Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Соблазнитель - Ирина Лазаревна Муравьева на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Танька посмотрела на запутавшуюся одноклассницу: Вера Переслени сидела с ногами на диване, запустив обе ладони глубоко в волосы, и с отчаянием глядела в одну точку.

«А правда красивая! Вот ведь везет! – без зависти всякой подумала Танька. – Везет же красивым! Вон, турка поймала».

– Послушай, отбей его, Танечка, а? – сказала несчастная Вера. – Ну что тебе стоит? Оденься красиво и сядь там, на лестнице. Я его знаю! Он тут же придет.

– Вер, ты что, ненормальная?

– Я очень нормальная! Танька, давай! Ведь ты его, Таня, наверное, полюбишь! Он сильный, хороший, уедешь с ним в Турцию, тебе же ведь хочется встретить кого-то! А тут само в руки плывет!

– Что плывет?

– Не «что», Танька! Кто! Кто плывет!

– Кто плывет?

– Как «кто»? Парень, Танька! Непьющий, не русский! Еще года два и поженитесь, правда!

– Но он ведь башку от тебя потерял?

Тут Вера задумалась, но на секунду.

– Башку он найдет. Я другого люблю.

И так она хрипло, таким странным голосом сказала «люблю», как стихи прочитала.

– Андрея Андреича, да?

На это она не ответила вовсе, но так посмотрела на Таньку, что та поджалась и даже немножко струхнула.

– Поможешь?

– Попробую. – Танька вздохнула. – Но ты мне его хоть сперва покажи. А то, может, просто придурок какой-то…

– Пойдем посидим во дворе, он придет.

Подруги тихонечко вышли во двор, уселись на свежепокрашенной лавочке. Вера Переслени оказалась права: молодой и горячий Исмаил с ведром, полным этой густой, синей краски, немедленно выскочил из-за угла и начал топтаться на месте, как конь.

Развратная Танька прищурила глаз:

– А что? Очень даже…

– Сиди, не вставай! – сказала ей Вера. – А я в магазин.

Глаза опустила и сразу ушла. Танька облизнула губы, чтобы блестели, и обеими руками растерла щеки: на них появился здоровый румянец. Боясь расплескать густо-синюю краску, турецкий рабочий приблизился к ней – хотел, видно, что-то спросить и стеснялся.

– Вы время не знаете? Сколько сейчас? – шепнула она и испуганно вспыхнула.

– Четыре, – ответил Ислам неохотно. – А дэвушка Вера куда уходила?

У Таньки запрыгали пухлые губы:

– Не знаю, куда. Я за ней не слежу.

Черные, маслянистые глаза его безучастно скользнули по ее крепенькому небольшому телу, скуластым щекам, босоножкам и челке, немного лиловой от сильного солнца.

– Вы ждете ее? – прошептала она.

Он шумно и гордо затряс головой. Тогда она встала, одернула юбку и медленно, плавно пошла, поплыла, как лодочка в море плывет, и нырнула под арку, где пахло недавним дождем, и там перепрыгнула сизую лужу, и там разрыдалась внезапно и горько, и сразу ослепла от собственных слез.

Милые и дорогие читатели! Вас, наверное, настораживает, что мои герои то плачут, то сильно бледнеют, то вдруг заливаются жарким румянцем. Вам, может быть, кажется, что мы живем иначе: и сдержаннее, и независимее. А вы ошибаетесь. Горек наш мир, и боли в нем много, и много обид, а уж как дойдет до того, чтобы мы расстались с надеждой, любовью и верой, то тут только камень не плачет. Да, камень. Хотя и про камень не очень понятно.

И я вот хожу и смотрю на людей: они что-то держат в душе, как штангисты, которые подняли до половины вспотевшей груди неподъемную штангу, а дальше – никак. Но и бросить обидно. Вон судьи на лавочке! Только и ждут, когда ты, весь сморщившись и исказившись, ладони свои разомкнешь, и вся тяжесть, согретая потом твоим, твоей кровью, мозолями рук твоих, рухнет на землю.

Не надо бояться. Бросайте – и все.

Глава II

Ночами Бородину не спалось. Иногда он думал, что Елена за все эти долгие годы его приучила к теплу своей кожи, и он спал спокойно, вжимаясь в плечо ей, и даже во сне теребил ее волосы, как дети, бывает, во сне теребят пушистых игрушечных мишек и зайцев. Но разве все это так важно? Пускай другие вцепляются в жен и подружек, а он, Бородин, постоит у окна, высматривая в заволоченном небе звезду – золотую, дрожащую, юную. Она и мигает ему сквозь туман, сквозь длинную ночь, сквозь небесные волны.

Он почти не сомневался в том, что они с Верой созданы друг для друга и, как только возраст позволит жениться, поженятся сразу. Можно, конечно, удивляться этому человеку: при всей безусловной порочности мыслей, при всем эгоизме своем и упрямстве, при том, что он бросил и не пожалел жену свою и малолетнюю дочку, в нем все же была – как бы лучше сказать? – слегка сумасшедшая, странная сила. Вот он переехал бог знает куда, остался без денег, в одних старых джинсах, с одной парой старых ботинок, но он ведь этого не замечал, он ведь ждал, и капли его ожиданья текли по жилам, сосудам, текли вместе с кровью, куски своего ожидания он глотал, словно ветренный воздух весенний, и каждый им прожитый день приближал немыслимое, небывалое счастье.

Трудно назвать романтически влюбленным человека, бросившего семью по причине вожделения. Причем и не женщины даже, а девочки, своей ученицы. Любил ли он Веру? А кто это знает? И сам он не знал. Он просто ее вожделел. Потому не смог жить с женой и не скрыл, что не может. Другие скрывают, хватает ума, и жизнь как река, в середине которой вскипает вдруг водоворот, а она течет себе дальше, и дальше, и дальше, и так далеко утекает порой, что даже не помнит о водовороте.

Шел май, продавали сирень у метро.

Он не приближался к ней, не разговаривал. Потому что иначе можно было сорваться, забыть обо всем, затащить ее в ту же самую или какую-нибудь другую подворотню и впиться опять в эти крепкие губы. Бородин зажмуривался и представлял себе, как они выбегают из подворотни, он хватает такси и привозит ее к себе домой. А дальше наступала такая яркая и пронзительная чернота, что все обрывалось внутри. Лишать ее девственности он не станет. Но он будет ждать. И она будет ждать. На то и судьба, чтобы ждать, ждать и ждать.

Он привык, что Переслени демонстративно пропускает его уроки, но в четверг, одиннадцатого мая, Вера неожиданно пришла и села на место отсутствующей в этот день скуластой Таньки. Обсуждали роман знаменитого английского писателя Сомерсета Моэма «Бремя страстей человеческих».

– Что вы можете сказать о характере главного героя? – глухо и отрывисто спросил Андрей Андреич, опуская глаза.

Переслени подняла худую руку.

– Да, пожалуйста.

Он поднял глаза и увидел ее в огне очень сильного майского солнца. Лицо ее было все освещено.

– Какой он герой? – возразила она, – он кукла. Какой он герой?

– Почему вам так кажется? – спросил Андрей Андреич.

– Милдред не любила его, – объяснила ученица. – А он постоянно делал так, что она зависела от него и была с ним рядом. Он изводил ее этой своей любовью, и он не давал ей дышать. Вот весь «героизм».

– Это неожиданная точка зрения, – пробормотал он. – Что же, по-вашему, делает человека «героем», так сказать, если мы не говорим об экстремальных ситуациях, таких, как война, например?

– О таких, как война, говорить просто незачем, – она усмехнулась. – А в жизни и так постоянные войны, стреляй не стреляй, все равно все поранены. А этот… Ведь он словно дразнит ее: иди-ка сюда, я тебе помогу… А может, ей просто сам вид его тошен? От этого тоже ведь можно свихнуться! Когда постоянно живешь с человеком, а он тебе хуже, чем кость рыбья в горле?

– Да, в этом вы правы, – сказал Бородин. – Нормально живешь, когда любишь. Вы правы.

– А если вот любишь, но с ним не живешь?

Блеск глаз ее стал нестерпимым.

– Не все ситуации просто решаются, – заметил Бородин. – Вернемся, однако, к роману.

Глава III

Оставшись одна, то есть без мужа, с семилетней Васенькой и семидесятилетней матерью, Елена первым делом принялась скрывать от подруг и соседей свое новое положение. Одним она говорила, что они решили продать квартиру в Нагатино, поэтому Андрей Андреич в основном живет там, наблюдаяя за текущим ремонтом, другим объясняла, что он пишет книгу, поэтому требует уединения. Третьим врала, что у Андрея Андреича началась аллергия на мощно расцветшие здесь, на Тверской, березы и липы, поэтому он и поехал к себе, в простое и лысое это Нагатино. А люди и верили ей, и не верили. Одним доставляло удовольствие смотреть, как эта красивая, с очень гладкой и матовой кожей молодая женщина, краснея и бледнея, пытается объяснить, почему муж бросил ее, и порет неловкую чушь. Другим было жалко ее, и от жалости они притворялись, что верят. А третьи и вправду ей верили.

Дни проходили. Он не возвращался. Она его выгнала. Он это принял. Добился свободы, ничуть не страдал. Страдала она и боялась, что мама заметит, как ей тяжело. Но генеральша, грешным делом, была рада, что нет лупоглазого зятя в квартире, и даже сходила к гадалке. Та ей подтвердила, что зять не вернется, а дочка со временем встретит другого. К тому же военного и человека, во всех отношениях очень достойного.

– А Васю-то он не обидит? Военный? – спросила доверчивая генеральша.

– Зачем же? – певуче ответила та, – свои пойдут детки. На всех сердца хватит.

И мать успокоилась: все-таки свой . Значит, будет порядок, и грязную обувь будет снимать в коридоре, а не в спальне.

Васенька не успевала соскучиться без папы, поскольку каждый день встречалась с ним в школе, а по воскресеньям – прошло всего-навсего три воскресенья – отец ее брал то в кино, то гулять. Они уходили. Елена ложилась одна в своей спальне, пытаясь заснуть. Но сон не спускался к ней, слезы душили. Она видела перед собою лицо Андрея Андреича, горящее все изнутри, будто лампочка, но только огонь этот не относился ни к ней, ни к ребенку.

Она не спала и ждала, пока он вернется из Парка культуры, и Васенька, сияя, расскажет, как там хорошо и как они с папой все время смеялись. Он будет неловко топтаться в передней, потом быстро чмокнет ее и уйдет. И так это было три раза. Елена заснуть не могла, и печальные мысли – такие, что даже и слез уже не было, – ее оплетали, как скользкие водоросли.

Она почему-то вспомнила, как однажды, когда они вместе с мамой и отцом отдыхали на Клязьме, к ним прибилась собака. Собака была молодой и веселой, почти что щенок, ярко-черноволосой, с коротким хвостом и доверчивым взглядом. Отец почему-то назвал ее Дашенькой и тут же решил, что возьмет ее в город. Елена была вне себя от восторга. Отец деловито надел поводок на шею счастливой собаки и грустно, как будто он вспомнил о чем-то, сказал: «Пойду погуляю с сироткой».

Елену гулять не позвал, и она стояла у низкой калитки, смотрела, как оба, отец и собака, идут, как будто бы знают куда, по траве, и желтые лютики блеском своим ласкают и гладят то спину собаки, то руку отца, когда он наклоняется и треплет ее по широким ушам. Через три года умер отец, и, как только его похоронили, вечером того же дня умерла Дашенька. Легла на подстилку, слегка похрипела, дрожа вдруг запахшим землей крупным телом, и вскоре затихла.

Прошло много лет. Почему же сейчас, когда муж и дочка пошли в Парк культуры, Елена, закрыв глаза сгибом руки, услышала голос отца так, как будто отец был поблизости, и в темноте пронзительно вспыхнули желтые лютики, а сквозь желтизну их, сквозь шелковый блеск она разглядела отцовскую руку, и спину собаки, и то, как собака, оскалясь от счастья, все лижет и лижет отцовскую руку своим языком?

Ночами становилось особенно тяжело. Главное было не давать воли воображению, не помнить о нем. Отрубить навсегда. Даже во сне она пыталась контролировать себя, но воля ее вдруг слабела: Елену как будто подхватывал ветер, ее уносило вперед и бросало в шумящую, черную пропасть. Она обмирала, и сразу казалось, что вот-вот она должна встретиться с мужем, и все в ней дрожало и билось от счастья. А вскоре она узнавала его: мелькали, мелькали везде эти двое, и голые руки взлохмаченной школьницы сжимали горячую спину Андрея, и он в черноте этой громко, нарочно, как будто боясь, что жена не расслышит, кричал своей маленькой рыжей любовнице: «Ты что? О-о-обожди-и! Обожди-и-и! А-а-аа!»

Глава IV

Иван Ипполитович не мог знать о том, что происходило в душе Переслени, и меньше всего подозревал, что этот эгоистический и к тому же не вполне уравновешенный человек внезапно полюбит свою дочку Веру. Ему даже в голову не приходило, что и Переслени способен любить, поэтому этот известный профессор, решившись на очень недобрый поступок, поехал в Дырявино.

Весна, и к тому же не жаркая, свежая, всегда украшает любую природу, и даже дома – хоть лачуги, хоть хижины – как будто бы преображает: не видишь их жалких, прогнувшихся крыш, окошек, ослепших от долгого снега, их вылинявших и потертых ступенек, а видишь залитое солнцем жилище с сиреневой гроздью, прижатой к карнизу, как будто кусок завитка из прически. Дырявино тоже казалось красивым, хотя вид дырявинских тощих курей, бегущих с истошными криками в темень дырявинской буйной крапивы с желаньем чего-нибудь там поклевать, чтобы выжить, погреться на солнышке и народить несчастных цыплят, обреченных на муку, – вид этих курей вызывал содрогание. Такое, что сердце прохожих сжималось.

Несчастным вообще было местом Дырявино. Как будто его кто-то проклял по глупости. Петрушка с укропом, и те загнивали на хилых и серых дырявинских грядках, а уж огурцы урождались такими, что хоть их в Нью-Йорк посылай: там бывают, сказали мне, выставки разных уродств. Порою, конечно, родится на свет кривой и при этом горбатый огурчик. Ну что? Не выкидывать же! Ешь и плачешь. Но чтобы вот целое поле – такое? Кривых, и горбатых, да и несъедобных? Про помидоры уж не говорю: до розовости даже не дозревали, какие-то в них заводились клещи, а может быть, черви, так что приходилось съедать их зелеными с привкусом гнили. Я, честно сказать, никому не советую ехать на отдых в деревню Дырявино. Хотя говорят, там река, там купанье, а рыбы там сколько, что невод не выдержит! Откуда сейчас, в наше время, вдруг невод? А вот вы и не удивляйтесь: да, невод. Поскольку в Дырявине время другое, и люди другие, и рыбная ловля.

Светало, когда Иван Ипполитович въехал в жутковатое это местечко на своем очень скромном и небольшом «Мерседесе». Дырявино крепко спало, только две какие-то подгулявшие, малоинтересной внешности девицы с размазанной по щекам краской, сняв туфли и обнажив свои неухоженные деревенские ноги, с глупым смехом старались перепрыгнуть через большую, в перламутровых разводах, знаменитую на весь свет дырявинскую лужу. Девицы возвращались из расположенной в ближнем перелеске армейской части, где их переполнили мужеским семенем и крепкими, как из железа, объятьями намяли их сдобные, белые талии. От этих событий они разомлели и шли сейчас, припоминая подробности.

– А мой говорит: «Да сымай ты свой лифчик! На что, – говорит, – мне твои кружева!»

– А ты что?

– А я что? А я говорю: «Тебе он мешает, вот ты и сымай!»

– А он что?

– А он что? А он говорит: «Порву я твой лифчик к собачьим чертям! Такая застежка, что руки сломаешь!»

– А ты что?

– А я что? Откуда я помню? Гляди, что осталось от этого лифчика!

И, вынув откуда-то грязную тряпку, ее показала глазастой подруге. Та расхохоталась и чуть не упала.

– Зверье – мужики! Скажи, Катя, зверье! А все ж таки как ты без них проживешь?

– Так в песне про это, Аленка, и сказано!

И обе девицы, обнявши друг друга, запели давно устаревшую песню:

На тот больша-а-а-ак на перекресток Ужо-о-о не надо больше мне спешить! Жить без любви-и-и, быть может, просто, Но как на свете без любви-и-и про-о-ожить! [5]

Иван Ипполитович с грустью посмотрел на падших этих деревенских женщин и, высунувшись из окошка своего «Мерседеса», спросил у них, как ему отыскать Валерию Петровну Курочкину. Девицы остановились в недоумении:

– Что? Бабу Валерию? На что она вам?

– Неважно. Нужна, – он был сух, лаконичен.

– А если нужна, так езжайте, езжайте. Доедете до сельсовета, увидите тропку в низину, по этой вот тропке идите, идите, идите, идите. И тут ее дом, ведьмы этой, и будет. Паршивый такой и неприбранный весь.

– А адрес вы знаете?

– Адрес мы знаем: низина, дом бабы Валерии. Вот вам.

Никому, уверяю вас, не пойдет на пользу тот образ жизни, который выбрали себе эти нетрудолюбивые девушки. И короткий разговор Ивана Ипполитовича с ними только подтверждает мою правоту. У девушек, судя по всему, не было никакого образования, может быть, даже и полного школьного среднего образования у них не было, поэтому ответ их оказался несуразным, а сама манера разговаривать, глупо хихикая и строя при этом нетрезвые свои глазки городскому человеку, вызвала в профессоре Аксакове небольшое раздражение. Он, однако, справился с этим чувством и поехал дальше, как они сказали ему. Доехавши до сельсовета, какого-то тоже по виду нетрезвого, с торчащим в одном из окошек скелетом сухой, давно мертвой рождественской елки с обрывками ваты и разного золота, он притормозил и поставил машину. Увидел тропинку, ведущую вниз, откуда противно запахло болотом. Болото действительно было большое, заросшее, и не вода, а словно бы жирное черное масло, которое булькало в разных местах, когда на поверхность его вылезала какая-то живность, весьма неприятная. Прямо у болота стоял тоже черный, как будто он много раз побывал в огне и все-таки справился с ним, осевший на бок дом с закрытыми ставнями и не подавал никаких признаков жизни. Когда-то дом этот был обнесен забором, но доски его обвалились, и по-прежнему прямо стояло только несколько кольев, так что все вместе это архитектурное сооружение напоминало старческий рот, крошащийся, темный, прогнивший, в котором осталось всего два-три зуба.

«Не может она жить здесь и ночевать! – подумал профессор Аксаков. – Ведь тут по ночам-то, наверное, страшно!»

Он очень и очень ошибся.

– Пришел, милый Ваня! – услышал он прежний, но слабый и тоже как будто прогнивший весь голос. – Боялась: помру и не встречусь с тобой. А видишь, какая я сильная, Ваня? Опять ведь тебя примагнитила, бедный.

Она стояла на рассыпавшемся крыльце, опираясь на палку, и радостно своими когда-то розовыми, а сейчас погасшими, еле заметными глазками смотрела на него.

– Ну что? Проходи, раз пожаловал, Ваня. Конфеток привез мне? Люблю я конфетки.

Иван Ипполитович жалобно развел руками: конфеток при нем не нашлось.

– Ну, так побалакаем. Без угощенья. Чайку даже нету тебя напоить. Совсем пропадаю я в этом Дырявине. Народ непутевый, без образованья. Одни в голове баловуньки, и все.

Профессор Аксаков поднялся по шатким ступенькам в сырую избу. Посреди избы стоял большой колченогий стол, и на нем, прикрытый газеткой от мух, лежал кусок черного хлеба. В углу была, как полагается, печь, вся серая от пауков в паутине, а рядом топчан, на котором темнели две плоские сиротские подушки.

– Я знала, что ты меня, Ваня, полюбишь. Уж как ты тогда на меня, Ваня, пялился! Буквально ведь глаз не сводил! Я отца просила, просила: «Позволь нам жениться! Помрет без меня мой профессор, помрет!» Но ты, Ваня, знаешь отцовский характер, – она неожиданно скорчила рожу и двумя худенькими пальчиками изобразила рога надо лбом. – «Не сметь! – говорит, – в тебе кровь не людская! За лешего лучше отдам, чем за этого!» Вот так все и вышло. Теперь леший сватает.

Иван Ипполитович попятился к выходу.

– Да нету его! Ты чего напугался? Он дед-то хороший. Придет, Ваня, ночью, напустит мне тут мокроты на кровать и ну давай нежиться, ну миловаться! А я ведь его не люблю, хоть ты режь! Глаза все исплакала. Ну не люблю! «Оставь ты меня, говорю, по-хорошему. Найди себе пару: русалку какую, царевну болотную, их тут полно! И будете жить-поживать, может, детки пойдут, все такие красавчики, такие забавные, рыбоньки, хвостики!» А он – ни в какую! «Ответь, говорит, взаимностью лучше, а то утоплюсь!»

Она перевела сиплое дыхание и замолчала. Иван Ипполитович покрылся холодным липким потом.

– Конечно, похоже, – снисходительно махнула ручкой Валерия Петровна. – Все эти истории, как один очень влюблен, помирает, а этот, второй, он не очень влюблен и в сторону смотрит, – у всех все одно. Но ты, Ваня, тихий. Ты, Ваня, паук. Тебя в паутине-то не разглядишь. Запрячешься, глазки очками прикроешь, и нету тебя, весь в науку ушел! А там, под наукой-то, что у тебя? Ох, ты непростой! Ох, ты, Ваня, и склизкий! Костюмчик надел, а такое задумал! Я, как поняла, так ведь вся и скривилась! Я порчу-то не насылаю, Ванюша. Побаловалась, наигралась, и ладно! От этого все мои денежки кончились! Народ любит порчу наслать друг на дружку! Приходят ко мне: «Помоги, баба Валя! Того изведи да того изведи!» Младенцев, бывает, и тех не жалеют! Родится младенчик у крали-разлучницы, они и кричат: «Изведи! Изведи!»

– А вы что? – спросил вдруг профессор Аксаков.

– А я что? Сперва изводила, конечно. Теперь говорю: «Обожди. Не хочу». Они мне еду начинают носить: «Ах, ах, изведи!» Тушенки военной вон мне нанесли. Откуда нарыли? Войны-то ведь нету. А что мне тушенка? Я травки возьму да с хлебцем поем, мне тушенки не нужно.

Валерия Петровна умильно посмотрела на него погасшими глазками.

– И ты ведь сейчас, Ваня, станешь просить: «Ах, ах, изведи! Ах, пущай он помрет!»

– Кто: он?

И Аксаков весь похолодел.

– А скрытный ты, Ваня! – она захихикала, – сам муку придумал себе и страдаешь! На что там глядеть? Одна кожа да кости. А я, Ваня, если его изведу, тебя-то я ведь не спасу этим, милый!

– Меня? Почему? – прошептал он наивно.

– Иди, Ваня, я тебе что покажу.

Валерия Петровна открыла небольшой ларец, стоящий прямо на полу у печки. В ларце были выцветшие женские фотографии.

– Отец мне принес. «Погляди, говорит, мои, говорит, все любимые доченьки. И все, как одна, на любви погорели. А я, говорит, упреждал! Упреждал! Хотел поберечь! А они, говорит, как пчелыньки, все на варенье: «Ах! Ах! Летимте, летимте!» И что? Прилетели. Одна, говорит, удавилась в петельке, другая – под поезд: такую нашли, что стыдно людей, говорит, ребры с мякоткой. А третья спилась, говорит, от тоски. А я упреждал! Я берег их, просил! Ведь тем-то, небесным, ведь им наплювать. «Бери, говорят, их себе и жалей!» А я и жалею. Моя плоть и кровь».

Валерия Петровна победоносно посмотрела на профессора Аксакова.

– Я все-таки не понимаю… – Аксаков дрожал и справиться с дрожью не мог. – Вот карточки эти… Они довоенные? А Лара откуда? И эта, и эта… Вот эта ведь Лара?

– Они, Ваня, все одинакие, вот что. У всех одна косточка. Не больше, чем мой ноготок, а уж колется! Во здесь, посередке, – Валерия Петровна провела ладошкой между своими еле заметными грудями. – Ух, колется, Вань!

Они помолчали.

– Ты, Вань, не его, ты ее изведешь! В ней жизни осталось на самом на донышке. Вот хочешь, сочту тебе, сколько в ней жизни?

Аксаков отпрянул.

– В ком? В Ларе? Не смейте!

– А хошь, я секретец тебе расскажу? Придвинься, не бойся.

Придвинулся ближе, вдохнул слегка горьковатого запаха ведьмы.

– Мы, Ваня, добрее. Вот ты к нам пришел, и я тебе все объяснила по-честному! А те- то ведь злые! На нас говорят, а сами-то, Вань! Вот родился младенчик. Они на него – шасть всем небом! И с той стороны подлетят, и с другой! Не знают ведь, Ваня, что делать с людьми! Вот люди от них и бегут! А куда? К отцу моему, потому что он добрый. Он из человека веревку не вьет. Дышать человеку дает, вот ведь что! В них ласки-то нету, одна только ругань.

– Пойду я, – сказал вдруг Иван Ипполитович. – Болит голова. Очень сильно болит.

– Риньген, Ваня, сделай. – И Курочкина деловито ощупала голову Ивана Ипполитовича маленькими, холодными ручками. – А ну, как в мозгу колтуны завелися? Сердечко проверь, а то черви залезут, детишек своих там червивых наделают. И все! И пропал человек! И пропал!

– Вы верите в ад? – прошептал ей профессор.

– А как же не верить? – она удивилась. – В аду хорошо. Отец меня в детстве водил, как в теятр. Мне очень понравилось. Чисто, тепло. Сидят голышом, никого не стесняются. Компанию водят. Не то что у вас. У вас, Ваня, в клиниках ваших, противно. Вот я побыла там, и я говорю: тоска у вас в клиниках, Ваня, ужасная! Ни песен попеть, ни сплясать, ничего! А там у нас с папой все время веселье! Никто не скучает, там всем хорошо!

Иван Ипполитович, не говоря больше ни слова, большими шагами пересек избу и вышел. Валерия Петровна выскочила за ним.

– Любовь, Ваня, – жуткое дело! Ух, жуткое! Во гробе достанет! Нигде не укроешься! А вы все: «Таблетку! Укольчик! Таблетку!» Вот я посмеюсь, Ваня, вот посмеюсь! Долечитесь вы! Упреждаю, долечитесь!

Аксаков вдруг остановился.

– Постойте… Вот вы говорите «любовь». А если прожил человек без любви? Спокойно, достойно… Имея семью… Но… как бы сказать? Без страстей. Что тогда?

– Тогда он мертвяк, Ванька, твой человек! Заглянешь под кожу, а там одни мухи! И так, знаешь, тихо жужжат: «Жу-жу-жу! Зачем, мол, мертвяк, ты на землю пришел? Таких же, как сам, мертвяков наплодил…»

Иван Ипполитович не стал дослушивать. Валерия Петровна широко раскрыла морщинистый пепельно-розовый рот:

– Ты наш, Ваня! Наш! Заходи! Помогу! Конфеток тогда привези! Как заедешь, конфеточек мне привези! Пососать!

Глава V

С каждым днем воздух становился все теплее и лучезарнее. Везде продавали клубнику, черешню, из дальних краев завезенные в Россию. На вмятинах в сером асфальте стояли согретые солнцем молочные лужи. После второго урока независимая и повзрослевшая Вера Переслени подошла к кудрявому однокласснику своему Мише Пышкину. Пышкин был хотя и кудрявым, как овца в горах Анатолии, но никаким успехом у женщин не пользовался. Успех – это тоже ведь странное свойство: бывает, что ростом нисколько не вышел, и зубы плохие, и волосы жидкие, а женщины – стыдно признаться – дерутся за этого жидкого и невысокого. Себя забывают и женскую гордость.

Она подошла, и бедняга смутился.

– Ты знаешь, – сказала ему Переслени, – ты здорово так у доски отвечал.

Он даже не понял.

– Я дома вчера билась с этой задачей, а ты просто гений, Мишаня.

Порола она, разумеется, чушь, но зубы ее так блестели, белели, так ярко сияли глаза ее серые, что Пышкин весь замер.

– Ты мне помоги, – небрежно сказала ему Переслени. – Возьми меня, а? Геометрию делать?

– Ко мне?

– Ну, Миша, к тебе! Да, к тебе! Что такого?

– Но там, знаешь, Верка, там мама, сестренка…

– Они мне нисколечко не помешают. Я, Миша, вообще никого не боюсь.

При всей своей детской дурацкой наивности он, Пышкин, был все же задуман мужчиной. И он это вдруг очень остро почувствовал.

– Поедем, конечно, – сказал он с надеждой.

В метро она молчала. Она не смотрела на Пышкина, словно его вовсе не было рядом, как будто вообще никого рядом не было. Ее задевали, толкали и даже дышали в лицо ей, смотрели на ноги. Она была просто сама по себе, чужая всему, как Евгений Онегин. Зато дорогу от метро до облупленного и тощего серого дома запомнила сразу.

– Какой твой подъезд? – спросила она у кудрявого Пышкина.

– Шестой, – сказал Пышкин.

– Он тоже в шестом?

– Кто он? – спросил Пышкин.

Она разозлилась.

– Учитель наш, Миша! Он тоже в шестом?

– Он? Нет. Он в четвертом.

– А ты на каком этаже?

– На втором.

– А! Ну, так и он на втором.

– Нет, он на девятом.

– Ах, ладно! Неважно, – сказала она.

Миша Пышкин распахнул перед нею дверь своего слегка зловонного, хотя его вымыли месяц назад, салатного цвета подъезда.



Поделиться книгой:



Регистрация