— Ничего, к сожалению, не могу поделать. А с биржи, может быть, наймете.
Увлеченные спором, они словно забыли и не замечали жандармского унтера — единственного виновника происшедшей неприятности. Они не видели, как поднялся он с кресла и очутился совсем близко, сбоку.
— Семен Рувимович! Пассажиру, вы говорите, в Снетин нужно? — сказал он, и голос его звучал слегка удивленно и услужливо. — Так если вы, господин, желаете, можете ехать со мной: я довезу вас до места назначения, — неожиданно предложил он. — Это… по дороге. Частный извозчик пока соберется, с… сын, — конец фразы потонул в хриплом, захлебывающемся кашле: унтер Чепур был, очевидно, простужен.
Морщинка заботы на калмыковской переносице исчезла; гнев приезжего осекся, и резкий короткий взгляд его недоуменно и непонятливо остановился дольше обычного на хрипевшем жандарме. Тот с трудом, казалось, справился с душившим его кашлем; лицо его побагровело, жилки на плотных мясистых щеках посинели и вздулись, а выпуклые темные глаза слезились.
К сожалению приезжего, он ничего нужного для себя не мог прочесть в них…
— Вот хорошо! — воскликнул Калмыков, неожиданно выведенный из затруднительного положения. — Вы ведь ничего не имеете протев? Сани широкие, места хватит.
— Пожалуйста… — уступчиво пожал плечами приезжий и вновь посмотрел на своего случайного спутника: Чепур предупредительно и вежливо кивнул головой.
…В ожидании лошадей они сидели оба на одном и том же диване и молча курили.
Через минуту-другую внимание обоих сосредоточилось на новом человеке, появившемся в комнате. Это был гимназист — внук старого почтосодержателя, Федя Калмыков, которого приезжий видел уже раньше.
Он стремительно выбежал из столовой и, оглядев на ходу присутствующих, быстро направился к телефону, висевшему сбоку над письменным столом. (Кстати, почему-то только сейчас приезжий заметил бурую коробку с зеленым шнурком и слуховой трубкой.)
Гимназист позвонил на телефонную станцию и громко попросил:
— Пожалуйста, квартиру Карабаева, — а приезжий не без любопытства заметил в этот момент, как непроизвольно приосанился согнувшийся на диване жандармский унтер, как учащенней замигали его рыжеватые густые ресницы.
Карабаев — эта фамилия была знакома и приезжему, настолько, что и сам он чуть вздрогнул при ее упоминании.
Он, очевидно, мог и должен будет многое вспомнить, вернувшись сюда, в этот город…
Карабаев вспомнился сразу, без напряжения.
— Простите, Георгий Павлович… здравствуйте, — степенно, но несколько смущенно говорил с кем-то невидимым усевшийся на стол гимназист. — Да, да — Федя Калмыков… Можно Иришу к телефону?.. Хорошо, хорошо, — я подожду…
— Ох, барышни… всегда они чем-нибудь да заняты! — пытался игриво улыбнуться неловко вмешавшийся Чепур.
Гимназист даже не обернулся на его голос.
— Лошади поданы! — услышал вдруг приезжий давно, жданные слова: прислушиваясь к телефонному разговору, он не заметил, как вошел через кухню хромоногий Евлампий.
— Ну, кто ж поедет? — спросил приказчик, безразличным взглядом окидывая обоих пассажиров.
— Вместе… По дороге! — в один голос ответили они, шумно поднимаясь с места.
Жандармский унтер вышел первым. Приезжий, подняв свою корзину, последовал за ним.
Когда переступал уже порог стеклянного коридорчика, услышал неясные, сбивающиеся слова гимназиста:
— Могу… Никого нет, Ириша. Сейчас совершенно свободно могу… Знаете, это замечательная штука. Спасибо. Я буду очень рад…
Дверь захлопнулась, вернее — ее захлопнул шедший сзади хромой Евлампий, берегший тепло хозяйской квартиры, — и приезжий не дослушал конца фразы.
Он вышел на крыльцо. Лошади уже поджидали. Поверх сена и овчины лежала черная кавказская бурка. «Чья это?» — невольно подумал приезжий и тотчас же перевел взгляд на Чепура.
— Это рам? — впервые заговорил он с ним.
— Моя, — ответил унтер, набрасывая на себя бурку. — Моя, а то как же? — повторил он, влезая в сани и давая место своему спутнику. — В шинели, сами понимаете, ехать холодно.
Приезжий уже не спрашивал, каким образом бурка оказалась в санях, — он понял: жандармский унтер еще до разговора с Калмыковым заявил его приказчику о своих правах на запасную пару лошадей. Он был предусмотрителен — унтер Чепур!
Может быть, и неожиданная предусмотрительность его не была случайной? Но об этом время будет подумать в дороге.
— Трогай! — ткнул рукой приезжий в широкую спину ямщика и потуже запахнул свою шубу.
Лошади свежей рысцой прошли узкий тупичок заезда в калмыковскую усадьбу, качнули сани на горбатеньком мостике, перекинутом над уличной канавой, и, свернув налево, побежали по утоптанной снежной дороге.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Депутат Государственной думы Карабаев
Поезд уходил с Царскосельского вркзала в девять тридцать вечера. За полчаса до отхода поезда Лев Павлович Карабаев был уже на вокзале. Услужливый носильщик подхватил оба его чемодана и понес их по мраморной лестнице на второй этаж к перрону. Лев Павлович на ходу, расстегивая шубу, вынимал билет, чтобы предъявить его перронному контролеру.
Лев Павлович проявлял поспешность и некоторую суетливость, хотя отлично сознавал, что причин для этого нет: времени до отъезда было еще достаточно, торопиться, чтобы захватить место поудобнее, незачем было, так как его заранее приобрела канцелярия Государственной думы для него — депутата Карабаева, одного из лидеров кадетской партии. Тем не менее хотелось поскорей добраться до вагона, рассчитаться с носильщиком и расположиться поуютней в теплом и светлоту купе.
И, вероятно, он был бы удивлен, если бы мог сейчас видеть себя: широкоплечий, немного грузноватый, в шубе с широким бобровым воротником и в такой же шапке, степенный и солидный человек — не то профессор, не то присяжный поверенный (если не знать еще более высокого общественного положения Льва Павловича) — суетливо и озабоченно расталкивал на лестнице толпу, стараясь обогнать идущих впереди, наступал кому-то на ноги, натыкался на чьи-то поставленные на дороге вещи.
Он никак не походил сейчас на самого себя — человека со спокойной, уверенной походкой, с плавными и четкими движениями, неторопливыми, но, однако, достаточно настоятельными. Он изменил сейчас своей обычной манере держаться; тот, кто хорошо знал Льва Павловича, почувствовал бы сразу, что с Карабаевым происходит нечто такое, что заставляет его обнаруживать взволнованность гораздо большую, чем можно проявить ее в обстановке вокзальной сутолоки.
Что собственно произошло? Что нарушило его душевное равновесие? Известия из дому? Нет, в семье все обстояло вполне благополучно: все здоровы и ждут с нетерпением его приезда.
Его собственное здоровье? Правда, он очень утомлен, в эту сессию пришлось изрядно поработать, иногда пошаливало не совсем спокойное сердце, но ко всему этому, к работе и переутомлению, он привык уже давно, и, конечно, не в этом заключалась причина его теперешнего состояния. Как врач, Лев Павлович был даже доволен собой: в прошлом году и сердце и почки причиняли гораздо больше неприятностей.
Нет, нет, — он понимает, что породило это болезненно-досадливое, нервное состояние, что повлияло на его психику!
В сотый раз вспоминая о случившемся (в сотый, потому что полдня непрерывно думал об одном и том же), Лев Павлович с одинаковой силой, как в первый раз, испытывал чувство гадливости и возмущения. Ну, и нравы! Ну, и государственная система!.. Становится уже трудно отличить департамент полиции от уголовщины. Боже мой, боже мой, — что делают в России, что позволяют себе делать с ее народными представителями?!.
Не ночевавший дома и приехавший днем из Райволы Лев Павлович не осознал сразу смысл всего происшедшего: в обеих его комнатах все было перерыто, замки были взломаны, однако ничего не исчезло, если не считать кое-каких мелких предметов и пары желтых шевровых ботинок. Это и удивляло, потому что воры; имели возможность выкрасть вещи более ценные, находившиеся в этих же комнатах.
Как выяснилось, злоумышленники проникли в квартиру ночью, с парадного хода, когда все уже спали: обе комнаты Карабаева были близлежащими к прихожей и отделены глухой стеной от всей остальной квартиры. Хозяева квартиры и прислуга приносили извинения Льву Павловичу, хотя они были виноваты только в том, что, как и всегда, крепко в эту ночь спали, — Льву Павловичу ничего не оставалось делать, как отнестись ко всему этому происшествию с добродушной и мягкой иронией: приближаются праздники, православные воры блюдут рождественский ритуал, он требует усиленных денежных издержек, — вот и причина ночного нападения!..
Хорошо, что такой мелочью отделался: или воры чего-то испугались, или — ха-ха-ха! — они оказались снисходительными к имуществу популярного думского депутата?..
Но вот не успел свыкнуться с этой мыслью, как — спустя час — почувствовал всю ее пустоту и неубедительность.
Журналист Фома Асикритов — неприятный человек, с «сумасшедчинкой», как думал о нем Лев Павлович, но он оказался на сей раз догадливей и умней, чем он, Карабаев.
Пришедший попрощаться Фома Асикритов сразу сокрушил Льва Павловича своей упрямой догадкой:
— У ваших воров, сердце мое, очень хорошие документы. Оч-чень хорошие!
— То есть?
— Не то есть, а тут суть великолепные кавалеры с Фонтанки шестнадцать!
— Третье отделение? Да бог с вами…
— Он всегда со мной, ибо где мне, грешному, обойтись без него! Совершенно точно говорю, сердце мое, Лев Павлович: были у вас гости, да не простые. Опричники — вот что-о!
— Какой смысл?
— Ха-ха! — насмешливо сверкнул, перебежав с одного места на другое, маленький, словно клякса, черный зрачок. — Ха-ха! — Чай, вы, Лев Павлович, в оппозиции, как выражаются, настоящему режиму? К кадетской партии принадлежите? Пусть она и не «революционная»… Личность вы известная? Речи в Думе говорите? И все документами настоящий режим изобличаете.
Лев Павлович пробовал возражать, пытался исправить асикритовскую догадку, но Фома Матвеевич был непреклонен в своих суждениях.
Впрочем, Лев Павлович слабо защищался. Фома Асикритов нрав, — в этом Лев Павлович уже не сомневался.
Ну, и нравы! Ну, и государственная система!.. Что позволяют себе делать с ним — народным представителем, членом Государственной думы! Выследили, воспользовались его отсутствием и… преступно, воровски пробрались к нему на квартиру, разгромили его ящики, рылись в его бумагах… В его бумагах — известного общественного деятеля страны, члена российского парламента! Больно за Россию, за условия русской жизни, стыдно за правительство, потворствующее уголовщине…
В первую же минуту Лев Павлович почувствовал себя смертельно оскорбленным и в порыве искреннего возмущения решил скандалить, потребовать от полиции строгого расследования, сообщить оппозиционным газетам о всех подозрительных деталях ночного набега. Газеты сумели бы искусно оттенить их так, что русский читатель, эзопов ученик, сразу понял бы, кто и с какой целью взламывал замки у члена Государственной думы Карабаева!.. Но Лев Павлович ничего этого не сделал…
Весь остаток дня он провел в размышлениях. Сегодня правительственными агентами было нанесено оскорбление ему, Карабаеву. А совсем недавно петербургские власти вознамерились ни больше, ни меньше, как посадить в тюрьму депутата Государственной думы Бадаева. И за что? За то, что на похоронах рабочих, погибших при взрыве минного аппарата, он сообщил собравшейся толпе, что взрыв произошел из-за преступной халатности администрации: нагоняли экономию и передали аппарат в работу без испытаний.
Бадаеву, как и остальным большевикам, Карабаев отнюдь не сочувствовал. Но беззастенчивое покушение на депутатскую неприкосновенность его возмутило. Нужно было срочно вмешаться, нужно было потребовать объяснений от министра внутренних дел. И он вместе с некоторыми другими думцами-кадетами поставил свою подпись под запросом социал-демократической фракций.
Но почему-то так получилось, что к моменту обсуждения запроса депутаты-кадеты, а с ними и он, Карабаев, сняли свои подписи. Запрос был сорван. Не дали боя министру-реакционеру, отступили…
Сейчас, садясь в извозчичьи сани, чтобы ехать к вокзалу, Карабаев не мог не признаться себе: да, спрятались в кусты, струсили. Да, боязно связываться с «охранкой», — всяко ведь может быть…
Карабаев чувствовал себя беглецом, малодушным. Его охватила апатия, усталость. У него было одно желание: домой, К семье, к интимным радостям и печалям.
Он не уезжал, а бежал из Санкт-Петербурга.
…Купе было двухместное, в вагоне первого класса; Льву Павловичу принадлежал нижний диванчик.
Верхний заняла — за несколько минут до отхода поезда — молодая женщина, вошедшая в вагон в сопровождении двух мужчин.
Один из них был в зеленой студенческой шинели и в такой же фуражке, другой — в гражданском, узком, старомодного покроя пальто с каракулевым воротником и в картузе путейского инженера.
— Сюда… сюда, Людмила. Вот твое место, — мельком оглядывая Карабаева, говорил инженер. — А Леонид по соседству с тобой, в другом…
Он поставил чемодан женщины на пол и пропустил ее в купе. Студент с саквояжем в руке прошел мимо — в соседнее. Лев Павлович вышел в коридор, дабы не мешать своей попутчице расположиться.
Он не смог еще рассмотреть ее, но зато успел заметить брошенный в его сторону взгляд инженера, а минутой позже — и взгляд подошедшего сюда же студента.
Глаза обоих едва скрывали почтение и некоторое любопытство.
Вначале он не понял, почему это так. «Неужели мы знакомы?» — подумал Лев Павлович, но потом другая, более точная мысль подсказала истину. Ну, конечно, его — известного, популярного депутата Карабаева — узнали эти люди, узнали по портретам, неоднократно помещавшимся в журналах, а может быть, и запомнили, видя его в кулуарах или на трибуне в Государственной думе. Вот, вот — он вспомнил даже: не так давно ему пришлось побывать в обществе петербургских либеральных инженеров, беседовать со многими из них, — разве не мог этот, с черными подстриженными усиками, с чертами лица, удивительно схожими с гоголевыми, — разве не мог этот инженер быть там, принимать участие в общей беседе?
И Лев Павлович уже не удивлялся тому, что его узнали. Не желая, однако, останавливать на себе внимание чужих людей, он отвернулся к окну, разглядывая суетившийся на перроне народ.
Дважды ударили в густой железнодорожный колокол, заметались люди в толпе, за окном, заторопился провожающий инженер.
— Ну, с богом! Поезжайте. Отцу передайте «последнее прости»… Напиши обо всем, Людмила… обо всем.
Он крепко расцеловался с отъезжающими, надел перчатки, поправил соскользнувшую набок, во время прощания, инженерскую, с широкими полями, фуражку и, не глядя уже на обернувшегося Карабаева, вышел из вагона.
В окно Лев Павлович увидел, как инженер, медленно пробираясь в толпе, пошел к выходу. Лев Павлович инстинктивно а затем и по инерции, следил за ним, пока хватало глаза. Вот видна только шина и фуражка инженера, еще секунда — и они исчезнут и взор Льва Павловича сможет уже заняться чем-либо другим.
Но что такое? Инженер словно знал, что кто-то неотступно следит за его фуражкой: он слегка приподнял ее, обнажив на секунду черноволосое темя, затем снова опустил на голову и — уже не двигался. Вернее, не двигался вперед: инженер с кем-то поздоровался и остановился. С кем — Лев Павлович не видел.
Но вот толпа, вероятно, оттиснула инженера назад, вся верхняя часть его корпуса попала в поле зрения, Лев Павлович видит его чуть усмехающееся подвижное лицо, сильно освещенное широкощеким фонарем и теперь, — инженер вновь попятился под натиском толпы, — маленькую фуражку его повстречавшегося собеседника.
— Фу-ты! Неужели?.. — Перед глазами Льва Павловича мелькнуло на мгновенье знакомое лицо Фомы Асикритова.
Бом, бом, бом! — ударил колокол, и толпа на перроне отпрянула от вагонов; инженер и Асикритов растворились в ней. Картавый, пронзительный свисток обер-кондуктора — и вагоны осторожно качнуло. Лев Павлович отошел от окна.
Асикритов на вокзале? Зачем? Господи, ну что за странный человек! И со всеми знаком, знает почти всех в Петербурге… И вот с этим «гоголем»-инженером знаком…
Карабаев вошел в купе.
— Виноват, — поднялся с диванчика студент, уступая место Льву Павловичу. — Разрешите остаться, пока я устрою сестру.
— Пожалуйста, пожалуйста, — дружелюбно посмотрел Лев Павлович на обоих. — Устраивайтесь, как хотите.
Женщина тоже встала с диванчика, а брат ее принялся поднимать верхнюю полку. Он ушел к себе, как только помог сестре разместить ее багаж.
— До завтра, Людмила Петровна… до завтра, — прощался он с ней, и Карабаеву показалось, что он умышленно назвал ее полным именем-отчеством, дабы облегчить Карабаеву знакомство, которое так или иначе должно было состояться в течение долгого пути.
Женщина устраивала себе ложе и выбирала из коробка и чемодана вещи, приготавливаясь ко сну. Делала она это молча и сосредоточенно. Присутствие постороннего человека ее, очевидно, не смущало. Лев Павлович читал вечернюю газету, закрывшись наполовину ее листом. Но время от времени он невольно подымал глаза. Да, он не ошибся полчаса назад: женщина эта, Людмила Петровна, была молода, красива, а в её плавных, чуть замедленных движениях и во всей ее осанке Лев Павлович легко распознал то, что привыкли в обществе называть «породой», а он, доктор Карабаев, — выхоленным организмом, не знающим изнурительного труда.
В раскрытом чемодане попутчицы лежало тонкое кружевное белье, аккуратно сложенное шелковое платье, различные принадлежности изысканного дамского туалета и между всем этим — надушенные бумажные подушечки-саше, привозимые, как говорили, для петербургских светских дам непосредственно из Дарижа.
Лев Павлович видел, как она вынула из чемодана узорчатый халат и обитый кожей новенький несессер; переложив все это в желтый коробок, она не спеша пошла в конец вагона. Воспользовавшись ее отсутствием, Лев Павлович наскоро приготовил свою постель, разделся и, накрывшись одеялом, улегся на диванчике.
Никакой стыдливости Лев Павлович не испытывал, однако некоторое неудобство ощущал: он предпочел бы иметь спутником мужчину (ну, хотя бы вот этого студента — брата Людмилы Петровны), или женщину значительно старше, чем она, и менее светскую, то есть менее требовательную и обязывающую в вопросах этикета и барских привычек.
Утром, когда проехали уже Витебск, состоялось знакомство: с ней и ее братом-студентом, пришедшим навестить Людмилу Петровну. Вчерашняя догадка Льва Павловича о том, что спутники узнали его, подтвердилась теперь: в первые же минуты общего разговора студент почтительно сообщил ему об этом. А Людмила Петровна добавила, к немалому удивлению Карабаева:
— Мы — земляки ваши. Вот видите, — вы этого и не предполагали.
— Очень приятно, — улыбнулся Лев Павлович и вежливо заинтересовался фамилией своих спутников. — А-а, — продолжал он, что-то вспоминая, — так ваш батюшка — генерал Величко? Как же, как же, земляки, настоящие земляки… Генерал Величко… так, так.
Действительно, он знал эту фамилию, ему приходилось как-то видеть и самого генерала, но сейчас Лев Павлович тщетно старался припомнить, от кого и когда в последний раз он слышал о генерале Петре Филадельфовиче. (Имя и отчество отца назвала молодая женщина.)
— Отец при смерти, — поведала она, и Льва Павловича поразило спокойствие, почти безразличие, с каким произнесла она эти слова. — Нас вызвали телеграммой. Радостей мало, как видите.
В голосе Людмилы Петровны была не столько печаль, сколько досада, недовольство даже, — или может быть, Льву Павловичу только показалось так? Большие, серые, в бахроме длинных темных ресниц глаза спутницы смотрели на всех и на все с холодным любопытством и с нескрываемой надменностью. Они каждый раз словно оценивали что-то, откровенно выбирали для себя
Умирал ее отец, но, сообщив об этом, она тотчас же посетовала на «несвоевременность» этого события: ей приходится раньше предположенного времени покинуть Петербург, где она гостила у старшего брата, инженера Величко. Из Петербурга не хотелось уезжать, Петербург развлекал, а это было совершенно необходимо теперь, по словам Людмилы Петровны.
Только четыре месяца назад она потеряла мужа, артиллерийского поручика, неизвестно почему покончившего самоубийством.
Присутствовавший при этой беседе студент слегка нахмурился, услышав о поручике, с тревогой и коротким любопытством скосил глаза в сторону сестры и словно приготовился услышать из ее уст что-то неожиданное или во всяком случае такое, что должно было прозвучать неожиданно для их недавнего и случайного знакомого — Карабаева.