Евгений Москвин
«Предвестники табора»
Спасибо, что вы выбрали сайт ThankYou.ru для загрузки лицензионного контента. Спасибо, что вы используете наш способ поддержки людей, которые вас вдохновляют. Не забывайте: чем чаще вы нажимаете кнопку «Спасибо», тем больше прекрасных произведений появляется на свет!
ЧАСТЬ 1
ДЕТСТВО. ПЯТНАДЦАТЬ ЛЕТ НАЗАД
Эпизод 1
ЛУКАЕВ И ДРУГИЕ
Сторожа Перфильева в поселке кое-кто недолюбливал — немногочисленные свидетели водившихся за ним «грешков» и всякого рода историй, которым эти «грешки» послужили поводом. Но до поры до времени достоянием общей гласности это почему-то так и не стало — словно ждало какого-то определенного и решающего момента, способного придать слухам сокрушительную силу. Момент вскоре наступил, и о событиях, к нему приведших, как раз и пойдет речь.
Что же касается большей части всего дачного населения, к Перфильеву относились либо нейтрально, либо с уважением; ну а дети — те вовсе были от него в восторге, когда он, часто, принимался шутить с ними: останавливал какого-нибудь ездока на «Каме» или «Аисте», схватив спереди за руль, и с улыбкой, которой, казалось, проникалась вся его седая и очень густая борода, произносил:
— Ну теперь все. Я тебя поймал.
Ребенок, не знавший еще этой шутки, застывал, так и не сводя с Перфильева широко открытых глаз, в которых скользили недоумение и робость; от сторожа всегда исходил странный запах: нечто, вроде смеси земли и йода, — запах, от которого почему-то хотелось посмотреть на его загорелые руки, — не перепачканы ли они чем.
Единственно, что сглаживало испуг, очевидное дружелюбие Перфильева.
— Поймал и теперь не отпущу, — улыбка становилась еще шире, еще дружелюбней, — будешь знать, как безобразничать.
— Но я не безобра… — ребенок справлялся с комом, застрявшим в горле, — …зничал!
— Ага… Я знаю. Но я тебя не за это поймал. Знаешь, за что?
Если рядом находились еще какие-то дети, они, как правило, на этом месте тоже начинали улыбаться, но смех все же сдерживали.
— Ни за что, понятно? Просто так, поймал и все. И не отпущу теперь… — и еще крепче стискивал руль.
Дед Перфильева был чистокровным мадьяром, от которого внук унаследовал особенную красоту, характерную лишь для представителей этой нации: с приближением старости не только не увядающую (сторожу было чуть больше пятидесяти), но, напротив, становящуюся все более терпкой и с оттенком почтенности яркой; морщины, бороздившиеся вдвое гуще, лишь подчеркивали прелесть каждой черты лица, углубляясь возле черничного рта, особенно чувственного, когда Перфильев с упоением принимался рассказывать очередную свою «занятную историю».
Вообще он часто что-нибудь рассказывал о своей молодости, об армии, в которую попал, когда ему не было еще и двадцати, о том, как позже ему довелось работать часовщиком и пр. — и почти всегда в его историях появлялось преувеличение, описанное, между тем, с таким «искренним восхищением от увиденного», что во время рассказа стыдно было заподозрить хотя бы малую толику лукавства. («У нас в армии один парень был со сверхъестественными способностями — мог силой мысли так твои руки слепить в ладонях, что кожу всю разорвешь, а не разлепишь, — пока он пальцами не щелкнет»; «а еще один из местного городка… он знаете что сделал?.. Смастерил переносную АТС, чтобы удобнее было энергию воровать у местной станции… АТС на ладони умещалась, я ее сам держал…»).
Работу свою Перфильев выполнял «достойно» — именно таким словом оценил ее однажды председатель поселка; вообще говоря, по этому поводу следует привести небольшую ретроспективу: за всю двадцатилетнюю историю существования поселка, сторожей, оставивших хоть какой-то мало-мальски заметный след в «исторических скрижалях», было всего-навсего двое. Первым был сторож Павел Игнатьевич, назначенный на эту должность, когда еще добрая половина всех участков не была застроена, старик лет семидесяти, не по годам бравый, чрезвычайно альтруистичный и почти полностью обеспечивавший себя и жену натуральным хозяйством (даже в местный магазин он ходил не иначе, как сделать очередной заказ трех-четырех мешков комбикорма, выходивших, как правило, за два месяца). Его никто никогда не забывал — Павел Игнатьевич считался эталонным сторожем, проработавшим на этом месте без единого нарекания около десяти лет.
Вторым был как раз Перфильев. Он, если можно так выразиться, был «лучше многих». Речь шла о том, что помимо него и Павла Игнатьевича, больше полугода на этой работе вообще никто не задерживался: чаще всего очередной сторож умирал от старости; иных же увольняли за невыполнение обязанностей.
Перфильев, как уже говорилось, был еще не стариком, проводил обходы три раза за ночь, поселковые ворота запирал ровно в одиннадцать, — ни минутой позже, — и когда в выходные какая-нибудь пьяная компания из поселка, съехавшаяся на природу попировать, спускалась среди ночи на машине с верхней дороги, чтобы благополучно разбежаться по домам и лечь спать, всегда обнаруживала Перфильева в сторожке, в неусыпном бдении, а не у себя дома, — словом, его исполнительность устраивала всех полностью.
В полдень 20-го июня Страханов председатель поселка, зашел к Перфильеву на участок и, быстро поздоровавшись (они не заходили в дом, весь последующий разговор протекал на небольшом витиеватом крылечке, и обоим приходилось слегка повышать голос, чтобы его не заглушил лай Орфея, сторожевой собаки, которую Перфильев вырастил и выдрессировал специально для своей работы), — сообщил безо всяких предисловий:
— Их, похоже, видели.
— Да? — сторож прекрасно понял, о чем шла речь, и переспросил только лишь с целью установить, действительно ли очевидцы уверены, что это были
— Ну… точной уверенности нет. Что именно
Сторож спросил, когда и где их видели.
— Вчера. На втором повороте. Левом, если идти отсюда по главной дороге.
— Понял. Там, кажется, этот мальчуган живет… Максим… Кириллов… к нему еще двоюродный брат приезжает… как бишь его… забыл…
— Возможно… мне-то всех не запомнить.
— А что, не они, выходит, видели?
— Нет-нет, ко мне сегодня заходила одна старушенция. Очень любопытствующая… Очень большая сплетница.
— Все ясно. Родионова.
— Еще говорит, что не одна видела. С мужем. Подозреваю, она вообще целыми днями только и делает, что высматривает, кто чем занят.
Перфильев слегка улыбнулся — улыбка, на сей раз, коснулась только его губ, а ниже, на бороду не скользнула.
— Так оно и есть… либо из окна, либо с грядки… чаще всего второе… стервоза еще та… так кого она там углядела?
Страханов ответил, что это были двое подростков, прошедших от главной дороги к лесу; обоим лет по пятнадцать, коротко стриженные; у одного из них рубаха в сине-белую клеточку была повязана на поясе.
— И все? Она уверена, что не видела этих ребят раньше?
— Абсолютно, — сказал Страханов, а заодно прибавил, что, несмотря на репутацию, «Родионова производит впечатление достаточно адекватного человека, чтобы ей можно было верить».
Перфильев молчал некоторое время, причмокивая своими черничными губами и то и дело машинально просовывая указательный палец в маленькую дырочку чуть повыше живота, на своей матроске.
— Лет по пятнадцать, значит? — произнес он, наконец, — ну, это наводчики… если только наводчики… вскрывают-то, конечно, ребята постарше.
— Откуда вы знаете?
— Я все знаю. Все… все… — Перфильев произносил каждое слово задумчиво и будто бы от чего-то отдуваясь.
— Там есть дом возле леса. Серый, массивный такой. И заброшенный. Травы там столько, что первый этаж едва виден.
— Ага. Лешки-электрика, который умер три года назад. Вы что думаете, у них там… штаб что ли какой-то?
— А вот вы сходите и проверьте. Только собаку не вздумайте брать. Все равно там наверняка никого нет, а любопытство соседей нечего дразнить.
Если спросить жителей поселка, за что они посмеивались над стариком Лукаевым, каждый назвал бы свою собственную причину, — как правило, одну и всегда оказывавшуюся недостаточной, чтобы вызвать к этому человеку настоящую неприязнь. Но если даже и вместе собрать его иногда совершенно неоправданную неприветливость, ворчливость, а также наличие в этом человеке качеств, которые друг с другом никак не сочетались в принципе: к примеру, страшно боясь умереть, он твердил, что всегда и во всем следует сохранять осторожность (однажды он в течение месяца ежедневно ссорился с женой — внушил себе вдруг, что она хочет отравить его), — но при всем при том стоило ему только сесть за руль, его нога даже по самой плохой дороге выжимала не менее 140 км/ч, — нет, скорее уж это странности, а терпеть Лукаева не могли только ближайшие соседи, коих он замучил постоянным дележом территории.
Вообще говоря, этот факт, пожалуй, являлся единственным красноречивым свидетельством его жадности, — все остальные принято именовать теперь «стремлением к материальному благополучию». «Молодое поколение стремится сегодня хорошо зарабатывать и продвинуться по служебной лестнице. Сделать карьеру. Я своего Илью уважаю за это целиком и полностью; и прислушиваюсь. Почему? Ну… раньше, когда он не захотел образование получать, я подумал, он закончит, как я, в морге, но ведь ошибся же! А он мне все твердил: сейчас, мол, исключительное время. Страна рухнула — на мелком бизнесе можно взлететь еще как. Впрочем, нет, ничего такого он напрямую не говорил, только околичностями… но чуть стоило надавить — упрется. Как все бизнесмены — ха! Короче: когда он действительно взлетел, ну… я понял, что совершенно уже не в праве учить его. Главное, когда вовремя понимаешь свой недостаток. И правда же сегодня они гораздо больше нас скажут и сделают, пока, что называется, такая возможность предоставилась — заработать, ну, если и не столько, сколько хочешь, то, во всяком случае, побольше, чем мы могли в наше время», — слова самого Лукаева. Илья был его горячо любимым и единственным сыном: после 199… года он сумел развернуть довольно обширную ларечную торговлю, сначала музыкальными дисками, затем пивом. За несколько лет Лукаев-младший смастерил небольшую торговую компанию, которую позже и «влил» в один известный конгломерат, став долевым партнером. Молодой человек с очевидной предпринимательской хваткой, но безо всякого вкуса, превратился в настоящего ценителя искусства, т. е.: дорогих вин, европейской кухни, живописи, швейцарских часов и пр. Если раньше самой модной вещью в его гардеробе были кремовые джинсы, которые он надевал по субботам, когда шел куда-нибудь пировать с дружками, — теперь он не позволял себе появляться на людях ни в чем, кроме дорогого цивильного костюма.
— Сшито очень хорошо и очень качественно, — любил повторять старик Лукаев слова своего Ильи, а потом прибавлял с умилением:
— А что делать: жизнь теперь пошла качественная, — это была уже его собственная «интерпретация», над которой его сын, если бы услышал, конечно, посмеялся (вообще говоря, главная-то одежда Ильи была не сходившая с губ азартно сверкающая улыбка).
Что касается жизни Лукаева-старшего, то она, хотя и преобразилась, однако это преображение было каким-то неравномерным, сказать даже больше: деформированным. Всевозможные дорогие вещи, которыми пичкал его сын, соседствовали в лукаевском быту (и на самом Лукаеве) с теми, которые он еще лет двадцать назад расхватывал в магазинах при советском дефиците, — и все их оберегал ревностно, алчно, но абсолютно равнозначно — как просто
Давно уже привыкнув к деньгам, которыми сорил его сын, Лукаев до сих пор бедственно радовался каждому рублю, прибавлявшемуся на его собственной пенсионной книжке.
Одна только возможность некоей более или менее значительной перемены по-прежнему вызывала в нем резкое неприятие.
(«Илья мне тут предложил продать участок, новый купить, в каком-то элитном районе. Да зачем это нужно? Пусть уж лучше себе покупает, а я этим обойдусь, — больно тяжело достался. Словом, отказался. А он мне потом другое предлагает еще: давай, мол, тогда хотя бы дом этот снесем, другой поставим. Этот, одноэтажный, на мои ларьки похож. Но я и тут уперся, говорю: этот дом точь-в-точь такого цвета, как морозильные камеры, ну, на бывшей работе-то моей. Светло-зеленый, да-да. Какая-никакая, а все-таки память. Так что лучше уж пристройку сделать»).
И будни Лукаева нисколько не изменились: как и раньше он только и делал, что возился в грядках, сажал, выкапывал, потом шел ужинать и на боковую, — все. Впрочем, нет: изредка он еще сжигал старые журналы на костре, изучив предварительно, не осталось ли в них чего «информативного», — еще одно перенятое слово.
Старик обладал незаурядной внешностью, над которой чаще всего посмеивались дети: высокий, аж под два метра рост, съедавшийся на добрые двадцать сантиметров чрезвычайной сутулостью; очень большая и очень круглая голова, не носившая на себе ни единого волоса за исключением массивных, кустистых бровей, которые Лукаеву приходилось подстригать не реже одного раза в месяц.
Дети говорили так:
— Эти брови рассмешат даже покойника — так и случилось однажды, когда Лукаев в морге еще работал. Труп восстал из мертвых и заржал. Никак не мог утихомириться. За это Лукаева и уволили.
— Так несправедливо, выходит? Он же добро сделал… как бы. Покойника оживил!
— Вот именно, что как бы. Свидетельство о смерти было оформлено, подписано — Лукаев весь морг подставил.
— Морг подставил — ха-ха-ха! Вот умора!..
— Кроме того, покойник ожил, но ненадолго: только Лукаев вышел из «мастерской» — так там у них это место называют, где они трупов готовят к похоронам: одевают, надушивают и все такое прочее… так вот, как только Лукаев вышел из «мастерской», труп сразу прекратил смеяться, причем, знаете, резко, даже как-то механистично… с заранее просчитанной длительностью смеха — так только покойники смеются и неодушевленные предметы… ну и произнес: «Нет, так жить нельзя». И снова умер…
— Труп снова умер!.. — новый взрыв хохота.
— Какая же тут польза — как раз наоборот. Над Лукаевым еще смилостивились, не стали сообщать родственникам покойного… о происшествии… а то те могли бы и в суд подать: по твоей, мол, вине умер человек… э-э… снова. Да. Но Лукаев-то, по справедливости, ни в чем не виноват, просто брови забыл постричь…
— А он в морге научился говорить эти свои несообразности?
— Да, конечно. Где же еще? Он там такого насмотрелся! У него, что называется, фиу… И ничем уже не вылечить… даже деньги сына не помогут — ха! Помните, какую он шутку отколол когда мы с Ильей переселились на другую квартиру: я никак не мог привыкнуть к новому лифту — нажму на шестой этаж, а он приезжает на пятый. Илья говорит, это лифт по офисному типу — с нулевым этажом. Мне, знаете, все время хотелось, как выйду на лестничную площадку, так сразу встать на голову — ну, чтобы компенсировать свою ошибку…
— А еще помните…
— и т. д и т. п…
То, что Лукаев около пятнадцати лет работал в морге, — было, конечно, предметом насмешек и не только со стороны детей; а вот к его «несообразностям» многие, в общем-то, привыкли.
До того, как поступить на работу в морг, Лукаев долгое время жил на Украине; там же нашел и жену, существо весьма бледное, — самым выдающимся достижением в ее биографии было то, что раньше она через два дня на третий ходила в лес за грибами, принося всегда целую корзину, — в этом Оксана Павловна почему-то разбиралась раза в два лучше любого мужчины; теперь же она или болела или, лежа на кровати, просила рыбы — перед тем, как снова заболеть. А если вставала приготовить ужин, то всегда начинала причитать, что «никому я не нужна, даже Илюшу вижу раз в месяц, не чаще». (А Лукаев, слыша это с улицы, презрительно фыркал себе под нос: «Дура!»). Потом она подходила к окну, отворяла форточку и высоким голосом, с расстановкой — едва ли не по слогам — говорила одни и те же два слова:
— Юра!.. — на этот зов Лукаев никогда не откликался, — у-жи-нать!
Вот тогда старик бросал дела и шествовал в дом, по пути останавливаясь на полминуты возле гигантского умывальника.
— Ужинать… хо! Скоро вообще забуду значение слова «еда»… забуду значение всех слов — кроме своего имени! Вернусь в первобытное состояние и начну делать рисунки… на стенах своего дома… нарисую свою физиономию и задам ей вопрос: почему тебе дали такое имя? Почему меня зовут так, а не иначе? Черт!
Старик ругался, обтирая руки посудным полотенцем, его можно было расслышать издали, и дети, собиравшиеся в это время на проезде, снова покатывались со смеху, а минуты две спустя в свете закатного солнца принимались играть в «Море волнуется раз»…
В тот день, когда Перфильев отправился выполнять указание председателя, старик Лукаев с самого утра пребывал в крайне дурном расположении духа. Выйдя из дому и склонившись над грядкой с цикорием, он все прислушивался, не ходит ли кто за воротами, и когда слух его, наконец, уловил приближающиеся шаги, которые как раз таки и остановились возле ворот (разглядеть, кто шел по дороге, старик не сумел — с некоторых пор участок был обнесен ограждением), — безо всяких колебаний взял длинный прут, лежавший возле дождевой бочки, и широкими, но бесшумными шагами приблизился к воротам. За ними, разумеется, стоял Перфильев; конечная цель его путешествия находилась на следующем участке с этой же стороны дороги, но сторож остановился до него не доходя, и для чего-то принялся изучать массивный замок, который висел продетый в одну железную петлю на калитке — к воротам при этом Перфильев не приближался. Когда же калитка внезапно отворилась, и из-за нее показался Лукаев с воздетым вверх прутом, оба, застыв на несколько секунд, в недоумении оглядывали друг друга.
Потом…
Первым пришел в себя Лукаев.
— Господи, это вы, оказывается!.. А я думал, пастеныши.
— Кто?
— Пастеныши соседские. Кирилловых.
По Лукаеву нельзя было сказать, что его смущал этот нелепый эпизод — что вот он так выскочил со своего участка на человека, который не делал ничего предосудительного, — выскочил, да еще и с прутом, — напротив, в следующий момент он еще более усугубил впечатление — с угрожающим видом потряс прутом в сторону соседского белокирпичного дома.
Перфильев, с трудом уже удерживался от смеха, но все-таки сумел взять себя в руки.
— Что-то не так? — осведомился он ровным голосом.
— Еще как не так… Пойдемте, я кое-что вам покажу… к моему дому. Пойдемте, пойдемте! Вы все сами сейчас увидите.
Нерешительно пожав плечами, Перфильев направился следом за стариком.
Лукаев подвел сторожа к дождевой бочке.
— А вот здесь будьте осторожны, не споткнитесь. Прошлый раз я споткнулся здесь… две недели назад, в среду, в 12.53 по полудни… — он осклабился и прибавил агрессивно и шутливо, — сломал себе шею в двух местах — насмерть!!.. — Лукаев расхохотался, отклонил рукою сиреневый куст, на самой средней грозди которого, как на троне, уселась громадная жужелица, от действий Лукаева даже не шелохнувшаяся, обогнул клумбу с отсыревшими деревянными бортиками, — идите, идите сюда, ко мне — отсюда лучше всего видно, — он все не отводил рук от куста, чтобы Перфильев мог беспрепятственно пройти, — так… а теперь посмотрите вверх…
Поначалу Перфильев не мог разглядеть ничего — сливной желоб так ярко сиял на солнце, что у сторожа заслезились глаза, ему даже инстинктивно пришлось отступить.
— Осторожнее! — Лукаев отреагировал моментально, — не потеряйте зрение от этого проклятого солнца — наше государство только и стремится нанести нам увечий и поскорее в могилу отправить… Видите? — пребывая в крайнем возбуждении, Лукаев не переставал потирать руки.
— Нет.
— Выбоину на крыше видите?
— Да, вижу теперь.
Это была не выбоина — отметина на черепичной кровле.
— И краска облупилась вокруг. Видали? Только неделю назад покрасил!.. И краска какая дорогая — финская! Вот я покажу этим пастенышам, как камнями по дому кидать! Прошлой ночью от того и проснулся, что в кровлю что-то ударилось. Выбегаю, а здесь булыжник валяется. Пастеныши! Ну я им задам… — и как бы в доказательство своих слов Лукаев снова принялся потрясать прутом.
— Вы хоть видели, что это они были?
— Ну а кто же еще, если не они?
Такая уверенность Лукаева не проясняла, почему он, в таком случае, не пошел и не нажаловался родителям провинившихся детей, а поджидал на своем участке, не появятся ли они где поблизости снова. (Неужели ж думал, что те захотят состроить еще какую-нибудь пакость, на сей раз средь бела дня?) Но сторож благоразумно промолчал.