Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Брачные узы - Давид Фогель на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Зайдем сначала в сад, чтобы вы могли отдохнуть, сударыня, а потом я провожу вас домой.

Женщина ничего не ответила.

У входа в сад он купил у торговки апельсин, затем провел женщину к свободной скамейке. Сели. Неожиданно Гордвайль страшно смутился. Не знал, что сказать. Стал чистить апельсин и протягивать ей дольку за долькой. «Руки тонкие и ухоженные, вероятно, она из хорошей семьи», — заключил Гордвайль. Он был немного смущен, смущен за незнакомку. Так порой испытываешь стыд за кого-нибудь, кто ведет себя недостойно или говорит скабрезности в компании, к которой ты принадлежишь. Он ждал, что гнев незнакомки выльется сейчас на него в той или иной форме. Пусть бы это произошло побыстрее, чтобы ей полегчало. Но женщина брала у него из рук дольки апельсина и жевала их тихо-тихо, словно через силу, глядя перед собой застывшим взглядом, как будто думая о чем-то далеком или не думая вовсе. Время от времени Гордвайль посматривал на нее украдкой, не произнося ни звука. Вдруг незнакомка повернула к нему голову, взглянула на него и проговорила слабым, но звонким голосом, еле заметно и болезненно улыбнувшись:

— Я доверяю вам, сударь. Я чувствую, что вы порядочный человек. Но — я не осмелюсь… действительно не осмелюсь досаждать вам и отнимать ваше время. Вы ведь не сердитесь на меня?..

— Да нет же, — заверил ее Гордвайль, — это все пустяки! У меня сегодня много свободного времени, и я охотно помогу вам, сударыня.

Женщина продолжала жевать. Она жевала и жевала, без всякого аппетита, как ребенок, которого кормят против его воли. Силы вернулись к ней, по всей видимости, но лицо оставалось очень бледным, цвета старой слоновой кости. Оно было красиво, ее лицо, овальное, нежное, с усталыми карими глазами. Теперь она тихо улыбалась сама себе, как успокоившийся после плача ребенок. Гордвайль испытывал приятное чувство очищения. Он словно прикоснулся к тем тайным струнам, которые связывали его со всеми чистыми и несчастными душами.

Внезапно незнакомка вздрогнула всем телом, будто в лихорадке. Она повернула к нему лицо, на котором застыло дикое выражение сильного, животного страха, и выронила из руки дольку апельсина.

— Я боюсь, — дрожащим голосом сказала она, задыхаясь, — как я боюсь!.. О, о, он убьет вас!.. Наверняка! Он способен на это… он убил мое дитя… он и никто другой… хотел убедить меня, что ребенок умер от дифтерита, но я знаю правду… он убивает всех моих близких… всех, кто желает мне добра… хочет, чтобы я осталась одна на свете… без всякой защиты…

— Что? Кто? Успокойтесь, сударыня, — перебил ее Гордвайль, которому передался ее страх. — Успокойтесь, ничего не будет…

— Нет-нет! Вы не знаете, сударь! Он все видит и все знает… Ах, добрый вы человек, он может прийти сюда — и наверняка убьет вас… он может пройти здесь случайно… Нет, будет лучше, если мы уйдем отсюда сейчас же… Если он только увидит нас вместе!.. Проводите меня домой, сударь! Дома никого нет сейчас, я знаю…

Движения ее вдруг стали очень быстрыми, одним прыжком она вскочила на ноги и потянула Гордвайля за собой.

Гордвайль последовал за ней. Он был сильно напуган, но не воображаемым убийцей, а незнакомкой, показавшейся ему невменяемой. Ее внезапный страх и странные речи создали у него непривычное ощущение — он словно бы перешел грань и оказался в царстве кошмаров и ужасов. Но, может быть, она совсем не помешанная? Может быть, за всем этим стоит какая-то действительная опасность? На секунду он пожалел, что ввязался в эту авантюру, однако ему и в голову не пришло устраниться и исчезнуть под каким-либо предлогом. Торопливо, будто спасаясь бегством, они вышли из сквера; молодая женщина бросала во все стороны испуганные взгляды, словно опасаясь преследователей, и с силой прижимала к себе руку Гордвайля. Но, к его удивлению, чем дальше они уходили от сада, тем спокойней она становилась. Приблизившись к Рингу, она замедлила шаги. Страх, владевший ею минуту назад, казалось, совершенно исчез. Теперь Гордвайль нашел в себе силы спросить ее имя и адрес.

— Фрау Франци Миттельдорфер, — ответила она со странной улыбкой. — Я живу на Нойбаугассе, 27. Нет-нет, сударь, — поправилась она сразу. — Не хочу вам лгать. Мой адрес Штумпергассе, 14. Трамвай шестьдесят первого маршрута.

Гордвайль посмотрел на нее недоуменно и ничего не сказал. Он повел ее к находившейся неподалеку остановке и вошел вместе с ней в вагон, который был почти совсем пустым. Когда они сели, женщина проговорила, словно извиняясь:

— Весенние дни немного утомляют. Это у меня уже третий обморок в этом году. К моему счастью, первые два случились дома. Мама тоже была дома. Я стояла около платяного шкафа, время было после полудня. Хотела одеться и повести ребенка гулять. И вдруг мне показалось, что и комната, и вся мебель сейчас рухнут. Шкаф перекосился и стал падать на меня. Перед глазами вдруг заплясал длинный, острый язычок, темно-фиолетовый. Он норовил коснуться моего лица, что внушило мне невыразимый ужас. После я ничего не видела и ничего не помню. Очнулась на диване с дикой болью в правом локте. Мама стояла рядом. В первый момент я удивилась, что лежу на диване, и хотела встать. Но не было сил, и пришлось полежать еще с полчаса.

— И вы до сих пор не посоветовались с врачом, сударыня? — произнес Гордвайль с участием.

— Врач говорит, что это общий упадок сил, малокровие. Осталось у меня после родов. Нужно провести несколько месяцев на природе. Но времена теперь не те. Мой муж зарабатывает немного, и я не могу позволить себе такую роскошь.

— Ну а сегодня, на Карлсплац, — продолжила женщина, помолчав немного, — я перепугалась из-за толпы и большого движения. Мне вдруг почудилось, что трамваи и авто вот-вот свернут с мостовой на тротуар и наедут на меня. Я повернулась и бросилась бежать… а конец вам уже известен, сударь.

Тем временем они прибыли к цели и сошли с трамвая. Нужно было пройти еще минут пять. Гордвайль проводил ее и поднялся с ней на третий этаж, до дверей ее квартиры. Он уже хотел проститься, когда дверь приоткрылась и просвет заполнила собой женщина в летах, немного тяжеловатая, с жидкими, прилипшими к черепу седыми волосами.

— Мама! — сказала молодая женщина, показывая на Гордвайля. — Этот господин привел меня домой. Мне стало немного плохо на Карлсплац, легкое головокружение, и господин позаботился обо мне и проводил меня до дома. Право, это очень любезно с его стороны!

Обе женщины принялись упрашивать его зайти к ним, чтобы передохнуть немного и выпить чашечку кофе, пока он не согласился.

Его усадили у круглого стола в гостиной, меблированной в мещанском вкусе. Старуха сразу вышла, чтобы сварить кофе.

Через открытые в просторный двор окна доносились глухие размеренные удары молотка — по всей видимости, там работал столяр — и заливистый собачий лай. В комнате стоял затхлый, кисловатый запах давно не проветриваемого помещения, напомнивший Гордвайлю особый запах в музее древнего оружия и доспехов. Спустя минуту с ним смешался резкий аромат кофе, просачивавшийся сквозь дверные щели. Франци Миттельдорфер сняла шляпку и, стоя против зеркала в дверце шкафа, поправила свои пепельные волосы, остриженные по-мальчишески коротко. Она ничего не говорила. Вдруг в соседней комнате раздался крик младенца, и молодая женщина поспешила туда, извинившись перед гостем и протянув ему длинный и пузатый альбом с фотографиями. Машинально Гордвайль открыл альбом и прочел на первом листе плотной зеленовато-серой бумаги надпись, сделанную красными чернилами и выведенную каллиграфическим почерком: «Дорогой моей Франци» — и т. д. Четверостишие, помещавшееся ниже посвящения и написанное тем же почерком, он читать не стал. Внезапно у него появилось чувство, будто он удален от самого себя на тысячи миль, вырван из своего образа жизни, из постоянного своего окружения и даже из самого города Вены, как если бы каким-то чудесным образом он вдруг оказался в далекой чужой стране, среди чужого, неизвестного ему народа. Крики ребенка затихли в соседней комнате, однако столяр во дворе внизу продолжал стучать. Первая фотография в альбоме изображала стоящего юношу, худого, но крепкого, с волосами, разделенными продольным пробором, и легким пухом на верхней губе. Лицо его не сказало Гордвайлю ничего. Он перевернул лист и обнаружил другую фотографию: сидящая девушка с высокой грудью под белой блузкой и густыми золотистыми волосами, спускавшимися на лоб и полностью его закрывавшими. Девушка, как видно, пыталась придать лицу приветливое выражение, но получилась лишь странная гримаса вокруг рта.

В это время отворилась дверь, и старуха внесла в комнату поднос с кофейными чашками и поставила его на стол. Сразу после нее вошла и дочь с младенцем на руках. Младенцу было месяцев восемь, упитанное личико его, широкое внизу, ко лбу сужалось и заканчивалось жидким хохолком, бесцветным и торчащим вверх, как петушиный гребешок. Младенец беззубо засмеялся и протянул к лицу Гордвайля сжатую в кулачок ручку с перетяжками, что привело обеих женщин в крайний восторг.

— Тебе нравится господин, сокровище мое, — сказала молодая мать, отведя свободной рукой прядь волос с лица. — Фрицерл, малыш, господин нашел маму на улице и привел к тебе, чтобы ты не плакал. А теперь мама будет с тобой всегда-всегда.

Они пили ароматный кофе, и Гордвайлю постепенно становились известны подробности жизни маленькой семьи: что муж Франци работает в большом магазине, продающем пряжу и ткани, что старуха вдова и Франци ее единственная дочь, что она очень слабая и особенно стала слабая после рождения Фрицерла, и т. д., и т. п.

Гордвайль собрался уходить и поднялся с места. Он ущипнул младенца за налитую щечку, а тот схватил Гордвайля за нос неуклюжей ручкой — так было положено начало их взаимной дружбе. Женщины поблагодарили его за все и пригласили по-дружески навещать их время от времени. Затем он простился и вышел.

Было уже около четырех. Гордвайль спустился по лестнице и оказался на улице, тем временем сгустились облака, и стало сумрачно и серо. Сквозь открытое окно в нижнем этаже было видно старуху, гладившую белье. Очки она сдвинула на лоб, и незащищенные глаза ее слезились и были красны. На краю тротуара стоял маленький мальчик и писал на мостовую. Невесть откуда рядом с Гордвайлем рассыпался вдруг хриплый крик, кто-то выводил по-петушиному, словно издеваясь: «Ста-арье, кости-и, вся-якая посу-уда!» Гордвайль огляделся изумленно, поскольку в этот миг никого рядом с ним не было, пока не обнаружил над собой, на подоконнике во втором этаже, клетку с попугаем, снова прокричавшим урок, выученный им с утра у проходивших старьевщиков. Гордвайль усмехнулся и пошел дальше. Он колебался, поехать ли домой или еще немного побродить по улицам. Пронеслось и мгновенно исчезло авто, оставив после себя вонючий дымный шлейф. Унылые негромкие звуки пианино безостановочно лились откуда-то в тихой улочке, навевая сон. Нет, завершил Гордвайль мысль, уже некоторое время вызревавшую у него в подсознании, нет, домой он сейчас не поедет. Да и что ему там делать? Работать — к этому сегодня у него нет никакого желания. Завтра начнется череда постылых дней — эх! Гордвайль махнул рукой, будто отгоняя от себя надоедливую муху. Он вышел на Гумпердорферштрассе в ее дальнем от центра конце, узкую, очень длинную улицу, полную движения. В памяти всплыло смеющееся лицо ребенка, и теплая волна поднялась в его душе. Вот уже несколько лет ему не приходилось бывать с детьми. Ни у кого из его знакомых детей не было. Он вынужден был обходиться теми, что встречались ему на улицах и в городских садах, и наслаждаться ими на расстоянии. Теперь же у него появился новый друг, малыш Фрицерл! Да, он станет заходить туда в свободную минуту. И кто знает, может быть, через год или даже меньше, чем через год, будет и у него… Гордвайль не осмелился додумать до конца эту счастливую мысль, опасаясь, как бы не сглазить… Без всякого намерения он остался стоять на остановке вместе с несколькими поджидавшими трамвай людьми, недолгое ожидание — и трамвай уже мчал его к центру города.

Открыв дверь прихожей, он увидел старуху-квартирохозяйку; она расхаживала туда-сюда в полумраке в своих скрадывающих шаги тапочках, словно курица, поднятая с насеста посреди ночи. Старуха заговорила обычным своим шепотом:

— Господин Гордвайль, ай-ай, а вам письмо есть. Только что письмоносец ушел. Только-только вышел. Разве вы не встретили его? Ай-ай-ай, жалко!.. Заказное письмо. Из Берлина, сказал… Я расписалась. Лежит в комнате на столе. Я немножко задремала после обеда, и вот — верхний желудок!

Гордвайль оставил ее в прихожей и вошел в комнату. В том, что его интуитивно потянуло домой, был, однако, скрытый смысл! В письмо редактора литературного ежемесячника была вложена банкнота в пятьдесят марок. Редактор рассыпался в похвалах и славословии и прочил Гордвайлю большое будущее. Рассказ уже в печати и появится в следующем номере, который, разумеется, будет ему послан сразу после выхода в свет. И ради Бога, пусть Гордвайль немедля и без проволочек пошлет ему что-нибудь новое и не станет зарывать в землю свой дар и т. д.

В этот миг Гордвайль почувствовал себя сильным, настоящим героем. Хотя он не в первый раз читал восторженные отзывы о себе того или иного редактора, в нем всякий раз заново просыпалось бодрящее и пронизывающее его надеждой чувство, которое, правда, как приходило, так вскоре и гасло. Особенно если он сразу же после очередных похвал садился за работу и сталкивался с какой-нибудь трудностью (а работа, как назло, никогда не удавалась ему в таких случаях!), он делал перерыв, отчаивался, затем приободрялся и начинал снова, но тщетно! И тогда им снова овладевала гнетущая уверенность в своей неспособности и ущербности, в том, что никогда, вовеки веков, он не сумеет высказать все, что у него на душе, и так, как он хочет, выразить все то мимолетное, что проносилось у него перед глазами, — а тогда какой смысл во всех этих восторгах?

Но сегодня, сегодня ему было хорошо, несмотря на все это! У него была Tea, конечно, только у него!.. (Усилием воли он подавил какие-то сомнения, начавшие вылезать из темных уголков души.) Совсем скоро, да, через какие-то девять дней, все станет прочно и осязаемо! Тогда начнется новая жизнь, упорядоченная и обозначенная прямыми линиями, жизнь, полная покоя и душевного равновесия. В свободное время он сможет писать в полное свое удовольствие. И работать с этого времени он будет совершенно иначе! Надо одним натиском охватить вещь в целом, овладеть главным, самой ее сердцевиной, — и тогда наверняка он сможет все!

«Ну а кто, по-твоему, доктор Оствальд, к примеру?..» — сумело неожиданное сомнение закрасться в его сознание.

Гордвайль вскочил с дивана, на котором сидел в рассеянности, и стал ходить по комнате.

— Что? Что доктор Оствальд? — яростно сказал он самому себе.

«Да-да, именно доктор Оствальд!..»

— Ну так что! Порядочный человек, по всей видимости, и более ничего!.. Tea работает у него уже более двух лет, они друзья — вот и все!

«А вчерашние ее приятели? — перебил себя Гордвайль. — Это же негодяи и наглецы! Без всякого сомнения, негодяи! Их следовало-таки поучить хорошим манерам!»

Перед его глазами промелькнула мимолетная сцена с размытыми очертаниями: он, Гордвайль, стоит над этими двумя, мучает их, а они, преклонив колени, просят у него прощения… Эта странная сцена заставила его скомкать письмо редактора, которое он все еще держал в руке. Шорох бумаги снова вернул его к действительности. «А, все вздор!» — сказал он себе, успокоенно улыбнувшись. Он подошел к столу и стал разглаживать на нем скомканное письмо, водя по нему краем ладони с таким усердием, как будто это было делом чрезвычайной важности. Затем взглянул на часы: было без двадцати минут шесть. Подошел к окну и раздвинул грязную тюлевую занавеску. На улице моросил незаметный для глаза дождик, становившийся явным только по мокрому блеску черной мостовой. Во втором этаже дома напротив, в гостинице «У Северного вокзала», было приоткрыто окно. В глубине комнаты Гордвайль различил силуэт обнаженной женщины, стоявшей к нему боком против большого зеркала. Большой мягкой кистью женщина наносила на голое тело сурьмовый порошок, вокруг нее вертелся мужчина в рубашке с длинными рукавами и с горящей сигаретой во рту. Временами он останавливался, вынимал изо рта сигарету, целовал женщину в затылок и спину и продолжал курить и бегать вокруг нее. Затем женщина исчезла в той части комнаты, которая не была видна отсюда. «Настоящее воровство!» — пронеслось у Гордвайля в голове. И все же он остался на месте и продолжал смотреть. Ждал со стучащим сердцем. Спустя несколько минут женщина появилась снова, уже наполовину одетая. Гордвайль отошел от окна и сел на диван. Его охватил жар. В воображении возникали и проносились интимные подробности его с Теей близости, из них вдруг выделилось воспоминание о старой и дешевой картине, изображавшей сидящего за столом, склонившегося мужчину, словно погруженного в размышления, — картине, случайно застрявшей в его памяти: он видел ее в одном из ночных номеров, в которых бывал с Теей, и теперь никак не мог вспомнить, где именно он ее видел. Сейчас картина встала перед его взором совершенно отчетливо, словно висела перед ним на стене, и абсолютно ему не понравилась. Более того, она показалась ему жутко безобразной и почему-то вызвала настоящее отвращение, продолжая досаждать ему с глупейшей навязчивостью — так, что ему никак не удавалось изгнать это видение. Наконец он зажег сигарету и снова подошел к окну. Сейчас в номере гостиницы никого не было видно. «Верно, вышли уже!» — заключил Гордвайль. Постояв так еще немного, он решил побриться. Вообще-то он еще прилично выбрит, подумал Гордвайль, тем не менее не мешает побриться еще раз в честь последнего дня свободы, а кроме того, завтра ему будет нужно встать рано, и на это не останется времени.

Бритье заняло у него минут двадцать. Потом он встал у зеркала, чтобы повязать другой галстук, черный в белую полоску, подаренный ему недавно доктором Астелем и надеваемый сегодня в первый раз. Было уже около семи. В этот пасмурный день сумерки сгустились рано. В комнате уже царил полумрак. Гордвайль стоял перед зеркалом и любовался новым галстуком, который нашел более красивым, чем старый зеленоватый. Вдруг ему почудилось, что кто-то стоит у него за спиной. Он вздрогнул. И, мгновенно обернувшись, обнаружил старуху-квартирохозяйку, госпожу Фишер. «А, ко всем чертям!» — проронил он сквозь зубы.

Старуха спросила, не желает ли он чашечку кофе. Она только что сварила кофе, найдется и для него чашечка. У нее отличный кофе, господин Гордвайль знает! Чистый кофе, без всяких примесей! Покойный дорогой ее муж очень его любил. Во всем городе, говаривал он, еще поискать нужно такой кофе, и все равно не найдешь! И, пользуясь случаем, продолжила старуха, почесывая за ухом пальцем, Сидель ее полагает, что господин Гордвайль еще не уплатил за этот месяц, а ведь двадцатое уже прошло! Не то чтобы она требовала, не дай — Бог, — это совсем на нее не похоже! Напротив, если нынче у него нет денег, она охотно подождет. Даже несколько недель подождет. В господине Гордвайле она уверена, пс-с-с! Таких порядочных людей, как он, нынче днем с огнем не сыщешь! Она только напоминает, чтобы не забылось. Потому как у господина Гордвайля в голове немало и других дел, она знает, а потому… А кофе она сейчас принесет, он еще горячий. Стоит на плитке. Нет? Он не хочет? Жаль, очень жаль! Такой хороший кофе!

Сказав старухе, что заплатит за квартиру завтра, Гордвайль вышел. Он направился в первый округ, шел неспешно, хотя у него уже проснулось легкое чувство голода, так как сегодня он еще не обедал. Гордвайль прикинул, что перекусит где-нибудь в городе, ведь у него еще есть немного времени. С особым удовольствием он подставил свою шевелюру под моросящий дождичек, почти невидимый, сыпавшийся сверху, как мука из решета. Фонари уже зажглись, так как вечер тем временем просочился на улицы, и наверху, на уровне их пламени, проявлялась растертая сеющаяся морось дождя, напоминая наклонный пыльный столб, высвечивающийся порой в комнате в лучах бьющего в окно палящего летнего солнца. На улице веяло осенью, хотя холодно не было. Он подошел к Дунайскому каналу, в котором дрожали, дробясь, отраженные огни фонарей. Вода казалась страшно холодной и черной, и становилось приятно при мысли, что купаться сейчас нет никакой нужды. Магазины были уже закрыты, и лишь местами проскальзывал нахальный, режущий глаз проблеск освещенной витрины. Яркий свет центральных улиц города немного приглушался из-за дождя. В блестящей мостовой, как в черном зеркале, отражались пешеходы, ногами вверх и с опрокинутыми зонтиками, и два ряда перевернутых домов с обеих сторон улицы.

Радость переполняла Гордвайля. Он свернул с Ротентурмштрассе в переулок и перед тем, как пойти на свидание с Теей, зашел поужинать в одну известную ему маленькую столовую.

9

В назначенном месте следовало быть в три часа, сейчас пробило уже два (до полудня Гордвайль, как и каждый день, работал в конторе у доктора Крейндела), оставался, таким образом, только час — отнять еще полчаса на дорогу, и выйдет не более получаса. Вот почему к приготовлениям приступили сразу и немедля.

Накануне Ульрих переехал на Рембрандтштрассе, но сейчас был здесь, в своей старой комнате, вместе с Гордвайлем. Доктор Астель тоже должен был прибыть сюда, чтобы выйти всем вместе, если же не успеет, то направится прямо туда — так было договорено. Опять-таки и времени оставалось немного.

Ульрих испытывал такое волнение, будто это он был виновником торжества: не мог усидеть на одном месте, то вставал, то садился, вертелся повсюду и мешал, много курил и давал советы. Одетый во все черное, чисто выбритый и напудренный голубоватой пудрой, он весь излучал взволнованную торжественность.

Сначала Гордвайль начистил туфли. Они были уже не новы, кожа сверху сморщилась и покрылась мелкими трещинками, но после усердной чистки вид их немного улучшился. Затем он умылся до пояса и надел белую сорочку, одолженную шурином Польди по такому случаю, манишка и манжеты ее были тверды, как сталь. Приладил стоячий воротничок, разумеется, жесткий, и повязал черный галстук: этот день требовал черного галстука, каковой нашелся у Гордвайля, старый, правда, но все еще сохранявший черный цвет, так что одалживать галстук не пришлось. Не стоит даже говорить, что черный костюм был всенепременнейшим условием, и Гордвайль облачился в него: пиджак был его собственным, давнее приобретение (на спине он уже лоснился, как шелк, но кто станет обращать внимание на такие мелочи!), брюки также были ссужены шурином, велики, конечно, не по размеру, поскольку шурин был длинный, как телеграфный столб, ну да на это ведь имеется известное средство. Еще накануне Гордвайль подвернул штанины внутрь примерно на восемь сантиметров, приметал подвернутый край крупными стежками, намочил и оставил на всю ночь под прессом нескольких пузатых томов, чтобы они отгладились. И однако, когда брюки уже были на Гордвайле и он зачем-то подошел к окну, Ульрих, присевший на краешке дивана напротив, обнаружил дырку на интересном месте, сквозь которую просвечивал белый кружок размером с пуговицу, — одновременно к горю и к радости Гордвайля. К радости, ибо что бы он стал делать, если бы дырка обнаружилась только потом, уже на месте?! Да еще на глазах у посторонних?! Сейчас, по крайней мере, ее еще можно было зашить! Гордвайль поспешил снять брюки, достал из ящика стола швейные принадлежности и взялся за дело. Это давалось ему нелегко. Руки его не были приучены к такой работе, жесткий воротничок немилосердно резал шею и подбородок, манишка досаждала, словно железная; на красном, как морковка, лице выступал пот, стекавший затем по груди под сорочкой холодными струйками, щекотавшими, словно противные насекомые. Наконец работа была завершена, и Гордвайль закончил одеваться без новых происшествий. Он водрузил на голову жесткий котелок (также собственность шурина), подобного которому еще не носил ни разу в жизни. Котелок был ему мал, он сидел у него на макушке, явно не на своем месте, и придавал Гордвайлю чрезвычайно забавный вид. Бросив взгляд в зеркало, Гордвайль не смог удержаться от громкого хохота. Ульрих рассмеялся вместе с ним, и глазки его совсем скрылись в щелочках глазниц. Затем они вышли в страшной спешке. Шли быстро. Гордвайль был заключен в свои одежды словно в узкую бочку, он варился в собственном соку, потел и задыхался и, спотыкаясь время от времени от быстрой ходьбы, часто вытирал лицо носовым платком, который держал в руках, облаченных в белые перчатки. Солнце палило, как в июле, хотя сегодня был только Лаг ба-Омер, асфальт тротуаров местами плавился, покрываясь черными пятнами и незаметно паря, и был мягким под ступавшей по нему ногой. Они словно силой торили себе путь, проталкиваясь сквозь раскаленный воздух. И никому почему-то и в голову не пришло, что можно было бы поехать, например, на трамвае. Они начисто забыли, что трамваи уже изобретены для этой цели. Наконец, после крайне утомительной пробежки, Гордвайль с Ульрихом прибыли на место, и прибыли раньше срока.

«Вторая сторона» уже ждала в распахнутом на улицу коридоре. Ее представляли: во главе всех, конечно, Tea, завернутая в какое-то подобие белой фаты; ее отец, старый барон, высокий и прямой, с военной выправкой; мачеха Теи, женщина лет пятидесяти с приятным лицом; оба брата, Польди и Фреди, высокие, как отец, и так же, как он, одетые в черное. Еще с ними была молодая пара, представленная Гордвайлю в качестве родственников, и старая тетка с выражением благородства на лице.

Нужно было ждать, пока не закончится свадебный обряд в большом зале синагоги, откуда глухо доносились сейчас пение хора и густые звуки органа, которые неслись, казалось, совсем с другой, противоположной стороны. Торжественная мелодия выплескивалась на Зайтенштеттенгассе, кривую и круто взбиравшуюся в гору улочку, сообщая ей настроение радости и беззаботности, плохо вязавшееся с грубыми буднями обитавших здесь евреев, с трудом зарабатывающих себе на жизнь торговлей тряпьем и старой одеждой.

После быстрой ходьбы Гордвайль чувствовал усталость. Нелепые одежды стискивали его, стесняли движения. Он не мог отделаться от ощущения, что пришел на костюмированный вечер и лишь по этому случаю так странно вырядился. Возможно оттого, что раскаленный солнцем день был в самом разгаре и перед ним туда-сюда носились евреи, сгибавшиеся под грудами одежды, которые они таскали в руках или на спине, а напротив, на другой стороне улицы, на пороге обувной лавки праздно стоял низкорослый еврей, круглый человечек с острой бородкой и в похожей на плошку высокой и круглой шелковой ермолке, и оглядывал улицу с сытым и тупым выражением на лице, — да, возможно, именно из-за всей этой обстановки Гордвайль с большей ясностью осознал всю унизительную смехотворность своего положения. Все это было излишне, совершенно излишне, и по сравнению с главным не имело никакого значения. Перчатка, которую он снял перед этим и держал в руке, — даже та вдруг выскользнула у него между пальцев и упала на землю, и Гордвайлю пришлось нагнуться, как это ни было трудно, и поднять ее. К его счастью, в коридоре было прохладно и можно было дышать.

Тесть что-то сказал ему, и он машинально ответил. Остальные разговаривали между собой, стоя немного поодаль. Гордвайль и не заметил, как там, позади, тем временем прекратилось пение. Появился доктор Астель, дружелюбно приветствовал всех и поцеловал дамам ручки. И сразу же служка в официальном мундире объявил, что настала их очередь.

Немного времени спустя они уже оказались стоящими под свадебным балдахином в малом зале синагоги, и невысокий «рабинер» с коротко стриженной бородкой прочел то, что следовало прочесть. Сознание Гордвайля между тем полностью прояснилось. Он радостно подумал, что еще немного и все закончится, и он сможет освободиться от своих одежд. Затем раввин стал читать: «Вот ты…», ожидая, что Гордвайль будет повторять за ним слово за словом, но тот вдруг вспомнил детскую науку и прочитал весь стих с ощущением победы, одновременно надев кольцо на Теин палец. С мгновение раввин смотрел на Гордвайля убийственным взглядом, как если бы лишился из-за него заработка. В этот момент раввин походил на человека, собравшего все силы и изготовившегося рывком поднять тяжелый мешок, а мешок-то оказался полным мякины. С силой рванув на себя такой мешок, человек теряет равновесие и опрокидывается навзничь. Однако Гордвайль почему-то ничуть не переживал из-за «падения» раввина, он улыбнулся, но, сразу же вспомнив, что должен сохранять серьезный вид, согнал улыбку с лица. Раввин продолжал читать что-то. Помощник кантора тоже выводил рулады, и Tea слушала с огромным интересом. В конце концов свадебный обряд закончился, и Гордвайль почувствовал, что наконец свободен. После пожеланий счастья и удачи все расцеловались, и даже старая тетка приложилась к щеке Гордвайля с холодным аристократическим лобызанием. Затем все направились к остановке трамвая и поехали домой к барону фон Такко.

В маленькой столовой был накрыт стол. Была водка, ликер и разные закуски. Горделиво возвышалась запыленная бутылка токайского, разлива 1897 года, гордость барона. Кроме того были апельсины и вишни — первые фрукты в этом году, уложенные в образцовом порядке. «Итак, дамы и господа, прошу вас», — сказал барон и подвел старую тетку к ее месту во главе стола. Выпили за здоровье молодоженов, поели фруктов и закусок, поговорили, выпили еще раз и еще, в особенности молодежь, и жара в комнате сделалась невыносимой. Барон рассказывал о военной жизни и об известных когда-то «тайнах» двора, при этом скулы его покрылись сетью мельчайших красных сосудов, и капли пота выступили на квадратном лбу, под щеткой короткой и жесткой седины. Старая тетка рассказывала о своем покойном муже, бароне фон Хохберге, который был гусарским генералом. Затем доктор Астель с большим искусством повернул беседу в другое русло, более современное. Гордвайль почти задыхался от жары; ничто его не интересовало. Он страстно ожидал того момента, когда можно будет встать и выйти на воздух, не нарушив правил вежливости. Наконец — было уже шесть — старая тетка поднялась с места. Начали прощаться. Ушли Ульрих и доктор Астель. Гордвайль сразу же попросил у шурина другую сорочку, более мягкую, зашел в соседнюю комнату и сменил свои доспехи, ощутив себя в этот миг человеком, только что вышедшим из тюрьмы. Молодежь, Гордвайль с Теей и два ее брата, решили до ужина сходить в кино. Там было прохладно, но фильм оказался излишне сентиментальным и неинтересным, и Гордвайль был рад, когда он подошел к концу и они снова вышли. В этот день, день его свадьбы, который вообще-то должен был стать поворотным пунктом в его жизни, ему было так скучно и тягостно, как никогда раньше. Все казалось ему неудобным и словно покрытым удушающей и давящей пленкой. И, когда в десять вечера ужин в кругу семьи закончился и он мог встать и проститься, это явилось для него настоящим избавлением. Tea увязала лишь маленький узелок — остальные вещи должны были быть перевезены завтра — и отправилась вместе со своим мужем, Рудольфом Гордвайлем, в их новое пристанище — в его комнату, что в доме старой вдовы фрау Фишер, по улице Кляйнештадтгутгассе.

часть вторая_начало

10

Засушливое лето, почти без единого дождя, подходило к концу. Отзываясь шорохом при каждом дуновении ветра, в садах и аллеях шелестели сухие коричневатые листья, некоторые еще на деревьях, большинство же на земле. Ночи стали уже холодными, и нередко на рассвете была видна на мостовых и на жалкой травке по берегам Дунайского канала тончайшая корочка инея.

В городе на каждом шагу бросались в глаза коричнево-бронзовые загорелые лица — лица людей, недавно или только накануне вернувшихся с дач, морских и горных курортов, и тех, кто оставался в городе все лето, но вовсю купался и жарился на солнце на многочисленных общественных пляжах в черте городе и окрестностях. Театры, Опера и кино открыли новый сезон, кафе заполнились, магазины и заводы снова работали в полную силу.

Лето выдалось в высшей степени засушливое и знойное, и те, кто был вынужден оставаться в городе, дышали не воздухом, а какой-то красно-желтой металлической взвесью, смешанной с удушающей вонью автомобильных выхлопов и плавящегося асфальта, — они вдыхали ее, обжигались и стонали. Но теперь лето близилось к концу, и на душе у людей скребли кошки, причем как раз у тех, кому оно причинило наибольшие страдания.

Было воскресенье, одиннадцать утра. Гордвайль встал ни свет ни заря и несколько часов работал, пока жена спала, а теперь одетый лежал навзничь на диване, который служил ему постелью и на котором сейчас были навалены грудой одеяла и подушки. Tea встала несколько минут назад в отличном настроении, спрыгнула с кровати и, поймав Гордвайля около стола, подняла его со стула, как берут на руки годовалого ребенка, и, бегая по комнате, стала качать его на руках. Она была в одной длинной ночной рубашке, он же полностью одет и обут. Поукачивав его так недолго, она взяла его за руки, как ребенка, которого учат ходить, и заставила танцевать, громко смеясь и крича: «Ну, кролик, ты все-таки прелесть что за малыш, несмотря ни на что!.. Отрада моей старости!..» И на этот раз, как всегда, когда она брала его на руки, Гордвайль всячески противился; со слабой, вымученной улыбкой он молил ее и требовал одновременно: «Прекрати, Tea! Оставь меня в покое, прошу тебя!» Но Tea и не думала отпускать его, пока совсем не обессилела. Прерывисто дыша, она произнесла: «Ну, кролик, целый день я бы все-таки не смогла таскать тебя так!»

Потом Tea стояла обнаженная перед умывальником, и Гордвайль, растянувшись на диване у противоположной стены, мог видеть ее только со спины. Намотав полотенце на голову, чтобы не замочить волосы, Tea терла резиновой губкой спину, словно пытаясь очистить ее от ржавчины, ягодицы ее при этом резко тряслись. Гордвайль попыхивал своей маленькой трубкой — в последнее время он курил и трубку, — и лицо его было бледным и усталым. За последние полгода он как-то постарел, складки по бокам рта углубились, а на белом красивом лбу обозначились легкие морщинки. Он поднялся, подошел к жене и нежно погладил ее по мокрой спине. Не поворачивая головы, она сказала повелительно:

— Вот что, Рудольфус, пойди-ка свари кофе! Я умираю от голода! Масло еще осталось?

— Н-нет.

— Ну так спустись и купи!

— Н-но лавка уже закрылась, в воскресенье, в это время, ты же знаешь…

— Что? Лавка уже закрылась? — она резко повернулась к нему, лицо ее не предвещало ничего доброго. — А почему ты раньше не сходил?

Гордвайль, маленький и жалкий, стоял перед ней, устремив взгляд на ее большие белые груди, сквозь тонкую кожу которых просвечивала сетка голубоватых сосудов. Он смолчал. «Голый человек, когда сердится, немного смешон… — пронеслось у него в голове. — Без сомнения, смешон. И потому гнев его не производит особого впечатления». Но Tea уже кричала:

— В доме должно быть масло! Даже если тебе придется искать по всей Вене! На Пратерштрассе магазины наверняка еще открыты!

И она подтолкнула его к двери.

Само собой разумеется, Гордвайль отправился на поиски масла. Искал долго, пока не нашел на Новарагассе, в какой-то маленькой еврейской лавочке, куда он, крадучись, зашел со двора. Примерно через полчаса он вернулся домой, Tea все еще была не одета.

— Нашел? — спросила она, едва он открыл дверь. — А почему так долго?

Гнев ее немного утих при виде масла.

— Ну давай быстро вари кофе!

Затем Гордвайль налил кофе Тее и себе, намазал масло на хлеб, и они сели завтракать. Гордвайль ел молча, поскольку Tea, как он знал, была уже раздражена и каждое его слово могло вывести ее из себя. Какое-то время Tea жевала с большим аппетитом, в доме было тихо. Только время от времени доносился отдаленный лязг трамваев с улицы Гейне или с Нордбанштрассе. Утолив первый голод, Tea сказала, кивнув головой на свою голую грудь, что виднелась между распахнувшимися полами пеньюара:

— Я решила сделать себе операцию, кролик. Не хочу, чтобы грудь была такая большая. Не нравится.

Гордвайль перестал есть и изумленно уставился на нее, не зная, говорит ли она всерьез или издевается. Он подождал с минуту, но, поняв, что продолжать она не намерена, попытался все-таки осторожно возразить:

— Но почему, дорогая? Она красивая и так. Правда красивая…

— Ты, кролик, ничегошеньки не понимаешь! — оборвала она. — Если я говорю тебе, что грудь большая, значит, так оно и есть, я-то знаю. Операция нетрудная, никакой опасности. Я уже говорила с доцентом Шрамеком, ты ведь знаком с ним! Говорит, очень легкая операция, просто детская игра…

И она с видимым удовольствием стала описывать ему операцию во всех подробностях. Даже забыла о кофе и бутербродах. Было заметно, что мысли об операции доставляют ей особую радость. Однако Гордвайль слушал ее с отвращением. Он не выносил подобных картин, ни реальных, ни воображаемых. «Чтобы женщина так любила делать себе операции! — подумал он. — Всего несколько недель назад операция носа, тоже без особой нужды, теперь вот снова!»

— Но у нас ведь нет на это денег, — заметил Гордвайль.

— Да и не нужно, — ответила жена, жуя. — В любом случае, не сразу. У доцента Шрамека есть санаторий. Он мой друг и сделает бесплатно. А если и потребуется заплатить, можно будет как-нибудь потом, когда появятся деньги.

На это Гордвайль ничего не ответил. Ибо выбора у него не было, да и вряд ли его слова могли что-либо изменить. Tea намеревалась лечь на операцию уже в конце этой недели, и ему было ясно, что она не откажется от своего замысла. Ему было жаль ее груди, которую он очень любил, и сердце его замирало при мысли об опасности, с которой сопряжена любая операция. Он не смог допить свой кофе. Сидел и какое-то время крутил в руке нож, потом набил трубку и разжег ее. Тем временем Tea закончила завтракать.

— Кролик, сверни мне сигарету, — сказала она, поднимаясь из-за стола. — Да и со стола нужно прибрать!

Она помедлила, зажгла сигарету, протянутую ей Гордвайлем, и, подойдя к дивану, улеглась на нем, как сытое животное. Гордвайль убрал со стола, вымыл посуду и пристроил ее под раковиной, в нише, служившей им буфетом. Потом вернулся к столу и сел. Посасывая свою трубку, он время от времени бросал взгляд на жену. От ее белого тела, большая часть которого была обнажена, исходили флюиды какой-то острой эротики, мучительной и разящей. Он почувствовал, как голова его стала тяжелой, как у пьяного. «Эта женщина там, — заторможенно думал он, — моя жена, жена, жена…» При этой мысли он вдруг ощутил укол в сердце, словно нанесенный каким-то острым предметом. Не успел он защититься, как на него, мешаясь и путаясь, обрушились воспоминания, которые он всегда старался гнать от себя, воспоминания о вещах самых разных, которые вовсе не являлись плодом его подозрительности или игрой воображения, напротив, истинность этих вещей выяснялась с течением времени, без всяких усилий с его стороны, и была уже со всей очевидностью доказана. Появившаяся вслед за тем в его воображении картина как ничто шла вразрез с настроем его мыслей всего минуту назад. Гордвайль вдруг увидел нескольких своих знакомых и еще много других, неизвестных ему людей, большую толпу мужчин, приближавшихся к Тее, к его жене Тее, которая наполовину голая лежала на его собственном диване у стены, она же улыбалась им, кивала себе на грудь, протягивала к ним руки… Гордвайль не мог выносить это зрелище, но был вынужден смотреть и увидеть все до конца. И это зрелище, вместе с ужасной, невыносимой болью в сердце, почему-то доставило ему странное, неописуемое наслаждение…

Трубка, выпавшая у него изо рта и со стуком упавшая на стол, заставила его очнуться. Tea курила лежа. Гордвайль встал с места. Он тяжело, прерывисто дышал, голова его кружилась. Подошел к жене и стал целовать ее и щипать, как хищный зверь. Слезы выступили у него на глазах от отчаяния и дикого волнения.

— Что это с тобой сегодня, кролик? — только и вымолвила Tea.

Затем он привел в порядок одежду и остался сидеть рядом с женой на краю дивана. В глазах его все еще стояли слезы, и глубокая грусть охватила вдруг все его существо. Он внезапно почувствовал себя покинутым, как будто остался один во всем мире, лишенный всего и вся. Рука его, словно выражая просьбу о помощи, машинально ласкала теплые икры жены. Глядя прямо перед собой и ничего не различая, он промолвил еле слышно, как если бы говорил сам с собой: «Ах, если бы все было иначе, хоть чуть-чуть иначе… было бы так изумительно и чудесно…»

— Что ты там лепечешь, кролик?

Гордвайль не ответил: возможно, просто не слышал вопроса. Пожал плечами, словно оправдываясь. Он ясно понимал, что иначе не будет никогда.

Tea спрыгнула с дивана и подбежала к зеркалу над рукомойником. Обеими руками она приподняла груди, мгновение взвешивала их, словно желая определить точный их вес, и стала одеваться.

По воскресеньям и в другие выходные, если родители Теи не приглашали их к себе, то они обедали дома, готовя все сами, просто и небогато. Жалованья не хватало, и они постоянно страдали от отсутствия денег. Особенно Гордвайль. Поскольку почти все деньги, его и ее, тратила одна Tea. Не ограничивая себя ни в чем, она покупала все, что хотела. Потом приходила просить денег у Гордвайля. На повседневные нужды ничего не оставалось. Получая теперь у доктора Крейндела двести двадцать пять шиллингов в месяц, сумму вполне достаточную на жизнь одному человеку, особенно такому непритязательному, как он, Гордвайль вечно ходил без гроша в кармане и, как и прежде, постоянно обхаживал кого-нибудь, чтобы занимать до смешного по мелочи и покупать себе дурного табака или кусок хлеба. Он почти голодал и был весь в долгах, даже больше, чем прежде.

Отношения его с Теей установились с первого дня и с тех пор не менялись. Сразу после свадьбы Tea без обиняков объявила ему, чтобы он и не думал, будто ее образ жизни изменится из-за замужества хоть на волосок… Она по-прежнему вольна делать все что душе угодно… Она и делала все что душе угодно; часы досуга, вечера и выходные, она проводила не с Гордвайлем, а на каких-то вечеринках в местах, о которых ему ничего не было известно. Он не знал, ни когда она уйдет, ни когда вернется. И если поначалу это казалось ему немного странным и не соответствовало его представлениям о том, какой должна быть семейная жизнь, то потом он понемногу привык — выбора не было. С ревностью, беспрерывно мучившей его вначале, он постоянно боролся, пытаясь вытравить ее, и даже, по крайней мере на первый взгляд, преуспел в этом. То есть вытравить ее он не сумел, но загнал в какой-то потаенный уголок души, где она только и ждала часа, чтобы прорезаться с еще большей силой. Он искал объяснение поведению жены, оправдывал ее как мог, очевидные факты толковал так, как ему было удобнее, и, главное, изо всех сил старался закрывать глаза на этот пугающий аспект их жизни. Но все его существо было теперь постоянно угнетено, он словно носил в себе ростки смертельно опасной болезни. Весь как-то съежился и вечно ходил мрачный, подавленный, непрерывно испытывая внутреннее напряжение. Казалось, невидимая преграда возникла между ним и остальным миром. Очень редко теперь бывал он раскованным и весело смеялся на дружеской вечеринке.

Он прилагал всяческие усилия, чтобы скрыть истинную сущность отношений между ним и Теей, однако друзья знали правду. Взгляд их, взгляд сторонних наблюдателей, был острее, и картина получалась более выпуклой, объемной. Они видели и знали многое из того, что оставалось скрытым от Гордвайля. Со временем истинная сущность Теи стала ясна и тем из друзей Гордвайля, кто сначала заблуждался на ее счет, и все они приняли его сторону.

Tea закончила одеваться. Она стояла уже в пальто и шляпе, готовая к выходу. Был почти час дня.

Она обратилась к мужу, сидевшему без движения на диване:

— Да будет тебе известно, я еду к родителям обедать. Поедешь со мной?

Однако по ее тону он понял, что его участие нежелательно. Кроме того, они не были приглашены. Он отказался.

— У тебя есть деньги?

— Нет. Может, грошей двадцать, не больше.



Поделиться книгой:



Регистрация