За два дня до праздника, до Купалы, когда княгиня искала прохлады в полюбившемся чулане, а нянька и ключница ласково посмеивались над ней и присыпали свои речи такой же острой приправой, как недешевая соль и пряности в кадушках с грибами, и сквозили в речах долгожданные, немного страшные роды и будущие дети, потому что если уж развяжется женщина, будь она хоть княгиня, хоть рабыня – после не завяжешь, не котомка, – стукнула дверь чулана. Княгиня Ольга лениво поворотилась от влажных смородиновых и вишневых листов, от скользкого душистого великолепия груздей и волнушек, от серой стены с налетом нежной плесени и подскочила на месте, а ребенок торкнулся в животе, упреждая об опасности. Няньку и ключницу как корова языком слизала, хоть нянька-то княгиню ни на шаг не отпускала от себя, подслеповатых глаз не сводила – не потому, что не велено, сама тряслась за воспитанницу.
Перед закрытой тяжелой, разбухшей от сырости дверью стоял молодой воин в однорядке тончайшего сукна, у самого князь-Игоря не было такой, и с тяжелой, но тонкой чеканки гривной на шее – не воин, советник и воевода Свенельд. Ольга не любила его еще с тех пор, как тот приезжал мальчиком вместе с князем Олегом, и не могла объяснить своей нелюбви. Воевода же смотрел на нее с почтением, но не робко и с нежностью.
– Не пугайся, княгиня Ольга, – довольно официально заговорил Свенельд, а чулан, кадушки и окорока вопили: «Не слушай, не место, не слушай, не место!»
Ольга замерла, удивляясь себе и своему необъяснимому страху. Спохватилась – он же человек князя Олега, не должен причинить вреда. Верно, хочет что-то рассказать о князе, что-то спешное. А спешное редко бывает радостью, правда, что ли, не слушать? Ольга решительно двинулась к дверям, прикрывая живот извечным и неосознанным охраняющим жестом сложенных рук, но вспомнила о сегодняшней Свенельдовой беде: в кремле новости снуют проворней мышей и так же вездесущи, любая отдельная беда становится общим достоянием.
Лучшие почтовые голуби были у Свенельда, радужно-сизые с красными лапками, блестящими круглыми глазами. Жили они отдельно от прочих, высокая голубятня стояла у воеводы во дворе, кормили птиц отборным зерном, быстрее и надежнее вестников не было даже у князя Олега. Воевода не расставался со стаей, возил ее за собой с места на место, зато и знал новости раньше других и князя мог упредить. Ни ветер, ни стрела не могли догнать его голубей, разве ладожские семарглы, но те говорить не могут, а голуби носили на красных лапках маленькие говорящие грамотки, специальными значками процарапанные. Двух любимых голубок Свенельд сажал на плечо, и они брали у него изо рта вымоченные в вине зернышки, а клювы у голубок были цвета спелой морошки. Сегодня утром пали все голуби до единого, только яйца остались, холодные, без голубок. Отравились птицы – зерном ли дурным, лукавый раб ли подсыпал чего-то из озорства, словенские ли злыдни пролезли в леток. Пожалела Ольга Свенельда, догадалась, пришел жаловаться, а просить – вряд ли. Хватит у него дирхемов и соболиных шкурок купить новых птиц, но пока обучишь – время уйдет, да и где взять таких резвых.
Свенельд ни слова не сказал о голубях.
Речь его, ясная и быстрая, ужаснула Ольгу. Может, знал ее хорошо, не стал обиняками изъясняться, может, опасался, что в желанной тягости своей не осилит она намеков. То, что не побоялся донести ей дурные вести, – не удивило, полагался воевода на ее привязанность к вещему Олегу, а вещий, поди, и речь его предвидел.
Получалось у Свенельда, что муж Ольги, князь Игорь, не годится в великие князья, не совладать ему с молодым государством, как неопытному наезднику с норовистым конем, а страшней то, что он – первый враг князя Олега. Резоны не приводил, заговором не стращал, сразу на другое перевел, на будущего ребенка. Ребенку выпадет великий жребий – Ольга успела подумать, сам ли Свенельд волхвов созывал-пытал, или Либушу подслушал, когда та гадала, – ребенок станет князем и воином, каких свет не видел. Вещему Олегу скоро время придет уходить на Поля Счастливых Сражений, возраст у него нешуточный, но сына Ольги успеет на ноги поставить. Если князь Игорь не помешает, не встрянет промеж. А он встрянет, по всему, задумал что-то, и сам же своей задумки страшится. Самое главное, получалось из слов Свенельда, – вот эта Игорева задумка против вещего Олега умысленная. А если бы князь Игорь выпил вина, допустим, несвежего, ну как зерно, склеванное голубями сегодня… Ушел бы в Валхаллу раньше Олега – а это счастливая доля, уйти на вечные поля молодым и полным сил, не испытав болезненной немощи, не утратив желаний! Если б Игорь ушел раньше, ну, например, ушел через неделю или месяц, князю Олегу не так долго осталось, вот сына Ольги на коня посадит, а это три или пять лет еще – тогда-то Ольга могла бы править именем своего сына, пока тот не повзрослеет совсем.
Не стерпела княгиня, уточнила:
– А ты бы советовал мне, то есть указывал – как править.
Не смутился воевода и взгляда не отвел:
– Напрасно укоряешь. Подумай, княгиня, кому мешали мои голуби? Кто может бояться быстрых новостей? Видимо, Ладоге есть что скрывать от вещего Олега. Я же не рвусь к власти. Но предан великому князю, а больше никому не обязан. О нем пекусь. О его деле – о государстве. И о тебе, ты его настоящая наследница.
Ольга могла позвать своих гридей, и воеводу бы схватили, казнили за измену: шутка ли, князь-Игоря отравить! Могла сделать вид, что испугалась или не поняла. Могла спорить, выяснять детали. Но время кончилось. Она знала, чего точно не могла: не могла быть слабой и счастливой, заниматься лишь счетом дней до долгожданного и немного страшного срока, до родов. И знала, что Свенельд говорит правду. Потому наклонила голову и ответила:
– Жди!
Он понял, время кончилось. Но промолчал. Голуби уснули в голубятне, верхового гонца в Киев остановят стрелой, едва покинет город. Кроме Ольги, никто не сумеет передать весточку великому князю и предупредить о неясной пока опасности. А Ольга в тягости, Ольга любит и великого князя, и мужа.
Воевода поклонился, вышел прочь. Ждать он еще не научился. Но надеяться умеют все, надеяться в крайнем случае на собственный меч. А еще он знал с горячностью молодости, не понимая, почему должен уважать отжившие законы родства, знал, что княгиня, увенчанная красотой и мудростью, предназначена в жены ему, его желанием предназначена, а стало быть, и богами. И живи они, как прежде, за Варяжским морем, он взял бы ее, Ольгу, если бы не клятва князю Олегу. Клятва, которую никто не просил.
Нелюбовь к слабому жадному наследнику Рюрика, к Игорю, он перенесет на его сына, правда, без презрения, испытываемого к отцу, хоть это будет и ее сын, хоть будет великим воином Святославом. Но что такое сын женщины? Женщины часто рожают, сыновей много. А великий воин? Он сам – великий воин. И уже доказал это.
19
Найденыш заснул и тотчас проснулся, как от толчка. Голова не болела, но с правой стороны ее словно распирало изнутри. Как от сильного удара чем-то быстрым и круглым, вроде копыта. Сон еще дрожал перед глазами: длинный, подробный, хотя спал мальчик недолго. Снилось, что идет по круглой поляне, заросшей калганом и клевером, рядом мужчина средних лет, лицо мужчины казалось знакомым и даже родным, но имени он не помнил. Ни имени, ни того, кем ему приходился спутник. Наверное, родственник, но не отец, а может быть, учитель. Выглядел предполагаемый учитель неважно: длинная не по росту, грязноватая подпоясанная рубаха, домотканые полосатые порты, плащ, подбитый засаленным бурым мехом, таким же спутанным, как борода учителя, густая темная борода, а вот брови редкие и клокастые. Зеленоватые маленькие глазки смотрели с непонятной жалостью, пухлые губы учителя, губы обжоры и краснобая, подвижными червяками лезли из бороды, извивались.
Найденыш напрягся, пытаясь услышать, что говорит учитель. Тот рассказывал или выспрашивал – во сне казалось непонятным, кто из них двоих видел это, – о каком-то огромном святилище. Святилище было не слишком близко к Городу, но не за морем. Повествование велось хоть и без должного почтения – у соседних-то волхвов мудрости поменьше, чем у наших, говорил учитель, боги у них немощнее, – а все равно получалось страшненько. Учитель же, видимо, хотел, чтобы получилось забавно. Но чермная кровля с проемом для дыма посередине, багрец занавеса, пурпурная дорогая шерсть на богатых сундуках превращали белого четырехглавого бога, обитающего в капище, в кровавого. Идол качался на красных волнах внутри четырехстолпного храма, поворачивался то одной, то другой гранью, и даже ласковая Богиня с кольцом в руке, навеки прикованная к идолу, поскольку составляла с ним одно, глядела грозно. У входа толпились волхвы и конюхи.
Священный конь прижимал уши, ронял пену с морды. Его белые бока, заляпанные грязью, тяжело вздымались, гладкие ноги с тяжелыми подковами дрожали. Каждое утро коня вычищали серебряными скребницами до белоснежного блеска, спутанную долгую гриву разбирали и причесывали волосок к волоску, но нежные ноздри чуяли врага, конь тихо ржал, изгибал шею, ворочал огненным глазом. Ночью ему опять предстоит сражаться с врагами, биться грудью в черные груди других коней, кусать неведомых всадников, уворачиваться от ударов копий, выносить невидимого хозяина с поля боя, переплывать злую реку, переходить топи, осыпая брюхо ископытью, брызгами темной болотной жижи, зловонным узором покрывающей сияющую шкуру. Таким его найдут утром храмовые конюхи, но неповрежденным останется кольцо в стене конюшни, не распутанным хитрый узел поводьев; не порван чембур, не распечатаны надежные заговоренные запоры на дверях. Только сбитые подковы, брызги грязи да тяжелое дыхание расскажут о ночной битве. Конь Свентовита живет вечно, он всегда одного возраста, он не бегал счастливым стригунком за ласковой светлой кобылой, не пил ее молока. Он, наверное, питается кровью и рвет мясо широкими зубами, вырезая полосы кожи из человечьих спин, как сам Свентовит; пусть учитель в страхе отрицает это и рассказывает сказочки о заповедных лугах, куда водят коня на выпас храмовые конюхи. Этот конь прибегал ночью сюда, в землянку на краю поляны, и ударял копытом, пробивая стены, доставая до головы, до правой, распухающей изнутри стороны, до хрупкого виска.
Учитель пугался и заговаривал о своих богах, о домашних богинях Рожаницах, о Небесных Владычицах. О том, как велика была их сила в давние времена, когда самого Рода еще не существовало, а теперь уж и Роду не служат. Они заселили леса зверями, реки рыбами, поля злаками, а когда изобилие пришло на землю, родили людей. Рожаницы живут высоко в небе вместе с птицами и до сих пор рожают для людей все необходимое. Рода тоже родили они, и всех мужских богов, и самого великого Ящера, который пожирает по ночам солнце. Но сперва одна из них родила другую.
Учитель сам не видал, но еще дед его деда рассказывал про крошечных пятнистых оленят, льющихся на землю из тучи небесной, где укрылись Рожаницы. Да вот здесь это и было, на этой самой поляне, у родника – выдоха Рода, под этой ольхой с зелеными шишечками, учитель может поклясться бородой, а вообще-то он и сам видел что-то такое, точно видел, сейчас вспомнил, понимаешь. Они с Вольхом еще пили очень душистый ставленый мед, так что дед деда ни при чем, они с Вольхом сидели на высоком берегу и видели, как туча над Волховом разродилась дождем из рыб, больших и малых, серебряным веселым дождем, рыбаки еле успевали утаскивать добычу, мальчишки гонялись по берегу, хватая крупных, бьющихся на песке сигов, щук и лещей. Хотя лещ, знамо дело, дрянная рыба, костлявая, вот белорыбица – это да, а ведь белорыбица, говорят, жена Ящера. А то еще говорят, что Ящер умыкнул жену у вспыльчивого Перуна, поднявшись по Млечному пути, потому Перун без жены остался и до сих пор зол на Ящера, да сил не хватает отомстить. Зачем Ящеру Перунова жена, непонятно… У Ящера Купала есть… Белорыбица есть… А про белорыбицу, да, белорыбицы тоже много нападало из той тучи небесной, они с Вольхом вполне могли спуститься и набрать, навялить на всю зиму, засолить, да не хотелось разговор ученый прерывать, под чашу с медом хорошо разговоры ученые вести, дело такое. Оставили рыбакам и речным куличкам-зуйкам всю добычу, пусть их, не жалко. А Вольх-то хоть и думает, как все корелы, что мир со дна моря подняла серая утка, а значит, утка всему начало, Рожаниц почитает все ж.
Мальчик не слушал про рыбу, про утку, но запомнил про оленят. Может, не конь прибегал, а олень, рыжий пятнистый олень поднимал копыто, ломал стену, целил в голову. Учитель угадал, о чем он думает, резко остановился, замолчал, провел по лбу найденыша прохладной мягкой рукой. Прилетала сорока, ругалась, кричала. Учитель смотрел на нее, качал головой, не соглашаясь, говорил:
– Наплевать нам на Вольха, боялись мы его, а то! Пойдем в город на праздник. Праздники всем полезны, праздники от работы отвлекают и от мыслей дурных. Выпьем меда, мед тоже полезен, в нем весь ум, в меде и в рыбе, много ума, в шариках таких маленьких, летучих, что в меде играют, переливаются, а наверх не всплывают. У тебя эти шарики в животе соберутся, а потом в голову ударят, сразу умным станешь. Тьфу ты, экий я дурак, не думай про голову, не в голову, нет, в печень, знамо дело, ум весь, он в печени сидит, то есть сперва мед ударит шариками, потом умным станешь. Запутал меня совсем, вредно долго говорить, коли не обороняться.
Учитель чертил круги по земле, бормотал бессмысленные бессвязные слова, чертил круги у его ног, обходя их общую вытянутую сдвоенную тень.
– Дай-ка, пойдем в дом, оборонимся и отправимся в город. В квасе, сказать, тоже ума хватает, шариков этих, но квас, дело какое, шариками пожиже будет, мед наваристей. Оборонимся медом. И тотчас отправимся. А и не в город пойдем, праздник-то не в городе чай, а на холмах, потом к реке все спустятся. И Вольха не обманем, в городе-то, правда, не будем. На празднике всем быть велено, даже наказать могут, если не явимся, нельзя ослушаться! На пляски посмотришь, на костры, где старые лапти да утварь жгут, на колеса огненные, что с берега в воду полетят, на девок, как они купаться пойдут и нас за родилки ухватывать… Хотя тебе рано, поди, ну там поглядим, рано или нет, это ты сам почувствуешь. Вольху-то не болтай, на всякий случай, коли его не встретим в городе, то не болтай ничего. А как мы его встретим, если в город не пойдем, а сразу на холмы? Не встретим, не боись! Столько народу будет, ты этакого многолюдства за всю жизнь не видал. На, медку-то глотни чуток. Не просто так пьем, чай, Купала нынче.
Мед ласково побежал по языку, отозвался сладостью внутри, наверное, в печени, гладкими маленькими шариками добрался до живота, взорвался там и разбудил.
Он спал не больше двух минут.
20
Он спал и в то же время был на огромной поляне на холме, на поляне, покрытой травой и народом, что травой. Мокошь Подательница Благ в грозной и простой красоте неотрывно глядела из центра. Глубокая яма, куда Богиня укладывалась спать на зиму, затянула свой мрачный глаз светлой мокрицей с мелкими круглыми листиками. Кольцо костров крады вкруг Богини сияло живым, только что зажженным огнем, бледным от солнца. Другие огни в окрестных деревнях и городе спали мертвым сном третий день, чтобы родиться нынче от нового, живого. В капище на земле в больших чанах зеленели первые плоды: горох и бобы. Против центральных высоких кленовых свежесрубленных хором расположился немолодой наследник князь Игорь в широких сборчатых штанах, заправленных в полосатые гетры, в парчовой острой шапке, отороченной мехом черной куницы из древлянских лесов. Гриди, младшая дружина, стояли полукругом, томясь на жаре в толстых плащах одинцового сукна с камчатными подпушечками. Острый запах крепких и потных тел, дыма, свежего сыра, давленых бобов, многоцветных венков, нагретой на солнце коже поясов и перевязей, начищенного железа заполнял святилище до небес и теснил людей. Княгиня Ольга сидела подле мужа на кресле с резной спинкой; ящеры, переплетаясь ушами и хвостами, глядели поверх ее плеч, не замечая выше сидящих Хугина и Мунина, верных воронов Одина. Княгиня редко смотрела на мужа, больше на Мокошь, на жрецов, готовящих бескровную жертву, на кощунника, тихо перебирающего гусли в ожидании выступления. Княгине было смутно, тошно с утра, но сидела прямо, глядела величаво и спокойно. Солнце над головами играло и толкалось, как плод у нее в животе. Горели костры, прибавляя жару, плыла в их дыму Мокошь с опущенными к земле руками, и не было уж за ней резвых юных всадниц с золотыми сохами, а выступали мужчины с солнцами в руках на тяжелых конях с солнечными головами.
Вышел вперед кощунник, тронул струны, повел рассказ о Купале, приведенной в жены к Ящеру, утопленной в Волхове, об их свадьбе в речном царстве, на желтом дне в светлом перламутровом дворце. Сотня имен была у Купалы, но как бы ни называли ее, хоть Персефоной, хоть Прозерпиной, должна была на полгода спускаться к супругу в подземный мир от ясных глаз золотого солнца. Сотня имен у Ящера, но как бы он ни звался, хоть Аидом, хоть Посейдоном, не мог удержать жену более полугода, ускользала, возвращалась наверх к солнцу и людям с первым жаворонком. Люди слушали кощунника, дивились, глазели издалека, как жрецы почтительно подносят жертвы идолам, благодарят и просят, но просят чаще; как улыбается сверху с чистых небес добрый бог Белый Свет, Дажьбог.
Поднимались к небу знамена с зашитой по углам полотнища чародейной травой, звенели жезлы, возвещая ритуальный танец, кружились плясуньи, летели длинные рукава купальских рубах, летели и не догоняли хозяек, кружились русальцы, обученные плясуны, топали ногами и прыгали, падали на землю в изнеможении. Главный волхв, нарядный, щеголеватый, разбивал глиняный горшок с травой дивосилом и чесноком, возвещая окончание обряда. Бегали младшие волхвы, провожая высоких гостей в хоромы с земляными, пряно пахнущими лавками – напротив требища, сотрапезничать с богами. Простой люд растекался, плескался по холму: праздновать Дажьбогу, Мокоши, пить миром сваренное пиво, плясать, топать ногами, вести хоровод.
В прохладных хоромах на земляные лавки, покрытые нежным дерном, сто гостей садилось против князя, а другое сто – по левую руку, и третье сто – по правую.
Встал князь Игорь, поднял рог с чеканной оковкой, чуть не полведра хмельного меда вмещал рог. Не как рядобную чару поднял рог, не пустил по кругу – поднес в дар верховному жрецу. Княжеский дар с хитрым узором. Многомудрый жрец-хранильщик придумал и растолковал искусному серебрянику, как чеканить узор: два дива, как живые, поводят клювами, расщеперя гребни; бежит хорт-пес за зайцем, цветет хмель, переплетаясь гибкими стеблями – выше, выше. Купала в нарядной вышитой рубахе держит тугой лук нежными полными руками, вот уж легкие стрелы летят, попадают в Ящера-Кащея.
Богат подарок, велика честь. От радости верховный жрец пошатнулся, побледнел от восторга. Протянул обе руки за рогом, пригубил мед. А князю мало праздника. Хлопнул в ладоши, подал знак, и встал новый кощунник перед пирующими. Новый, да известный: лучший кощунник старого князя Олега по прозвищу Соловей, тот, кто только-только приехал из чужих земель вместе с купеческими караванами. Не стал в Царьграде ждать русских послов, снаряженных новый мир с греками подписывать, раньше уехал, видать, князь Олег его воротил.
Одетый богаче и прихотливей главного волхва, в однорядке невиданного узорного сукна с золотым шитьем, камчатом плаще, плетеном серебряном поясе, Соловей поклонился собранию, и вздрогнул на дальнем конце стола кудесник-деревенщина в худом бедном платье. Кощунник завел песнь, растолковывающую узор на дивном роге, даре князя Игоря верховному жрецу. Песнь о Кащее и его смерти, укрытой в зайце. Потому от зайцев и жди худа, поворачивай домой, коли дорогу перебежит… Похищает Кащей прекрасную белотелую деву, но не Моревной зовет ее сказитель, не Русой-Русой, не Купалой. Зовет ее греческим именем, непривычным уху, неловким, но чудесным – Анастасия, что значит – воскресение. Чтобы выручить Анастасию, надо выпустить Кащееву смерть, но ни пестрая птица-ястреб, ни быстрый хорт-собака не могут поймать смерть-зайца. Дунул див, дохнул другой, вся округа взволновалась, все леса, и поля, и моря, и реки. Волшебная сила взметнула стрелы на Кащея. Как первая стрела изломилась, вторая – изогнулась, а третья стрела летит прямехонько, вот она, смерть Кощея – Змея-Ящера.
Шла чаша по ряду, хмелели гости, ноги перед скамьей расплетали, забывали о новом кощуннике Соловье. А тот, нарядный, шептался, перемигивался с волхвом-деревенщиной, и оба радовались встрече.
Угасает день, Ящер разевает пасть, ждет нареченную. Выходят из хором высокие гости, поднимаются с земли прочие, ведут невесту-красавицу, увенчанную плетеным цветочным венком поверх голубой камки фаты, в пышном свадебном уборе, к реке. Волхвы несут следом волшебное зелье из дягиля, высокой и сильной травы, цветущей малыми солнцами. Подружки невесты несут творожные лепешки, медвяные калачи и горшки с гороховой кашей, поют печальные песни: «Где твоя невеста? В чем она одета? Как ее зовут? И откуда привезут?» – а глаза их смеются и весело звенят на смуглых щеках серебряные колты, подвешенные к парадным венцам. Плачет невеста, мочит ресницы пальцем, измазанным в молоке, а полные губы горделиво изгибаются – сколько народу смотрит на нее, сколько народу избрало ее самой красивой из всех, то-то осенью от женихов отбоя не будет. Много народу, но могло быть еще больше. Великий князь, вещий Олег не приехал. Молодая разведет костер – первый из костров на берегу – без великого князя. Не жалует он народные праздники. Лишь Перуна да своих урманских богов чтит. А наследник, подколенный князь Игорь, не гнушается. Жены его, княгини Ольги, правда, не видно, отбыла давеча в кремль. А то ж, у князей и людей их свои боги, свои обряды. Но наследник, хоть и княжьего племени урманского, будет к реке вечером, и дружина с ним. Ах, какие красавчики, какие ладные. Покупаться бы с такими, полюбиться бы… И падают, падают девичьи сердца на самое дно Волхова, Ольховой реки. Причитает на берегу певунья с распущенными тяжелыми волосами, выбранная «мать» невесты, щеки ее в полосках золы в знак горя, просит жалобно:
– Не берите воду, не косите травы на берегу, не ловите рыбу – не рыба это, а тело моей дочери, не трава, а коса ее, не вода, а краса погибшая.
Катятся огненные колеса с крутого берега, горят костры из дубовых сучьев, пахнет зажженным конопляником, привязанным к купальскому столбу, взлетают над кострами легкие ноги. Пары, взявшись за руки, бегут к реке, чтобы унять жар, смыть сладкую усталость и снова ринуться на ненаглядного врага, впечатать нежную спину в теплую траву, иссушенную солнечным желанием, или прямо в речной песок, захлебываясь от воды, несвязных слов и блаженных стонов. Бурлит поток от яростного сплетенья тел, не разберешь, человечьих ли, рыбьих, русалочьих. Пританцовывают чаши, малыми букашками ползут с их стенок знаки плодородия, бегут по песку, плывут по воде, забиваются под рубахи и поневы, жгутся, щекочут ножками, и нет от них спасения, не спрятаться, не укрыться нигде, разве что в объятиях, в другом теле, снедаемом тем же недугом. Тогда успокаиваются знаки, засыпают, чтобы к весенним Комоедицам, ровно через девять месяцев, огласить округу звонким воплем нового рождения. И новые чаши вращаются на гончарном кругу, бесконечном кругу, череде рождений и желаний, череде смертей: малых, в тесных объятиях, и настоящих смертей, тех, о которых никто не вспоминает купальской ночью, задыхаясь и исчезая в темноте глубокого короткого сна.
21
Еще не угас день, не звенели голоса на берегу, не шлепали волны прохладной ладонью по горячим телам, а запах дыма плыл еще сверху – от холма, где чествовали славянскую богиню, а не снизу, от Волхова и ночных костров на берегу. Но зной уже сдавался, и солнце в огненной колеснице, запряженной дружными лебедями, неслось к западу. Распрямлялись травы, жадно пили подземную воду, кому сколько достанется. Вдоль берега травы выше и зеленее, богаче и мягче, ближе к холмам – пониже, поскромнее, как люди из торгового города и дальних поселений. Одни и те же люди, но горожане пьют и едят слаще, одеваются чище, характеры у них привередливее. Много у княгини Ольги в саду заморских цветов, привезенных издалека, пышных, ярких, не все они, изнеженные теплом и водою в достатке, переживают суровые северные зимы, а любит княгиня неприхотливые васильки цвета неба, ромашки с желтым, что солнце, сердцем и мелкие маки, алые, как кровь.
В тереме у княгини прохладно, толстые стены не пускают зной, узкие окна – только для шустрых ветерков, не для яростных лучей играющего солнца. Прохладно, тихо. Княгиня прилегла на широкое ложе, застеленное покрывалом тонкорунных золотых овец, прибежали девушки, принесли светлого меда, ранней земляники. Не пила и не ела Ольга, провалилась в сон, а сон не мягкий, не ласковый, возвратил тот сон вчерашний разговор с мужем, да только не вдвоем они говорили, а еще кто-то сидел сбоку, темный, страшный, мудрый. Растолковывал княгине то, что скрыто за речами, пугал.
Вчера вечером, поздно, перед самым большим ладожским праздником, князь Игорь послал за ней. Ольга подосадовала в душе. Завтра ей нелегко придется: сидеть на солнце, с тяжелым и таким же круглым, как солнце, животом, дышать зноем и жертвенными кострами, благодарить русальцев, говорить с гостями, со жрецами, а муж зовет ночевать. Неужели не мог обойтись своими девушками, вроде достаточно их в кремле, не всех, поди, и помнит-то, к иной не входил ни разу. Держит для подарков – не больно муж яростен на ложе. А девушки все как одна мечтают понести от него, стараются соблазнить. Первенец от князя – великая честь и большая удача. Любой возьмет такую девушку в жены, даже боярин. Ведь женское тело хранит память о первом мужчине до тех пор, пока в чреве завязываются дети, и все последующие дети также унаследуют княжеский блеск и частицу княжьего семени. Вздохнула Ольга: хоть местные бояре, словенские да меря, удивлялись свободе варяжских жен, отказать мужу в такой просьбе нельзя. Нянька и девушки убрали княгиню, умастили драгоценным греческим маслом, расчесали, вдели в уши тяжелые серьги. Пошла Ольга, и нянька с нею.
Князь Игорь сидел в дубовом кресле, не на ложе, Ольга удивилась. Когда же он услал няньку, поняла, муж хочет поговорить с ней о завтрашнем дне, а не возлечь на перину. Ребенок у ней в животе повернулся и прислушался. Князь встал, положил руку на живот жены, улыбнулся:
– Не рано ли моему наследнику в разговор встревать?
Ольга подняла к нему лицо. Она подурнела, знала о том, но не смущалась своей бледности и кругов под глазами, так заведено Фрейей, нежной урманской богиней, и ею же заведено, что муж, охладевая к жене на ложе в этот срок, любит и нежит ее более обыкновенного. Недавние речи Свенельда не давали покоя, но заговаривать о том нельзя, первой нельзя, муж догадается обо всем. У него нюх на опасность, как у чуткого зверя из лесной чащи. Свенельд не дорог княгине, он хороший воевода и полезен в делах как советник, но молод, ему еще расти и расти до великого воина, так что его жизнь не столь значима. Но великий князь, заменивший отца и более отца уважаемый – бесценен. Никого за свою не слишком долгую жизнь не почитала так княгиня, как вещего Олега. И не любила так никого. Кроме мужа. Она видела, как слаб, боязлив князь Игорь; знала его жадность, как правило, неуместную, его бахвальство и неверность, его недальновидность, скудость ума, скрашенную изворотливостью. Лучше него разбиралась в делах молодого государства, лучше говорила с послами и жрецами, знала больше наречий, стран, поверий и богов. Но он был ее мужем, он делил с нею ложе – нечасто, он владел ее сердцем. Душа принадлежала великому князю, но у женщин душа маленькая, а сердце большое, Ольга знала об том и не расстраивалась, приняла как есть. А вот муж ее ничего не мог принять, кроме своих желаний. Так что же, на то она и княгиня, а больше – женщина. Она не желает выбирать между ними, князем большим и князь-Игорем, и сделает все, чтобы вопрос выбора не стоял вовсе. Ольга разумна и хитра. Но она в тягости, и это притупило всегдашнюю прозорливость, нельзя отвлекаться на ласку, на нежность времени нет. Она пропустила угрозу великому князю, допустила угрозу. Но платить за нее жизнью мужа не станет. Оба будут с ней, живые. Игорь здесь, в Ладоге, и он не должен догадаться о ее планах. Другой далеко, пусть она никогда не увидит вещего Олега, если так надо для его жизни, пусть муж терпит.
Князь Игорь, к Ольгиному удивлению, повел речь о богах. Ты знаешь всех местных богов, говорил муж, а тот, темный и невидимый, притаившийся в углу сбоку, переводил – твой муж хочет сказать, что женщины суеверны и склонны прельщаться всяким новым идолом, любого незнатного рода. Ты знаешь, продолжал князь Игорь, что князь Олег (не сказал – Великий князь!) хочет заставить все племена поклониться Перуну, богу словен и балтов, как главному богу. Народ, верно, не будет доволен тем правителем, кто приведет нового главного бога, неродного или неблизкого народу.
Ольга подумала про себя, так ли уж плох единый для всех главный бог? И тотчас тот темный в углу сбоку отвечал: единый бог хорош для правителя, единый бог суровей и жестче, единый бог беспощаден. А из множества идолов можно найти и верного помощника, и ласкового наперсника, и карающего судью; в пантеоне богов найдутся боги, добрые для народа, и другие – добрые для князей. Преследующие нерадивую чернь и наказывающие дурного властелина. У жестокого и наивного народа боги такие же наивные и жестокие, хоть Ящера возьми, хоть Мокошь. Есть боги для мужчин и боги для женщин. Для больных и для здоровых, для воина и земледельца, для каждого. Даже для зверя и птицы, для камней, воды и света. Нет, не согласилась Ольга, единый бог может быть добр для всех. Да! – позволил тот, в углу, – он будет добр в первое время своего царствования.
– Но в конце концов народ привыкнет к новому главному богу, – продолжал муж, – и не перенесет свое недовольство главным богом на следующего правителя, следующего за учредителем нового культа. И вот тогда, не раньше, можно воспользоваться плодами, но лишь после смерти первого.
Княгиня вздрогнула: князь Игорь почти открыто заговорил о возможной смерти великого князя. Значит, Свенельд прав, что-то замышляется. Муж пристально посмотрел на нее. Медленно произнес:
– Тебе не хочется власти? – и засмеялся, застучал сапогом по полу, как в танце.
– У меня есть власть, – спокойно возразила Ольга, – я жена князя. У меня есть своя дружина, есть лен.
– Правду говорят, что у бабы волос долог, ум короток, – продолжал смеяться князь, но глаза его были глазами того темного, притаившегося в углу. – Ладно, ты устала, разговор не ко времени.
А из угла услужливо перевели: опоздала, упустила. Он не доверяет тебе, он понял, что будешь стоять за Олега.
И еще спросил князь, особо даже не слушая ее ответов, о молодом советнике и воеводе Свенельде, пришедшем из дружины вещего Олега: верно ли, что воевода предан Великому князю, как, – тут муж помедлил, а темный подсказал: как ты, как ты, – как твоя нянька, докончил муж.
– Что мне до Свенельда, – отвечала Ольга, – ты хочешь, чтобы я знала всех Олеговых думских дружинников? Хорошо, после узнаю и запомню по имени каждого, но сейчас у меня дела поважнее, – и сложила ладони на животе, и нашла силы улыбнуться. – Разбирайся сам с воеводами. Мне рожать вот-вот, а я переживаю, что у меня в уделе, в моем граде Плескове, как там мои купцы, много ли товару повезли торговать. Кто без меня проверит, с чем вернутся? Совсем дела запустила.
Князь Игорь молчал долго, слушал себя, раздумывал. Поднялся с кресла, хотел положить руку ей на живот, но помедлил, обнял, поцеловал и отослал прочь. Ольга вспомнила урманское поверье, что младенец в утробе слышит не только речи людей, но мысли их – лишь положи собеседник руку на чрево матери.
На прощанье муж сказал, что не стоит ей беспокоиться о своем хозяйстве: сразу после праздника, после купальской ночи, отправит Свенельда с мудрыми купцами под охраной своих собственных дружинников в Плесков – надзирать, все ли в порядке в Ольгином лене. Усмехнулся ласково, от сердца, дескать, не бойся, на твоих данников не зарюсь, все при тебе останется, твой лен, твоя и дань.
Ольга слушала и гадала – может, додумался о смутных речах Свенельда? Охрану посылает с воеводой в Плесков или конвоиров тому? Поверил ли ей? Но «темный» молчал в своем углу, а может, и не было там вовсе никого.
Часть вторая
22
Волшебница Купала бросила на город бледно-серое покрывало северной ночи, переплела тела, мысли, дороги. Лишь доброе созвездие – небесные Рожаницы, что сейчас зовут созвездием Лося, осталось на прежнем месте, еле различимое в светлой ночи; все остальное же, неверное и зыбкое, перемешалось с испарениями реки, хмельными чарами, длинными рукавами и расплетенными косами. Разбросало простой люд, волхвов и дружинников, и солидных бояр, и жен боярских по берегу, по лесным полянам, по белым душистым травам, в погоню за алым цветом папоротника, цветущим лишь эту короткую ночь, цветком, дарующим счастье и богатство. И удачу, самое важное: удачу каждому, земледельцу, и волхву, и воину, и самому богатому боярину. Всем нужна удача, улыбка Мокоши-Судьбы.
Два всадника скакали по темной дороге бок о бок, удаляясь от города, третий следовал поодаль на маленькой лошадке с заплетенной в сорок сороков косичек гривой. Кони резво перебирали мохнатыми ногами с широкими копытами, люди изредка перебрасывались фразами. Третий всадник подставлял разгоряченное лицо теплому ветру, порой с сожалением оглядывался назад: глаза влажнели, ресницы обиженно вздрагивали, и ветру сразу становилось понятно, что этот всадник – женщина, очень молодая.
– Что, Оприна, расстроилась, не довелось посмотреть праздник? – обернулся один в ярком синем шелковом плаще с вычурными серебряными застежками-фибулами.
Нежное личико наездницы, одетой по-мужски: в кожаные штаны и короткий плащ, залилось жарким румянцем, видимым даже в полутьме начинающейся июльской ночи. Она застенчиво улыбнулась и помотала головой, как лошадка: влево, вправо.
– Скоро приедем, – успокоил другой всадник, одетый бедно и просто, в длинную белую рубаху и темный суконный плащ. – Разведем свой костер, нарежем травы купальницы, заплетем венки. Лесная корова придет, вилы-русалки налетят. Надо бы Щила отпустить в город, хоть ночь урвет для забавы.
– Разгуляться Щил всегда успеет, – усмехнулся первый, – напрасно беспокоишься, Дир, мы его не застанем, улепетнул, поди, не дожидаясь.
– Нет, – нахмурился Вольх, которого нарядный всадник называл тайным именем Дир. – Он не оставит найденыша. Однако надобно поспешать, терпение – не высшая из добродетелей Щила. Как, Оприна, не устала?
Наездница фыркнула и внезапно пустила лошадку в галоп.
– Куда! Ты не знаешь дороги, – закричал первый, нарядный всадник, но той уж и след простыл. Он заговорил с нарочитой досадой, плохо скрывая нежность, преобразившую строгие черты: – Дитя бесшабашного племени! Надо ее догнать, еще заблудится!
– Не заблудится, – ответил Вольх, – теперь уж близко.
Он был слишком высок для приземистого рыжего конька и не рисковал пустить того во всю прыть.
– Я помню, как ты пел давешнюю кощуну о смерти Кащея старому Змею. Как раз в то лето, как я напророчил Змею смерть от коня. Пел, чтоб растолковать предсказание о смерти, упредить. Пел, чтоб облечь мои слова тяжелой плотью. Но слова утекли быстрой водой в песок, все решили: ты привез новую сказку. Все, кроме одного, как я думаю. Зачем ты пел смерть Кащея нынче? Кому пел?
– Князь Игорь велел, – Бул усмехнулся. – Песня хороша, вот и пришлась молодому князю по душе, не ищи умысла.
Бул хотел добавить что-то еще, но впереди показалась соловая лошадка со смеющейся всадницей. Лошадь смирно стояла у неприметной тропы, убегающей с широкой песчаной дороги в редкий лес и дальше, в обход зарослей ольхи, к поляне с родником и священным деревом.
У края поляны все трое спешились и повели коней под уздцы по самой кромке. Откуда-то, похоже, прямо из кустов вынырнул Щил, клюнул воздух, как зуек-куличок, бросился навстречу и остановился в двух шагах от прибывших.
– Здравствуй, Бул! – взволнованно забормотал бродячий жрец, торопливо оглядывая давно не виденного друга, и тот первый сделал шаг навстречу, протягивая руки. Увесистая слеза побежала по щеке толстяка и потерялась в бороде.
Молодая женщина, смуглая от природы, выглядела еще смуглее на фоне желтого лошадиного бока. Она с любопытством принялась разглядывать нового знакомца, назвавшего Соловья странным чужим именем – Бул, смотрела и не понимала, почему трое мужчин казались ей похожими между собой. Ладно бы еще двое ее спутников, оба высокие, стройные, невзирая на лета, оба со светлым, но твердым взором и широкими прямыми плечами. Хотя тот, кого называли Диром, бородат, и его длинные волосы пестрят седыми прядями, а черты лица суровы и резки, словно береговой гранит, не поросший мхом. Но третий, смешной толстяк на тонких ногах со взъерошенной бородой и круглым рыхлым носом, почему он кажется братом первым двум? Оприна знает наперед, что он не отправится на праздник в город, не захочет расстаться с прибывшими друзьями, что бы ни говорили о нем по дороге, как бы ни торопились отпустить на забавы. Они просидят за разговорами всю колдовскую ночь, а ее отправят смотреть счастливые сны: чтоб не подслушивала. А там, у города, на холмах горят костры, несутся огни по обрывистому берегу, вздымает на волнах пестрые и душистые венки седой Волхов, глубоко на дне гуляет Ящер, глядит сквозь толщу вод на тревожное ночное небо в красных пятнах пламени, дует и крутит облака, сдирая их с островерхих четырехугольных башен крепости. Волны будут гудеть, и облака носиться над рекой – всю ночь, потому что некому тронуть струны волшебных гуслей и успокоить их. Гусли с именем хозяина, вырезанным на сухом певучем дереве, надежно упакованы в переметную суму, она сама глядела, как увязывали; гусли пролежат всю ночь без дела, всю короткую купальскую ночь, и вилы-русалки не станут плясать и коситься на людей большими глазами, переменчивыми, как небо, как вода в реке. Семарглы не прилетят проститься перед тем, как уйти под землю до будущей весны. У мужчин, видать, важные дела, если они не пожалели кротких русалок, не дали им поиграть напоследок, вкусить-полюбить невечной, но крепкой и сладкой человеческой мужской плоти. И ее тело, ее полные груди и нежные стегна этой ночью, как и предыдущими ночами, не придавит к земле горячая тяжесть мужчины, не утишится шум молодой крови, не насытится желание.
Кроткие вилы качаются на завитых лентами березовых ветках, связанных кольцами к празднику. Завидев, что люди, которых они считали своими – вилы не уточняли, своими хозяевами или своими прислужниками, – устраиваются под высокой ольхой, русалки перебираются поближе, играют поясками, развешенными на ветвях ольхи, навостряют ушки. Неожиданный порыв ветра шлепает волной в крутой берег там внизу, за избушкой. Сгущается воздух, но вместо семарглов, которых ожидали увидеть вилы и уже изготовились дразнить крылатых псов, уже припрятали лакомые кусочки в широкие рукава, от реки к ним скользят две легкие фигуры. Они похожи на русалок, но увенчаны венками из красно-зеленых резных нездешних листьев с гроздьями темных ягод, пахнущих дорогим пряным вином. И одеты куда как странно: рубахи на них не прямые, а заложены складками от ворота, рукавов вовсе нет, на левом плече застежка, правое – голое. Но пояска поверх непривычной одежды не повязано, как и у всякой русалки. Усталые гостьи собрались было отдохнуть среди ветвей просторной ольхи, но кроткие вилы, расширив большие глаза до недоступного людям предела, мгновенно преображаются. Шипят, плюются и точат выпущенные коготки о кору. Их искаженным гневом лицам может позавидовать грозная Карна, та, что летит в бою перед витязями, указывая, куда разить врага. Еще мгновение, и вилы всей стаей бросаются вперед – защищать свою территорию, свое дерево и своих людей. На самих людей надежды мало, люди слабы: могут пожалеть и приютить кого угодно, всякую дрянь подобрать могут, к столу усадить, одно слово – люди! Ольха дрожит-трепещет листьями, поясками и убрусами, визг, щелканье осыпают поляну, словно орехи катятся к избушке. Кони испуганно ржут, выворачивая бархатные уши, истошно вопит разбуженная коза.
– Вот это ты называешь покоем, – заворчал Щил-Гудила. Он остался справлять купальскую ночь с друзьями по своей охоте, но не мог не ворчать и не сетовать: сколько медовых чаш, сколько лукавых уст, сколько грудей, белых и крепких, как яблоки, пронесет Купала мимо него. – Не перебудили бы Оприну с найденышем, дело какое.
– Опять Камены из Византии забрели. Увязались за кораблем какого-нибудь цареградского гостя и вышли познакомиться с русалками. Да только знай наших – чужого им не надо, но и своего не уступят, хоть дерева – своего дома, хоть обычая, ярость у вил не чета греческой, – пояснил Дир-Вольх.
– А какой он, Царьград? – спросил Щил, пьяненько щурясь на друзей. И продолжил, не дожидаясь ответа: – Вишь, как получается, мы с Диром семьей не повязаны, а сидим на месте, ну побродим по весям, все одно, понимаешь, далеко от города не убредем. А Бул – примерный муж, семья велика, дом обустроен, а все ездит и ездит. Добро бы недалече, а то по разным странам. В Царьграде, вон, чуть не год сидел. Сказывали, тамошний император просил Була остаться – всех своей игрой и песнями очаровал, одно слово, Соловей. Что не остался? Тамошние девки, поди, отзывчивые ко всякой науке, и к любовной тоже. Правду говорят – там с какой хочешь любись, хоть с холопкой, хоть с боярыней? И не в нарочные праздники при храме или в другом приличном месте, а каждый день где пожелаешь, хоть у себя в дому?
Бул рассмеялся, даже в ладоши хлопнул:
– Щил все тот же. Никогда ему не жениться, не отыскать, кому верность хранить. Свободолюбив, прихотлив, как заяц. Не то что я, ровно струганный. Как мне было оставаться в Царьграде, когда семья опять увеличилась: пятый сын родился без меня в дому. Семью со мною не пускают ездить, слыхали, поди. Знают, чем певца привязать. Птица, и та к гнезду возвращается. Да я бы сам их таскать с места на место не стал, только с Оприной не разлучаюсь, скучаю сильно один-то. Пусть хоть маленькая часть семьи рядом. И то, какая она нынче маленькая: выросла, на коне ездит, что мальчишка, а еще прошлым летом к лошади подойти робела. Одно слово – Оприна, особенная! Потому, Щил, я на византийских дев не слишком заглядывался: что мне до чужих, когда свои жены есть. Оприна со мной пару лет поездит и тоже дома сядет рожать. Помнишь мою вторую, синеглазую Малину, какая шустрая да тонкая была? После четвертых родов не узнать, сидит на лавке квашня квашней. Так что ж, ее теперь меньше любить, что ли? Оприна другого племени, черноглазая, чернокосая, авось, не изменится так быстро, как белотелые северянки, а может, я умру раньше, чем она постареет. Скажи, Вольх, – обратился он к Диру именем для чужих, – как назвал найденыша?
– Найденыш живет снами, назвал Сновидом, – Дир ответил неохотно и задумался. Не то чтобы он не доверял Булу или боялся, что тот сглазит отрока, – не хотелось раскрывать другу весь замысел. Знание опасно, а Бул привык к осторожности. Но кто-то настойчиво понуждал Дира говорить. Не выпитый мед и не общая кровь, смешанная в чаше, породнившая друзей давным-давно, во времена ученья у Веремида.
Вилы ворчат на дереве, жалуются. Бежит ночь, жухнут венки, вянет купальница, настеленная на полу в бане, а люди и не думают прыгать через костер, купаться, кричать, радоваться празднику, провожать русалок. Ай, скверно. Спят птицы, сороки и зуйки, спят утки с пушистыми утятами – потомки великой Утки, сотворившей сушу, спят вороны Одина, лишь мохноногие совы хватают небо мягкими бесшумными крыльями да усатые нетопыри носятся зигзагами над поляной. Спят дикие козы, спят лоси и их лесные коровы с телятами, спят зайцы. Еж фыркнет, прокатится по поляне, лисица тявкнет в кустах – и затихнет. Некому будить лесных жителей, некому сторожить солнце. Взойдет оно, и – прощайте, люди и белый свет! – спрячутся вилы под землю на год, до весны. А под корягами и плоскими камнями лежат гивоиты. Те не спят никогда, но ночной холод сковал кровь в их жилах, недвижимы гивоиты, пока солнце не согреет жирное тело, не разгонит кровь, желтую и скользкую, как вода в торфяном болотце.
23. Говорит Ящер
Ночные костры согревают меня, огонь в краде, двойном кольце костров, исправно горит и будет гореть еще три ночи. Целых три ночи без оцепенения, сковывающего меня, подобно смертным ящерицам на холоде. Каждый вечер, глотая солнечный диск, я надеюсь согреться, но капризное светило не греет изнутри, и я отрыгиваю его утром. Три ночи я смогу следить за людьми, направлять их туда, куда нужно мне. Солнце пульсирует в брюхе до изжоги, я раздражаюсь. Сегодняшние жертвы не дали насыщения. Малый ручей за земляным валом вокруг меня окрасился пятнами масла, не крови. Они сидели за первым валом в длинных деревянных хоромах за длинными кленовыми столами на земляных лавках, много их сидело, ело, пачкало пальцы кашами и пирогами, жирными овцами, петухами; жрецы в нарядных одеждах важно расхаживали, несли скупые жертвы на требище. Чем ближе к моему краху, тем сильнее меня злит попытка людишек внести в мир свой порядок. Настоящий порядок – это горящие костры вокруг святилища, кобыльи головы на кольях, душистая кровь на жертвеннике, сочащаяся жарко. Остальное – тщета. Но человечки упорно стараются. Вот только каждый представляет порядок по-своему, частенько хватаясь за меч ради мира; в их битвах – моя пожива. Если поддерживать их в стремлении сменить один мир другим, потворствовать жалкой жажде власти и богатства, их жажде «мира» – голодным не останешься. Глупый корел не догадывается, что это я – великий – вынуждаю его болтать, раскрывать любопытному Булу планы, тайные планы, честолюбивые планы. Корел замыслил спасти старого князя. Против судьбы выступить. Судьба-Мокошь, хоть послабей меня, но куда с ней слабосильному кудеснику, шаману тонконогому тягаться, эка вздумал. Пусть прольется кровь, согреет мои жилы. А еще считается, что шаманы понимают Ящера лучше прочих. Какой из корела шаман, слишком образован, слишком «умен». За Нево-озером настоящие шаманы, на севере.
Из первого предсказания о гибели князя от любимого коня толка не вышло. Дружинные волхвы до сих пор поминают, как корел вынужден был выйти из думы и бежать от княжьего гнева в леса. Смерть от коня князь Олег, даром что волхв, разъяснил злосчастным случаем, который можно упредить. Передал своего Бурю конюхам, чтобы пасли да приглядывали, чтобы никто не седлал и не садился на него впредь. Когда донесли, что Буря пал, пожалел верного товарища, велел похоронить по обряду, но отлегло у князя от сердца. Никто не сведал, что под конем корел власть разумел. А кощунник Бул хитер, ласковое теля двух маток сосет, эти глупцы еще не поняли. Если корел и промолчит о своих тайных планах, обжора проговорится.
24
– Не спрашивай лишнего, Бул, – отвел глаза Дир. – Тебе семью кормить надо…
– Задумали что-то. Не пойму лишь, при чем Сновид… – Бул с обидой посмотрел на друзей. – Боитесь, что старый князь в небывалую силу войдет? Вернутся послы с договором о мире из Царьграда, вернется дружина, князь Олег после греческой земли и Табаристана другие земли воевать пойдет. Слышали уж о его великой мечте, последний воин и то Персией бредит. Это только народ в городах да деревнях ничего не знает. Все вещий Олег в походах, воюет да завоевывает, власть крепит. А народ без великого князя, с одними посадниками да подколенными князьями, распускается. Вот, чтобы легче управлять, назначит вещий Олег Перуна главным богом для всех, и прежде всего для дружины. Меньше богов – власть жестче, править легче. А дружине обидно, в дружине урман много, им важнее Один. И наши родные здешние боги разгневаются, Ящер не простит. На нас, волхвов, разгневаются, не на князя. Так думаете?
– Простым глядишь, как наемник, как варяг какой. Поди, и умываешься теперь в бадье, по их обычаю, не в проточной воде, вот мозги-то и застоялись, – Щилу не сиделось на месте, он вскакивал, топтался, дергал себя за бороду, вновь садился. – Не боги, Бул, люди рассерчают. Где уж тут – легче управлять. Смута пойдет. Сколько здесь племен и родов, у каждого свои боги, но сжились, но привыкли друг к дружке, хотя вон Дировы соплеменники по сию пору Хийси боятся, а дружина превыше всех не только Одина, но и Тора чтит, и тут – на тебе, старые святилища рушить, верных богов в Волхове топить, а новых идолов ставить! А они, эти новые идолы с золотыми усами, когда еще силы накопят!
– Где ты такое видел? Чтобы богов в Волхове топили? – изумился Бул, а Дир нахмурился.
– Не я, найденыш Сновид во сне видал, мне рассказал, дело какое. Как в самом главном святилище, в Нове-городе, свалили Ящера, и Мокошь, и Ладу, а на их место поставили Перуна с громом в руке, в золотых усах… Жертвы ему привели – не кобылку, нет… Ладно, чего про жертвы-то, может, ошибся мальчик во сне… А Сновидом мы его нарекли, потому что сны у него вещие, – потупясь, отвечал Щил и чертил на траве, влажной от ночной росы, громовые знаки, защиту от злыдней, стерегущих опасные речи: зазеваешься, скажешь лишнего, вот и цапнут. Он говорил с другом, не должен был опасаться, и рассказать хотелось – прямо язык чесался, но смутная тревога, словно ночная роса, осыпала сердце.
– Торопишься, Щил! Разболтался, – Дир вскрикнул гневливо, и вилы на ольхе испуганно умолкли. – Дело не в народе. Не того боюсь, что люди взъярятся. Наследник Рюрика рвется к власти, и то, подумать, он не много моложе нас, а все сидит под Змеем, своей воли не ведает. Князь Игорь пойдет на все, чтобы власть получить, а как он человек осторожный, то сподобляется к делу тайно, не в думе, не в бою – неужто станет биться с опекуном, какого отец назначил? Да с каким опекуном – с дядей, родным братом матери? Отравит он вещего Змея тишком – и все. Объяснит болезнью не то случайностью. Проворно избавится от ближних бояр и свойственников Змея, почнет резню, много людей погибнет, деревни пожгут, а то и Ладогу, – Дир запнулся, недолго подумал и решительно докончил без иносказаний и намеков: – Князь Олег едет сюда не жертвы к Перунову празднику выбирать, а за Игорем, за наследником приглядеть, проверить, – что за новая у того дружина, что за настроения. Дружину-то не для похода Игорь сбирает – власть отъять. Свенельд еще… То Олегу как сын был предан, теперь перешагнул к Игорю. Ясно, что Олег его направил, но ведь Игорь не глупец, не станет терпеть подле себя обычного соглядатая-наушника Олегова. Видать, договор есть меж ними. По всему, Свенельд о своей власти печется. Он хитроумен, молод, и Змея переживет, и наследника. У вещего Олега на невестку, на молодую княгиню Ольгу надежда да на Асмуда, сына своего, пусть от побочной жены, бывшей рабыни. Но Асмуда нынче близко к Ладоге не пускают, Асмуд за морем, а княгиня – что может женщина? Как ни была Олегу верна, муж пуще, важнее: на одной перине спят. Да и не пустая она уже, в тягости, верно знаю. А как князь Игорь дела кровавые проделает, ты, Бул, по приказу Игоря кощуну о гибели великого князя сложишь, предсказание туда приплетешь и передашь былину сыновьям. Песенные же слова всяк по-своему толкует. Потомки станут былину слушать, скажут, болел вещий Олег, змея его клюнула, потому умер. Станут верить в это. А что князь Игорь измыслил творить, как власть возьмет – людям неведомо. Но Сновид увидит. Мы посмотрим, прознаем, чем закончится, чем отольется. Коли там впереди после гибели Олега не будет большей беды от содеянного зла, то и встревать к чему. Может, так богам надобно. Незачем Мокошь-Судьбу сердить. А если Сновид узрит страшное, если одно зло, укрепившись, родит другое, надобно остеречь Олега. Он созывает сонмище волхвов на Перунов день, там скажу старому Змею новое слово. Растолкую предсказание как надо. Учитель Веремид знал, как все обернется, наверняка про Игоря знал, да нас не посвятил.
– Не опасно ли? Ты и так в опале, – осторожно напомнил Бул.
– Волхвов не казнят, – неуверенно ответил кудесник, но все же очертил себя подобающим знаком, а вилы дружно всхлипнули на ветках, и капли слез упали на траву росой.