Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Пангея - Мария Константиновна Голованивская на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Она укладывала детей.

Он разбирал чемодан.

Она заваривала чай.

Он стоял под раскаленным душем, раздражаясь на странноватый запах воды.

Она пошла в душ, стояла под такой же струей воды, не различая ни запаха ее, ни силы.

Он заводил будильник на наручных часах, не любил просыпаться под пиликанье будильника в мобильном телефоне. Он поставил на семь.

Она — на шесть, чтобы успеть проверить ранец старшего, приготовить завтрак и в восемь утра вытолкать его в школу.

Может быть, это все-таки галлюцинация, родившаяся в них обоих от одиночества, желания прижаться к родной груди? Это она-то одинока? Притом что никогда не может даже на минуту остаться одна?

Ирина не смогла уснуть, как добросовестно ни прижималась к мужниной крепкой спине, и встала, решив, что нужно переименовать Якова в телефоне женским именем. Поколебавшись, она наконец выбрала. «Васса», написала она, скользнув глазами по книжной полке, на которой стоял томик с пьесами Максима Горького, которые давным-давно никто не играл.

Вернулась. Еще раз прижалась к мужниной спине. Он ведь всегда понимал ее. Вот и в концерт отпустил одну. Надежный, не капризный питерский технарь, инженер по флотским навигационным системам, за столькие годы — ни одного упрека, ни одной жалобы, из блокадной семьи. Любимый — может быть, и не безумно, но ведь свой, родной, прикипевший.

Он хотел вспомнить.

Она закрылась одеялом с головой, чтобы, не отвлекаясь, сопоставить все обстоятельства, о которых они упоминали в разговоре.

— Мерзнешь? — спросил муж.

— Устала, — ответила она.

— Что я о ней знаю? — спрашивал себя Яков, исполняя свою суету, за которую дважды в месяц он получал на банковский счет круглые суммы.

Придя домой, он долго искал какие-то еще снимки. Не было. Он разворошил книги на полках, стоявшие в два ряда, но ничего не нашел. Еще десятки их, загнанные во второй ряд. Но ничего, никакого ответа в них не содержалось.

Он работал на Гороховой и изумлялся, что в окрестных забегаловках подают давно просроченную гастрономию: куру, запеченную под сыром и майонезом, тефтели в томате, суп из консервированного лосося — и никаких маффинов или пиццы. Он закашливался от подъездной вони, шарахался от крыс, целым войском в ночное время вышагивавших по Невскому, чурался нищих с красными ногами в язвах — все теперь казалось ему гадким, подставным, нечистым, предвещающим беду. Когда во дворе своего дома он глядел на изрешеченные в тридцатые годы стены, он представлял себе расстрелы и содрогался от мысли, что этот город расстреляет и его, не пощадит, и нужно бежать, бежать.

«Любой ценой, — твердил он себе, — любой ценой я должен увезти ее отсюда».

Он говорил об этом с Ириной.

По телефону, укладывая слова в свой бесплатный корпоративный тариф. С глазу на глаз.

Разговор начал издалека:

— Вы могли бы полюбить меня, не сейчас, конечно, а когда-то давно, когда это еще было возможно?

Они сидели в прокуренном кафе с видом на Казанский собор.

— Или вы могли бы полюбить меня сейчас, все изменить, рискнуть, поверить? Ведь вам нужно просто вернуться домой, на Мойку, и все, это же так на самом деле просто. А потом мы уедем подальше отсюда.

Часто, когда он говорил все это, ему казалось, что он произносит чужой текст. Может быть, из книги или какого-то старого фильма.

— Просто? — переспросила она. — Вернуться просто?

Она сжала его руку.

«Зря ты это сделала, — одернул ее гаденький внутренний голос, — вот ты не сдержала себя, а теперь родишь».

Они сидели в кафе, ели огнедышащую китайскую лапшу, запивали ее кофе, пока не вошла толпа молодых людей в причудливых нарядах — в шутовских разноцветных колпаках, необъятных клетчатых шароварах с болтающейся почти до земли проймой, и Ирина засобиралась:

— Я должна идти, Яша, я не свободна, очень не свободна, я в неоплатных долгах и перед детьми, и перед мужем моим, и перед памятью родителей. Я же не принадлежу себе.

Он ранился об эти слова. Его нет для нее, нет никакого долга перед ним, ведь случайная встреча не рождает долга, а только одни сомнения и чувство вины. Он тоже взял ее за руку, умоляюще посмотрел:

— Что я должен сделать, я на все готов, на что угодно. Я не виноват, что свободен и мне нечем жертвовать. Но я готов, готов. Жить рядом, ходить тенью, ведь не могло же нам показаться. Ты только скажи…

Они вышли на улицу, он не выпускал ее руки, и они неспешно двинулись к Дворцовой, к Неве, начался дождь, но никто из них так и не достал зонтика, шли как шли, по лужам, молча.

Не доходя до Невы, свернули налево, пошли к его дому. Телефон ее разрывался, но она не подходила, он локтем прижимал ее руку к себе, чтобы она, не дай бог, не сказала «Алле!», не пообещала: «Сейчас буду».

Поднялись к нему.

— Это все, что я могу, — сказала она, ступая в переднюю.

После тех нескольких часов, что они пробыли вместе, никакого другого варианта, как любить ее всю жизнь, у него не осталось. Казалось, она жила внутри него все годы, что предшествовали этой встрече. Сама она, конечно, совсем еще девочка, беззащитная, трепетная, наголодавшаяся, но главное было не это.

Вот она гладит рукой его лицо, шрам, идущий вдоль брови, и говорит: «Подрался, дурачок! Из-за вороны, да?»

И он смотрит на нее с изумлением: действительно в Будапеште он кинулся с кулаками на консульского отпрыска, забившего палкой ворону. Сам же был бит, вот и шрам остался, отцу объявили выговор за плохое воспитание сына, а ворона эта еще долго приходила к нему в сны.

Или, когда он задремал у нее на плече, она вдруг сказала:

— Жалко, что ты так и не научился плавать, это же так приятно, я вот сейчас с тобой плыла.

И он вздрогнул, не знал, то ли спросить, откуда она знает, то ли оправдаться, что действительно есть такой процент людей, которые не могут этого — и все. Вот и летать люди не умеют — а это, наверное, еще больше жаль.

Потом она встала и ушла. Как и должна была. Он по-мальчишески заплакал, заревел, как глупый недоросль, не желавший принимать простой нотации: есть чувства, а есть жизнь. Первое — каприз, второе божественный императив. И в этот, и в следующие дни он умолял ее. Ответ один — «невозможно».

Он взял отгулы, потом отпуск, он старался быть там, где она, рядом, поблизости, чтобы и она почувствовала, как он нужен ей, и она чувствовала, знала это, сделалась не похожа на себя, но что это меняет?

После внезапного сближения она еще ходила к нему дважды или трижды — он все вспоминал потом эти ее приходы, отчаянные и спокойные одновременно. Она все время что-то роняла, рассыпала, ударялась об углы и косяки, неловко присаживалась на корточки, и что-то вывихивалось у нее, но она не придавала значения, поднимала чашку, опрокидывая следующую, и он старался тешить себя мыслью, что с ней, наверное, невозможно жить, бардак везде и разруха, все забыла, все не успела, но эти грезы не очень-то помогали ему, и он заново просил и плакал, каждый раз получая гранитное «нет».

И как будто провидение вмешалось: тяжело и опасно заболел ее младший ребенок, белокровием, и она сразу вся наполнилась особенной, ядовитой виной, убивающей все живое и в ней, и вокруг нее.

Она пришла к нему прощаться уже совсем чужая.

— Если ты меня любишь, — твердила она, — исчезни совсем, дай нам шанс забыть все это и выскочить.

Он повторял как заклинание: «Без тебя нет мне жизни», она коротко очнулась, глянула на него как прежде, простилась настоящими словами, зареклась говорить, видеться, и он остался один в этом городе, по которому она ходит, в этой квартире, где она росла, жила, была с ним, в этом зале Филармонии, где они совсем недавно столкнулись и так пронзительно быстро узнали друг друга.

Не мог жить.

Не видел света.

Забыл про все, что было не связано с ней.

Не выходил из дома месяц.

Разорвал контракт и уехал домой, ходить по прямому, как шпала, проспекту с наполненной болью, ослепшей душой: больше ничего искать не надо.

Он раздобыл ее адрес и посылал ей деньги. Подписывался несуществующими именами, чтобы она могла принять. Но его деньги она так ни разу и не получила, все они возвращались назад. Что же с ней случилось? Умерла? Переехала? Не прикоснулась к деньгам из суеверия?

Он больше ничего не искал. Пил чай из кружки, какое-то время курил, но потом бросил. Не заводил себе ни кошки, ни цветка на подоконнике. Он избегал случайностей, достиг на этом поприще небывалого совершенства: «Что вы говорите? — переспрашивал он кого-то, кто предлагал ему заехать в гости, свернуть в кафе, рассмотреть подвернувшийся выгодный контракт. — Ну, это афера, не стоит», — немного грустно констатировал он.

Вернулся на работу, выпросив прощение. Служил исправно, но, как говорится, от сих до сих. На него заглядывались женщины, но для них не находилось места в его прямом, как шпала, расписании дней, недель, месяцев. Из города выезжал редко, маршрутом следовал одним и тем же. Через десять лет эта его предсказуемость и беспрецедентная осторожность была оценена по достоинству: он взлетел по карьерной лестнице вверх, что, впрочем, не внесло в его жизнь никаких изменений: его собственные траты оставались неизменными, к его четырем темным костюмам одной и той же марки, что всегда висели в его шкафу, не прибавилось ни одного нового, он по-прежнему никогда не брал отпуска, и список его телефонов в мобильном не увеличился ни на один номер.

Он увидел Ирину и своего сына через двадцать четыре года. Он приехал в Петербург по неотвратимой надобности — город был охвачен забастовками, которые начались с его заводов. Как и в первый раз, увидев Ирину, он потерял все, что у него было в жизни, и на этот раз уже окончательно. Но в Петербург переехать, чтобы быть рядом с ней — теперь это было возможно, — он так и не собрался: привычки одинокого и немолодого уже человека накрепко привязывают к месту, и никакая магия иной судьбы уже не могла переломить устоявшегося хода вещей.

Род Ирины стал заметен благодаря открытию в 1723 году Петергофской гранильной фабрики, где гранили алмазы и другие драгоценные камни. Ее предок Петр Семенович Дилертен сначала работал шлифовальщиком, а потом стал одним из лучших огранщиков фабрики. Его русская царица и имела в виду, когда говорила, что наши работают лучше итальянцев. Когда он состарился, ему было поручено смотреть за резкой, шлифовкой и полировкой больших и мелких камней и обучить четырех учеников. Эти четыре ученика и дали основание династии потомственных камнерезов из приписанных «навечно» к фабрике удельных крестьян.

Сын Петра Семеновича работал при графе Строганове, который с 1800 года командовал фабрикой. Работа с его приходом сделалась особенно увлекательной, потому как архитектору Воронихину было поручено проектировать предметы из цветного камня. Федор Петрович своими руками с пятью подмастерьями сделал дарохранительницу для Казанского собора из порфиров, агатов, яшм и других камней. У него было две дочери — Марья Петровна и Аграфена Петровна, и обе они вышли замуж за мастеровых с гранильного завода. Один из них со временем стал мастером цеха, где делали хирургические инструменты, другой работал в оружейном цехе, был сабельных и шпажных дел мастером. Дочери эти тоже народили дочерей, и их мужья пошли уже по торговому делу — торговали мелочными вещами на Невском проспекте, в доме Энгельгардта, и в магазине комиссионера бумажной фабрики Антипова.

С 1914 года фабрика стала выпускать в основном технические изделия, и почему так вышло — большой вопрос: то ли потому, что академик Гун часто приспосабливал камень к совершенно чуждому ему рисунку или к композиции деревянных или металлических изделий, грешил против материала, то ли потому, что в 1890 году была начата грандиозная работа по изготовлению по его проекту гробниц для Петропавловского собора, которая завершилась в 1905 году.

В 1931 году художественная жизнь фабрики завершилась окончательно, и она превратилась в завод по изготовлению точных технических камней. Тогда-то ее и покинул Иринин дед, не по своей воле, конечно, с чего и начались мытарства и страшные беды этого старинного мастерового рода.

ЕВА И ЛОТ

Он мечтал о дворце на вершине горы. Со всей серьезностью некогда несерьезного человека. И был близок к свершению этой мечты как никогда.

Может быть, спятил или глумился?

Некоторые думали так, но вслух вопроса не произносили.

Он желал огромного белого мраморного дворца с колоннадой, парка перед ним, каскада великолепных озер, коллекции седых от времени мраморных статуй в регулярном парке перед главным входом, и все это уже лежало перед ним в макете белого картона — буйный по своей безудержности замысел именитого мастера самых роскошных палаццо с необъятным видом на море, опрокидывающее землю навзничь.

Все, что ниже дворца, должно было представлять собой плавное перетекание одних святых мест в другие. На востоке, в крайней точке скоса его глаз, выше которой только небесная лазурь, — вереница буддийских храмов с шатрами цвета морской волны, курящихся, усыпанных лепестками лотоса, радостных, с купелями для очистки кармы, наполненных изумрудной водой. Смешиваясь с ароматами курений, колокольные переливы должны будут достигать не только ушей верховного божества, но и его, Лота, слуха, присоединяя к великолепному виду сверху на море и кипарисы еще и звуковую дорожку. Дальше по ходу часовой стрелки Лот запланировал необъятную мечеть в два раза больше Голубой константинопольской. Четыре гигантских минарета в бело-желто-зеленых мозаиках будут упираться прямо в подбрюшья облаков, и крики муллы, отражаясь от них, прольют свет небесной молитвы на землю. Лот хотел созерцать полноводную людскую реку, текущую в мечеть. Он желал наблюдать за тем, как сильные и суровые мужчины падают ниц перед непреклонным зеленым Аллаховым оком. Эту мечеть Лот понарошку, почти играючи, посадил, стоя вот здесь, на белоснежной террасе, к себе на ладонь. Тут его натура все-таки взяла верх и он чуть-чуть поиграл, но совсем чуть-чуть и почти неосознанно. Он старел.

Ближе к западу намечался католический костел и пятиглавая православная церковь с пестрыми куполами. По центру всего этого должен был располагаться храм иудейский, точная копия того самого, разрушенного, которому собирался поклоняться и он сам. Так он решил не сердцем, а умом — опираться на тех, кто доказал свою жизненную силу. Но главное — были золотые ручки, одинаковые у всех храмов. Из настоящего золота высочайшей пробы, имитирующие протянутую для приветствия руку. Люди будут трогать золотые ручки и чувствовать, что вера сама тянется к ним, золотое рукопожатие — вот что она предлагает прихожанам, а за воровство — если кто вздумает — расстрел, адовы муки уже здесь, на земле, без всякой отсрочки и Страшного суда.

Если бы такое придумал его предшественник — скучный аппаратчик из привилегированной семьи, давшей Пангее не только правителя, но и верховного судью и главу церкви, ох как он бы его высмеял! В молодые годы Лот умел сочинить такой анекдот или такое прозвище, что они не сходили с уст десятилетиями и пришпиливались намертво.

Но года притупили нюх и забили глаза сором. Он научился грустить, а вместе с грустью в него вползла и высокопарность, и пафосность. Его природная склонность к едкости и иронии больше не караулила вход в те пределы, где душа правителя без особой оглядки может распрямиться и дать себе волю. И вот она — воля: его грандиозный замысел лежал перед ним в проекте, включая многокилометровый кипарисовый парк, который должен был создавать особую божественную среду для этих чудесных храмов. Как на картинах старых мастеров, которые он, замышляя этот проект, разглядывал с лупой в руках.

Но как привести сюда людей? Как сделать так, чтобы они хлынули к подножию этой горы, к этим облакам, среди которых Лот планировал провести последние годы правления Пангеей?

Лот замыслил грандиозное строительство именно на юге страны. Здесь, считал он, пересекаются все земные маршруты. Этой землей правили когда-то греки, здесь шли с Востока на Запад груженые караваны, повторяя безумные траектории доисторических пастбищ. В последние годы мысль его отяжелела и приосанилась. Он увлекся историей, которую в юности называл «сказкой-драчуньей». Его не беспокоило, что по выбранной им территории проходит какая-то государственная граница — ведь она сегодняшняя, а значит — ненастоящая. Настоящее казалось ему блефом. Будущее — нет, оно для него существовало. И в нем ему мерещилась одна удручающая картинка, как его потные охранники волокут его на расстрел. Раньше он всегда кривлялся, говоря о казнях. Но с недавнего времени шутить расхотелось. Годы притупили и его мысль, остроумие покинуло его, и шутовская диктатура сменилась диктатурой плутовской.

Но как же привлечь в парк людей? Ведь без зрителей нет спектакля. Пообещать им что-то? Пригрозить?

Будучи духовным потомком диктаторов, Лот управлял людьми, держа их не только в страхе, но и в неослабевающем чувстве вины. Он был мастером разжигать в людях угрызения совести, справедливо полагая, что виноватый трудится с удвоенной силой и ему можно доверять больше, чем самодовольным и уверенным в себе. Так управлял он и страной, и строительством, справедливо полагая, что разница невелика. За срывы сроков он казнил, за безукоризненное исполнение планов раздавал медали и ордена. Он лично управлял строительным штабом, по всему напоминавшим военный, поселившись на старой вилле здесь же неподалеку, чтобы заставить свой взор трудиться, разглядывать неживописное: как человеческие муравьи, например, таскают огромные камни или размешивают в ваннах размером с небольшие озера бетон. Лот опускал палец на кнопку и слушал отчеты о том, как идут переговоры о приобретении бесценных реликвий для храмового парка: крохотного осколка чудодейственных мощей святого Петра или куска папируса с Евангелием от Павла, подлинность которого он планировал доказать, как только покупка будет совершена. Но зерно его замысла было, конечно, не в этом. Он хотел поднять свой народ выше религиозных распрей, создать самое совершенное государство мира, где вера едина и каждому человеку помогает не только его бог, но и все остальные. На фоне своих замыслов он казался смешным карликом. Но казался кому? Господь, кажется, отвернулся от него, а сатана и раньше, и теперь видел в нем шута, полагая его теперешнюю серьезность более смешной, нежели многие из его былых шуточек. Особенно он потешался, когда Лот долгие часы переговаривался с представителями Хурвы, вымаливая у них обломок камня, на котором сидел Моисей. Ну разве не шут?

Иногда Лот отвлекался от стройки, всякий раз чувствуя, что отвлекается преступно. Но как отменить текучку и суету? Разве кто-то, пускай даже и самый могущественный, может отменить шелест дней или пыль, что всегда покрывает вещи? Он отвлекался и вздыхал. Он садился в свой самолет с синими торжественными полосками на боках, чтобы вручить детям подарки и премии, стоять в их дивном рукоплескании на закате или восходе солнца, иногда обращая часть своей улыбки в сторону Семена Голощапова, давнего своего возлюбленного, которому были доверены в государстве главные интриги и руководство протоколом. Семен улыбался в ответ, не поднимая на Лота глаз. Он обожествлял его большую часть своей жизни и служил так преданно, как не мог бы служить никто другой. Служил как собака хозяину. Смердел как собака. Как собака лизал руку.

«Что же такое власть? — нередко с нежной ленцой спрашивал Лот у своего любимца, сорокалетнего гиацинтового ары, которого он теперь использовал для философских бесед. — Наркотик?» — «Наркотик», — отвечал ара. — «Наркотик или театр?» — упорствовал Лот. — «Театр», — отвечал ара. Когда-то при помощи этого попугая Лот показывал один из своих самых знаменитых фокусов, узкому кругу, конечно. С его помощью он определял цену золота или нефти на мировых рынках, из множества бумажек с ценами Арочка, так его звали, безошибочно выбирал завтрашний показатель. Помогали ли Лоту его предсказания или это был просто фокус, история умалчивает, но теперь они просто беседовали, распинали одно понятие за другим, пытаясь нащупать совершенно невесть что. «Может быть, власть — это умение вызывать в людях любовь, страх, священный трепет?» — интересовался Лот. — «Трепет», — кивал Арочка. — «Или, может быть, умение управлять ими изнутри?» — «Изнутри», — соглашался он. — «Но можно ли властью заставить их прийти в храмовый парк?»

Он получил эту страну, которую он называл «моя страна», соблазнительной и неухоженной. Из недр ее хаотично сочилась нефть, вздымался газ, в глубинах ее горело золото, но это богатство не шло ей впрок, хаос пожирал ее и вечно держал в отсталости, придавая лицу дебильные черты. Лотов предшественник сначала силился навести порядок, потом, отчаявшись, пытался административно навязать экономические свободы, которые в ту пору были совсем уж не в коня корм, а под конец, после провала сначала первого, а потом и второго плана, страну пожрал хаос, сначала страну, а потом и его. Кланы — правящие, бандитские, иноземные — заливали кровью улицы и непроезжие дороги, разорения и обогащения занимали считаные дни и мелькали в газетах чаще прогнозов погоды на следующий день.

Лот получил власть случайно. Как получают счастливый лотерейный билет или вдруг находят кошелек, полный денег. Он исправно учился в театральном институте в маленьком городке на юго-восточной окраине Пангеи, где помидоры рождались с голову младенца и были яркие, как солнце, запахи специй кружили голову, и бараний жир услаждал так же, как мед. Мать его и отец были совсем простыми людьми, и он стер их из биографии и заменил на совсем других, когда пришло ему время публиковать свою первую биографию. В школе он был первый кривляка и хохмач, он играл в школьных спектаклях отца Золушки или Короля из «Обыкновенного чуда» с таким успехом, что даже на репетиции поглазеть на него собиралось полгорода. Он легко поступил в институт — в театральный — и с четвертого курса уехал в столицу помогать своему преподавателю актерского мастерства: того пригласили на самый верх ставить торжества и всенародные праздники — кто-то порекомендовал его как самого талантливого и несправедливо задвинутого специалиста, и вот его час пробил. Молодой Лот быстро покорил и столицу, но вовремя сменил амплуа, оставив хохмача только для своих. Теперь он был державник, с трудом усмиряющий душевную боль от созерцания народного горя и страстно желающий послужить своей стране. Он быстро отодвинул учителя и занял его место. Потом отодвинул и самого приближенного к тогдашнему правителю советника по особенно важным делам. Перед тем как окончательно усесться на пангейском троне — говорят, что скоропостижная смерть его предшественника была все-таки насильственной, — он еще раз сменил амплуа: теперь он играл всеобщего любимца и двора, и элиты, и народа, и армии, и капиталистов, все же бочком народившихся в период народной свободы, все ждали не могли дождаться, когда же история наконец подляжет под настоящего героя — нашего дорого Лота, и он, засучив рукава, замесит наконец набело государственное управление.

Образ Лота-правителя он разработал до деталей. И вжился в него со всеми потрохами. В начале — аскетичные костюмы европейского покроя, затем, когда дела пошли туго, военные сине-серые френчи, затем халаты буддистских первосвященников, а теперь, когда он замыслил храмовый парк, он приказал пошить себе точно такой же наряд, что носила ватиканская гвардия, некогда вычерченный в эскизах самим великим Микеланджело. Разве кому-то могут показаться неубедительными полосатые шаровары?

К моменту начала строительства храмового парка Лотова империя, опирающаяся на отнятые у земли и немногих капиталистов золотоносные жилы, находилась в зените. Жизненно важные денежные реки протекали сквозь пальцы самых преданных ему людей и с небольшими потерями притекали в его карманы. Он любил свой народ той любовью, которая была ему доступна — театральной, но не только. Он раздавал поровну хлеба из закромов, не досыта, но у каждого была своя крошка-краюшка, произошедшая от продажи нефти или золота, и у каждого было дело и какая-то судьба, так разве не по достоинству рукоплескали ему, вешали портреты в школах, помещали их на первых страницах букварей и учебников?

Те, кто извечно недовольны тиранами, ругали его так: «Он вырвал у страны ноги, чтобы она не могла ходить сама, и посадил в инвалидное кресло. Он закормил страну до ожирения, и она, тяжелая и одышливая, почти уже не шевелится и ничего не хочет, кроме воздуха, свежего воздуха, доступ к которому Лот перекрыл навсегда». Или так: «Он выдрессировал псов, обучил птиц говорить, а людей понимать и оправдывать любое свое действие. Обожание народное — это болезнь, и Пангея погибнет от нее».

Насиловал ли он свою страну, прикрывая ей рот рукой, чтобы она не поднимала лишнего шума?

Конечно.

Преступное обладание искалеченной и есть главная страсть тирана. Но если народ счастлив, разве страна не должна потерпеть? Разве может страна жить для себя самой, а не за ради своего народа?

Лот женился без любви на дочери своего учителя Тамаре, которая в отместку им обоим нарожала трех дочерей. Но потом, поняв ее месть, он сумел прочно войти в образ любящего мужа, даже сросся с ней, образовав ту единственную связь, на которую был способен: плотный шов.

Девочки-дочки… Кому же он передаст империю, когда его биология иссякнет? Вот она — классическая драма и сумма незавидных ролей, которые сыграть в театре любо-дорого, а в реальности — страшная кара. Не это ли движущая пружина истории, в которую он ушел с головой? Как получилось, что его власти над людьми, событиями, самим собой не хватило на рождение наследника?

Милые девушки, Клавдия, Аврора и Наина — может быть, кто-нибудь из них?

Лот боялся женщин, потому что до конца не понимал их сути. Как он может оставить им дело бессонных ночей, войну, презрение к болезням — пускай даже и сыгранным, если он не понимает, как они чувствуют, видят, думают? Не все ли это равно, что оставить свою империю собаке или попугаю?

Клавдия, старшая, — в свои сорок лет грузная, мрачная, жестокая. Он доверил ей такую же грузную, как и она, главную партию его страны, он погрузил ее в политику, как погружают кисть в черную тушь. Он написал одним росчерком на белой спине ее судьбы иероглиф, обозначавший одиночество, пустое трепыхание крыльев, горечь ледяной пустоты.

Клавдия даже ребенком никогда не смеялась, не плескалась с сестрами в теплом море, никогда не говорила «мы», а говорила: «я» и «они». В темном бесформенном костюме она приходила с докладами к отцу, четкими и холодными, сильно отдающими физикой и механикой, которыми она всегда увлекалась. Не пародирует ли она его, невольно, по прихоти природы? И что, оставить страну собственной нелепой копии, еще и со щелью между ногами?

Позор. Уничижение всех его трудов.

Аврора, средняя, — просто дурочка. Мишура, блестки, пустоватая учеба за границей, которой она таки добилась от него. Чему она там училась, в этих столицах? Модным юбкам? Оттенкам типографской краски? И что?! Ей даже нельзя поручить подготовку его дня рождения, праздника первого дня осени, когда все маленькие пангейцы отправляются в школу, и их родители на главных площадях городов выпускают в небеса тысячи белых голубей.

Лот не любил самонадеянной Европы, полагая, что она, эта старуха, неправильно прожила жизнь. Он смеялся над ней в душе, не признавая ее величия, ни прошлого, ни нынешнего. Чему же там учиться, неужели разбавлять водой молоко или вино?

Наина, Ная, Наиночка, сладкая его девочка, умница, обожающая отца не за величие его, а за его запах и чуть колючие с утра щеки. Теплый родной комочек, который он обожал носить на руках на рассвете, еще спящим, пришептывая ей вместо колыбельной: «Это встает солнышко — это твое солнышко, это летит птичка — это твоя птичка, ты спишь на руках у папы, это папина страна. Это твоя страна».

Что, обречь Наинку на палачев труд? На командование потными солдафонами? В ней ведь нет ни капли актерства, она не чувствует игру, подсказку мизансцены. Разве для этого он любовался на восходе ее золотистыми волосами и нежно приоткрытыми детскими губками?

Лот влюблял в себя мужчин, потому что понимал, что это полезнее для власти, чем бегать за юбками. Но ведь от этих связей не родятся сыновья, вопреки здравому смыслу, на который природе обычно наплевать.

Гомосексуализм был не его природой, но выбором.

Он правил драматургично.

Каждому дню недели Лот отводил свое место, считая, что в них есть своя логика, к которой надо прислушиваться.



Поделиться книгой:



Регистрация