной комиссии. Это предложение было принято, и комиссия действовала на территории Германии до 1927 года. Перемирие было продлено.
Аденауэр воспользовался этим моментом, чтобы убедить англичан в необходимости смягчить оккупационный режим. Речь шла не о той или иной степени ограничения личных прав и свобод населения. В этом плане ситуация была хоть и не совсем приятной, но терпимой. Хуже было то, что оккупированная территория за Рейном оказалась отрезанной от кузницы Германии — Рура. Результатом были ухудшение экономического положения, рост безработицы, голод. В ходе беседы с Фергюсоном, кёльнский бургомистр вовсю расписывал перспективы «большевистского переворота». Присутствовавший на беседе председатель Кёльнской торговой палаты, все тот же Луис Хаген, поддержал эту тему.
Это не был простой шантаж. Наличие революционных настроений у кёльнских пролетариев подтверждается донесениями английской разведки. Еще в декабре, в первые дни оккупации, доклады британских служб отмечали, что выпекаемый в местных булочных хлеб представляет собой «отвратительное месиво, в котором трудно заподозрить наличие муки или сахара» (наверняка имелся в виду продукт, запатентованный Аденауэром и представлявший предмет его гордости), и что дети, толпящиеся вокруг офицерских столовых в надежде поживиться объедками, выглядят как скелеты. К концу февраля ситуация еще более ухудшилась. Начальнику штаба оккупационного контингента, генералу Сиднею Клайву, бросилось в глаза, что «школьники, которых мы встречаем по пути на службу, уже не бегают, не шалят, а движутся как тени, чуть ли не держась за стены». В этой ситуации непосредственный начальник Клайва, генерал Фергюсон, принимает нестандартное решение: он посылает прикомандированного в январе к его штабу советника по финансовым и коммерческим вопросам (его имя Фрэнк Тиаркс, он из банковских кругов Сити) прямо к премьер-министру с целью убедить последнего в необходимости оказания срочной гуманитарной помощи голодающему населению Кёльна.
Дело оказалось далеко не простым. Прежде всего пришлось преодолевать сопротивление французов; те придерживались мнения, что немецкие агрессоры получают то, что заслужили, и если в Рейнланде осталась валюта, то она должна идти на репарации, а не на закупки продовольствия. Помимо того, не ясно было, кто и как будет распределять гуманитарную помощь. В британском гарнизоне наметился упадок дисциплины. Судя по еженедельным докладам органов цензуры, которые перлюстрировали солдатские письма, еще в январе моральное состояние войск не внушало опасений; в феврале налицо уже резкий рост случаев пьянства и неповиновения приказам. Причина была очевидна: солдаты хотели домой. Между тем оккупационная армия была единственным механизмом, который мог обеспечить порядок при приемке, сохранении и выдаче продовольствия для немцев.
Британский кабинет принял соломоново решение: продовольствие выделить, распределение возложить на британский воинский контингент, но провести его полную замену: старослужащих демобилизовать, а взамен прислать новобранцев. Идея была, возможно, неплохая, но результатом стал настоящий административный хаос. Он выразился в том, что двести тысяч тонн картофеля и прочих продуктов из армейских складов, выделенных для британского и американского секторов по директиве от 14 марта 1919 года и прибывших в немецкие порты в апреле, долгое время оставались неразгруженными — картошка так и сгнила в трюмах.
Оккупационный режим обнаруживал явную слабость, но не меньшую слабость демонстрировали.и немцы. Центральное правительство в Берлине вначале заявило о категорическом отказе даже рассматривать условия мирного договора, которые были представлены ему союзниками 8 мая; раздавались призывы к возобновлению военных действий, а кончилось все полной капитуляцией. Текст проекта договора и впрямь содержал положения, унизительные для немцев: армия сокращалась до ста тысяч человек, запрещалось строить военные суда водоизмещением свыше десяти тысяч тонн, подводные лодки, танки и авиация запрещались полностью, на Германию налагались большие репарации, император и верхушка генералитета подлежали выдаче и суду за нарушения законов и правил ведения войны.
Представители немецкого правительства попытались выговорить уступки от победителей, по возможности смягчить условия мира. Те ответили ультимативным требованием подписать документ не позднее 23 июня. Для усиления аргументации союзники ввели дополнительные подкрепления на свои плацдармы-эксклавы но правому берегу Рейна; все выглядело так, что в случае отказа немецкой стороны подписать договор войска союзников немедленно вторгнутся на еще не оккупированную территорию Германии. В последний момент правительство рейха осознало, что реальной альтернативы принятию продиктованных ему победителями условий попросту нет. Версальский мир стал политической реальностью. Союзники торжествовали, немцы бессильно сжимали кулаки.
В Рейнской области между тем развертывались свои драматические события. 30 мая состоялось первое и последнее заседание того комитета, который был создан в феврале по инициативе Аденауэра и главой которого он стал. Предметом обсуждения были результаты встречи кёльнского бургомистра с французскими военными, где рассматривался его план «Западногерманской республики», а также ход конституционных дебатов в веймарском Национальном собрании. Было констатировано, что ни на одном из форумов каких-либо позитивных результатов достигнуто не было и что аденауэровский проект фактически мертв. А на следующий день произошло нечто сенсационное: с молчаливой поддержки главнокомандующего французской оккупационной зоны, генерала Шарля Манжена, Дортен совершил то, чего никто не ждал даже от него, — прокламации, выпущенные одновременно в Висбадене и в Майнце, возвестили о создании независимой «Рейнской республики».
Для Аденауэра, как и для его британских патронов, это было крайне неприятное известие. За несколько дней до этого акта Клайв специально предупредил своего коллегу, начальника штаба французского контингента, о желательности воздерживаться от каких-либо акций политического характера. «Мы находимся здесь с целью поддержания порядка, не более того», — говорилось в его послании. До этого он специально съездил в Париж, чтобы получить инструкции от находившегося там Ллойд-Джорджа. Реакция премьера была однозначной: Англия не будет поддерживать никаких шагов по созданию сепаратного Рейнского государства. Однако одновременно Клайв получил директиву не допускать осложнения отношений с французами. В этой обстановке он выбрал, как представляется, самый разумный путь: по его распоряжению кёльнские газеты информировали читателей о событиях в Майнце и Висбадене, воздержавшись, однако, от каких-либо комментариев по этому поводу; затем последовало официальное разъяснение, что без санкции британских оккупационных властей на территории, находящейся под их юрисдикцией, никакие изменения конституционного характера не будут иметь места. Все было поставлено на свои места: без Кёльна не могло быть и речи о существовании сепаратного Рейнского государства, а Кёльн не мог предпринять чего-либо сам без согласия англичан. Авантюра Дортена явно провалилась — во всяком случае, пока.
Клайв информировал Аденауэра о своих шагах, и, более того, сами эти шаги, вероятно, предпринимались не без влияния рекомендаций бургомистра. Во всяком случае, висбаденские сепаратисты думали именно так и отзывались о нем как о предателе дела независимости Рейнланда. «Революционный трибунал» в Кобленце обвинил Аденауэра в измене родине и приговорил его к смертной казни. «Этот приговор, — заявлял Аденауэр позднее, — был для меня ценнее любого ордена». Он был прав: инвективы со стороны сепаратистов в значительной степени нейтрализовали обвинения по поводу его прошлого участия в сепаратистских проектах. Впрочем, политические последствия тех или иных акций Аденауэра в те драматические дни сказались намного позднее. Трудно сказать даже, думал ли он тогда о них и думал ли он тогда вообще о политике в первую очередь. 1919-й стал годом крутого поворота в его личной жизни.
ГЛАВА 2.
ЖИЗНЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ
На фотографиях того времени, где Аденауэр запечатлен во внеслужебной обстановке, выражение его лица выдает глубоко скрытую, но явную боль и какую-то меланхолическую грусть. Он постарел, волосы поредели, на висках появилась седина, под глазами мешки — отчасти следствие произведенных ранее пластических операций. На службе, впрочем, его лицо превращается в непроницаемую маску, за которой невозможно определить, какие эмоции испытывает этот человек и есть ли они у него вообще. Прямая фигура, строгий темный костюм, высокая шляпа — само воплощение достоинства и солидности, как это и пристало первому лицу в администрации. Но вечером, когда он возвращается в свою печальную обитель, маска спадает, и перед нами вновь черты лица человека, для которого душевный покой — это далекая и вряд ли достижимая цель.
Вообще говоря, веселье и в лучшие времена было редким гостем в доме Аденауэров. Эмма по характеру своему была не менее, чем ее супруг, склонна к известному аскетизму. В особняке, который они построили, было просторно; кабинет хозяина дома — во флигеле, остальную площадь занимали покои супругов и матери Конрада, детские комнаты, множество гостиных, обставленных даже с известной претензией на роскошь… За домом обширный участок земли — одновременно сад, огород и детская площадка. Словом, идеальный семейный очаг для семьи правоверных католиков, но не хватало какого-то внутреннего тепла.
После смерти Эммы ощущение внутренней пустоты только усилилось. Приходили и уходили гувернантки, сильно сдавшая Елена старалась внести свою лепту в воспитание подраставших внуков, но те явно чувствовали себя не слишком комфортно в доме, стремясь при каждом удобном случае вырваться из его, по правде сказать, мрачноватой атмосферы.
Отдушину они находили у соседей. Глава семьи — Фердинанд Цинссер был полной противоположностью нашему герою. По вероисповеданию он был лютеранин, по характеру — человек «веселый, открытый, душа нараспашку», как отзывался о нем позднее сам Аденауэр. Фердинанду нравилась музыка, он любил вечерком посидеть с друзьями, поболтать обо всем и ни о чем — нечто, совершенно немыслимое в доме Аденауэров. Семья приобрела участок примерно в то же время, что и Аденауэры, одновременно и по сходным проектам они строили и свои особняки. Однако в отличие от обстановки замкнутости и одиночества, царившей у соседа, дом Цинссеров всегда был полон гостей, шума, шуток и розыгрышей. Часто там появлялись заезжие артисты и художники. Цинссер любил детей, часто развлекал их сказками и фокусами.
У четы Цинссеров было трое детей, как и у Аденауэров, только в отличие от них — две дочери и один сын. Все трое — Августа (обычно ее звали просто Гусей), Лотта и Эрнст — учились музыке: Гусей играла на скрипке, Лотта — на фортепиано, а Эрнст — на виолончели. Соседи дружили, музыкальные вечера поочередно проходили то в одном, то в другом доме. Когда началась война и старший Цинссер был призван в армию, представления стали чаще устраиваться у Аденауэров, тем более что это было удобнее для Эммы, которая к тому времени уже почти не выходила из дома. Качество исполнения, которым трио услаждало слушателей, наверняка оставляло желать лучшего, но вечера теперь не казались такими мрачными и беспросветными. Иногда Аденауэр просил девушек спеть для него что-нибудь не очень сложное, типа народной песни, они охотно откликались на эти просьбы. Без всяких просьб с его стороны обе помогали в работе но дому, когда Эмме стало совсем плохо. В свою очередь, госпожа Цинссер не испытывала никаких сложностей в обеспечении своего хозяйства углем для отопления: Аденауэр не то чтобы злоупотреблял своим служебным положением, но, во всяком случае, все-таки использовал его, чтобы помочь семье соседа.
После смерти Эммы все контакты с соседями на время прекратились. Аденауэр замкнулся в траурном одиночестве. Дети, однако, быстро возобновили живое общение, а после мартовской аварии 1917 года, когда Коко, Макс и Рия уже почти подготовили себя к участи сирот, они стали вообще дневать и ночевать в доме Цинссеров. Была, конечно, проблема разницы в возрасте: Гусей, старшая из молодого поколения Цинссеров, была 1895 года рождения, а первенец четы Аденауэров, Коко, как мы помним, родился в 1907 году, двенадцатью годами позже. Но это не мешало юным отпрыскам обеих семей находить общий язык и даже иметь свои маленькие тайны.
Отношения соседей приняли новый оборот в ситуации, когда кёльнский бургомистр принял тайное, но твердое решение заняться устройством своей личной жизни. Оставаться неженатым при его должности значило бы давать повод для всякого рода сплетен и пересудов — это Аденауэр хорошо понимал и не мог допустить. Дело было за малым — найти невесту. Это было не так легко. Теннисный клуб, который помог ему пятнадцатью годами ранее, естественно, отпадал: вдовцу, да еще высокопоставленному чиновнику, искать свое счастье на корте среди юных созданий — это не шло ни в какие ворота. Сад и огород — другое дело. Дитя урбанизации, он всегда инстинктивно тянулся к земле (хотя официальные биографы, вероятно, преувеличивают силу этой тяги). Со временем он особенно заинтересовался разведением роз. После смерти Эммы к этому интересу добавилось еще и желание отвлечься от жизненной суеты, найти некое отдохновение от тяжелых мыслей, поразмышлять о круговороте природных сил. Расцвет, увядание, новый расцвет и опять увядание — наблюдения над естественным циклом растительного мира как нельзя лучше иллюстрировали заповедь «И это пройдет…».
Родственную душу он нашел в старшей дочери соседей, Гусей. В свои двадцать три года она была в душе еще ребенком. Молодые люди — сверстники ее как-то не привлекали, да к тому же перспективных женихов было не так уж и много: одни остались лежать на полях Первой мировой войны, другие вернулись физически или душевно искалеченными. Ее нельзя было назвать красавицей, но она не была и дурнушкой; с неплохой фигурой, круглолицая, большеглазая (в глазах сверкали задорные искорки: казалось, вот-вот расхохочется от всей души), она умела произвести впечатление — тем более на истосковавшегося по женской ласке вдовца. У нее был легкий характер: она могла легко рассмеяться и так же легко всплакнуть, а через минуту опять быть веселой и беззаботной. Она остро чувствовала переживания и горе других и была способна сопереживать им. Одевалась просто, но со вкусом, всегда следила за собой, была подтянутой и деловитой.
Их отношения начались с того, что однажды, отправляясь на службу, Аденауэр дал соседке несколько советов по окучиванию кустов картофеля — та в это время с увлечением занималась именно этим производственным процессом на своем участке. Инструктаж несколько затянулся. Примерная дочь не преминула доложить родителям: «Сегодня у меня был долгий разговор с доктором Аденауэром». Через несколько дней — новая серия полезных советов. Разговоры через забор становились все более длительными. Мать начала проявлять признаки беспокойства, дочь ее успокоила: они обсуждают исключительно проблемы садоводства и огородничества.
Госпожа Цинссер была, разумеется, не настолько наивна, чтобы принять эти слова за чистую монету. Ее подозрения оправдались: Гусей как бы между прочим объявила родителям о своем желании перейти в католичество. Все было ясно: их дочка влюбилась, и дело зашло, видимо, достаточно далеко, очевидно, сосед уже сделал что-то вроде предложения, оговорившись, что не может вступить в брак с лютеранкой. Это не очень походило на признание в любви, но для Гусей было все равно. «Он самый умный, самый деликатный, самый-самый мужчина из всех», — объявила она изумленной сестре, добавив после некоторого раздумья: «Он, ну и папа, конечно». «Как же это ты о пане вспомнила?» — не без яда отреагировала Лотта. Гусей всерьез обиделась.
Супруги Цинссеры (отец к тому времени благополучно вернулся из армии) начали обсуждать возникшую проблему. Мать предложила радикальное решение: Гусей надо поскорее отправить куда-нибудь подальше, чтобы образумилась. Доктор Аденауэр — это, конечно, друг семьи, большой человек, он приложил руку к тому, чтобы Фердинанд получил звание профессора и кафедру дерматологии в только что созданном Кёльнском университете (наверняка последнее было сказано вполголоса, может быть, даже шепотком: и стены имеют уши; возможно, при этом посплетничали и на тот счет, что сам бургомистр, инициатор и главная движущая сила в деле организации университета, не упустил случая получить от его ученого совета степень почетного доктора). Все это хорошо и говорит в пользу соискателя руки их дочери, но есть и препятствия: он почти вдвое старше, он никогда не сможет забыть покойной Эммы — ведь он так ее любил; их Гусей никогда не сможет ему ее заменить, да к тому же его дети никогда не примут ее в качестве матери. И наконец, разные конфессии: как их дочь, воспитанная в духе протестантского либерализма, сможет приспособиться к жестким канонам католичества?
Отец не возражал; было решено, что Гусей по крайней мере на полгода уедет из Кёльна, за это время она остынет и, Бог даст, найдет себе подходящего жениха. Родственники были в Вене и в Висбадене; ей предложили самой выбрать, куда ехать. Она остановилась на Висбадене. Все, казалось бы, шло, как было задумано. И тут произошло неожиданное: не прошло и нескольких недель, как Гусей вновь объявилась в доме родителей и, набравшись храбрости, сказала то, что и следовало ожидать от молодой влюбленной: «Я не могу без него». Родители больше не сопротивлялись. Последовала помолвка, затем обряд перехода в католичество; ее новым духовным пастырем стал брат Конрада Ганс. Гусей сразу активно включилась в женское католическое движение.
Свадьба состоялась 25 сентября 1919 года. Церемония была подчеркнуто скромной: она состоялась не в каком-либо из кёльнских соборов, а в маленькой часовне госпиталя Святой Троицы; священником был все тот же Ганс Аденауэр, невеста была не в белом, а в скромном серебристо-сером платье, на последовавшее скромное угощение был приглашен только узкий круг ближайших родственников. Разговоры вращались вокруг темы возраста новобрачных: ему было сорок три, ей еще не исполнилось двадцати четырех.
Медового месяца не было: молодая пара провела всего два дня в бадгодесбергском отеле. Даже на это время Аденауэр не мог полностью отвлечься от дел: несколько раз к ним в отель приезжали чиновники из Кёльна с неотложными поручениями. «Лучше бы он перешел в садовники», — вздыхала новобрачная. По возращении в Кёльн она вообще практически оказалась одна: муж целыми днями пропадал на работе, да еще частые поездки в Берлин.
Прислуга не хотела слушаться указаний «этой девчонки», а хуже всего было то, что поведение детей Конрада от первого брака, казалось, оправдывало наихудшие предсказания ее родителей. Теперь они должны были по идее звать своих прежних подружек Гусей и Лотту «мамой» и «тетей», однако ни Коко, ни Макс не собирались следовать этому правилу. «Я ее помню школьницей с ранцем за спиной, какая она мне мама?» — резонно высказался однажды старший. Вдобавок они не считали, что их мачеха отличается особым интеллектом, и предпочитали общаться с сестрой Эммы. «Миа и была наша приемная мать» — эти слова внук Аденауэра, Конрад, неоднократно слышал от своего отца.
Словом, брак начинался не на самой гармоничной ноте. Кто знает, что из этого всего вышло бы, если бы не характер Гусей. Терпение, тепло души, доброта — все это помогло ей справиться с проблемами, неожиданно обрушившимися на нее — именно неожиданно, поскольку соискатель ее руки не дал себе труда предупредить Гусей о них или как-то подготовить к трудностям, которые ее ждали. Таков уж был его обычный стиль. А что касается Гусей, то один из друзей семьи отозвался о ней следующим образом: «Меньше всего она думает о себе. В основном о Боге. А порой даже меньше о Боге, а больше о муже. Во всяком случае, в сердце на нервом месте уж точно муж». И впрямь: в страстном чувстве любви и обожания, которое она испытывала к Конраду, было что-то сказочное. Утром она не отходила от окна, пока его служебный автомобиль не скроется за поворотом; не менее чем за полчаса до его предполагаемого возвращения к обеду или к ужину, она бросала все дела, делала заново прическу, тщательно подкрашивалась, обязательно надевала свежее платье или блузку. Вся жизнь ее была подчинена одному — ублажить супруга, сделать ему приятное.
Это была нелегкая задача. Прежде всего глава семьи не терпел никаких нарушений раз и навсегда определенного распорядка дня. Утром — завтрак вдвоем с Гусей, затем пятнадцатиминутная прогулка с собакой (Аденауэр ненавидел кошек, но любил собак; вначале у него была овчарка, но кто-то сказал ему, что это пошло, и он завел ротвейлера). Ровно в 8.45 машина отвозила его в ратушу. Ровно в 13.45 он приезжал на обед — на этот раз за столом должны были присутствовать и дети. После еды он обычно полчаса дремал — в спальне или на террасе, смотря по погоде. В 14.45 — снова на машине в ратушу до восьми вечера, порой он задерживался и дольше, в частности когда был какой-нибудь прием или банкет. Спать ложились не позднее 11 часов.