По-видимому, появившаяся в моей детской карта земных полушарий сыграла свою роль. Театр был назван по имени одного из японских островов близ Формозы (нынешнего Тайваня). Думал ли я тогда, когда выводил кистью яркую афишу, что через сорок—пятьдесят лет мой остров превратится в другой театр – театр военных действий.
Яркая афиша была намалевана печатными буквами, в разных красках и на ней значилось: «Театр «Киу-Сиу» – билеты продаются». Я взял у матери портняжное колесико с зубчиками, которым проводил по синим и розовым листочкам-билетикам, чтобы дырочками проходила линия контроля. Я хотел, чтобы все было
Афиши я хотел расклеить в передней и гостиной, где ждали больные. Как видите, я уже тогда понимал толк в рекламе. Этому воспротивились. Тогда я в избытке расклеил их в уборной.
Во всем представлении участвовал я один. Сначала давалась трагедия собственного сочинения. Действующими лицами были два героя: Мирольф и Геруа. Имена эти я придумал сам. После трагедии я сам показывал туманные картинки через волшебный фонарь. Это было явным влиянием синематографа.
Монеты, вырученные за билеты, собирались в копилку, которая должна была быть разбита через некоторое время, когда соберется сумма, достаточная для покупки лошади. Я, как вы уже знаете, собирался быть извозчиком. Няньку я упросил стоять на контроле.
Как видите, я с детства не любил бесплатных мероприятий. Отец с матерью не противились этому, по-видимому, только потому, чтобы не мешать моему темпераменту и порыву сделать все по-всамделишному.
Театр просуществовал недолго. Два-три дня. Публики было мало. Копилка была разбита; в ней оказалось сорок семь копеек – сумма для покупки лошади недостаточная.
В частном детском саду, который я посещал, я играл еще в баснях Крылова. Затем, уже в первых классах гимназии, играл в одном детском спектакле в доме моей крестной матери. Играл царя Вакулу в комедии Крылова «Трумф». Режиссером этого спектакля был Сергей Николаевич Дурылин. Память об этом прекрасном, добром, чудесном человеке и любовь к нему навсегда останутся в моем сердце. Впереди будет еще речь о нем. В то время он был скромным учителем – репетитором детей моей крестной матери, готовил их в гимназию. Они выдержали экзамен в третью казенную гимназию, а я нет. Подвела арифметика, с которой я и потом был не в ладах.
Если Сергей Николаевич плохо подготовил меня к экзамену в казенной гимназии или если я оказался плохим учеником, то, во всяком случае, можно сказать с уверенностью, что он хорошо подготовил меня исподволь к моей будущей деятельности. Его любовь к искусству, его прекрасное, художественное чтение чеховских рассказов, его суждения о театре не могли не иметь на меня большого и решающего влияния.
Но, провалившись в казенной гимназии, я кое-как выдержал экзамен в первый класс частной гимназии. Александра Ефимовича Флерова. В глубине сердца я был огорчен, что мне не удалось поступить в казенную гимназию, родители были огорчены, конечно, не меньше меня. Не помогли ни филипповские пирожки, ни любимые пирожные «безе», которыми я усиленно подкармливался во всех затруднительных обстоятельствах мой жизни. Пришлось довольствоваться Флеровской гимназией (ныне 110-я средняя школа). Да и то задачи по арифметике мне помогла решить сама учительница. Сразу почувствовался ласковый либерализм частной и дорогой гимназии. Мне купили у Манделя серую гимназическую шинель, форму, фуражку, ремень с бляхой, новый ранец, и я пошел в гимназию. Настроение было достаточно праздничное, но какая-то оскомина от невыдержанного экзамена у меня осталась. Правда, оскомина эта чувствовалась недолго, скоро улетучилась, и жизнь ученика первого класса гимназии Флерова – Ильинского Игоря – поскакала галопом.
Глава III
Само собой разумеется, что в то время я не мог полностью осознать причин неудовлетворенности, которая осталась у меня на душе от несданного экзамена. Уязвленное самолюбие? Ощущение первой большой неудачи, провала?
Все это, конечно, было. Но была и еще одна причина, которую я мог только неясно чувствовать, и надо было пройти нескольким десяткам лет, чтобы можно было проанализировать то, что я только смутно и неясно ощущал тогда в своей мальчишеской душе.
Гимназия Флерова была гимназией для детей богатых и обеспеченных родителей. Около нее стояли и не раз подъезжали к ней собственные выезды. Здесь учились Катыки, Дуваны, Расторгуевы и другие дети богатых московских промышленников и коммерсантов.
Плата за обучение в этой гимназии была чуть ли не вдвое выше стоимости учения в казенных гимназиях. Правда, это была одна из лучших частных гимназий. Но дух шалопайства все же в ней процветал. Скромному зубному врачу, простаивавшему по двенадцать часов у зубоврачебного кресла, беспросветному труженику, каким был отец, трудно было доставать средства, которые требовала такая гимназия, с ее дорогостоящими завтраками, дополнительными уроками, богатыми учениками, одетыми в самую дорогую и добротную форму, и разными внегимназическими удовольствиями и соблазнами, которые не составляли для большинства обеспеченных семей никаких материальных трудностей, но были весьма обременительны для нашего скромного бюджета.
Но не только материальная сторона была тяжела для отца. Он не считал Флеровскую гимназию подходящей для сына. Отец чувствовал, что с пути «свободного воспитания» я скатываюсь к избалованности и шалопайству. Я не оправдывал первых его надежд.
Направления моих интересов, мои вкусы также для него становились непонятными и огорчительными. У него росла боязнь, что мои
Отец не воспитывал меня в революционном духе и не внушал ненависть к существующему строю, но можно было не сомневаться в том, что строй этот был глубоко чужд отцу, что он глубоко его презирал, что он не терпел военщины и полицейщины. Он был честным тружеником-интеллигентом, укрывал после революции 1905 года в своей квартире друзей-революционеров, которым грозила кара. Какой же пошлостью казались ему все мои увлечения. Хотя я и был еще мал, но мне кажется, что он даже немного отвернулся от меня, перестал верить и в меня и в то, что из меня может выйти какой-нибудь толк.
Мать была более терпелива и с покорностью переносила все мои подобные увлечения.
Затем наступило слепое и неограниченное увлечение спортом, с поисками и мечтами об особых фуфайках с гербами императорского яхт-клуба, клетчатых галифе, в которых играют в хоккей и катаются на Петровке московские денди. Театр, книги, какие-либо другие интеллектуальные занятия, кроме наскоро, в двадцать минут, выученных уроков (все-таки, хоть, слава богу, выученных) – все перестало существовать.
Внегимназическое время занимают, соответственно временам года, каток, хоккей и Москва-река с клинкерами, скифами, четверками и восьмерками, а также футбол и теннис.
Весь этот «новый быт» с мелькавшими в моих разговорах и рассказах фамилиями новых сверстников и старших спортсменов, которым я подражал, – Цоппи, Мазетти, Ломбардо, Дурново, Смитсов, Варгафтиков, Верданов, Вейсов – был для отца не менее чужд и странен. Но, правда, среди них были и Виктор Гёзе (ныне народный артист СССР Станицын), и Кутаков (ныне народный артист РСФСР Кольцов), и даже, ныне покойный, врач-гомеопат Д. П. Соколов, пожилым уже человеком игравший бека (защитника) в первой хоккейной команде яхт-клуба. Мальчишки звали его «доктором». Но мой отец-доктор считал, что я попал в совершенно не подходящую для меня среду сомнительной «золотой молодежи». Хорошо все же, что отец не махнул на меня рукой и не оставлял хоть изредка без своего влияния.
Отец мой был скромный, застенчивый и удивительно деликатный человек. Если, как я уже писал, он отмалчивался и не любил рассуждать с нами о религии, философии и политике, то я объясняю это тем, что он не был ни в чем сам твердо уверен.
Передавать же детям свои сомнения и скептицизм по поводу существовавшего строя, а также свои сомнения в возможностях, а главное, справедливости и правильности революционных путей он считал излишним, как он считал излишним убеждать нас верить в бога, в существовании которого весьма сомневался. Но также избегал он заставлять или убеждать нас не верить в существование бога, так как доказать нам, что бога нет, он тоже не мог.
Он, как салтыковский труженик-коняга, философский смысл жизни мог объяснить только его словами: «Но что такое сама эта жизнь? Откуда она пришла и куда идет? Возможно, на эти вопросы ответит будущее. А может быть, и оно останется столь же немо и безучастно, как та темная бездна прошлого, которая населила мир привидениями и оставила им в жертву живых...»
Он только своей совестью мог разобраться, что в практической, повседневной жизни черное и что белое. Что честно и что нечестно. И дальше этого отец не хотел идти в своих выводах, как типичный для своего времени интеллигент. Может быть, мягкотелый, но честный, искренний и благородный человек.
Он, как и многие интеллигенты того времени, очень любил Антона Павловича Чехова, с его нежной и глубокой любовью к человеку и человеческой жизни, с его непримиримостью художника ко всяческой трагикомической житейской пошлости, житейским нелепостям и зоологическому существованию. В своей жизни он должен был бы быть художником. Должен был быть и имел на это большее право, чем я. А между тем всю жизнь провел у зубоврачебного кресла. Изредка отрывался он от него для участия в любительском спектакле или, приняв на пять минут «горизонтальное положение» (по его выражению), порой срывался со своего диванчика и ехал
Кроме таланта живописца у него был и неоспоримый талант актера. Ряд его знакомых, среди которых были и большие актеры (Остужев, Айдаров, Собинов, Рыжовы), удивлялись и даже возмущались, почему он не пошел на сцену.
Достаточно сказать, что один из его друзей, профессор Заседателев, посмотрев меня в роли Аркашки в мейерхольдовском «Лесе», сказал мне: «Хорошо, Игорь, играешь, но до отца тебе далеко!»
Отец был известным актером-любителем на комические роли. Он играл Аркашку, Расплюева, Кочкарева и другие подобные роли. Он был очень маленького роста, с маленькой рыжеватой бородкой и усами, с лицом русского склада, но вместе с тем очень похож на Диккенса. Несмотря на маленький рост, он был пропорционально сложен и даже несколько комично-изящен. Очень жаль, что он не стал актером. Мне кажется, что он был бы очень большим мастером, вроде русского Чаплина.
Совсем маленьким я видел, как он играл в Охотничьем клубе (ныне Кремлевская больница и столовая на улице Калинина) Расплюева. Играл он в очень мягкой манере, с тончайшими юмористическими оттенками, нюансами и интонациями, в старой благородной манере мастеров Малого театра, вроде замечательного Михаила Провыча Садовского. В той сцене, где ему задавал потасовку Кречинский, бросая его на диван, я не выдержал и из зрительного зала поднял крик: «Не смей бить папу!»
На сцене я отца видел только в роли Расплюева, и то лишь до того места, где его бросали на диван, так как меня увели. Но я прекрасно помню манеру отца читать Чехова, Горбунова, Гоголя и Диккенса. Для него было отдыхом читать вслух за вечерним чаем любимые произведения. Он как бы передавал их мне со всей своей любовью, вкусом и тонкостями большого художника.
Весь Гоголь, с «Ревизором» и «Женитьбой», с «Мертвыми душами», рассказами и повестями, рассказы Горбунова, рассказы и повести Чехова, стихи Некрасова, Никитина и Кольцова, весь Лесков и наконец Диккенс («Давид Копперфильд» и «Пиквикский клуб»), Марк Твен, Джером К. Джером – все это было прочитано им вслух.
Однако Пушкина и Лермонтова он почти не читал вслух, так как большая часть их произведений была не для его амплуа. Помню только пушкинские сказки и лермонтовского «Купца Калашникова».
Трудно передать то значение, какое имело для меня его чтение. Отец занимался со мной, когда я для детского спектакля готовил роль царя Вакулы в «Трумфе», учил меня читать басни и «Выезд ямщика» Никитина. Он часто говорил мне, что в наш век надо будет все больше и больше владеть ораторским искусством, а если хочешь быть хорошим оратором, то надо уметь хорошо и выразительно читать, чтобы в дальнейшем владеть искусством звучащего слова. При этом он говорил, что не хотел бы, чтобы эти занятия разжигали во мне желание идти на сцену, они никоим образом не должны служить этой цели. Но, невольно увлекаясь, он сам становился на этих занятиях художником и, конечно, прививал мне любовь к моему будущему призванию.
Как сейчас, вижу фигурку отца, читающего то «Вечера на хуторе близ Диканьки», то чеховского «Унтера Пришибеева» или, поджав под себя ноги на диванчике, он задушевно читает про маленького Давида Копперфильда. Изредка он, прерывая чтение, прихлебывает из стакана крепкий чай и с увлечением обсасывает усы. Как любил я потом втихомолку допивать эти остатки особого, крепкого
Знакомя меня и сестру с бессмертными творениями великих писателей, отец незаметно – не знаю, сознательно ли, – развивал любовь мою к юмору. Он читал рассказы и наших современных юмористов: Аверченко, Теффи – и английских: «Трое в одной лодке, не считая собаки» Джером К. Джерома, рассказы Джекобса и другие. Он сумел меня увлечь своей любовью к комическому и успел сводить и на Давыдова, и на Варламова, и даже повел меня, маленького мальчика, в сад «Аквариум» посмотреть выступавшего там Сергея Сокольского и на французского эксцентрика Мильтона. С ним же я ходил на «Вампуку» в «Кривом зеркале» и на «Хор братьев Зайцевых». Так он показывал мне все, что было, по его мнению, интересно, художественно и примечательно в мире юмористики. Но и в самом раннем детстве юмор привлекал мое внимание. «Степка-растрепка», «Макс и Мориц» Буша, «Мышки-плутишки» с прекрасными живыми иллюстрациями нестригущихся мальчиков, мальчиков с длинными ногтями, везущих свой нос на тачке, до сих пор у меня в памяти. Такие книжки юмористического характера были моими любимыми книжками.
Не могу не пожалеть, что мало у нас сейчас подобных забавных книг для малышей.
Любовь к юмору, подогреваемая отцом, бурно росла и превращалась в страстное увлечение. В первых классах гимназии я забирал в библиотеке и «заглатывал» комплекты «Сатирикона» и «Будильника». Я отыскивал в библиотеке и знал всех юмористов, вплоть до Лейкина, которого мы с отцом не очень любили. Появился новый «Сатирикон» для маленьких – журнал «Галчонок». Он стал любимейшей моей игрушкой. Особенно приятно было купить в газетном киоске свой, не библиотечный, новый номер журнала – свежий, заманчивый, пахнущий типографской краской. Появилась страсть и к другим журналам: к «Огоньку», к «Иллюстрированной копейке» и даже к «Синему журналу». С малолетства я уже знал, что «Сатирикон», «Галчонок» и «Синий журнал» – продукты одного и того же предприимчивого, ловкого издательства «Корнфельдт», которое стало моим любимым издательством.
Я был объят журналистской и издательской страстью не меньше, чем театральной во времена «Киу-Сиу». Я начал издавать свои журналы и, разумеется, свои собственные сочинения.
Я хотел, чтобы хотя бы один из всех мною издаваемых журналов печатался настоящим набором, в настоящей типографии, с настоящим тиражом. Игрушечный набор резиновых букв под названием «Гуттенберг» меня не удовлетворял. Получалось не
Я потащил ее в настоящую типографию, и только хозяин типографии смог убедить меня, что напечатание моих произведений для меня еще менее доступно, чем покупка лошади во времена «Киу-Сиу». Однако страсть к журнальной деятельности надолго осталась у меня и, несмотря на то что как раз в это время наступил мой
Это была юмористическая газета, откликавшаяся на всю гимназическую злобу дня. Серьезными там были только спортивные известия. В газете этой допускались некоторые вольности и даже фривольности, которые уже вошли в традицию этого «Разного рода». Взрослым эта газета не показывалась.
Но к тринадцати-четырнадцати годам, в критическом в некотором отношении возрасте, все журналы, кроме «Разного рода» и в ярко-красных и желтых обложках выпусков Пинкертона и Холмса, все чтения, увлечение театром и даже кинематографом – все было отброшено ради спорта.
Как тут не заволноваться отцу с матерью. Я напомню читателю, что спорт в то время не был таким уважаемым делом и занятием, как теперь. К футболу, например, отношение было крайне критическое. «Из головы все ушло в ноги», – говорили тогда. А поездки на футбольные поля «Зекаэс», «Эскаэс», «Унион» на трамвайных колбасах, свистки, улюлюканье и хулиганство публики, крики: «Рефери жулик!», «Рефери на мыло!» – все это приводило родителей, интеллигентных родителей, в отчаяние. «И это дети интеллигентных родителей!» – говорил наш попечитель Александр Ефимович Флеров, разбирая хулиганские выходки гимназистов в стенах и вне стен гимназии.
А выходки эти множились и принимали угрожающий характер. Помню, как после одного некрасивого и ничем не оправданного проступка, о котором мне стыдно рассказывать, был в гимназию срочно вызван отец, и я был исключен на два месяца. Так постепенно становился я несносным и нетерпимым подростком.
Не хочется долго останавливаться на неблаговидных подробностях моего поведения и на моей очень часто проявлявшейся неблагодарности к отцу и матери. Скоро, очень скоро пришлось мне пожалеть об этом! Всю жизнь с горечью вспоминал я о моем безрассудстве и глупости тех лет. До сих пор у меня в памяти случай, который произошел года за три до смерти отца.
На даче, на террасе, за обедом, я, придравшись к матери, грубо оттолкнул от себя тарелку с едой. Тарелка полетела в окно, на землю. В сотую долю секунды я почувствовал, что перехватил лишнего. Я метнул взгляд на отца и увидел, как он изменился в лице. Он вскочил из-за стола и бросился ко мне. Никогда в жизни он не бил меня! Я соскочил с террасы и побежал. Отец с больным сердцем (через три года он умер от сердечной болезни) бросился бежать за мной изо всех своих сил. Но я был спортсменом. Все эти дни я как раз тренировался в «беге на сто метров». Отец не догнал меня. Задыхаясь, он упал ничком на траву и застонал от боли и от обиды. Я смотрел на него и ком отчаяния и жалости сдавил мне горло. Мне казалось, что он умирает... Я просил прощения, слезы лились у меня, слезы раскаяния от моего поступка, от страдания отца, от моей глупости, от всего того, что произошло. До сих пор мне стыдно и непонятно, как мог я вести себя таким образом. Ведь таким поведением я подкашивал здоровье и приближал кончину самых дорогих и близких мне людей. Они воспитывали меня свободно, привили мне столь дорогую для меня теперь любовь к свободе и независимости, а я тогда, незрелый в этой свободе, глупый и избалованный, отнимал за все это у них преждевременно жизнь! Только один учиненный мною скандал был воспринят моими родителями несколько добродушно, и такому скандалу они, пожалуй, даже несколько обрадовались. Но об этом я пишу в следующей главе.
Глава IV
Однако как увлекательно шла или, верней, галопировала моя жизнь на спортивном поприще!
Так увлекательно, что хочется вернуться с тобой, читатель, ненадолго на Петровку, с ее прудом-катком и теннисными кортами, на милые Воробьевы горы, на зимние станции-дачи «Могливс» и яхт-клуба, покататься с тобой на длинных санях «бобслей», которые лихо проносятся от чайной Крынкина, летят дальше со свистом, окутанные снежной пылью, взметаясь на вираже, стремительно свергаются с последнего спуска и катятся по льду Москвы-реки – аж до другого берега! Я показал себя таким неприятным и пустым барчуком в последней главе, что хочется взять тебя, читатель, за руку и вывести на свежий воздух, прежде чем рассказать тебе о новом скандале и вытекающих из него событиях. Хочется показать тебе и хоккейный матч яхт-клуба с «Унионом», прийти после этого славного состязания к нам домой, в Хлебный переулок, где мама напоит нас чаем с кизиловым вареньем, а потом зайдет папа с приема больных и поведет нас с тобой посмотреть великого артиста Варламова.
Свежий воздух! Как он нужен нам! И как мало мы его ценим. Нет жизни без дыхания. С дыхания начинается жизнь. В дыхании – первые ее радости. Человек так привык, что он дышит, что он теряет ощущение радости и своего наслаждения дыханием. Наслаждение вдохнуть всеми своими легкими свежий воздух! Будь то воздух солнечного морозного дня, или зимний воздух, смягченный и увлажненный миллионами падающих снежинок, или свежий воздух ветра морского прибоя, бьющий в лицо и доносящий своими порывами запах водорослей и неясные ароматы моря, или воздух соснового леса в знойный летний день, или несущий то степные ароматы трав, то влажное дыхание подмосковного грибного прелого леса, или студеный чистый воздух простора снежных гор, или дрожащий октябрьский воздух, который колеблется над южным морем, уже усталым и остывающим после знойного лета.
В те годы мы найдем в зимний воскресный день снежный, пахнущий свежевыстиранным бельем чистый воздух и над Воробьевыми горами, где целый день будем лазить вверх и спускаться на лыжах вниз, делать повороты, прыгать с небольших трамплинов, глазеть, как состязаются настоящие прыгуны и как флажками отмечаются их успехи и небывалые по тому времени двадцати– и тридцатиметровые прыжки.
После восьми—десяти часов пребывания на воздухе мы, сняв лыжи, с пылающими лицами, удивительно легкой походкой дойдем до трамвайной остановки и на трамвайном прицепе поздно вечером возвратимся домой, голодные, как волки, уже усталые и сразу разморенные и разомлевшие от домашнего тепла и пищи. Трудно закончить оставшиеся уроки. Глаза слипаются, голова не варит, валишься в постель, валишься и валишься куда-то дальше, и вдруг сразу проваливаешься в беспробудный сон до серенького понедельничного утра, когда надо, наскоро пробежав за чаем недоделанные уроки, поспешать Мерзляковским переулком во Флеровскую гимназию.
В гимназии есть, конечно, для меня свои обычные гимназические интересы, заключающиеся главным образом в юморе и иронически-шутливом отношении ко всему там происходящему: изобретение новых типов шпаргалок к алгебраическим классным работам, отвлечение преподавателя различными вопросами. Дело заключается в том, чтобы задавать ему ряд таких занимательных вопросов по его предмету, которые заставят его тут же отвечать на них с увлечением до тех пор, пока не позвонит звонок на перемену, и тогда мы спасены от вызовов к доске и ответов на заданные уроки.
На уроке физики пристаешь к доброму Борису Федоровичу: «Борис Федорович, покажите ж опыты».
На переменах, оставаясь дежурным в классе, бросаешь снежками, собранными с подоконников, в прохожих. С уважением глядишь на Хрущева Николая, который не ходит на уроки Закона Божьего. Он как-то нарисовал на склеенных листах ватманской бумаги громадную схему Старого Завета. Аналогичные схемы рисовать любил наш историк. Инициативный Хрущев перенес этот метод на Закон Божий. Наш добрый батюшка, отец Александр, был так тронут такой инициативой, что уже второй год терпит отсутствие Хрущева на уроках, тем более что на вопрос: «Хрущев здесь?» – ему отвечают: «Нет, он теперь срочно готовит схему Нового Завета».
Едва прозвонит звонок на большую перемену, с ревом, визгом и восторгом несется и рвется из всех классов, со всех четырех этажей вниз в раздевалку и в столовую, скользя по перилам, грохоча по лестницам, прыгая через восемь ступенек, лавина «детей интеллигентных родителей». А на самом верхнем этаже, в официальной курилке, надпись углем через всю стену, надпись, как бы являющаяся лозунгом гимназии: «Вясна ядёть!!» Еще один-два урока после большой перемены, наскоро проглоченный дома обед – и я с хоккейной клюшкой и коньками в руках лихо вскакиваю на ходу в трамвай «А», который, дребезжа, спешит по бульварам к катку яхт-клуба.
Все должны обратить внимание и видеть, как молодой, ловкий спортсмен спешит на хоккейную тренировку. Так же ловко соскакиваю я на ходу с трамвая, как бы невзначай вертя перед всеми клюшкой. Уже на катке я задерживаюсь у небольшой ледяной площадки, где солидные, пожилые и важные англичане, одетые в роскошные теплые шубы и в подбитые желтой кожей огромные боты, играют в какую-то зимнюю игру, похожую на кегли, перегоняя на очерченные синей краской круги и углы большие тяжелые круглые гири, похожие на утюги. Посмотрев, как солидно и спокойно идет игра, как аккуратными особыми щетками расчищают матросы яхт-клуба путь такой блямбе, я спешу в раздевалку, чтобы поспеть к началу тренировки дамской команды, так как именно в этой дамской команде начинается моя хоккейная карьера. В хоккей на льду в России только что начинали играть. Женский хоккей в дальнейшем, мне кажется, не имел развития. Но в свое время делались попытки привить женский хоккей. Правда, состязаний между командами и розыгрыша первенства, по-моему, не было, но одна-две женские (или, как тогда говорили, «дамские») команды тренировались.
Так как «дам», любительниц этого спорта, явно не хватало, то команды пополнялись подходящими подростками, более или менее приличного вида. Я был признан достойным занять место среди них, и хоккей стал для меня любимым спортом.
Из таких подростков в дальнейшем образовалась вторая команда яхт-клуба, капитаном которой я и стал. Постепенно хоккей занял у меня все свободное время и оттеснил даже любимые воскресные вылазки на Воробьевы горы. По воскресеньям происходили «календарные матчи», поэтому для лыж не оставалось времени.
Я делал быструю карьеру, играл уже иногда за первую команду, а однажды даже за сборную Москвы. Московским денди в клетчатых галифе, белоснежных особой вязки фуфайках с отложными воротниками и золотом и всякими красками расшитым гербом императорского московского речного яхт-клуба пришлось потесниться.
В других московских командах начали появляться молодые сильные игроки из молодежи фабричных районов. В спортивном клубе «Унион» в Самарском переулке оказалось много простых парней, игравших еще недавно самодельными клюшками и резиновыми мячами на своих дворах. Через два-три года Октябрьская революция дала неограниченные возможности для всей рабочей молодежи, и мы видим теперь, через пятьдесят с лишним лет, как эти возможности в спорте превратились в мировые рекорды и достижения советских спортсменов. Теперь мы воочию убедились также, какие блестящие физические данные и способности имеет наш народ.
Тогда же только отдельные, особенно упорные и способные парнишки пробивались в спортивные клубы. Членские взносы были в них очень дороги, и спортом могли вволю заниматься только состоятельные люди. Даже в семье со средним достатком, какой являлась наша семья, было трудно экипировать меня и поддерживать мои спортивные занятия. Я еле вымолил у матери те двадцать пять рублей, за которые был получен членский билет с голубой полосой и гербом яхт-клуба, дававший право участия в гребных гонках и хоккейных состязаниях, а также право раздеваться в «членской комнате», кейфовать и важно читать там журналы «К спорту» и «Русский спорт».
Правда, с галифе ничего не вышло. Мама не сумела их сама сшить, получились они нескладными и совсем не такими, как у капитана первой команды Цоппи.
И белоснежная фуфайка с отложным воротником от «Жака» «кусалась» и оказалась совершенно недосягаемой. Пришлось довольствоваться белой летней рубашкой, одетой поверх серой фуфаечки, но на рубашку пришивался все той же мамой приобретенный с великим напряжением за десять рублей роскошно расшитый герб – ИМРЯК, и все было в порядке.
Но если мне, «дитяти интеллигентных родителей», было все это достаточно трудно и сложно, то как же сложно все это было для детей рабочих и мелких служащих! Да, нежелательны были все эти «неотесанные» парнишки для самых разнообразных спортивных клубов, в особенности же для претендующего на высший трон императорского московского речного яхт-клуба.
Правда, в этом претендующем на высший аристократизм клубе, так называемым «командором» (председателем), был известный Шустов, популярный более в области производства коньяка, чем аристократического спорта.
И вот хлипким фатам в галифе и лондонских кепи пришлось потесниться даже и в этом клубе. Лучше иметь хорошего вратаря, который не пропускает ни одного мяча, вратаря, подобного тому, который играет рядом в команде дворовых мальчишек в доме Обидиных (та же Петровка, 26), чем иметь в воротах одетого в «щитки» и всевозможные доспехи от «Шанкса» и «Жака» благопристойного московского джентльмена, изысканно и эффектно пропускающего мяч за мячом в охраняемые им ворота.
Так появился в воротах яхт-клуба Кутаков (ныне актер Кольцов из театра Вахтангова). Вид его был неописуем. Но остатком клюшки он защищал ворота лучше любого профессионала. Он мне казался каким-то дворовым Гекльберри Финном. Только дохлой кошки не хватало на его клюшке. Вид его никак не гармонировал с командой яхт-клуба, а залатанные штаны вместо галифе и куски фанеры и картона вместо щитков носили совершенно экзотический характер.
Но с его появлением и появлением еще одного парня из Новогиреева яхт-клуб возвратил былую славу и бился уже вровень с еще ранее опролетаризированным и вышедшим на первое место «Унионом».
Хотя вид у меня был поприличнее, чем у Кутакова, но все же для яхт-клуба я также был явным парвеню.
Достиг я своего спортивного зенита к пятнадцати годам. Самый младший по возрасту, поэтому несколько опекаемый, подбадриваемый и балуемый старшими, я становлюсь надеждой, я играю за первую команду в хоккей, на гребных гонках я обгоняю на полкорпуса на «скифе» подпоручика Беклемишева, и мне аплодируют как заправскому чемпиону. Сам чемпион Европы Анатолий Переселенцев поздравляет меня и жмет мне руку.
Правда, не обходится без неприятностей. Ранней весной, после только что прошедшего ледохода, я на «скифе» наезжаю на прогулочную лодку, перевертываюсь, погружаюсь в ледяную воду и стремительно плыву к берегу, бросая свою лодку-скиф. Оказывается, это против правил. Нельзя оставлять лодку: надо держаться за лодку, не бросать ее и ждать, пока меня с ней не доставят на буксире к берегу. А ледяная вода? На этот вопрос мне ответа не дают и дисквалифицируют на все лето. Ну и к лучшему! Уже подоспел тот скандал, о котором я предвещал в предыдущей главе, и мои спортивные интересы, уже подорванные новыми увлечениями в жизни, скоропалительно начинают испаряться и очень скоро исчезают совершенно.
– Почему папин билет третьего абонемента в Художественном театре уже второй раз за эту зиму получает сестра Оля, а не я? Почему?!
– Да потому, что ты никогда не интересовался театрами, ты никогда не говорил, что хочешь ходить в театр. У тебя даже разболелась голова, когда я тебя один раз повела в Художественный театр, – отвечала мама. – Тебя не оторвать от катка и хоккея, а Оля учится в школе пластики Рабенек, она завзятая театралка, и я даже не могу представить, как я могу у нее отнять билет. Она ждет не дождется опять видеть на сцене Качалова. Ты же не интересуешься театром.
– Неправда! Я хожу все время в театр. Я был с папой на «Сорочинской ярмарке», я видел с Монаховым «Желтую кофту», папа мне давал билеты на Варламова и Давыдова, в Художественном театре я был только на «Синей птице», а теперь я хочу видеть «Горе от ума» и «Хозяйку гостиницы», и «Смерть Пазухина», и «Месяц в деревне», и «Где тонко, там и рвется», и «У врат царства», и «На всякого мудреца», а «На дне» уж обязательно, обязательно.
– Ну хорошо, я тебе обещаю достать билеты, но сегодня идет «Екатерина Ивановна» – это тебе не интересно. Пусть пойдет Оля.
Еле-еле удалось меня утихомирить. Помогло количество спектаклей, которые были обещаны взамен андреевской «Екатерины Ивановны».
И вдруг только тут обнаружилось, что я действительно хожу в театры. Однажды послушался матери, которая соблазнилась дешевизной билетов на утренники в рождественские каникулы и решила попытаться просветить меня, щедро ссудив деньгами сразу на несколько билетов. Я потолкался у касс театров, понюхал краски и поглазел на заманчивые названия пьес в афишах.
За три-четыре спектакля я обрел любимых актеров и уже смотрел и искал их имена на афишах: Садовскую, Борисова, Радина, Борскую, Рыжову, Грузинского, Климова, Чехова, Колина, Подгорного, Грибунина, Москвина.
Даже в дореволюционные времена имена и фамилии актеров на афишах печатались, как правило, в театрах, претендовавших на более или менее высокую культуру, одинаковым шрифтом и по алфавиту, несмотря на различие положений и значимости. Однако в афише всегда можно было разобраться, кто, когда и в чем играет. Пусть помнят об этом наши театральные руководители, директора и администраторы, известные как упорные любители объявления обезличенных спектаклей с удобными для них пешками-актерами.
Вместе с тем пусть не забывают, что пятнадцатилетние гимназисты и школьники, как и другие зрители, искали в свое время и теперь ищут в афишах своих любимых актеров и интересуются, когда, где и кто из них в каком спектакле играет. И найти и отыскать фамилии актеров им желательно не только в премьерной афише, но и в сводной афише и в афише старых, рядовых, повседневных спектаклей.
Дирекция и администрация многих наших театров не думают или не хотят думать о таких мелких интересах зрителей и таких пустяках, как «кто играет в такой-то пьесе», и пьеса вслепую значится в афише. По-видимому, они хотят, возможно, бессознательно, отучить публику разбираться в актерах, так как это для них хлопотливо, и считают, что выгоднее прийти к такому положению, когда «у нас все актеры хорошие».
Пусть знают они, что любимыми могут быть не только громкие имена
Пусть знают наши директора и администраторы, что не только «с театральной вешалки начинается театр». Это они уже начинают понимать, потому что так сказал Станиславский. Но хочется им сказать, что Станиславский «театральную вешалку» понимал, как и театральную афишу, и театральную кассу, и всю ту первую ступень театральной культуры, которая начинается у подъезда театра, у любой печатной афиши.
Кто как не театральная критика двигает вперед молодежь, открывает или закрепляет и утверждает достижения новых талантов, новые имена. Можно ли сомневаться во внимании и возможностях, которые даны молодежи в нашей стране? Моральная поддержка молодежи, доброжелательное и любовное отношение к ней всюду являются основным фундаментом, способствующим ее бурному росту.
Но, как мне сказал один любитель-цветовод, говорить, что ты любишь цветы, – мало. «Какой же дурак, – добавил он, – скажет, что он не любит цветов». Какой же дурак скажет, что он не любит молодежь. Любить цветы – это значит знать каждый цветок в своем саду, знать все его слабости, знать, чем и как он болеет, как он растет, где нужно его подвязать, как и чем его подкормить, подкрепить и прочее и прочее. Словом, лелеять каждый цветок.
Наши театральные руководители, когда они говорят и пишут, что выдвигают молодежь, часто выдвигают этим в первую очередь себя. «Мы растим, мы воспитываем, мы нашли! Мы создали! Посмотрите, сколько у нас дебютантов!» Дебютантов действительно каждый год много. Но горе все в том, что через год такие руководители забывают о них, выдвигают новых, снова шумно заявляют об этом и бросают их так же, как предыдущих, вместо того чтобы кропотливо и любовно вести и воспитывать их дальше. А эти вчерашние дебютанты, подчас неумеренно захваленные, предоставленные самим себе, не получая повседневного внимания и не умея еще работать самостоятельно, останавливаются в своем росте и нередко незаслуженно увядают...
Для смотров молодежи у нас выпускаются особые афиши, театральная критика специально пишет о таких смотрах. А надо сказать, что наша театральная критика пока нас не балует.
К оценке нашей театральной критики в разные периоды театральной жизни я вернусь еще, когда подойду к рассказу о своей театральной работе. Сейчас я говорю об этом только в связи с тем, что при скупости театральной критики молодежи, в особенности на смотрах, уделяется достаточно внимания.
Но внимание к смотрам является чем-то вроде «кампании», и самые смотры, являющиеся, правда, праздником и именинами молодежи, носят, к сожалению, кампанейский характер.
Все внимание руководства обращено на подготовку к смотру молодежи, к этому
Мы забываем один из заветов Станиславского, что любой рядовой, будничный спектакль должен быть праздником для актера как для маленького, так и большого, да и вообще для любого человека, который находится на сцене театра. Будней в театре вообще быть не может. А
Наша критика во все время работы театра невнимательна не только к жизни театров, к молодежи, но в особенности она невнимательна к исполнителям небольших ролей. Несколькими строками выше я вспоминал, что меня, мальчика, и моих сверстников привлекали актеры на небольшие роли. А профессиональная критика проходила и продолжает проходить мимо них. Вспоминая мои чувства и мое недоумение в Малом театре по поводу молчания критики относительно моего исполнения ряда ролей
Актеры моего поколения, воспитанные Станиславским, Немировичем-Данченко, Мейерхольдом и Вахтанговым, могут подтвердить, что эти наши учителя таких различных направлений сходились в одном. Они учили нас, как это не покажется странным, не считаться с критикой, не обращать внимания на критику. Эти великие мастера, конечно, не могли не знать и великолепно знали, что без настоящей критики и самокритики невозможен рост художника, актера. Говоря, что не надо считаться и обращать внимание на «критику», они под такой «критикой» подразумевали случайную, безответственную, малограмотную театральную критику, тот суррогат критики, который может дезориентировать художника, да и зрителя-читателя. А ведь суррогат критики и самокритики всегда существовал и, к сожалению, существует и теперь. Вот в каком сложном и запутанном лесу нужно разбираться молодому актеру. При таком путаном положении вы, наверное, скажете, что он ведь и хорошую, дельную критику, если она ему неугодна, может отнести к той, с которой предлагали нам не всегда считаться наши учителя. Тут уж дело совести и ума молодого актера разобраться по-настоящему в справедливости критики.
Часто бывает и так, что все сводится к обычному актерскому выводу, что если критик тебя похвалил, то это умный и знающий критик, и вся рецензия хороша и достойна. Если же он поругал, то он ничего не понимает.