VIТолько читая Россетти и Морриса, понимаешь, насколько обязана им поэзия Уильяма Йейтса. Т. С. Элиот был прав, говоря о раннем Йейтсе, что тот «блуждал в кельтских сумерках, а скорее в сумерках прерафаэлитства, используя кельтский фольклор почти так же, как Уильям Моррис использовал фольклор скандинавский. В этой прерафаэлитской фазе Йейтс был далеко не последним из прерафаэлитов»[12].
Эстетические пристрастия молодого Йейтса не случайны. Его отец, художник Джон Батлер Йейтс, был в молодости близок к прерафаэлитам, но отошел от них, стараясь обрести свой особый индивидуальный стиль. В детстве Уильям жил в Бедфорд-Парке в Лондоне, особой «артистической деревне», где с 1875 года селились художники и литераторы. Это место не было похоже ни на какой другой район Лондона. Каждый дом строился по особому проекту, каждая вещь в доме была индивидуальной, даже улицы шли не прямо, а как вспоминал потом Йейтс, непринужденно изгибались, если нужно было обойти какое-то растущее на пути дерево.
Неудивительно, что Йейтс увлекся прерафаэлитами еще в юности. Между прочим, он и возлюбленную себе выбрал по этому канону. Глядя на портреты Мод Гонн, нельзя не заметить, что его идеал как будто сошел с картины Россетти, который любил писать один и тот же женский тип: «длинные и сильные, почти мужские шеи, тяжеловатые нижние части лица и роскошные, неправдоподобно пышные волосы»[13].
Ричард Элман, биограф Йейтса, Джойса и Уайльда, пишет: «Йейтс долгое время следовал эстетическим принципам Россетти и Уильяма Морриса. Их сложные ритмы подходили к тем необычным темам, которые его увлекали, и герметически изолировали стихи от так называемой действительности. Прерафаэлитизм вскоре соединился в его сознании с магией, и украшенный стиль стал частью некоего таинственного ритуала»[14].
VIIЕсли мы посмотрим в более широкой перспективе, то убедимся, что творчество прерафаэлитов не было каким-то сугубо островным и изолированным явлением: оно шло в русле развития европейской литературы — хотя и своим, особым рукавом.
В 1852 году, почти одновременно с возникновением Братства прерафаэлитов, в Париже вышел сборник «Эмали и камеи» Теофиля Готье. Уже название книги строит мостик от словесного искусства к пластическому. В программном стихотворении «Искусство» он пишет их через запятую:
Чем злей упорство ваше, Слог, мрамор и эмаль, Тем краше Стих, статуя, медаль. «Отношение к языку как к палитре, к листу бумаги как к холсту и к прилагательному как к мазку» было исконно присуще этому, по выражению Бодлера, «безупречному чародею французской словесности»[15].
Да и сам Шарль Бодлер не зря много лет работал художественным критиком — искусство живописи было для него прекраснейшим из искусств. В стихотворении «Маяки», своего рода каталоге любимых художников, он каждому из них посвятил по четверостишию, найдя потрясающий словесный эквивалент не одной картине, но творчеству художника в целом. Например:
Леонардо да Винчи, в бескрайности зыбкой Морок тусклых зеркал, где, сквозь дымку видны, Серафимы загадочной манят улыбкой В царство сосен, во льды небывалой страны. Рембрандт, скорбная, полная стонов больница, Черный крест, почернелые стены и свод, И внезапным лучом освещенные лица Тех, кто молится Небу среди нечистот[16]. Выход в 1866 году альманаха «Современный Парнас» ознаменовал возникновение «Парнасской школы»: Леконт де Лиль, Теодор де Банвиль и другие. Но самым талантливым в группе парнасцев был в то время еще двадцатичетырехлетний Жозе Мариа де Эредиа, уроженец Кубы, потомок испанского конкистадора, прибывшего в Америку вместе с Колумбом.
Его любимым жанром, как и у Россетти, были сонеты. «С 1866 года Эредиа стал участником мировой славы и останется им на века», — писал позже Верлен. Но беспримерная строгость к себе заставляла поэта работать с предельной тщательностью, а выпускать готовые сонеты в печать редко и скупо. Лишь в 1893 году его знаменитые «Трофеи» выйдут наконец отдельной книгой. Образ отрешенного от мира художника-ювелира он даст в своем сонете «Ponte Vecchio»:
Там мастер ювелир работой долгих бдений, По фону золота вправляя тонко сталь, Концом своих кистей, омоченных в эмаль, Выращивал цветы латинских изречений. Там пели по утрам с церквей колокола, Мелькали средь толпы епископ, воин, инок; И солнце в небесах из синего стекла Бросало нимб на лоб прекрасных флорентинок. Там юный ученик, томимый грезой страстной, Не в силах оторвать свой взгляд от рук прекрасной, Замкнуть позабывал ревнивое кольцо. А между тем иглой, отточенной как жало, Челлини молодой, склонив свое лицо, Чеканил рукоять тяжелого кинжала[17]. Разница между прерафаэлитами и парнасцами существенна: субъективность прерафаэлитской мечты и парнасское стремление к объективности, даже прохладности стиха. Но сходных черт больше, главное — это культ красоты и уход от низкого практицизма века. Пусть прерафаэлитов скитания уводят в глубины мифа и сказки, а парнасцев — в экзотические страны (де Лиль) и прошедшие эпохи (Эредиа), но сам дух странничества их роднит. Николай Гумилев, как известно, переводил Теофиля Готье и считал его одним из четырех краеугольных камней акмеизма. Но Россетти его тоже привлекал; еще в 1906 году в цикле «Беатриче» (по-видимому, посвященном Анне Горенко) он упоминает его имя как мастера-ювелира и пилигрима Любви:
Жил беспокойный художник. В мире лукавых обличий — Грешник, развратник, безбожник, Но он любил Беатриче. Тайные думы поэта В сердце его прихотливом Стали потоками света, Стали шумящим приливом. Музы, в сонете-брильянте Странную тайну отметьте, Спойте мне песню о Данте И Габриеле Россетти. VIIIПосле Первой мировой войны в мире все круто изменилось. «Обветшалые кумиры» в искусстве были решительно свергнуты (или сброшены с парохода современности). Не избежала подобной участи и поэзия прерафаэлитов. Само прилагательное «викторианский» приобрело тогда негативный смысл, — что зафиксировано словарями английского языка. Едва ли это справедливо: лицемерие, ханжество и эгоизм существовали в обществе и до, и после викторианского периода, который в этом отношении вряд ли особенно выделялся.
Как пишет К. Рикс, было особое обстоятельство, вызвавшее столь сокрушительную атаку на викторианскую поэзию, помимо естественной смены поколений. Подъем новой литературы в первый послевоенный период совпал с утверждением литературной критики как научной дисциплины. Апостолы модернизма соединились с академическими учеными в беспрецедентный союз, и ущербность викторианской поэзии была, так сказать, «доказана». Главную скрипку в этом ансамбле играл влиятельный критик Ф. Р. Ливис, а истинным вдохновителем был Томас Элиот, чего Ливис не скрывал: «Именно мистер Элиот наиболее полно объяснил нам всю слабость этой традиции»[18].
Потребовалось смена не одного, а двух поколений, чтобы читатели и критики избавились от трепета перед почти безраздельно господствовавшим авторитетом. Викторианский период в искусстве реабилитирован и привлекает к себе все большее внимание. Теперь мы можем по достоинству оценить и достижения викторианской поэзии: драматические монологи Браунинга, уникальную поэзию нонсенса и, конечно, творчество прерафаэлитской школы. Как писал Мандельштам в 1914 году:
И не одно сокровище, быть может, Минуя внуков, к правнукам уйдет… С прерафаэлитами в точности так и получилось.
АЛЬФРЕД ТЕННИСОН
ALFRED TENNYSON
Джеймс Мадд ФОТОПОРТРЕТ АЛЬФРЕДА ТЕННИСОНА, 1-го БАРОНА ТЕННИСОНА 1861 Национальная портретная галерея, ЛондонАЛЬФРЕД ТЕННИСОН (6 АВГУСТА 1809–6 ОКТЯБРЯ 1892)
Виднейший английский поэт XIX века; поэт-лауреат с 1850 г. Родился в Сомерсби (Линкольншир) в семье священника. Получил образование в Тринити-Колледже Кембриджского университета. Продолжил в своем творчестве традиции Озерной школы. Основные мотивы поэзии Теннисона — патриархальные нравы прошлого, сельская идиллия, семейные ценности, самоотверженная любовь; источником вдохновения поэту служат классическая античность, героическое средневековье, народные предания и легенды. Широкую известность Теннисону принесли сборник элегических стихотворений «In Memoriam А.Н.Н.» (1850), посвященный трагической смерти друга, поэмы «Мод» (Maud, 1855) и «Принцесса» (The Princess, 1847) и в особенности цикл «Королевские идиллии» (Idylls of the King) — стилизованный пересказ легенд о короле Артуре и рыцарях Круглого Стола. Многие цитаты из произведений Теннисона в английском языке стали крылатыми; фраза «Бороться и искать, найти и не сдаваться» из стихотворения «Улисс» вошла в русский язык. Теннисон — девятый по частотности цитирования автор, согласно «Оксфордскому словарю цитат».
Прерафаэлиты лично познакомились с поэтом в 1849 г., когда Теннисон начал позировать скульптору Томасу Вулнеру, члену Братства, получившему заказ на медальон с изображением поэта. У. Х. Хант, Д. Г. Россетти, Дж. Э. Миллес, Э. Сиддал искренне восхищались поэзией Теннисона. На сюжеты его произведений художники-прерафаэлиты создали немало картин: «Леди Шалотт» У. Х. Ханта и Дж. У. Уотерхауса, «Леди Клер» Дж. У. Уотерхауса, «Мариана» и «Канун святой Агнессы» Дж. Э. Миллеса, «Король Кофетуа и нищенка» Э. Бёрн-Джонса и многие другие. Работами прерафаэлитов украшено первое иллюстрированное издание А. Теннисона, «Стихотворения», опубликованное в издательстве Эдуарда Моксона в 1857 г. В списке из 57 имен «Бессмертных», составленном У. Х. Хантом («не существует иного Бессмертия, нежели то, что сосредоточено в этих именах»), значится и имя Теннисона — отмеченное одной звездочкой. Среди горячих почитателей таланта Теннисона была сама королева Виктория, даровавшая поэту титул баронета в 1884 г. — так Теннисон первым стал пэром Англии, получившим титул благодаря поэтическим заслугам.
ST. AGNESʼ EVE
Deep on the convent-roof the snows Are sparkling to the moon: My breath to heaven like vapour goes; May my soul follow soon! The shadows of the convent-towers Slant down the snowy sward, Still creeping with the creeping hours That lead me to my Lord: Make Thou my spirit pure and clear As are the frosty skies, Or this first snowdrop of the year That in my bosom lies. As these white robes are soil’d and dark, To yonder shining ground; As this pale taper’s earthly spark, To yonder argent round; So shows my soul before the Lamb, My spirit before Thee; So in mine earthly house I am, To that I hope to be. Break up the heavens, О Lord! and far, Thro’ all yon starlight keen, Draw me, thy bride, a glittering star, In raiment white and clean. He lifts me to the golden doors; The flashes come and go; All heaven bursts her starry floors, And straws her lights below, And deepens on and up! The gates Roll back, and far within For me the Heavenly Bridegroom waits, To make me pure of sin. The sabbaths of Eternity, One sabbath deep and wide — A light upon the shining sea — The Bridegroom with his bride!
John Everett Millais ST AGNES’ EVE Engraved by Dalziel Brothers Reproduced in: Alfred, Lord Tennyson. Poems. London, 1857Джон Эверетт Миллес КАНУН СВЯТОЙ АГНЕССЫ Гравюра изготовлена фирмой «Дэлзил Бразерз» Воспроизведена в книге: Alfred, Lord Tennyson. Poems. London, 1857КАНУН СВЯТОЙ АГНЕССЫ
Подлунным светом снег блестит, В морозной мгле, как дым, Мое дыханье ввысь летит — Лети, душа, за ним. Все резче тени на снегу От монастырских стен, Все ближе час, когда смогу Земной покинуть плен, Чиста отныне и навек, Как этот лунный свет, Как этот нежный первоцвет, Что на груди согрет. Как белый мой наряд не бел Пред снежной белизной, Как огонек свечи несмел В сравнении с луной, Так и душа моя темна Перед душой Твоей, Так и земная жизнь бедна Пред той, что ждет за ней. О, расстели передо мной Колючих звезд поток, Введи сверкающей звездой В небесный Твой чертог! И я иду к златым вратам В бездонной вышине, И вспышки звезд то тут, то там Путь освещают мне, Все выше, дальше — и врата Распахнуты, и вот Пред Женихом, светла, чиста, Невеста предстает. Безбрежный вечности покой Торжественен и тих. Сʽвет над равниною морской — С невестою Жених! Перевод О. Полей MARIANA
ʽMariana in the moated grange.’
— Measure for Measure. With blackest moss the flower-plots Were thickly crusted, one and alname = "note" The rusted nails fell from the knots That held the pear to the garden-wall. The broken sheds look’d sad and strange: Unlifted was the clinking latch; Weeded and worn the ancient thatch Upon the lonely moated grange. She only said, ʽMy life is dreary, He cometh not,’ she said; She said, ‘I am aweary, aweary, I would that I were dead!’ Her tears fell with the dews at even; Her tears fell ere the dews were dried; She could not look on the sweet heaven, Either at morn or eventide. After the flitting of the bats, When thickest dark did trance the sky, She drew her casement-curtain by, And glanced athwart the glooming flats. She only said, The night is dreary, He cometh not,’ she said; She said, ‘I am aweary, aweary, I would that I were dead!’ Upon the middle of the night, Waking she heard the night-fowl crow: The cock sung out an hour ere light: From the dark fen the oxen’s low Came to her: without hope of change, In sleep she seem’d to walk forlorn, Till cold winds woke the gray-eyed morn About the lonely moated grange. She only said, ‘The day is dreary, He cometh not,’ she said; She said, ‘I am aweary, aweary, I would that I were dead!’ About a stone-cast from the wall A sluice with blacken’d waters slept, And o’er it many, round and small, The cluster’d marish-mosses crept. Hard by a poplar shook alway, All silver-green with gnarled bark: For leagues no other tree did mark The level waste, the rounding gray. She only said, ‘My life is dreary, He cometh not,’ she said; She said, ‘I am aweary, aweary, I would that I were dead!’ And ever when the moon was low, And the shrill winds were up and away, In the white curtain, to and fro, She saw the gusty shadow sway. But when the moon was very low, And wild winds bound within their cell, The shadow of the poplar fell Upon her bed, across her brow. She only said, ‘The night is dreary, He cometh not,’ she said; She said, ‘I am aweary, aweary, I would that I were dead!’ All day within the dreamy house, The doors upon their hinges creak’d; The blue fly sung in the pane; the mouse Behind the mouldering wainscot shriek’d, Or from the crevice peer’d about. Old faces glimmer’d thro’ the doors, Old footsteps trod the upper floors, Old voices called her from without. She only said, ‘My life is dreary, He cometh not,’ she said; She said, ‘I am aweary, aweary, I would that I were dead!’ The sparrow’s chirrup on the roof, The slow clock ticking, and the sound Which to the wooing wind aloof The poplar made, did all confound Her sense; but most she loathed the hour When the thick-moted sunbeam lay Athwart the chambers, and the day Was sloping toward his western bower. Then, said she, ‘I am very dreary, He will not come,’ she said; She wept, ‘I am aweary, aweary, Oh God, that I were dead!’
John Everett Millais MARIANA Oil on mahogany. 1851 Tate, LondonДжон Эверетт Миллес МАРИАНА Красное дерево, масло. 1851 Галерея Тейт, ЛондонМАРИАНА
В усадьбе, обнесенной рвом…
Шекспир. Мера за меру На клумбах мох как черный креп, Аллеи глухи и мрачны, И гвозди выпали из скреп, Державших грушу у стены. И в запустенье вековом Строенья ветхие стоят, Пустых окон тоскливый ряд — На мызе, окруженной рвом. «Как жизнь пуста! — она сказала. — Он не придет и впредь. А я устала, так устала, Уж лучше умереть!» На небе отгорел закат, Рассыпался горстями рос. Поднять не в силах скорбный взгляд, Она лила потоки слез. Мышей летучих вился рой И становилось все темней. Закрывши окна, в мир теней Она вошла ночной порой. «Как ночь темна! — она сказала. — Он не придет и впредь. А я устала, так устала, Уж лучше умереть!» Она проснулась: на земле Царила ночь, сойдя с высот. Бык сонно замычал во мгле, Выпь закричала средь болот. Во сне она брела с трудом, Сама не ведая, куда. Заря зажглась осколком льда Над мызой, окруженной рвом. «Как день тосклив! — она сказала. — Он не придет и впредь. А я устала, так устала, Уж лучше умереть!» Дремал под каменной стеной Забытый, почерневший шлюз, И мох ползучей пеленой Воды с землей скреплял союз. Над шлюзом тополь-исполин Стряхнул листву, коряв и гол. На много миль лишь этот ствол Торчал над пустошью трясин. «Как жизнь пуста! — она сказала. — Он не придет и впредь. А я устала, так устала, Уж лучше умереть!» Когда всходила ввысь луна, И ветер дул, и вечер гас, На белой завеси окна Тень тополя пускалась в пляс. Но если ясной ночь была, А ветры прекращали дуть, То спящей на лицо и грудь Ложилась тень, как вестник зла. «Как ночь темна! — она сказала. — Он не придет и впредь. А я устала, так устала, Уж лучше умереть!» Влачился мирно скучный день. Все было тихо, слышно лишь, Как дверь скрипит, жужжит слепень, Пищит под половицей мышь. Но зов былого все властней Звучал: то задрожит крыльцо, То вдруг в окне мелькнет лицо Из навсегда ушедших дней. «Как жизнь пуста! — она сказала. — Он не придет и впредь. А я устала, так устала, Уж лучше умереть!» Со стенки — тиканье часов, Гвалт воробьиный средь ветвей И ветра заунывный зов — Все было нестерпимо ей. Но ненавистнее стократ Тот час, когда тонул весь дом В сиянье солнца золотом И день клонился на закат. «Как страшно мне! — она рыдала. — Он не придет и впредь. А я устала, так устала! Господь, дай умереть!» Перевод М. Виноградовой THE LADY OF SHALOTT
PART I On either side the river lie Long fields of barley and of rye, That clothe the wold and meet the sky; And thro’ the field the road runs by To many-tower’d Camelot; And up and down the people go, Gazing where the lilies blow Round an island there below, The island of Shalott. Willows whiten, aspens quiver, Little breezes dusk and shiver Thro’ the wave that runs for ever By the island in the river Flowing down to Camelot. Four gray walls, and four gray towers, Overlook a space of flowers, And the silent isle imbowers The Lady of Shalott. By the margin, willow-veil’d Slide the heavy barges trail’d By slow horses; and unhail’d The shallop flitteth silken-sail’d Skimming down to Camelot: But who hath seen her wave her hand? Or at the casement seen her stand? Or is she known in all the land, The Lady of Shalott? Only reapers, reaping early In among the bearded barley, Hear a song that echoes cheerly From the river winding clearly, Down to tower’d Camelot: And by the moon the reaper weary, Piling sheaves in uplands airy, Listening, whispers ʽʼTis the fairy Lady of Shalott.’ PART II There she weaves by night and day A magic web with colours gay. She has heard a whisper say, A curse is on her if she stay To look down to Camelot. She knows not what the curse may be, And so she weaveth steadily, And little other care hath she, The Lady of Shalott. And moving thro’ a mirror clear That hangs before her all the year Shadows of the world appear. There she sees the highway near Winding down to Camelot: There the river eddy whirls And there the surly village-churls, And the red cloaks of market girls Pass onward from Shalott. Sometimes a troop of damsels glad, An abbot on an ambling pad, Sometimes a curly shepherd-lad, Or long-hair’d page in crimson clad, Goes by to tower’d Camelot; And sometimes thro’ the mirror blue The knights come riding two and two: She hath no loyal knight and true, The Lady of Shalott. But in her web she still delights To weave the mirror’s magic sights, For often thro’ the silent nights A funeral, with plumes and lights And music, went to Camelot: Or when the moon was overhead, Came two young lovers lately wed. ‘I am half-sick of shadows,’ said The Lady of Shalott. PART III A bow-shot from her bower-eaves, He rode between the barley-sheaves, The sun came dazzling thro’ the leaves, And flamed upon the brazen greaves Of bold Sir Lancelot. A red-cross knight for ever kneel’d To a lady in his shield That sparkled on the yellow field, Beside remote Shalott. The gemmy bridle glitter’d free, Like to some branch of stars we see Hung in the golden Galaxy. The bridle-bells rang merrily As he rode down to Camelot: And from his blazon’d baldric slung A mighty silver bugle hung, And as he rode his armour rung, Beside remote Shalott. All in the blue unclouded weather Thick-jewell’d shone the saddle-leather, The helmet and the helmet-feather Burn’d like one burning flame together, As he rode down to Camelot. As often thro’ the purple night, Below the starry clusters bright, Some bearded meteor, trailing light, Moves over still Shalott. His broad clear brow in sunlight glow’d; On burnish’d hooves his war-horse trode; From underneath his helmet flow’d His coal-black curls as on he rode, As he rode down to Camelot. From the bank and from the river He flash’d into the crystal mirror, ʽTirra lirra,’ by the river Sang Sir Lancelot. She left the web, she left the loom, She made three paces thro’ the room, She saw the water-lily bloom, She saw the helmet and the plume, She look’d down to Camelot. Out flew the web and floated wide; The mirror crack’d from side to side; ‘The curse is come upon me,’ cried The Lady of Shalott. PART IV In the stormy east-wind straining, The pale-yellow woods were waning, The broad stream in his banks complaining, Heavily the low sky raining Over tower’d Camelot; Down she came and found a boat Beneath a willow left afloat, And round about the prow she wrote The Lady of Shalott. And down the river’s dim expanse — Like some bold seer in a trance, Seeing all his own mischance — With a glassy countenance Did she look to Camelot. And at the closing of the day She loosed the chain, and down she lay; The broad stream bore her far away, The Lady of Shalott. Lying robed in snowy white That loosely flew to left and right — The leaves upon her falling light — Thro’ the noises of the night She floated down to Camelot: And as the boat-head wound along The willowy hills and fields among, They heard her singing her last song, The Lady of Shalott. Heard a carol, mournful, holy, Chanted loudly, chanted lowly, Till her blood was frozen slowly, And her eyes were darken’d wholly, Turn’d to tower’d Camelot; For ere she reach’d upon the tide The first house by the water-side, Singing in her song she died, The Lady of Shalott. Under tower and balcony, By garden-wall and gallery, A gleaming shape she floated by, Dead-pale between the houses high, Silent into Camelot. Out upon the wharfs they came, Knight and burgher, lord and dame, And round the prow they read her name, The Lady of Shalott. Who is this? and what is here? And in the lighted palace near Died the sound of royal cheer; And they cross’d themselves for fear, All the knights at Camelot: But Lancelot mused a little space; He said, ‘She has a lovely face; God in his mercy lend her grace, The Lady of Shalott.’
John William Waterhouse THE LADY OF SHALOTT. Oil on canvas. 1888 Tate, LondonДжон Уильям Уотерхаус ЛЕДИ ШАЛОТТ. Холст, масло. 1888 Галерея Тейт, ЛондонВОЛШЕБНИЦА ШАЛОТТ
ЧАСТЬ I По берегам реки легли Поля возделанной земли, Что с небом сходятся вдали, А через луг — тропа в пыли Уводит к замку Камелот. Проходят люди чередой, Глядят туда, где над водой Качает лилии прибой Вкруг острова Шалотт. Дремлют буки, никнут ивы, Ветерок колышет нивы, Волны вечного прилива Мимо острова лениво Катят к замку Камелот Башен четырех громады Поднимаются над садом. То — безмолвная ограда Волшебницы Шалотт. Кони под зеленой сенью Тянут барки по теченью, Покоряясь дуновенью, Челноки крылатой тенью Мчатся к замку Камелот. Но кто в какие времена Ее приметил у окна? Известна ль в тех краях она — Волшебница Шалотт? Лишь селяне, что с рассветом Жать овес выходят летом, Слышат песнь: при звуке этом Эхо радостным ответом Будит замок Камелот. Ровно сноп к снопу ложится, И, устало внемля, жницы Шепчут: «Это — чаровница, Госпожа Шалотт». ЧАСТЬ II Часами долгими подряд Она волшебный ткет наряд. Проклятью сбыться, говорят, Коль труд прервет она, чтоб взгляд Склонить на замок Камелот. Ей суть проклятья не ясна, Но ткет с усердием она, К иным заботам холодна, — Волшебница Шалотт. Она следит игру теней В прозрачном зеркале: пред ней В извечной смене лет и дней Проходит череда людей По дороге в Камелот. Ключи на перекатах бьют; Угрюмый деревенский люд И жены с ярмарки бредут От острова Шалотт. Чреда придворных кавалькад, На смирном мерине — аббат, Порой пастух, гоня телят, Иль юный паж в плаще до пят Проходят к замку Камелот. Порой в зеркальной мгле глубин Возникнет конный паладин, — Не отдал сердца ни один Волшебнице Шалотт. Но любо ей сплетать в узор Видения, что дразнят взор; Порой, торжественно-нескор, Дрог погребальных скорбный хор Уводит к замку Камелот: Раз двое в зареве луны Шли, молоды и влюблены; И молвила: «Не в радость — сны», Волшебница Шалотт. ЧАСТЬ III Луч солнца в кронах засиял, Зажегся светом лат металл: То, крепостной минуя вал, По сжатым нивам проезжал Отважный Ланцелот. Герб на щите: пред госпожой Колена преклонил герой; Лучился отблеск золотой Близ острова Шалотт. Поводья украшал агат, Как звезд кристаллы, что горят В короне золотых плеяд; Звенели колокольцы в лад Дорогой к замку Камелот. Сверкала перевязь с гербом, И рог лучился серебром; Звон лат будил поля, как гром, Близ острова Шалотт. Погожие синели дали, Каменья на седле сияли, Цветные перья шлем венчали И словно пламя полыхали, Дорогой к замку Камелот. Так, затмевая звезд узор, В пурпурной ночи метеор Проносится, лучист и скор, Над островом Шалотт. Взор прям и смел, душа ясна, До самых плеч, как смоль черна, Спадала локонов волна Того, кто поступь скакуна Направил к замку Камелот. Гладь зеркально-колдовская Замерцала, отражая: «Тирра-лирра», — проезжая, Пел сэр Ланцелот. Она, забыв о полотне И прялке, встала, чтоб в окне Узреть кувшинки на волне И паладина на коне, Взглянуть на замок Камелот. Ткань прочь унесена была, И раскололась гладь стекла; «Сбылось проклятье», — воззвала Волшебница Шалотт. ЧАСТЬ IV Порывам ветра уступая, Лес осыпался, поникая; Зло пенилась волна речная; И ливня пелена сплошная Заслонила Камелот. Вниз сошла она, к причалу, Где волна ладью качала, И вдоль борта начертала: «Волшебница Шалотт». Как жрец, с судьбой вступивший спор, Свой прозревает приговор, Сквозь дымку, за речной простор Она остекленевший взор Вперила вдаль, на Камелот. А в предзакатной тишине Цепь отвязала и в челне Вдаль заскользила вслед волне Волшебница Шалотт. Под дуновеньем ветерка Дрожали белые шелка, Клонились ветви ивняка; Сквозь ночь ладью влекла река К воротам замка Камелот. Ладья, потоку покорясь, Вдоль взгорьев и полей неслась, И песнь последняя лилась Волшебницы Шалотт. Звучала песнь, свята, грустна, То звонко, то едва ясна; Кровь остывала, пелена Застлала взор, пока она Глядела вдаль, на Камелот. И только речка донесла Ладью до первого села, Напев прервался: умерла Волшебница Шалотт. Вдоль галереи, под мостом, Минуя башню, сад и дом, Скользил мерцающий фантом, Потоком в тишине влеком В гордый замок Камелот. Люд собрался на причале: Лорды, дамы, сенешали, И вдоль борта прочитали: «Волшебница Шалотт». Кто пред нами? Что случилось? В башне, где окно светилось, Ожиданье воцарилось. Оробев, перекрестилась Стража замка Камелот. Но Ланцелот, помедлив миг, Сказал: «Ее прекрасен лик; Господь, во благости велик, Будь милостив к Шалотт». Перевод С. Лихачевой ULYSSES
It little profits that an idle king, By this still hearth, among these barren crags, Match’d with an aged wife, I mete and dole Unequal laws unto a savage race, That hoard, and sleep, and feed, and know not me. I cannot rest from travename = "note" I will drink Life to the lees. All times I have enjoy’d Greatly, have suffer’d greatly, both with those That loved me, and alone, on shore, and when Thro’ scudding drifts the rainy Hyades Vext the dim sea: I am become a name; For always roaming with a hungry heart Much have I seen and known; cities of men And manners, climates, councils, governments, Myself not least, but honour’d of them all; And drunk delight of battle with my peers, Far on the ringing plains of windy Troy. I am a part of all that I have met; Yet all experience is an arch wherethro’ Gleams that untravell’d world whose margin fades For ever and forever when I move. How dull it is to pause, to make an end, To rust unburnish’d, not to shine in use! As tho’ to breathe were life. Life piled on life Were all too little, and of one to me Little remains: but every hour is saved From that eternal silence, something more, A bringer of new things; and vile it were For some three suns to store and hoard myself, And this gray spirit yearning in desire To follow knowledge like a sinking star, Beyond the utmost bound of human thought. This is my son, mine own Telemachus, To whom I leave the sceptre and the isle, — Well-loved of me, discerning to fulfil This labour, by slow prudence to make mild A rugged people, and thro’ soft degrees Subdue them to the useful and the good. Most blameless is he, centred in the sphere Of common duties, decent not to fail In offices of tenderness, and pay Meet adoration to my household gods, When I am gone. He works his work, I mine. There lies the port; the vessel puffs her sainame = "note" There gloom the dark, broad seas. My mariners, Souls that have toil’d, and wrought, and thought with me — That ever with a frolic welcome took The thunder and the sunshine, and opposed Free hearts, free foreheads — you and I are old; Old age hath yet his honour and his toil; Death closes alname = "note" but something ere the end, Some work of noble note, may yet be done, Not unbecoming men that strove with Gods. The lights begin to twinkle from the rocks: The long day wanes: the slow moon climbs: the deep Moans round with many voices. Come, my friends, ’Tis not too late to seek a newer world. Push off, and sitting well in order smite The sounding furrows; for my purpose holds To sail beyond the sunset, and the baths Of all the western stars, until I die. It may be that the gulfs will wash us down: It may be we shall touch the Happy Isles, And see the great Achilles, whom we knew. Tho’ much is taken, much abides; and tho’ We are not now that strength which in old days Moved earth and heaven, that which we are, we are; One equal temper of heroic hearts, Made weak by time and fate, but strong in will To strive, to seek, to find, and not to yield. УЛИСС
Что пользы, если я, никчемный царь Бесплодных этих скал, под мирной кровлей Старея рядом с вянущей женой, Учу законам этот темный люд? — Он ест и спит и ничему не внемлет. Покой не для меня; я осушу До капли чашу странствий; я всегда Страдал и радовался полной мерой: С друзьями — иль один; на берегу — Иль там, где сквозь прорывы туч мерцали Над пеной волн дождливые Гиады. Бродяга ненасытный, повидал Я многое: чужие города, Края, обычаи, вождей премудрых, И сам меж ними пировал с почетом, И ведал упоенье в звоне битв На гулких, ветреных равнинах Трои. Я сам — лишь часть своих воспоминаний: Но все, что я увидел и объял, Лишь арка, за которой безграничный Простор — даль, что все время отступает Пред взором странника. К чему же медлить, Ржаветь и стынуть в ножнах боязливых? Как будто жизнь — дыханье, а не подвиг. Мне было б мало целой груды жизней, А предо мною — жалкие остатки Одной; но каждый миг, что вырываю У вечного безмолвья, принесет Мне новое. Позор и стыд — беречься, Жалеть себя и ждать за годом год, Когда душа изныла от желанья Умчать вслед за падучею звездой Туда, за грань изведанного мира! Вот Телемах, возлюбленный мой сын, Ему во власть я оставляю царство; Он терпелив и кроток; он сумеет С разумной осторожностью смягчить Бесплодье грубых душ и постепенно Взрастить в них семена добра и пользы. Незаменим средь будничных забот, Отзывчив сердцем, знает он, как должно Чтить без меня домашние святыни: Он выполнит свое, а я — свое. Передо мной — корабль. Трепещет парус. Морская даль темна. Мои матросы, Товарищи трудов, надежд и дум, Привыкшие встречать веселым взором Грозу и солнце, — вольные сердца! Вы постарели, как и я. Ну что ж; У старости есть собственная доблесть. Смерть обрывает все; но пред концом Еще возможно кое-что свершить, Достойное сражавшихся с богами. Вон замерцали огоньки по скалам; Смеркается; восходит месяц; бездна Вокруг шумит и стонет. О друзья, Еще не поздно открывать миры, — Вперед! Ударьте веслами с размаху По звучным волнам. Ибо цель моя — Плыть на закат, туда, где тонут звезды В пучине Запада. И мы, быть может, В пучину канем — или доплывем До Островов Блаженных и увидим Великого Ахилла (меж других Знакомцев наших). Нет, не все ушло. Пусть мы не те богатыри, что встарь Притягивали землю к небесам, Мы — это мы; пусть время и судьба Нас подточили, но закал все тот же, И тот же в сердце мужественный пыл — Дерзать, искать, найти и не сдаваться! Перевод Г. Кружкова SIR LAUNCELOT AND QUEEN GUINEVERE
A FRAGMENT
Like souls that balance joy and pain, With tears and smiles from heaven again The maiden Spring upon the plain Came in a sunlit fall of rain. In crystal vapour everywhere Blue isles of heaven laugh’d between, And far, in forest-deeps unseen, The topmost elm-tree gather’d green From draughts of balmy air. Sometimes the linnet piped his song: Sometimes the throstle whistled strong: Sometimes the sparhawk, wheel’d along, Hush’d all the groves from fear of wrong: By grassy capes with fuller sound In curves the yellowing river ran, And drooping chestnut-buds began To spread into the perfect fan, Above the teeming ground. Then, in the boyhood of the year, Sir Launcelot and Queen Guinevere Rode thro’ the coverts of the deer, With blissful treble ringing clear. She seem’d a part of joyous Spring: A gown of grass-green silk she wore, Buckled with golden clasps before; A light-green tuft of plumes she bore Closed in a golden ring. Now on some twisted ivy-net, Now by some tinkling rivulet, In mosses mixt with violet Her cream-white mule his pastern set: And fleeter now she skimm’d the plains Than she whose elfin prancer springs By night to eery warblings, When all the glimmering moorland rings With jingling bridle-reins. As she fled fast thro’ sun and shade, The happy winds upon her play’d, Blowing the ringlet from the braid: She look’d so lovely, as she sway’d The rein with dainty finger-tips, A man had given all other bliss, And all his worldly worth for this, To waste his whole heart in one kiss Upon her perfect lips. ЛАНСЕЛОТ И ГВИНЕВРА
ФРАГМЕНТ
Как дух во власти мук и грез, Смеясь, не унимает слёз, Весна сошла на дол и плёс Лучистым водопадом гроз. В хрустальном мареве повсюду Искрились проблески небес; А там, где встал стеною лес, Вяз выделялся меж древес Оттенком изумруда. То пеночки звенела трель, То черный дрозд свистал в свирель, То ястреб, намечая цель, Смущал покой лесных земель. Средь зелени благоуханной Вилась река, мутна, быстра; Каштан поникший счел: пора Раскрыть живые веера Над юною поляной. Был ясен день, и молод год, Когда с Гвиневрой Ланселот Въезжали под зеленый свод, Внимая звонам птичьих нот. Она — сродни Весне влюбленной: Зеленый шелк окутал стан, Благоухан и златоткан, Зеленый трепетал султан, Златым кольцом скрепленный. Тут — плющ тенета протянул, Там — ручеек в траве сверкнул; По мхам, под крон приветный гул, Молочно-белый несся мул: Летела всадница как птица — Быстрее той, что при луне Мчит на эльфийском скакуне, И звон поводьев в тишине Над вереском струится. Вокруг сменялись свет и мгла, Прядь трепетала у чела — И не опишешь, как мила! В точеных пальчиках несла Уздечку всадница, гарцуя: Всяк согласился бы отдать Богатство, славу, благодать, За право душу потерять, В уста ее целуя. Перевод С. Лихачевой РОБЕРТ БРАУНИНГ
ROBERT BROWNING
Филд Тэлфорд ПОРТРЕТ РОБЕРТА БРАУНИНГА.1859.Национальная портретная галерея, ЛондонРОБЕРТ БРАУНИНГ (7 МАЯ 1812–12 ДЕКАБРЯ 1889)
Английский поэт и драматург, один из наиболее известных поэтов-викторианцев. Родился в Камберуэлле (Лондон), в семье преуспевающего служащего Английского банка. Отец Роберта поощрял интерес детей к литературе и искусству. Браунинг бегло читал уже к пяти годам, к 14-ти овладел французским, греческим, итальянским и латинским языками. В 1835 г. издал монодраму «Парацельс» (Paracelsus). Эта публикация принесла ему коммерческий успех и открыла доступ в литературные круги Лондона; автора заметили У. Вордсворт, Ч. Диккенс, знаменитый к тому времени А. Теннисон.
В 1845 г. Браунинг знакомится с поэтессой Элизабет Баррет; увлеченная переписка перерастает в роман, приведший к браку и переезду в Италию ради поправки здоровья Элизабет. Браунинг, завороженный Италией, многому учился у итальянского искусства; позже он описывал Италию как свой университет. Во Флоренции Браунинг начинает работу над двухтомником «Мужчины и женщины» (Men and Women, 1855), одним из наиболее известных своих сборников. По возвращении в Лондон после смерти жены Браунинг работает над поэмой «Кольцо и книга» в 12 частях, написанной белым стихом.
Браунинг соединил лирику с драмой; его излюбленная форма — это «драматический монолог», совмещающий в себе драматизм действия, сложную гамму чувств и философские размышления. Своих персонажей, ярких, незаурядных личностей, он находит во временах Средневековья и Возрождения и живописует в момент кризиса — когда человек высказывает самые сокровенные мысли, являет свою истинную природу. Две строчки из его пьесы «Пиппа проходит» стали классическим выражением доверия и любви к миру: «God’s in His heaven — All’s right with the world!» («Бог в небесах — лад на земле!»).
Чувственное отношение к красоте сближает Браунинга с прерафаэлитами, хотя многое в творчестве прерафаэлитов Браунингу оставалось чуждо.
Умер в Венеции; похоронен в Уголке поэтов в Вестминстерском аббатстве; его могила непосредственно примыкает к могиле А. Теннисона. В списке из 57 имен «Бессмертных», составленном У. Х. Хантом («не существует иного Бессмертия, нежели то, что сосредоточено в этих именах»), значится и имя Роберта Браунинга — отмеченное двумя звездочками.
THE POPE AND THE NET
What, he on whom our voices unanimously ran, Made Pope at our last Conclave? Full low his life began: His father earned the daily bread as just a fisherman. So much the more his boy minds book, gives proof of mother-wit, Becomes first Deacon, and the Priest, then Bishop: see him sit No less than Cardinal ere long, while no one cries ‘Unfit!’ But someone smirks, some other smiles, jogs elbow and nods head: Each winks at each:ʽʼI-faith, a rise! Saint Peter’s net, instead Of sword and keys, is come in vogue!’ You think he blushes red? Not he, of humble holy heart! ‘Unworthy me!’ he sighs: ‘From fisher’s drudge to Church’s prince — it is indeed a rise: So, here’s my way to keep the fact forever in my eyes!’ And straightway in his palace-hall, where commonly is set Some coat-of-arms, some portraiture ancestral, lo, we met His mean estate’s remainder in his fisher-father’s net! Which step conciliates all and some, stops cavil in a trice: ‘The humble holy heart that holds of new-born pride no spice! He’s just the saint to choose for Pope!’ Each adds, ʽʼTis my advice.’ So, Pope he was: and when we flocked — its sacred slipper on — To kiss his foot, we lifted eyes, alack, the thing was gone — That guarantee of lowlihead, — eclipsed that star which shone! Each eyed his fellow, one and all kept silence. I cried ‘Pish! I’ll make me spokesman for the rest, express the common wish. Why, Father, is the net removed?’ ‘Son, it hath caught the fish.’ ПАПА И СЕТЬ
Конклав решил. И супротив не поднялась рука. Кто он таков? Он был рожден в хибаре бедняка, Был скуден хлеб его отца — простого рыбака. Но бойкий сын премудрость книг и жизни постигал. Он начал с дьякона свой путь, а вышел — кардинал, И недостойным здесь его никто не называл. Но кто-то — хмык, но кто-то — фырк, но кто-то рад пропеть: «Вот это взлет! Клянусь, опять в чести Петрова сеть — Взамен меча, взамен ключей!» Но не ему краснеть. Нет, не ему, святой душе! А ноша нелегка: «Могу взойти я на Престол — из лодки рыбака, И пусть свидетельство тому пребудет на века». И вот в прихожей на стене, где испокон висят Портреты предков, щит с гербом и связка ржавых лат, Повесил он рыбачью сеть — мол, оглянись назад! И этот шаг — к сердцам других — хулу остановил. «Достиг заоблачных высот, но скромен, прост и мил. Он свят!» — и каждый добавлял: «А что я говорил!» И вот он — Папа; мы несем от всей души привет, Готовы пасть к его ногам, глядим — а сети нет! Пропал смирения залог — погас небесный свет! Стоим, безмолвие храня, и не находим слов, Но, выражая общий глас, я вопросить готов: «Зачем ты, отче, спрятал сеть?» — «Так ведь закончен лов!» Перевод В. Сергеевой MEETING AT NIGHT
I The grey sea and the long black land; And the yellow half-moon large and low; And the startled little waves that leap In fiery ringlets from their sleep, As I gain the cove with pushing prow, And quench its speed i’ the slushy sand. II Then a mile of warm sea-scented beach; Three fields to cross till a farm appears; A tap at the pane, the quick sharp scratch And blue spurt of a lighted match, And a voice less loud, thro’ its joys and fears, Than the two hearts beating each to each! СВИДАНИЕ НОЧЬЮ
I Земля чернеет на краю, Над серым морем — желтый блик; И врассыпную кудри волн, Когда их сон нарушил чёлн И в бухту влажную проник, И скорость погасил свою. II Пройти всю отмель наконец, Три поля — и увидеть дом. И стук в окно, и скрип в ответ, И заструится синий свет, И будет тише слабый стон Друг в друга бьющихся сердец. Перевод Е. Коробковой PARTING AT MORNING
Round the cape of a sudden came the sea, And the sun looked over the mountain’s rim: And straight was a path of gold for him, And the need of a world of men for me. ПРОЩАНИЕ НА РАССВЕТЕ