Несмотря на все прелести жизни в больнице, я, едва собравшись с силами, покинул ее и перебрался в отделение Пистоль. Там я повстречал довольно странного субъекта, который по обязанности или по призванию утешал всех отчаявшихся. Обращение его к людям, возвращавшимся из ассизного суда с приговором к смертной казни, было в высшей степени оригинально. «Не огорчайтесь, — говорил он. — Берите пример с меня, будьте философом».
«Позор! Позор!» — кричал какой-нибудь бедняк в отчаянии.
«Ну! Зачем же так? Вы осуждены только на пять лет. Со мной обошлись куда хуже, но я-то не жалуюсь».
Этот сострадательный человек оказался фальшивомонетчиком, собственником поместья в окрестностях Парижа. Он был очень ловок, но его погубила излишняя осторожность. Он имел обыкновение зарывать в землю только что отлитые монеты, чтобы они, потемнев, казались старыми на вид. Один из его соседей заметил эту проделку и откопал сокровище. Но, увидев, какого свойства эти деньги, негодуя на свою неудачу, сосед донес на кого следовало, предоставив дело правосудию.
Пользуясь разрешением, я часто гулял по просторному двору Консьержери; благодаря этим прогулкам мне удалось узнать об одной интересной секте. Горе запоздавшему прохожему: в одно мгновение ока он окажется раздет и брошен в воду. На другой день преступники под видом рыбаков вылавливали свою жертву и сдавая труп куда следует, получали 25 франков вознаграждения. Это у них называлось «вымачивать». Какое-то время этот род деятельности даже процветал; Фурнье и его нахлебник Тепаз хвастались, что спровадили на тот свет человек по двадцать каждый.
Тут была и другая шайка — настоящие парижские «тигры». Ночью на улице они набрасывали на прохожих аркан и, обобрав их дочиста, отпускали.
Я не знал своих сокамерников, пока не повстречался с ними в тюрьме. Первый — поэт и столяр, сочинил известную песню, обрекшую его во время Реставрации на год тюремного заключения и 500 франков штрафа — честь, которой завидовали все тогдашние либералы. Освобожденный Июльской революцией, Беккер — это его имя — бросил станок ради пера и стал журналистом, но его проза и стихи не имели большого успеха. Оскорбленный невниманием читателей, он в качестве мести вздумал отправиться за границу, чтобы снискать себе счастья на военной службе. В то время боевые действия велись в Бельгии и Польше. Наш поэт поспешил в Варшаву, но при первом выстреле дезертировал и вернулся в Париж. Его друзья отправили его в Брюссель, где он получил командование полком, но, по-видимому, запах пороха ему не очень нравился — Беккер снова бежал, на этот раз прихватив с собой и полковую казну. Он думал добраться до какой-нибудь гавани и отправиться в Англию или Америку, но надо полагать, что главный штаб имел определенные подозрения на его счет, потому что за ним послали погоню, и Беккер был арестован на последней станции, когда менял лошадей. Его тотчас судили военным судом, но не расстреляли, а приговорили к десяти годам каторги за воровство и дезертирство.
По восшествии на престол король Леопольд помиловал многих преступников. Попав под амнистию, Беккер поспешил вернуться во Францию, где окунулся в прежнюю жизнь. Подобно многим желающим славы и денег, он бросился сотрудничать с мелкими журналами. Особенно Беккер любил «воспевать» министров, преимущественно Мармона Сульта, речи которого в палате он постоянно осмеивал. У старого воина было немало самолюбия; не желая удовольствоваться военной славой, он хотел заслужить известность и в магистратуре. Чтобы заставить молчать беспокойного критика, его приняли на службу. Однако всему приходит конец.
Вследствие какого-то переворота в министерстве Беккер вынужден был покинуть политическую арену, сменив канцелярский слог на публицистический, процветающий и поныне. Ненамного ошибется тот, кто сочтет его прародителем желтой прессы наших времен. Стоя во главе полудюжины таких же писак, как и он сам, Беккер основал несколько журналов по театральной части, используя разного уровня начальников и актеров. Он точно так же поступал и с актрисами, и не одной, несмотря на отвращение, которое он внушал своим лицом, пришлось заплатить ему известную дань во избежание худшего. Я чуть было не забыл описать вам его портрет. Беккера отличала приплюснутая голова, огромный рот, синеватые губы, фальшивый неприятный голос и желтоватый цвет лица. Он был высокого роста, но сильно горбился.
Я не знаю, каким образом Беккер дошел до того, что не смог сбывать свои произведения. В 1843 году он содержал подпольную типографию для тайных обществ. Как же этот осторожный плут попался? Арест революционных сочинений в его типографии привел и к моему задержанию.
Мой другой товарищ по заключению был мне не так неприятен. Его открытая натура и чистосердечный взгляд шли вразрез со скрытным поведением Беккера. К сожалению, его глупые речи иногда казались мне нестерпимыми. Экс-лейтенант Катенье был без страха, но не без упрека. Впрочем, когда я думаю о его несчастьях, то не могу не верить в действие высших сил. Отправившись в 1814 году в поход с бретанскими федератами, этот необыкновенно отважный человек дрался под Ватерлоо. Ему следовало бы умереть, сражаясь за границей, но его роковая звезда привела его обратно в Париж. В продолжение 15 лет он работал в одной типографии, скрывая давнее желание отомстить и не прощая Бурбонам их возвращения во Францию. Правда, Реставрация ему повредила, и потому немудрено, что во время Июльской революции он одним из первых взялся за оружие. Отличившись, он снова сумел поступить в армию, но, так как его военное обучение было не закончено, его отправили доучиваться в кавалерийскую школу Сомюра в качестве унтер-офицера. Не смея рассчитывать на большее, он, однако, остался недоволен. По его словам, он заслуживал большего, но поведение его было далеко не похвальным.
Вместо того чтобы держаться своего скромного положения и быть верным королю, он опять принялся строить заговоры. Военный министр, узнав о его поведении с комитетом по правам человека и его дуэлях, прислал ему патент на звание лейтенанта в пехоте. Катенье протестовал против назначения, которого не просил, но его не послушали, и ему пришлось отправиться в линейный полк, распрощавшись с кавалерией и с красивой формой. Прибыв в корпус, он принялся за агитацию против Людовика Филиппа. Он говорил речи за обедами, в собраниях, пользовался любой возможностью появиться в мундире. Агенты полиции не теряли его из виду и, может, думали отправить беспокойного лейтенанта в Алжир, когда странное обстоятельство ускорило его погибель. Во время одной из своих экскурсий по Парижу Катенье арестовали за подделку документов по заявлению одного банкира. Судья послал за банкиром, и тот заявил, что представленный ему вексель был фальшивым, а подпись подделана. С той и другой стороны протестовали; комиссионер, не зная, как разрешить спор между офицером и банкиром, обратился в префектуру полиции. Префект велел рассмотреть дело Катенье. Все указывало на то, что он был человеком опасным. Пользуясь случаем, Катенье как заговорщика отправили в Ла-Форс. С этой минуты его ожидали жестокие неудачи. В ассизном суде его признали виновным.
— Мы выяснили, — сказал ему председатель, — что вы не могли получить от своего семейства той суммы, на которую предъявили вексель банкиру. Вы также не могли заработать ее сами. Откуда же у вас эти деньги?
Не имея возможности вывернуться, Катенье решил говорить начистоту, но истина не всегда правдоподобна. Суду и присяжным, так же как и публике, его ответ не показался удовлетворительным.
— В июле, — заявил Катенье, — в ту минуту, когда народ проник в Тюильри, я, подбирая падавшие у солдат патроны, наткнулся на сумку, одного сержанта королевской гвардии и открыл ее. Вместо патронов я увидел там двадцать тысяч франков золотом. Я завладел ими, не сказав никому ни слова. Это правда.
Присяжные не поверили этому рассказу; большинством голосов Катенье был обвинен в подделке документов и осужден на пять лет принудительных работ. Этот приговор повлек за собой лишение прав на собственность и состояние, а также позорное выставление напоказ. После этого Катенье, прикованного к цепи вместе с другими преступниками, переправили в Бисетр, а оттуда — в Тулон.
Теперь понятна злоба Катенье. У него были свои причины ненавидеть июльское правительство.
По окончании срока он по ходатайству одного из своих прежних друзей, служившего в муниципальной полиции, получил разрешение жить в Париже.
В бумагах, перехваченных у кого-то из нас, было найдено письмо, написанное Катенье, в Комитет к Беккеру. Он предлагал ночью поджечь Париж с четырех сторон и, пользуясь смятением, поднять восстание. Это была его навязчивая идея. В тюрьме он беспрестанно к ней возвращался и определенно сходил с ума. Днем он всячески испытывал мое терпение, а ночью мне приходилось страдать. Вскакивая в два часа ночи, он кричал: «Слышите? Дерутся. Бьют в набат! Вставайте, вставайте!» Мне стоило больших усилий успокоить его.
Впоследствии он сам мне все это рассказал, и
Я расскажу о злоключениях некоего Шиво. Он познакомился с одной надзирательницей из женского отделения Консьержери. Узнав, что она вдова и кое-что скопила, он обещал жениться на ней по окончании срока наказания. Шиво на ее деньги рассчитывал купить цирюльню близ Консьержери, выходившую на площадь Дворца Правосудия. Проект удался: прежний цирюльник уступил за скромную плату свою лавку, прекрасно понимая, что она вернется к нему и не будет стоить ни су. Шиво занимался «музыкой», то есть доносами, — это и принесло ему несчастье. Его клиенты — по большей части содержатели женщин в Сите, — предупрежденные товарищами по каторге, перестали к нему наведываться, а потом начали бить ему стекла. Их бывший «брат по заключению» вынужден был вернуть лавку прежнему владельцу, поплатившись таким образом за то, что хотел брить тех самых людей, на которых раньше доносил. Тогда Шиво принялся снова воровать, а несчастная женщина, покинувшая ради него место надзирательницы, от отчаяния повесилась.
Многие писатели находят, что отмена смертной казни служит признаком прогресса. Один остроумный автор по этому поводу заметил:
— Уничтожим смертную казнь, пожалуй! Тогда пусть господа убийцы принимаются за дело.
Отбросив всякие философствования, надо признать, что казнь сама по себе возмутительна. Меня это зрелище впечатлило в юности до такой степени, что я до сих пор не могу позабыть эту ужасную сцену.
Как и все дети моего возраста, я порой толкался на Гревской площади. Но однажды я заметил там страшную машину с окровавленными столбами. Было около десяти часов утра, а на четыре часа была назначена казнь одного портного, убившего в минуту ревности свою любовницу. Аркольского моста еще не существовало, и у Сены еще не было столь великолепной набережной. Некоторые прохожие останавливались. Да и я не мог оторвать глаз от изобретения доктора Гильотена; я все рассматривал лестницу, доску, да и весь механизм с любопытством, смешанным с ужасом. Мне чудовищно хотелось видеть все. Декорации были готовы, недоставало только актеров. Погода стояла превосходная, железо, готовое оборвать чье-то существование, блестело на солнце, и я спрашивал себя, как может умереть человек, когда кругом все полно жизни.
Понемногу Гревская площадь наполнялась любопытными зеваками, подобными мне. Вот появился вооруженный саблями отряд жандармов и принялся очищать площадь от народа. Едва волнение поутихло, как я услышал крик: «Вот он!» И действительно, вскоре показалась телега, сопровождаемая солдатами. Когда она остановилась, палач и его помощники завладели своей жертвой, которой сделалось дурно при виде эшафота. Аббат поспешно сошел со ступенек, подавая преступнику распятие. Часы пробили четыре. Сансон спустил крючок, нож упал, и глухой звук, по принятому обычаю, вместе с целым потоком крови возвестил народу о том, что «справедливость восстановлена». Красные корзины наскоро прикрыли и положили в тележку, которая тут же отправилась в путь, будто стыдясь своей печальной поклажи.
Потом все было вымыто и разобрано. Эта сцена продолжалась часа два, и я не упустил ни одной подробности. Что меня особенно поразило, так это убийственное хладнокровие, с которым Сансон рассматривал только что снятую с казненного одежду, и та педантичность, с которой он вытирал лезвие ножа. Он напомнил мне цирюльника, вытирающего бритву, не находя, по-видимому, никакой разницы между мыльной водой и человеческой кровью. По окончании этого действа толпа начала молча расходиться. Это был первый и последний раз, когда я видел подобную казнь; ни разу за всю мою жизнь у меня не возникало желания посмотреть на это вновь.
Но мне вполне понятны и хвастовство убийц, и то бесстыдство, с которым они восходят на эшафот, зная, что на них смотрят тысячи любопытных.
На это ли рассчитывали законодатели? Мне кажется, — и я не одинок в своем мнении, — что казнь без всех этих приготовлений, внутри тюрьмы, гораздо лучше достигала бы своей цели, не давая повода ни к какому чванству. Ласенер и Пульман были бы неприятно удивлены в день казни тем, что толпа не так велика, как они думали. Они сочли бы неблагодарностью равнодушное отношение публики к их смерти.
Увидев этих людей вблизи, я спросил у них: «Что бы вы сделали, если бы наказание изменили?»
Ласенер ответил так: «Смерть лучше тюрьмы и печных лишений, ибо, в конце концов, это не более чем скверно проведенная четверть часа. Я всегда предпочту казнь. Я принял бы помилование не иначе как вместе с доходом в двадцать тысяч ливров».
Пульман ответил по-другому: «Я слишком ненавижу общество. Получив прощение, я все-таки останусь его врагом и, свободный, вернусь к прежней жизни».
В их словах было столько цинизма!.. Что следовало заключить из этих признаний?
Не мне, конечно, решать, справедливо ли поступает общество, наказывая смертью за убийство. Но, в достаточной мере изучив характер преступников, я могу сказать следующее: все они предпочитают смертную казнь пожизненным принудительным работам, и перспектива вечного труда при их ужасной лености им совсем не улыбается. Из этого я заключаю, что раскаяться их скорее заставит смерть для общества, нежели казнь действительная, с ее кровавыми атрибутами.
Возвращаюсь в отделение под названием «Пистоль». Там была общая комната, где за известную плату можно было оставаться до десяти часов вечера. Туда также отводили на первую ночь тех осужденных, которые отчаивались сильнее остальных. В этой комнате оказывались деловые люди, банкроты, злоупотребившие доверием, писатели; среди них не много было таких, которые бы не надеялись склонить в свою пользу судей и снова вернуться в общество. Они старались с помощью адвоката сбить с толку тех, кто подал на них жалобу. Некоторым это действительно удавалось, но в каком положении оказывались остальные! Не надеясь более на людей, они прибегали к Богу. Я должен заметить, однако, что у многих осужденных при мысли о бесчестье помрачался рассудок.
Один молодой человек, имени которого я не назову из уважения к его семье и к нему самому, растратил свое имущество на научные исследования и на жизнь не по средствам среди таких же, как и он, людей. Имея только десять тысяч франков и не желая показывать, что он разорен, он вздумал задать пир и пригласить туда нескольких членов из жокей-клуба. За десертом он предполагал сообщить своим приятелям, что женится на богатой наследнице, и, вынув Из своего портфеля пачку акций неизвестно какой торговой компании, сказать им: «У меня остается еще двести тысяч франков, которые я разместил весьма выгодно, а в ожидании какого-нибудь наследства я буду жить своим небольшим доходом». К несчастью, подготовленная им комедия была раскрыта. Его арестовали и осудили на семь лет принудительных работ. Невозможно описать его отчаяния. К счастью, на другой день, рано утром, за ним прислал генеральный адвокат Жалон и сказал ему:
«Вчера я был слишком строг в отношении вас, но я должен был исполнить свой долг. Не беспокойтесь, завтра вас отправят в больницу, а в скором времени вы получите полное прощение».
В числе обитателей «Пистоля» были и другие интересные личности. Барон Б. содержал актрису театра «Варьете» Эстер де Бонгар. Чтобы удовлетворить ее капризы, он жертвовал всем на свете: промотал свое родовое поместье, не побоялся подделать подпись для получения денег. Однако присяжные были настолько снисходительны, что освободили его. Я был чрезвычайно доволен, когда его освободили, потому что он слишком часто пользовался моим кошельком и табаком. К этой группе принадлежал и М. де М. — прекрасный молодой человек, попавший сюда за грехи юности, но искренне раскаявшийся: искупив ошибки прошлого, он заслужил положение в свете.
Также я помню одного экс-капитана королевской гвардии, М. де X., который, не краснея, принуждал свою жену к распутству, чтобы добиться своих целей. Эта чета была вознаграждена по достоинству.
Но кого я особенно ненавидел, так это старого собственника-легитимиста[30], осужденного за взяточничество. Все его раздражало, он ожидал в тюрьме того же покоя и комфорта, как и дома. Он плутовал за картами, как настоящий картежник, а проиграв, приходил в самое отвратительное расположение духа. Мысль о том, что он может лишиться хотя бы малейшей частицы своего состояния, могла свести его с ума. В сущности, его дело было не совсем правое, но его старость и общественное положение вынудили присяжных помиловать его.
Самым веселым осужденным был бывший секретарь следственного судьи, который, злоупотребляя своими обязанностями, присваивал себе все вещи, что приносили в канцелярию в качестве доказательств. Уличенный в преступлении, он был осужден на пять лет тюремного заключения. Он говорил так: «За это время я выучусь какому-нибудь ремеслу и, получив свободу, неплохо устроюсь с помощью того, что припрятал».
Примечательно, что самые ленивые люди, оказавшись в тюрьме, больше всего боятся скуки. Я знаю многих, кто за порцию вина или несколько монет работали дни напролет. Ленивее всех оказались те, кто получали какую-то помощь извне и могли тратить деньги на лакомства; те же, кто считали себя совсем покинутыми, выглядели несчастнее других. Большая часть из них молчала и сидела неподвижно. О чем они думали? Конечно, о своем печальном прошлом и разбитом будущем! Особенно мне запомнился один заключенный, который всегда сидел, опустив голову, подперев одной рукой лоб, а другой катая хлебный шарик. Снедаемый раскаянием, он приобрел эту привычку еще во время своего первого заключения, тянувшегося очень долго.
Тем, кто не был в тюрьме, трудно вообразить, к каким странным средствам прибегают заключенные, чтобы избавиться от гнетущего их бездействия. Работа была бы для них счастьем. Представьте себе, что один заключенный занимался ловлей мышей (а их в Консьержери достаточно). Поймав, он дрессировал их, кормил и скоро так приучил к себе, что они являлись к нему по первому зову. В каком он бывал отчаянии, если одной из его воспитанниц случалось погибнуть! Он плакал как ребенок!
Кроме того, оторванные от мира, преступники предавались каждый своей навязчивой идее, и их тайные страсти проявлялись в тюрьме с большей силой. Ревность — это страшное чувство — достигала высшей степени у несчастных при одном воспоминании об оставленных за стенами тюрьмы предметах любви. Я как сейчас вижу перед собой одного бедняка, который мучился и день и ночь при мысли о том, что его подруга, может, страдает сильнее, чем он, от разлуки. Ежеминутно он вскрикивал: «Что она делает? Что с ней? О, я схожу с ума!»
В ту эпоху, о которой я говорю, много шума вызвало знаменитое дело Донона Кадо. Предполагаемых участников этого преступления привели в Консьержери; среди них был и Руселе, сын жертвы.
Нередко случается, что товарищи заключенных знают о совершенном преступлении больше, нежели публика и сами присяжные; так было и теперь. Руселе принял самое живое участие в игре «тридцать один», которая каждый день велась в общей камере. Таким образом он имел возможность рассказать все обстоятельства убийства, а так как он считал его делом случайным, за которое ему придется провести в тюрьме года три, не больше, — то и не боялся рассказывать.
Руселе был высокого роста и сухого телосложения. Ему было около шестидесяти лет. При малейшем противоречии лицо его омрачалось, а взор становился свирепым. Он притворялся, что не понимает всего ужаса своего преступления, и держал голову высоко. Одет он был как зажиточный крестьянин: в длинный кафтан, серые панталоны, цветную жилетку, подбитые гвоздями башмаки, галстук и фуражку с широким козырьком.
Руселе обрабатывал земли в Сануа и вел дела, имея заемные письма у Донона Кадо, понтуазского банкира, который как-то потребовал немедленной уплаты. Руселе было нечем платить, поэтому он явился к банкиру за новой отсрочкой. Тот не соглашался. Раздраженный его упорством, Руселе убил банкира топором, который прихватил с собой, сгреб попавшиеся под руку деньги, забрал свои собственные просроченные билеты и побежал к жене, ожидавшей его в назначенном месте. Все это было делом нескольких минут.
Заметив его волнение, жена спросила: «Что с тобой, не случилось ли какой беды?» — «Случилось! Я убил Донона Кадо, и если ты скажешь хоть слово, то и с тобой будет то же». И он занес над ее головой окровавленный топор.
Об остальном Руселе умолчал и не сказал нам, что из предосторожности вынул ключ из двери кабинета банкира. Еще накануне он принял все меры, посоветовав младшему сыну Донона Кадо, немного занемогшему, какое-то лекарство, которое только усугубило его болезнь, заставив пролежать весь следующий день.
Сначала преступника не могли найти; многочисленные аресты ни к чему не привели, и только когда в руках сына Руселе обнаружили украденные у банкира билеты, убийцу арестовали. Он начал с ложных показаний: выдумал имена несуществующих сообщников, назвал какую-то воображаемую личность в очках; потом заявил, что идея убийства принадлежит старшему сыну банкира, затем назвал младшего — Эдуарда Донона. По роковому стечению обстоятельств, о которых я говорил, молодой человек в минуту совершения убийства был дома и находился в своей комнате. Никто не понимал, как он мог ничего не знать и не слышать. Страдая от лихорадки, он действительно ничего не слышал, но между тем кое-что заставляло подозревать его причастность к этому делу. Начавшееся следствие показало, что он был любовником горничной, с которой имел сношения его отец. Не мог ли Эдуард в минуту ревности решиться на преступление?
Между тем он был совершенно не виновен, хотя и настроил всех против себя своими высокомерными ответами. Принялись перебирать всю его жизнь, все его поступки. Его попрекали тем, что он ленился в учебе, был непочтителен к своим наставникам, особенно к отцу. Бог знает на какие хитрости шли, чтобы вырвать у Эдуарда хоть одно неосторожное слово. Руселе, надеясь спасти свою голову, сваливал всю вину за преступление на Донона-младшего, называя себя его орудием. Он говорил, что из желания немедленно получить наследство Эдуард предложил ему убить своего отца за двадцать тысяч франков! Но юноша был несовершеннолетним и потому не мог ни получить наследства, ни пообещать такую сумму.
Результат этого дела известен: Эдуард Донон был оправдан, а Руселе осужден на вечную каторгу.
Два года спустя я случайно встретил Донона. Он казался встревоженным и грустным; он сказал: «Я иду за доктором». — «Для себя?» — спросил я. «Нет, для моей маленькой дочери», — ответил он.
Я указал ему, где живет доктор, и потом по его приглашению отправился к нему. И что же я увидел? Горничную его отца. Он стал жить с ней с того самого дня, как его выпустили из тюрьмы. Едва он вошел, как она, не обращая никакого внимания на постороннего, принялась его бранить. Эдуард, ничего не отвечая, взял из колыбели ребенка. Девочка была прелесть как хороша. Потом, положив ее обратно в постельку, он тихо сказал: «Дорогая моя крошка!.. Единственное утешение всех моих горестей…»
Больше я не встречал несчастного Эдуарда, но я унес с собой твердое убеждение, что тот, кто был таким нежным отцом, не мог быть дурным сыном.
Семнадцатого сентября 1844 года амнистия открыла мне двери Консьержери.
«Возьмите и меня! Возьмите и меня!» — просили в один голос несчастные, которых я оставлял.
Впоследствии я увидел, что самой лучшей мерой для предупреждения преступлений была та, которую правительство приняло, отправляя преступников в Кайенну[31] и очищая от них Париж.
Кроме того, улучшения, произведенные в самом городе и уничтожение всевозможных притонов разврата в предместьях — все это благотворно отразилось на очищении столицы в нравственном отношении.
Часть третья
Я много слышал о Видоке, но никогда его не видел — теперь мне это удалось. Он был ростом несколько выше среднего, с седыми волосами и грубыми, но подвижными чертами лица. Внимание привлекал соколиный взгляд знаменитого сыщика, а многочисленные шрамы свидетельствовали о том, что он неоднократно участвовал в опасных схватках с преступниками. Таков был Видок в свои восемьдесят лет.
Мой доктор лечил его на протяжении тридцати лет и за все это время не получил ни су. Апатичный но натуре, Видок заболевал, если с ним случалась какая-нибудь неприятность или он, к примеру, терял деньги. Но едва на горизонте появлялось какое-нибудь дело, он совершенно преображался и, словно лев, бросался в бой; затронув самолюбие этого удивительного человека, его уже ничем нельзя было остановить.
Чего он только не предпринимал, чтобы сделать себе состояние! Мануфактурный промышленник в Венселе, маклер в Париже, игрок на бирже, он давал советы обокраденным купцам, обманутым мужьям, готовый на все, лишь бы ему хорошо платили.
В период революции, когда временное правительство имело свою полицию, Ламартин, его фактический глава, очень дорожил Видоком, да и тогдашние дипломатические круги не пренебрегали его услугами. Прибавим, что этот человек, постигший в совершенстве искусство грима, мог также изобразить чьи угодно манеры, и не один иностранец обманулся, принимая его за посла. Что же делал Видок, выходя из какого-нибудь изящного салона? Он преспокойно отправлялся к хорошенькой содержательнице трактира и упивался дешевым вином.
Он также обожал актрис, и многие из них отвечали ему взаимностью; хотя великий сыщик и не отличался великодушием, но в ответ на получаемый от пассии портрет вручал ей собственноручно составленное завещание, согласно которому делал своей наследницей, а поскольку было известно, что он имеет средства, то этот маневр всегда ему удавался. К тому же Видок был старым холостяком и большим болтуном: любил, когда слушали его рассказы о совершенных им подвигах.
Тем не менее, принося действительную пользу обществу, Видок слишком хорошо знал свет и был уверен, что прошлое несмываемым пятном легло на всю его дальнейшую жизнь. И потому многие, используя его талант, в то же время не считали за грех его обманывать, прекрасно зная, как отнесутся в суде к жалобе Видока. Обмануть сыщика считалось ловкостью, и это понятно: будучи постоянно настороже в сношениях с мошенниками, Видок становился удивительно доверчив с добропорядочными гражданами, и не раз приходилось ему раскаиваться в своей вере в людскую честность. Он горько жаловался на администрацию полиции, всегда в отношении к нему неблагодарную, и, не стесняясь, говорил о ее злоупотреблениях.
Недовольный судебной системой и поражением во многих своих процессах, Видок продал недвижимое имущество, обратив его в капитал, чтобы избежать штрафов, которыми ему постоянно угрожали.
Надо заметить, что Видок жил тогда на улице Попинкур и звался господином Буржуа. Он оставил себе только мебель и коллекцию картин, стоившую ему порядочных денег, несмотря на то что большую ее часть составляли современные портреты. Комнаты его дома представляли собой нечто вроде лавки антиквара: рядом с глиняной посудой и старинными комодами стояли орудия пыток и воровские инструменты, маленькая, готовая к работе гильотина и древнее оружие. Но самыми странными на вид в этом скопище предметов были тринадцать стенных часов с боем различного устройства, чьим перезвоном Видок, подобно Карлу V, любил забавляться, когда механизмы начинали отбивать часы одновременно.
В собственных мемуарах Видок подробно рассказал о главных эпизодах своей жизни. Он был сыном пекаря из Арраса, и в то время, когда по воле Жозефа Лебона, комиссара от Конвента, этот город заливали реки крови ни в чем не повинных жителей, лишь показавшихся ему подозрительными, юноша спасся благодаря тому, что женился на беременной любовнице свирепого проконсула. Впоследствии праздность и революционные беспорядки, царившие в округе, привели к тому, что молодой человек покинул свою жену и, ударившись во все тяжкие, дошел до галер.
При содействии своей любовницы Франсины и благодаря неустрашимости и ловкости Видок сумел бежать из тюрьмы и в свою очередь сделался грозой злодеев, получив при Людовике Филиппе место начальника особой бригады полиции Парижа, несмотря на свое преступное прошлое.
Выполняя эти непростые обязанности, Видок однажды вынужден был арестовать своего лучшего друга. Но пусть он сам расскажет эту историю.
Видок не останавливался ни перед какими трудностями. Он подробно расспросил хозяина «Шарио д’Ор», узнал приметы путешественника, потом, выяснив, что его друг потерял свой портфель в дилижансе, сыщик начал расследование. Он тотчас отправился на почтовую станцию, разузнал имена всех путешественников, прибывших в назначенный день, потом пустился по их следам и спустя четыре дня торжественно доставил вора в префектуру.
Сирил был за это очень благодарен другу, но с тех пор перестал с ним обедать. Впрочем, случай свел их еще один раз. Это произошло в 1848 году. Во время известных июльских событий Видок, имевший свои причины ненавидеть республиканцев, однажды по неосторожности оказался в их среде.
Какую цель он преследовал? Вероятно, он желал понаблюдать за армией повстанцев, чтобы узнать их стратегические планы. Тем не менее дело могло кончиться тем, что его расстреляли бы как собаку, потому что сыщик был узнан, когда вдруг один лавочник вскрикнул, бросившись к нему на помощь: «Остановитесь, граждане! Этот человек тысячу раз рисковал своей жизнью, избавляя нас от злодеев! Он должен знать, что среди нас опасность ему не угрожает; покажем ему, что республиканцы не убийцы».
Короткая, но пламенная речь возымела свое действие. Видок был спасен; впрочем, один из повстанцев спросил, зачем он к ним явился.
«Вовсе не для того, чтобы кого-нибудь поймать, я просто ищу провизию. Моя кухарка боится выйти, и я два дня как голодаю. Впрочем, я живу в ста шагах отсюда, и если вы хотите пойти со мной…» — «Ну хорошо, ступайте», — сказал командир отряда защитников баррикады.
Видок поспешил воспользоваться позволением, но обратился к своему спасителю, который был не кто иной, как известный нам Сирил:
«Как, ты живешь теперь в Париже? Какая встреча! Без тебя я бы пропал!» — «Как и я без тебя оказался бы в тюрьме. Но признайся, если бы я был виновен, ты бы меня арестовал!» — «Это так, но что мне было делать? В то время, когда я был начальником полиции, я арестовал бы и родного отца». — «Тогда как я, хоть и знаю, что ты пришел шпионить за нами, все-таки тебя спас». — «Ах, черт возьми, так ты сделался революционером?» — «Ну да! Мы квиты, дело кончено. Прощай!»
Больше они уже не встречались.
«Со мной едва не покончили», — прибавлял Видок. А между тем этот человек был далеко не трусом. Одно его имя приводило в ужас самых бесстрашных разбойников, и с ними-то преимущественно он и вел неутомимую борьбу. Однако, бесстрашный перед лицом настоящей опасности, Видок, случалось, не раз содрогался при виде какой-нибудь безобразной старухи. Тут требуются некоторые пояснения.