Наиболее бесстрашные любители наркотических эффектов не довольствуются ни блаженством кайфа, ни галлюцинациями, но делают шаг далее, достигая этим путем безумия, которое бывает поистине ужасно. Вспоминаем ли мы о нем, испытав его сами, видим ли его в других – оно равно преисполняет нас страхом, так как потрясает весь физический и нравственный мир человека, подпавшего под действие своей пагубной страсти. Когда причина опьянения, прием коки, то, независимо от степени наркотизации, сознание наше продолжает бодрствовать, и этим удовольствие удесятеряется.
Наркотические вещества кофейного свойства (caffeia) – кофе, чай, гуарана, шоколад и другие, еще более слабые возбудительные, редко производит в нас такое состояние, которое бы равнялось полному опьянению. В этих исключительных случаях результат зависит обыкновенно как от особой нервозности потребителя, так и от количества потребленной субстанции. Самое большее, чего можно ждать от кофе и других ему подобных веществ, – это судорожный подъем физических сил, благодаря коему вы начинаете смеяться без достаточной причины, то и дело двигаться и выражать множеством странностей тот избыток впечатлительности, который охватил вас подобно огню, разгоравшемуся от искры. Такова обыкновенная форма кофейного пьянства. Я испытал ее два раза в течение моей жизни, а именно выпив однажды одну за другой пять чашек крепкого кофе, и потом, когда в Америке мне пришлось как-то выпить большую чашку лучшего перуанского шоколада. Всякий знаком с действием кофе, но немногие умеют отличить и определить разные степени благополучия, им доставляемого. Величайшее удовольствие этого рода состоит, по-моему, в быстрой и скоропреходящей экзальтации ума и чувства, которая, начавшись с простого и мутного ощущения благополучия, может развиться до размеров конвульсивного и фосфорического возбуждения всей умственно-нравственной системы.
Алкогольное опьянение сохраняет свой физиологический характер только на первых своих ступенях. Начиная с Платона, который говорил, что вино наполняет дух наш бодростью, и Плиния, по словам которого, «вино само по себе – средство, оно питает кровь человека» (vino aluntur sanguis calorque hominum), все философы и поэты, кроме разве нескольких ипохондриков и больных, состязаются в превознесении редких достоинств виноградного сока. Что касается лиц, которые рады были бы присоединить свой голос к похвале вину, но которых останавливают в этом случае делающие им честь деликатные сомнения, то для них у меня есть в запасе мудрое слово св. Хризостома: «Винное пьянство является делом рук дьявола» (Vinum Dei, ebrietas opus Diaboli est). Это слово одним резким и уверенным штрихом разделяет между собой две соседние области: области физиологических и патологических явлений.
Часть вторая. О наслаждениях сердечных чувств
Глава I. Общая физиология наслаждений чувства
Самые сладостные и самые утонченные из чувственных наслаждений наполняют сердца людей радостью, доходящей иногда до безумия; они усеивают путь человеческий вспышками неимоверного счастья, но они не в силах излить благотворные влияния на все существование или составить единственное счастье жизни. Можно бы собрать все чувственные удовольствия в один чудный аккорд, в грандиозную оргию наслаждений, но этот пир чувственности не мог бы продлиться долее нескольких часов, и в ткани нашей жизни он мог бы фигурировать только как вотканный в нее драгоценный камень. Только сердечное чувство способно распространить около себя атмосферу нескончаемых радостей и излить гармонию во все протяжение жизни. Наслаждения чувств, более яркие и более бурные, могут на пути нашем манить своими пламенеющими факелами, но светильники эти бледнеют и меркнут перед чистым светом вполне затмевающего их сердечного аффекта. Чувственные наслаждения не могут помочь нам побороть превратности судьбы, они не могут устоять против напора физических страданий; истинное же чувство способно внушать улыбку на одре болезни и даже среди агонии смерти возвысить нас до апофеоза человеческого достоинства.
Чувственные наслаждения – это искры, сверкающие по всей атмосфере жизни, но не оставляющие за собой ничего, кроме пепла и дыма. Радости же чувствительности наполняют все существование как дивная гармония, как благоухание, не знающее ни образа, ни пределов и стремящееся по всему нашему пути незримыми волнами и сладостными колебаниями.
Истинное чувство – это цветок столь прелестный и столь нежный, что анатом, смело приступающий к анализу всего существующего, не дерзает поднимать убийственного ножа своего на его благовонные лепестки; это – цвет, взросший в теплой сердечной среде, легко сжимающийся под напором леденящего ветра интеллекта человеческого, и в руках того, кто осмелился бы приступить к нему с анализом и изучением, не осталось бы ничего, кроме сухих листьев на завядшем стебельке, или трупа без жизни и движения. Сама наука, всегда готовая крошить и резать все живущее, чтобы только подсмотреть тайны жизни среди пораненных ей трепещущих от боли фибр, – неумолимая наука принуждена уважать чувство как святыню человека, должна довольствоваться легким прикосновением к нему руки, чтобы осязать и счесть ритм его тихого и сладостного биения. Решаясь на некоторую профанацию всеобщей святыни, ученые едва решаются измерять чувство и взвешивать его на своих весах. Но горе тому, кто осмелился бы пойти далее!.. Покончив со святотатственной работой своей, он нашел бы засохшим и помертвелым собственное нравственное свое бытие, как тот анатом, который, захотев изучить тайну жизненности, вонзил бы нож в собственное сердце. Внезапно побледнев, он испустил бы дух с судорожной улыбкой ужаса на искаженном лице, и никогда человечество не простило бы ему святотатственной попытки, и развеяло бы по ветру самый прах его.
Многие великие люди не раз уже блистали перед современниками заостренным ножом анализа, внушая человечеству невольный трепет ожиданий, но ни один из них не дерзнул поднять руки на чувство, не заслужив тем проклятия всех людей.
Не имея возможности произвести анализ чувства, постараюсь, однако, начертить его образ несколькими линиями, могущими впоследствии направлять нас при изучении наслаждений нравственного мира.
Если при изучении уже рассмотренных нами наслаждений, мы и не были в состоянии определить самой сути ощущений, входящих в состав их, тем не менее мы всегда могли проследить ход их проявления от исходного пункта до внешнего выражения самого ощущения. Теперь же, наоборот, мы вступаем в весьма неопределенную область изысканий с намерением изучать силу, но не видя вовсе органа непроизводящего. Чувственные наслаждения, как мы уже видели, зарождаются в нервах ощущения; мозговой же центр только способствует превращению полученного впечатления в определившееся ощущение. Здесь же, наоборот, наслаждения исходят из тех невидимых стран, географическую карту которых не сумел бы начертать ни один философ; оно начинается в поле, по которому ни усилия идеалистов, ни дерзкие гипотезы поклонников материализма не могли проложить ни одной тропы; наслаждения чувств наших берут свое начало там, где на все времена и годы сияет надпись «неведомые края».
Как бы то ни было, система ганглиозных нервов составляет непременную часть клавишей чувства, что доказано не в силу какой-либо научной аксиомы, но сознанием всего человечества. Любящий или ненавидящий не сознает притом никакого ощущения в своем мозгу, он не чувствует утомления в членах после припадка сильнейшего гнева, но сосуды его сотрясены силою аффекта и в сердце происходит агония страданий.
Состав всех языков человеческих указывает на истину весьма громадных размеров: слово, обозначающее главный сосуд кровообращения, служит повсеместно и синонимом чувства. Какая, собственно, специальная функция назначена в процессе чувства подреберному сосуду с его различными центрами – абсолютно неизвестно. Всего вероятнее, впрочем, что начало аффекта кроется все же в мозгах и оттуда только отражается на ганглиозную сеть нашу. Невежество наше в этом случае столь глубоко и упорно, что нет даже возможности предложить на этот счет гипотезы, имеющей хоть тень правдоподобия.
Сознание наше – этот первый учитель в деле физиологической философии – указывает на громадную разницу, существующую между ощущением, чувством и идеей. При изучении первого мы можем следить за отправлением функции шаг за шагом и, желая оформить абстрактное ощущение в мире мышления, мы изображаем его в виде таинственного обмена между внешним миром и сознанием нашим, как телеграфная корреспонденция, ставящая нас в сношение со всем внешним миром. Стараясь, наоборот, составить конспект чувства и силясь отыскать характер, общий всем проявлениям аффекта, мы признаем, что это – эманация, зачинающаяся внутри нас и стремящаяся распространить себя извне. Она составляет как бы отголосок на приветствие от вселенного мира, полученное нами посредством чувств. Ощущение составляет непрерывную нить или ток телеграфных искр. Чувство же, наоборот, исходит неопределенной и неразгаданной эманацией из глубины нашего «Я» составляющей смертную силу и остающейся в неопределенном состоянии, пока ум не оформит ее и не положит ей границу. Когда возникает внутри нас это нравственное облачко, мы сознаем присутствие его под видом внутреннего ощущения, которое колеблется в нас особенным, свойственным ему образом, происходящим от передвижения элементарных интеллектуальных сил. В виде пояснения можно бы прибавить, что чувство составляет в нас как бы вторичное ощущение веселого рода, которое относится к ощущению чувственному как электрический индуктивный ток относится к простому. Сознание докладывает нам, во всяком случае, об изменении или модификации в самой сути эманации аффекта и потому-то на нас влияют так разнообразно не только чувства ненависти или любви, но и гордыня во всех крайних своих проявлениях. Другая, весьма существенная разница состоит между ощущениями и чувствами. Первые соединяются, но не могут сливаться; чувства же привязанности, долетая до нас, хотя бы и из отдаленнейших пунктов мира, сливаются иногда в одной атмосфере любви, сочетаясь притом различно и бесконечно модифицируя друг друга. Так, когда мы рассматриваем прекрасный цветок и вместе с тем слышим музыкальные звуки, ощущения как зрения, так и слуха являются в нас единовременными, но не слитными. Когда же, наоборот, мы с нежностью глядим на лицо спящего младенца и вместе с тем чувствуем себя польщенными только что слышанной нами возвеличивающей нас похвалой, то ощущаем наслаждение весьма сложное, состоящее из двух весьма различных чувств, которые, модифицируя одно другое, привели нас к одному и тому же результату.
Самым элементарным феноменом аффекта бывает та эманация, которая внезапно проявляется в нас вслед за ощущением, не составляя, впрочем, всей области чувства. Таинственный исходящий из нас ток ищет точки опоры извне, или, скорее, он ищет зеркало, в котором мог бы отразиться, и, нашедши его, притекает снова к центру сознания, но возвращается он уже изменившимся по сути и по форме своей, производя притом новое и более интенсивное впечатление. Так, вид страдающего человека внезапно порождает в нас любовное чувство сожаления, которое, понуждаемое естественным желанием экспансивности, выражается в нас взглядом, передающим наполняющее нас чувство. Если это выражение признанного чувства затронуло приятным образом присущую нам потребность благотворительности, то в подобную минуту мы ощущаем одно из простейших наслаждений чувствительности. Но ежели взгляд наш, проникнув до сердца страждущего, стал ему понятен, тогда увлечение наше отражается в нас уже иначе; оно усложняется условиями чужого чувства, радостью, что нас поняли; как бы новым элементом, его возвысившим или придавшим ему новые совершенства. Новое – это нравственное отражение попадает иной раз в ту же самую точку, из которой изошло первоначальное чувство, и тогда эманация нашей приязни не изменяется в сути своей, а только усиливается от сочувствия ему извне. Но иногда, при подобном возвратном движении, оно вызывает в нас совершенно новые чувства. Так, когда, преисполненные любви, мы спешим в объятия друг друга и вместо ожидаемых ласк видим себя осмеянными и оттолкнутыми, собственное чувство благосклонности возвращается к нам обратно, но с придачей уязвленного в нас самолюбия, которое, возникнув внезапно, страдает невыносимо, изгоняя из сердца первое чувство приязни и любви. Как ирритация чувствительного нерва возбуждает рефлективное движение мускула, так некоторые аффекты, будучи приведены в движение, немедленно возбуждают в нас иные новые чувства. Ход и развитие чувства состоят из нескончаемого сцепления подобных, весьма усложненных нравственных рефлексов, к которым присоединяется нередко и сам процесс мышления; тогда мысли служат возвышению чувства, и наоборот.
В простейших случаях исходящая из нас эманация чувств обращается или к чему-либо, живущему в нас самих, или к предметам неодушевленным, и возвращаясь к нам обратно, остается в сфере собственной личной деятельности нашей. В более же сложных аффектах всегда участвуют по крайней мере две личности, которые передают поочередно друг другу ощущения свои. Ощущения эти то модифицируют, то изгоняют друг друга, образуя сложную повесть страданий и радостей человеческого чувства. Рассматривая сердце и его отправления с подобной точки зрения, мы видим, что оно составляет действительно как бы чувственный аппарат, приводя его в слияние со всем нравственным миром, и будучи той присущей нам силой, которая, вступив в свойственную ей сферу действия, может возносить и умственные силы до крайней высоты.
Наслаждения чувствительности можно разделить на две главные категории. Первые бывают произведением простого физиологического отправления, действуя независимо от модификаций, придаваемых чувству отражением их. Этого рода наслаждения случаются, когда чувство относится к неодушевленным предметам или к самому человеку. Так, эгоист, смотрящий на неодушевленный дорогой ему предмет, сосредоточивает чувство в самом себе. Некоторые из аффектов этого разряда достигают более высокой степени, относясь или к особе отсутствующей, или к воображаемой личности. Наслаждения второй категории более многочисленны и достигают более высокой степени совершенства, происходя не без участия второго лица или из тесного сближения двух, по крайней мере, однокачественных и сродных между собою аффектов. Чувство, исходя из вдохновенного человека, отыскивает атмосферу, с которой оно могло бы слиться и составить с ней одно целое. Аффект, пока он остается одиноким, не представляет ни образа, ни цвета, ни жизни; приходя же в столкновение с собратом по сути своей, он трепещет радостно и, сообщаясь ему, образует полный гармонии и нескончаемых восторгов концерт, заставляющий сладострастно волноваться оба породившие его сердца.
С чувством происходит то же, что бывает со светом, который не принимает видимого образа и не выказывает своих сокровищ, могущества и силы, пока не встретит предмета, его абсорбирующего, отражающего его. Свет пролетает необозримые пространства небесного свода, оставляя их темными и холодными, но, встретив на пути своем предмет не более булавочной головки, останавливается на нем, играя в нем тысячами лучей и распространяя жизнь, скрытую в его лучезарной груди. Это уподобление свету может послужить нам для обнаружения еще новых тайн чувства. Как в природе существуют тела, вечно испускающие свет и никогда не принимающие его извне, так бывают души, которые, будучи преисполнены любви, распространяют около себя гармонии собственного чувства, ни разу не затрепетав радостью от приязни, к ним обращенной.
Слабый луч, достигающий до них от сродных, но далеких душ, не в силах бывает пробить лучезарного ореола, их окружающего, и они проходят жизнь как солнце, ведущее за собой планеты.
И наоборот, существуют такие души, которые привыкли впитывать в себя свет, исходящий из других сердец, не отразив от себя никогда ни одного теплого луча. Как планеты, они всю жизнь греют себя и освещают свой путь лучами иных светил. Светила же, неспособные ощутить ни злобы, ни презрения, шествуют по пути своему покорно и спокойно, обронив иной раз на планету светлую слезинку печали о том, что не встречается светил, способных согреть и их сердца ответными потоками света и тепла. Вечная повесть об эгоизме и происходящей от него сердечной боли могла бы быть вся передана уподоблениями из мира оптики. Людские сердца могли бы быть разделены на четыре разряда: на белые, всегда отделяющие от себя свет, черные, все в себя абсорбирующие; на прозрачные, небрежно оставляющие лучи света проходить мимо, не освещая ни себя, ни других, и, наконец, на серенькие, поочередно то отражающие свет, то поглощающие его в себе. Последняя группа бывает, разумеется, многочисленнее всех прочих.
Две вышеобозначенные категории чувств можно бы подразделить еще на две, чтобы упомянуть еще о двух видах радостей подобного же рода. Наслаждения первой категории вкушаются человеком, довершившим дело по внушению тех лучших чувств своих, которые требуют себе удовлетворения наравне с чувственными и интеллектуальными потребностями нашей природы. Наслаждения же второй категории состоят в радости при виде таковых же дел, совершаемых другими людьми во имя тех же благородных чувств. Таким образом, один и тот же аффект может доставить нам четыре стадии наслаждения, различные по сути и форме, но носящие на себе печать одинакового происхождения. Приведем пример: осознанная нами возможность доброго дела уже наполняет сердце радостью и мы уже наслаждаемся возникшей при этом душевной эманацией. Обнаруживая аффект наш взглядом, полным сожаления, испытываем более сложное наслаждение, увеличенное отражением сочувствия другой души. Присутствуя при выполнении благородного дела другим, мы испытываем сами сладостный трепет сочувствия и наслаждаемся вновь проявлением в себе того же чувства. Если, наконец, жертвуя, так или иначе, собой, мы не только дарим несчастного сочувственной слезой, но и помогаем и утешаем страждущего брата, тогда сердце наше оказывается вполне удовлетворенным, и мы наслаждаемся радостью чувства, нашедшего себе деятельный исход и доверие. Все добрые чувства, способные производить наслаждения вполне физиологические, открывают нам эти четыре источника чистейших радостей, и ежели бы иссяк один из них, нам следовало бы немедленно усомниться и исследовать побуждения свои и чистоту производящего их аффекта. Недостаток одной из этих градаций истинного чувства указывает на изгнавший его патологический аффект. Только при отвратительнейших проявлениях нравственной патологии морбидное чувство может дать человеку все эти четыре разновидности наслаждений. В обычных условиях жизни человек может порадоваться совершенному им недоброму делу, но нет возможности, чтобы он радовался собственному бесчестию; еще менее может он наслаждаться видом злого дела, совершаемого другим. Психологический факт этот весьма утешителен: он доказывает, что зло есть не непременное условие нравственной жизни, но истинный недуг человечества – выкидыш его, уродливый во всех элементах, его составляющих.
Пределы чувства очерчены весьма определенно, и грани, отделяющие его от области чувственной и умственной, как бы многочисленны ни были пути, служат для их общения. Область сердца определена сознанием всего человечества, и путник, переступающий из холодных обителей ума или из теплых чувственных наслаждений в пламенную область сердечного аффекта, чувствует внезапно перемену климатических условий. Границы чувства и его наслаждения, следовательно, определять не приходится.
Начну описание свое с простейших наслаждений чувства, восходя до более сложных и высоких в наиболее естественной их градации, начиная от чувства к нашему «Я» и восходя к любви ко второму лицу. Словом, я постараюсь проследить тот долгий путь, который ведет от себялюбия к наслаждениям мученичества, от эгоизма к способности жертвовать собой. На патологических же наслаждениях сердца я остановлюсь недолго, из боязни задеть вопросы слишком опасные и глубокие. Для юноши возможно внести факел истины в мрачную область зла лишь на мгновение; только старцу, умудренному опытом, прилично изучать при помощи микроскопа все построение язв нравственного мира, тщательно записывая болезненный их ход.
Глава II. О физиологических наслаждениях, порождаемых любовью к самому себе
Любовь к самому себе – одно из самых простых и элементарных свойств человека; она побуждает нас ограждать себя от всякой неприятности и добывать себе все, что составляет приятность жизни. Развиваясь, это чувство подходит под многие наименования, но в элементарном, первобытном виде своем оно уже находится в человеке и тогда, когда в уме его не сложилось еще ни одного понятия; оно существует в младенце при исходе его из материнской утробы и присуще было ему, может статься, еще до появления его на свет. Оно не оставляет человека до последнего его издыхания; оно не перестает вопиять и в груди мученика на костре, встречающего смерть с улыбкой.
Упражнение в этом чувстве (или, скорее, удовлетворение его) происходит независимо от нашей воли и познается сознанием только в тех случаях, когда любовь человека, к самому себе доходит до чрезвычайных размеров. Трудно определить наслаждения, доставляемые любовью к самому себе, так как эти радости проявляются уже в человеке тогда, когда и само существование этого аффекта еще не замечено им и не осознано.
В первую пору жизни в нас вовсе не существует способности к глубокому размышлению, и сознание в это время еще не умеет анализировать своих впечатлений. В молодости же все чувства к себе самому бывают заглушены голосом страстей, бьющих через край из глуби юношеской души, страстей, которые в эту пору жизни увлекают внимание человека вне сферы его внутреннего наблюдения. Позднее, когда в людях поулеглись уже жизненные бури, сквозь зыбь утихающих сердечных волнений сознание начинает заглядывать в глубь того чувства, которое и прежде составляло неотъемлемую часть всех нравственных побуждений юноши. Только при совершенном затишье страстей бывает возможно вкушать те наслаждения себялюбия, которые в минимальной степени своей вовсе не имеют ничего болезненного.
Как все физиологические наслаждения вообще, так и радости себялюбия представляют собой феномен естественного рефлекса, путь которого весьма краток как от точки отправления к центру, так и обратно. Все чувственные точки нашего тела непрерывно сообщают Центру как о внешних, так и о внутренних своих впечатлениях, которые, объединяясь в сознании, образуют сложное ощущение жизни. Стараясь образно передать суть элементарного наслаждения себялюбием, прошу читателя представить себе, с одной стороны, зеркало нашего сознания с отражением в нем процесса жизненности, с другой стороны – внутреннее наше чувство, смотрящее на него с наслаждением и вполне естественной любовью. Это отражение рисуется весьма бледно и ложится неопределенными тенями, так что достаточно малейшего колебания, чтобы отвратить от него наше внимание. Само изображение, однако, не исчезает никогда; оно, напротив того, составляет тот фон, на котором впоследствии вырисовываются дальнейшие видоизменения аффекта чувства себялюбия.
Наслаждение отражением собственного бытия требует, следовательно, сосредоточения в самом себе, так как малейшее невнимание заставляет исчезнуть летучий облик из глаз наших. Вот почему человек, наслаждающийся чувством любви к себе, всегда кажется погруженным в самосозерцание, едва дозволяя себе улыбку: это первый признак начинающегося общения с себе подобными. Но чуть только примут черты его лица выражение интенсивного наслаждения, чуть только продержит человек лишнюю секунду взор свой на тихом озере собственного сознания, любуясь своим изображением, как он уже оказывается скользнувшим по пути к эгоизму, и наслаждение его уже перестает быть безвинной радостью.
Здесь представляется весьма интересный феномен аффекта, который, усилившись хотя бы слегка, совершенно изменяется в сути своей; аффекта, оттенившегося в сознании столь легко и воздушно, что его едва возможно бывает отличить от того фона, на котором он вырисовывается. Чувство это проявляется, однако, одиноким в весьма редких случаях, и сознанию трудно бывает тогда уловить его мимолетный образ. По большей части оно усложняется движениями ума и сердца, которым оно доставляет своим присутствием новую пищу. Когда, например, мы наслаждаемся зрением, ощущением или мыслью, в нас проявляется иной раз себялюбивое поползновение радоваться тому, на что смотрит наше «Я», потому что и слушающий, и мыслящий – все та же собственная, дорогая нам единица. Все чувства, которые в нас зарождаются и не простираются за пределы нашей личности, находят в первобытном чувстве себялюбия широкое поле для своего собственного развития. Так, все радости тщеславия, славолюбия и стыдливости составляют те нити, у которых сплетена нескончаемая основа любви человека к себе самому.
Наслаждение это бывает более по вкусу мужчинам, чем женщинам. Любовь к себе – естественный и непосредственный эффект нашей организации и составляет непременное следствие индивидуальности. И потому в той самой области, где наше «Я» старается подчинить себе всё, противником этого всепоглощающего чувства себялюбия является в нас другое чувство, столь же естественное и первобытное, – чувство общественности, т. е. любви ко второму лицу, во всей простоте и элементарности этого чувства.
Глава III. О наслаждениях эгоизма
Будучи одним из самых распространенных недугов нашей расы, эгоизм заражает в виде эпидемии целые поколения всех национальностей и всех времен, и это заставило некоторых психологов предположить, что себялюбие составляет в наше время как бы непременное условие homo sapiens. Эгоизм принимает бесконечно разнообразные формы, но в сущности своей он остается одним и тем же, под всеми видами собственного «Я». Проницательный взгляд наблюдателя усматривает его и под богатым плащом лицемерия, и под корой грубейшего цинизма. Эгоизм стремится наложить печать свою на все жизненноважные для человека вопросы. Он подкрадывается, скользя на цыпочках, как тать, а затем, вторгнувшись во внутреннюю совещательную храмину человека, он властно и нагло заявляет там о своих правах. Когда совещаются в человеке великодушные его стремления с целью сподвигнуть его на самопожертвование или подвиг, темноликий гость входит той потаенной дверью, всегда открытой себялюбию в сердцах людей, и молча, с леденящей улыбкой, садится бок о бок с лучшими началами души. Нагло вступая в совещание, он нередко кладет свою, тяжелую, как свинец, руку на весы судилища и, перевешивая чашу обязанности и долга, произносит властным голосом домохозяина свое могучее «veto» над лучшими стремлениями человека.
Все высшие, лучшие способности человека, все его любящие стремления вступают иной раз в священный союз между собой ради исключения ужасного гостя из своей среды. Для защиты совещаний своих они ставят стражами и честь, и великодушие сознание долга, и все самые неподкупные чувства человеческие. Но, внезапно появясь, эгоизм прельщает или обманывает сторожей и садится невидимкой среди совещающихся начал. Разум тогда начинает доказывать, что страшного гостя и не бывало в собрании, и величавый синклит, спокойный от сознания собственной правоты, верит обманчивым речам. Но дух зла мгновенно ухватывается за перо, уже готовое подписать решение; перо колеблется, дрожит, проводя лишь неясные черты, а эгоизм нагло выставляет напоказ лицо свое, усмехаясь циничным и леденящим смехом.
Наслаждаться чувством себялюбия начинаем мы только тогда, когда чрезмерная любовь к себе побуждает нас расширять и как бы вздувать значение собственной цифры, столь дорогой нам единицы, в ущерб численной стоимости общественной цифры. Эгоист таким путем доводит до минимума ту долю дани, которую он обязан платить обществу, т. е. ближнему, приберегая для себя всецело лично всю капитальную сумму блага и при первых стадиях недуга самолюбия, и позднее, предаваясь уже беззаветно себялюбию и обычно решая в свою пользу все вопросы, которые внутреннее чувство наше приносит на обсуждение долга. Эгоист вовсе не думает признавать себя таковым. Но в высшей степени своего развития эгоизм распоряжается уже открыто и смело; человек, им зараженный, сознается уже, что любит самого себя более всего на свете, беззастенчиво начиная обводить около своей особы всевозможные траншеи и редуты, чтобы, по возможности, изолировать себя и свои интересы от общения с другими людьми. Эгоиста вскоре окружает особенная, ему одному свойственная, атмосфера, и нет в мире брони непроницаемее этой вонючей атмосферы крайнего себялюбия. Она возникает из гниения внутри человека всех лучших его стремлений и благородных помыслов, уже вымерших в эгоисте и переставших тревожить его покой. И тогда-то, с высоты им созданной внутренней твердыни, эгоист начинает холодно смотреть полумертвыми глазами на остальной мир с его волнениями и страданиями.
Эгоизм в идеальности своего апогея – в сущности, недуг довольно редкий. Им болеют иной раз и гениальные люди, когда, поднявшись путем анализа до идеальных сфер, они кладут сами себе руку на сердце и говорят: «Не бьется!» Но подобные явления до того редки, что их следовало бы хранить в музее как образцы нравственных уродств.
Анализируя окружающую нас толпу обычных эгоистов, мы находим их до того монотонно-жалкими, что глаз невольно стремится отдохнуть на анализе более привлекательных личностей. Толпа обычных эгоистов состоит из людей пошлых, постоянно делающих неимоверные усилия над самими собой, стараясь перемочь себя, чтобы доходить до пожертвований, смешных и жалких по своей ничтожности. Эти люди, называющие себя честными потому только, что они ничего не крали и никого не убивали, и понятия не могут иметь о том, что спазмы оскорбляемого чувства или ряд ежедневных мелких терзаний далеко перевешивают на весах человеческих страданий ущерб, нанесенный заведомым вором. Эти люди полагают и будут полагать до самой своей смерти, что они могут заплатить за всякое нанесенное ими страдание, и что для них есть возможность подписать под всеми нравственными счетами свое «уплачено». Эти люди отвратительны по той ограниченности, с которой они осмеливаются любоваться собой, несмотря на умственное свое ничтожество; по той дерзости, с которой они пускаются философствовать по-своему, доказывая, что все то дозволено человеку, что не подлежит каре законов; по святотатству, наконец, с которым они дозволяют себе цинично насмехаться, сами находясь в грязи посредственности, тем смехом, который едва ли позволяет себе человек, достигший до высоты гения Гёте и ему подобных.
Эгоизм, будучи сам по себе чувством морбидным, произведенным гипертрофией физиологического аффекта, не в силах предоставить человеку здоровых или полных наслаждений. Но человека болезненно радуют та любовь, которую он ощущает к самому себе, и та заботливость, которой он окружает драгоценную свою особу. Он остается, однако, весьма недовольным, когда замечает, что и другие люди испытывают подобные же наслаждения эгоизма. Эгоиста, напротив того, радует щедрость в других – не из-за сочувствия внезапно возникшего братолюбия, а потому, что в великодушии и щедрости других он видит многоценный запасной капитал, к которому ему можно будет прибегнуть в минуты невзгод (только тогда, разумеется, когда есть возможность избежать всегда страшных для него чувств благодарности). В себе эгоист обожает себялюбие, в другом же человеке эгоизм кажется ему чем-то нестерпимым и невозможным. Эгоисту случается даже поощрять чувство щедрости в другом человеке и заботливо растить его в себе подобных, но все это делается с той мыслью, чтобы великодушие ближнего стало для него деревом, на которое со временем обопрется он сам, и из которого он нещадно станет вытягивать жизненные соки.
Наслаждения себялюбца в пассивном состоянии этого аффекта ограничиваются созерцанием собственной особы, причем он может часами любоваться, как любая кокетка, отражению в зеркале сознания своей дорогой личности, то ведя с ней шутливую беседу, то обмениваясь с ней странными и смешными нравственными ужимками. Эгоист не спускает умственных глаз со своего изображения, лаская его с материнской любовью, целуя его с восторгом любовника, обнимая его с нежностью друга, чувствуя к нему уважение сыновней любви и, наконец, чествуя его в душе своей как величайшего из людей.
К ногам все того же идола он приносит весь запас фимиама, приносимого природой для многих и многих алтарей. В самые блаженные минуты жизни он остается погруженным в самого себя, не прерывая вечной беседы с самим собой и едва решаясь бросить взгляд на мир, его окружающий. Он боится потерять из виду хотя бы на минуту драгоценное свое «Я», и потому избегает шума и движения; он спешит спрятаться в раковину свою при малейшем ветре, который, по словам его, угрожает самому его существование. Лицо его всегда носит отпечаток блаженного покоя, потому что от смеха или от движения лицевых мускулов могло бы, потревожив его, потратить часть той жизненной силы, которую бережет он паче всего на свете. И за всем этим он несчастен, как тот скряга, которому он уподобляется.
Природа сотворила человека и снабдила его силами для борьбы общественной жизни; она одарила его избытком внутренней теплоты, чтобы он мог временами зажигать огни, распространяющие широко вокруг него и жар, и свет; она наградила его способностью производить иной раз непомерную затрату своего огня и сил. Эгоист же, наперекор природе, скупится своим топливом, беспрерывно вымеряя и взвешивая данный ему запас, и, наконец, поделив его на мелкие обыденные дольки, он зажигает ради одного себя свой еле теплящийся огонек, дающий больше дыма, чем света и теплоты; усаживаясь одиноко около крошечного костра своего, он желал бы по возможности концентрировать на себе самом все его лучи. И вот, продрожав всю жизнь от недостатка внутреннего тепла, он умирает, замерзая, не истощив еще запаса припасенного для него топлива и не испытав ни на одно мгновение великой радости зажженного костра ради всех.
Себялюбие, как уже было сказано выше, рождается одновременно с человеком, и только в зрелые годы жизни оно разрастается до дерзости и до избытка своих вполне патологических наслаждений. Горе человеку, ставшему эгоистом в двадцать лет! Если он – посредственность, он отвратителен; при гениальном же складе ума он ужасен, и вид его грозит бедами в будущем. Молодой себялюбец внушает и отвращение, и страх; циничный же смех, слетающий с уст, едва оттененных пухом первой юности, заставляет содрогнуться всякого человека с благородным строем мысли.
Начавшиеся с возмужалостью человека наслаждения себялюбия не перестают расти в нем до преклонных лет; к старости же они становятся явлением почти физиологическим. Жизненный светоч дрожит в руках старца, и кто не простит ему, когда он, ухватясь за угасающий светильник обеими руками, старается раздуть его собственным дыханием, заботливо устраняя всякого, кто хотел бы воспользоваться его лучами? Эгоизм в эту пору принимает личину любви к жизни, и старец долго борется со смертью, которая, порхая около еле теплящегося огонька, внезапно гасит в нем светильник жизни.
Не стоит и упоминать о том, что наслаждения эгоизма более свойственны мужчинам, чем женщинам. Нелегко определить, когда себялюбие преобладало сильнее между людьми – в наши ли времена или в древнем мире. По довольно распространенному мнению, поколение наше гораздо себялюбивее своих отцов, и морбидный недуг эгоизма все больше возрастает в нас с прогрессом цивилизации. Но люди всех веков, негодуя на современников, считают их недостойным отродьем своих предков. В таком случае мы были бы в настоящее время скопищем животных, трусов и подлецов, что, к счастью, вовсе не отвечает действительности. Эгоизм вовсю процветает в Англии.
Глава IV. О наслаждениях, в которых участвуют отношения и к первому и ко второму лицу. Стыдливость
Те отношения наши к своему «Я», о которых говорено выше и которые в нас начинаются и в нас заканчиваются (т. е. физиологический аффект любви к себе), усиливаясь до чрезмерности, превращаются, как мы видели, в эгоизм. Оба же эти чувства по ограниченности области, ими занимаемой, не представляют людям разнообразия наслаждений. Переходя от личных аффектов, замкнутых таким образом в сфере собственной личности, к аффектам, производимым на нас внешним миром, встречается нечто среднее, т. е. чувства, которые, за неимением более точных терминов, я позволю себе назвать чувством смятения, так как к впечатлениям нашим как единицы или первого лица примешаны здесь еще впечатления, испытываемые другим или вторым лицом. К подобным чувствам принадлежат и стыдливость, и бесконечное разнообразие чувств, называемых то самолюбием, то честью, то славолюбием, то тщеславием, честолюбием или гордыней. Во всех этих чувствах сознание отражает все тот же образ наш, но уже подчинившийся влиянию чуждых аффектов. Это определение станет понятнее при изложении специальных случаев аффекта.
Из этих сложных или смешанных феноменов самым близким к нашему самоощущению оказывается стыдливость. В младенце еще не проявилось стыдливости, и он справляет, например, естественные нужды свои со всей наивностью своего неведения. Позднее, когда проявляется в нем первый признак разума, дитя начинает осознавать необходимость прикрытия некоторых частей своего тела. Почему ему приходится делать это различие между собственными членами, не изведано и мудрецами. Для женщины поле, защищаемое стыдливостью, бывает шире, и она ревниво скрывает от посторонних глаз и грудь свою. При изящном развитии этого чувства лицо женщины вспыхивает румянцем стыдливости не только тогда, когда открываются взорам округленные очертания непокрытой спины или розовой кожи ее пяточки, но даже и тогда, когда кружевной ворот ее рубашки, высунувшись невзначай, покажется из-за скромного убранства рук или шеи. Колено женщина укрывает ревнивее, чем локоть или плечо, потому что колено ближе находится к половым органам. Иная женщина скорее согласится показать всю ногу в цветной штанине, чем допустить, чтобы между платьем сквозила ее белая сорочка, этот последний покров стыдливости.
Для проявления чувства стыдливости не требуется даже присутствия другого лица. Стыдливая особа прикрывает себя и в совершенном одиночестве, не допуская даже до собственных глаз ничего неприличного.
Некоторые ученые, желая профанировать непонятное для них чувство, заверяют, что стыдливость происходит в нас единственно от привычки носить одежду, при этом они называют стыдливость смешным и жалким порождением цивилизации. Не следует ли причислить этих мудрецов к тем безумцам, которых хотелось бы заверить, что никогда люди не ходили на четвереньках из-за того только, чтобы так или иначе уничтожить ненавистное им понятие о достоинстве человеческом. Если бы и оказалось несомненным фактом сказание о том, что первый человек не устыдился наготы своей при виде первой женщины, все же остается весьма согласное с нашей природой предположение, что при дальнейшем развитии ума и сердца в том же человеке зародилось чувство стыдливости, передаваемое с тех пор из рода в род и ставшее наследственным свойством всего человечества. Множество животных выказывают уже некоторые зачатки стыдливости, скрывая от любопытных глаз перипетии своей любви. Привычка бывает отличным орудием для усовершенствования сил, уже присущих человеку, вызывая их от состояния дремоты сна к деятельности и жизни, но никогда и нигде не могла привычка сотворить небывалые в человеке свойства; и ежели бы человечеству суждено было прожить на земле еще миллионы столетий, то и тогда была бы возможность связать первобытное свойство его природы со всевозможным его развитием в настоящем и будущем.
Стыдливость, кроме того, имеет своё разумное основание («raison d\'etre») в самой себе; ее можно бы назвать ухищрением природы, стремящейся придать прелесть акту физической любви, который при беззастенчивом и публичном отправлении оказался бы отвратительной пошлостью.
Природа как будто желала украсить лучом поэтических чувств акт механически-бестиальный, принося естественное чувство целомудрия в жертву любви.
Удовлетворяя в чем-либо чувству стыдливости, человек ощущает наслаждение, подобное тому, какое производит в нас переход от холода к теплу. Невольно умиляешься, воображая себе, как, выйдя из воды и торопливо укутавшись в простыни, девушка стыдливо озирается пугливым взором; чувствуется невольный сладостный трепет при одном воспоминании о выходящей из купальни стыдливой Венеры Кановы. Наслаждение стыдливости нередко выражается на лице смехом, когда внезапно исчезает страх оказаться перед другими в неприличном обнажении.
Изящность подобных наслаждений бывает по большей части принадлежностью нежного пола, служа ему драгоценнейшим из украшений. Стыдливость нравится людям даже в своих крайних, почти болезненных проявлениях, так как она всегда бывает признаком нежности и великодушия. Меня пугает женщина, заглядывающая в глаза мужчины, или девушка, не покрасневшая от страстного пожатия юношеской руки, и в душе своей я невольно уподобляю ее цветку, лишенному благоухания.
Чувство стыдливости в апогее своего совершенства всегда усложняется элементами из умственного мира, радуясь не только целомудрию телесному, но и чистоте мысли, образов и всех предметов физических и нравственных, которым доступно приличие и неприличие форм.
Ум тонкий и пытливый мог бы найти свое употребление в изучении тех модификаций, которым различие времени и разнообразие цивилизации подвергают присущее человеку чувство стыдливости; нас же, к несчастью, подобное исследование увлекло бы слишком далеко от цели настоящего труда. Укажем только на то, как обширно было бы поле подобного изучения, напомнив, что между жителями Таити, которые не стесняются присутствия путешественников во время приношения обычных жертв богу любви, и чопорными англичанами, которые не дерзают при людях упоминать о брюках, существуют мириады национальностей более или менее стыдливых, как, например, женщины амузго в Центральной Африке, которые с ужасом отвергают возможность снять хотя бы на минуту фрак свой, прикрывающий части тела между спиной и бедрами, не укрывая остального тела.
Этими немногими словами я хотел только начертать неопределенные и неясные мировые грани таинственного чувства, которые, по-моему, можно бы обозначить именем физического уважения человека к самому себе.
Глава V. О наслаждениях, происходящих из чувства собственного достоинства и чести
Как физическое изображение нашего бытия, отраженное в сознании, возбуждает в нас непроизвольный аффект любви к самому себе, таким же точно способом нравственный образ наш, рисуясь в том же зеркале, вызывает в нас более высокое чувство. При виде сети нравственных сил нашего сердца, приведенных в гармоническое целое, мы чувствуем свои достоинства и радуемся им наедине с собой. Когда этот нравственный образ отражен во всей его простоте, человек может созерцать его в собственном сознании, не чувствуя ни унижения, ни гордыни; но трактуя его серьёзно, как сосуд всего человечества, он обязан оберегать его даже в условиях опасности самой жизни.
Мы наслаждаемся, когда, оглядев образ, отраженный совестью, чувствуем себя достойным имени своего как человека, и это наслаждение составляет чувство неопределенное и невыразимое, сложившееся из многих элементов.
Едва научившись читать в книге собственной совести, мы начинаем сознавать за собою обязанности, выполнение коих оказывается более или менее затруднительным. И мы чувствуем свое призвание к великодушной борьбе, в которой должны побеждать могучих врагов силою нашего мужества и неодолимого терпения. Вдали расстилается перед нами величавая нравственная панорама, в конце которой и добродетель, и слава ожидают победителя, чтобы увенчать его заслуженными лаврами. Мы ощущаем тогда неуяснимое чувство, в котором борются и страх, и ужас с желанием победы, и, содрогаясь, окидываем нашим внутренним взором и силы свои, и длину предстоящей нам арены. Если чувство трусости и лени одолеет нас в начале поприща, тогда, сознавшись в собственном бессилии, мы отказываемся сразу от всякой борьбы, сами убивая в себе ощущение собственного достоинства и совершая этим путем некоторого рода нравственное детоубийство. И зачем человек проводит жизнь, не ощутив в себе ни разу чистейшей радости собственного достоинства?
Когда же, пробыв некоторое время в нерешимости, собравшись с силами на долгую и трудную борьбу, мы решаемся испытать свои силы в надежде остаться победителями, чувство собственного достоинства возникает в нас во всем величии нравственной простоты, становясь на всю жизнь верным нашим боевым товарищем.
Благородное чувство это никогда не входит в сделку с врагом, старающимся совратить его и софизмами, и прелестью забав. Забыв о присутствии небесного посланца, верного товарища в борьбе со злом, неутомимым противником, не перестающим напирать на нас, мы уже собираемся уступить, войдя в какую-либо постыдную сделку с совестью; но тогда верный друг наш внезапно возвышает свой властный голос и разрывает договор, нами подписанный. Чувство внутреннего достоинства может умереть с нами на поле битвы, но оно никогда не изменит человеку. Мы сами иной раз, желая избавиться от пререканий докучливого товарища, святотатственно поднимаем на него убийственную руку. Иногда же, будучи не в силах сносить долее тяжести беспрерывной борьбы и склоняясь к покою и отдыху, мы внезапно затыкаем правдивые уста союзника, желая, чтобы он замолчал хотя бы на время и дал бы нам обняться с прельстившим нас врагом. Напрасные ухищрения: достоинство наше не умолкает, но вопиет в нас еще сильнее после изменнической с нашей стороны попытки.
Радостями, доставляемыми этим чувством, могут насладиться весьма немногие неутомимые борцы, не оставлявшие ни на минуту поле нравственных битв, и павшие даже, не запятнав ничем своей совести.
Но большинство людей насчитывают в перипетиях борьбы своей со злом столько же побед, сколько и поражений, и чувство собственного достоинства в них носит, однако, на себе следы многих ошибок и поражений. В иных людях чувство это еле живо; оно изуродовано и обезображено и уподобляется ветеранам, оставившим один или два члена на полях наполеоновских сражений.
Удовлетворения чувству собственного достоинства водят за собою целый круг спокойных и продолжительных радостей, образующих около человека атмосферу благостной гармонии и покоя. Радости эти сияют обычным спокойным и приятным светом; они загораются в человеке ярким блеском, освещая ему путь во времена несчастий. В подобное время они оказываются настоящим фондом, которым несказанно утешается человек. Это – премия, которой добродетель награждает последние дни человека на земле.
Чувство это, хотя бы в зачатке, находится во всех людях, но оно вообще до того нежно и спокойно, что тусклая совесть некоторых не в силах бывает отразить чистоты и прелести его для человека.
Чтобы прийти на помощь этому недостатку, присущему некоторым людям, природа создала еще запасной нравственный фонд, который, будучи менее идеального свойства, может быть доступен и более огрубелым сердцам. Она вложила в нас чувство чести.
К чистой и прозрачной субстанции собственного достоинства она привнесла некоторую дозу самолюбия, придав ей таким образом окраску, бьющую в глаза самого слабого умственного зрения. К чувству достоинства достаточно применить двойное отражение, т. е. выразить его предварительно в зеркале общественного мнения. И вот к чистейшему образу собственного достоинства нашего примешивается нечто более грубое, нечто пластичное, почти осязаемое, и мы, приняв это обратное отражение в зеркало совести нашей, начинаем чувствовать его живее и интенсивнее. Честь – это одно из самых трудноопределяемых понятий, так как слово это само по себе служит только неким «mezzo termine» («половинчатый оттенок»), представляя изображение «mezzo tinte», созданное природой только ввиду слабости нравственного зрения человеческого.
Человек с возвышенной душой не сотворит ничего низкого, опираясь на одно лишь внутреннее чувство собственного достоинства, которому честь служит синонимом. Будучи изолирован от остального человечества с его мнением и одобрением, он из уважения к собственному отражению в одинокой, личной своей совести и из нежелания возбуждать упреков со стороны внутреннего своего союзника, не унизит ни на линию мерило своей нравственности.
Человеку посредственному необходима бывает помощь всего человечества, т. е. поддержка общественного мнения, ввиду которого он в силах был бы не ронять собственного достоинства. Для него необходимо страшное пугало бесчестия, без которого он сложил бы оружие при первой ошибке.
Человек с высокой душой видит святилище открытым и божество без покрывала. Для человека же души более низкой необходима обстановка чудес и гласности. Ему требуется, чтобы все человечество протрубило ему, что за той богатой манией, которую он подносит к губам своим, действительно находится божество, которому невозможно сопротивляться безнаказанно.
Поступая, как следует, такой человек только слепо повинуется неведомой ему силе, которая, пригибая его к земле, не дает ему глянуть выше; он повинуется отражению, одно имя которого приводит его в трепет.
Такой человек только суеверен; преданным религии собственных убеждений бывает только тот, кто руководствуется лишь чувствами собственного достоинства.
Удаляясь таким образом от первобытного типа совершенства, честь начинает мало-помалу приближаться по свойствам своим к самолюбию, отождествляясь наконец с тщеславием. Утолщаются стены святилища, а божество в нем, постепенно умаляясь, вовсе исчезает от взоров человека. Люди чести, никогда не допустившие себя до низости, остаются, однако, совершенно чужды живому и сладостному трепету собственного достоинства. Они бессознательно приняли кодекс чести, составленный еще до их рождения; они всю жизнь слепо обожали незнакомое им божество.
Видимые законы, регулирующие наслаждение как достоинства, так и чести, идентичны, так как по тождественности своей природы оба не допускают ни ущерба в себе, ни обиды; законы эти бывают, следовательно, отрицательного свойства. Ни достоинство, ни честь человека не допускают сделок со злом, так как уступка в этом смысле была бы для обоих равносильна смерти. Оставаясь незапятнанными, оба горят тихим и спокойным светом, вовсе даже и не сознаваемым до тех пор, пока опасность не вызывает их на бой; тогда они выступают ревностно, опираясь на алтари свои. Наслаждения чести всегда более дурного свойства, так как, будучи раздражительнее брата своего, он любит ежеминутно нападать. Достоинство вступает лишь раз в сражение, честь любит стычки и в большинстве битв ведет партизанскую войну.
Влияние обоих этих чувств распространяется на всю жизнь, и на пирах их добродетель бывает первым и лучшим гостем. При чтении летописей человечества нельзя не заметить, что подвигами героев мы обязаны удовлетворению этих чувств. Перелистывая архивы собственной памяти, всякий вспомнит радость, доставленную ими. К счастью, честь бывает мертвой буквой лишь для немногих.
И мужчины, и женщины одинаково способны чувствовать собственное достоинство и честь. В женщине выражение этих чувств более умиляет душу, так как нравственное мужество в связи с физической слабостью внушает всегда сочувствие и уважение.
Первые наслаждения подобного рода могут быть испытаны и в детстве, но во всем своем спокойном величии они проявляются только в последующих годах. Это – радости всей нашей жизни; но для большинства людей они заканчиваются с юношеским возрастом. В возмужалости наши враги возрастают и в силе, и по количеству, и если в это время ослабнет в нас чувство собственного достоинства, падение его неминуемо. Некоторые личности, сумевшие и смолоду окружить себя нравственной броней, сохраняют внутреннее достоинство до конца своих дней.
Выражение этих чувств на лице прекрасно передает нравственную суть их. Когда человек ощущает собственное достоинство или чувство удовлетворенной чести, он гордо поднимает голову, как бы погладывая с сожалением на нравственную низость, копошащуюся у его ног. Человек в подобные минуты охотно скрещивает на груди руки, как бы готовясь к бою и самозащите. Но по большей части наслаждения эти так спокойны и бесстрастны, что и тогда даже, когда вся душа человека наполнена чувством невыразимого счастья, лицо его не выражает ничего особенного. Подобные чувства отражаются разве что в глазах.
Чувство собственного достоинства не терпит патологических наслаждений. Оно витает в слишком возвышенных нравственных слоях, чтобы до него могла донестись зараза себялюбия. Но человек, который, украсив себя купленными галунами, рисуется перед зеркалом со словами: «Теперь во мне удовлетворено чувство собственного достоинства!», нагло лжет перед самим собой, профанируя священное для человека слово. Торжествует не достоинство его, а тщеславие.
Нравственная патология чести богата многими морбидными проявлениями, для излечения от которых вряд ли достало бы больниц на земле. Поединок (дуэль) – одна из самых наглых профанаций этого чувства, и радости, им доставляемые, вполне преступны. Мы ежедневно имеем перед глазами самые смешные и уродливые проявления самолюбия, бессовестно гуляющего по свету под личиной чести. Наслаждения ложной чести трудно бывает отличить от радостей тщеславия и, потому следует определить как можно точнее это чувство. Сложилось оно из непоколебимого и всегда неизменного чувства собственного достоинства и из того, что может сиять всеми цветами радуги, из того общественного мнения, которое готово измениться с каждым новым поколением. В этом втором элементе сложного чувства и должно искать причину всех морбидных проявлений чести.
Глава VI. О физиологических наслаждениях самолюбия
Отражаясь в зеркале сознания, образ интеллектуальной части внутреннего существа нашего вызывает к жизни одно из самых могучих и многообразных свойств человека – присущее ему чувство самолюбия. До какой степени ни доходило бы в нас чувство собственного достоинства, оно не обращается никогда в свойство преступное. Всякая победа, одержанная человеком в области сердца, увеличивает его достоинство, и мы, будучи существами свободными, вполне отвечаем за каждое нравственное изобретение и за каждый нравственный недостаток свой. Но при выработке умственных сил многое зависит больше от случайностей обстановки жизни, чем от собственных усилий человека: вот почему считается дозволительным преувеличивание в собственных глазах своей интеллектуальной стоимости, не подвергаясь притом упрекам в преступной гордости.
Между отражениями в сознании как нравственного образа нашего, так и изображения в нем наших интеллектуальных сил существует капитальное различие: первый не может быть отражаем иначе как во всей своей целостности и полноте, второе же может отражать поочередно, одно за другим, многообразие стороны своего многоугольника, комбинируя притом различно линии его и углы. Малейшая царапина чести, например, безобразит все отражение нашего внутреннего достоинства, потому что оно составляет нечто неделимое и целостное. Но в интеллектуальном мире дело происходит иначе; мы можем, например, радоваться вполне законно музыкальным познаниям своим, даже и тогда, когда сознание наше отражает образ грубейшей невежественности. Наслаждения внутреннего достоинства оказываются более чуткими, восприимчивее наслаждений самолюбия; первые, имея источником сердце, в нем же и отражаются; последние же достигают сердца, зарождаясь в области ума. Кого сразу не поразит очевидность подобного различия, тот может представить, наслаждение, доставляемое сознанием, с удовольствием сознавать умственные свои способности. Первое чувство порождает в сердце чувство внутренней гармонии и теплоты, второе впечатление оказывается более идеальным и холодным, как всякое чувство, в котором преобладает умственное начало.
На чувство собственного достоинства можно, как сказано было выше, смотреть как на чувство первобытное, склоняющее человека ко всему доброму. Самолюбие же, побуждая человека к изысканию правды и красоты, становится главной движущей силой в сложной машине человеческой цивилизации. Всесветный гений только мог бы действовать, побуждаемый к труду одной властью преобладающего в нем интеллекта; прочие же люди прилагают руку к созиданию общественного здания, побуждаемые различными двигателями, из которых сильнейшим всегда бывает удовлетворение собственного самолюбия. Каким было бы теперь человечество, если бы оно лишено было могучей, не перестающей побуждать его, двигательной силы самолюбия? Оно и теперь блуждало бы, пожалуй, скопищами жалких, невежественных зверей… Природа, как известно, приложила громадное наслаждение к выполнению самых высоких целей своих. Так, с функцией деторождения она связала чувство полового сладострастия, так и к функции цивилизации, не менее необходимой и неотложной, она присоединила нескончаемые радости, удовлетворяя самолюбие. Вообразим себе человека, когда он, поборов первое затруднение, ощутил впервые, что счастье его победы компенсирует утомление от потраченных сил, и тем познал новый для себя источник наслаждений. Природа, щедрая и вместе с тем бережливая в дарах своих тщательно уравновешивает усталость человеческую со следующими за ней радостями, желая чередованием их двигать равномернее и быстрее дело общественной цивилизации. Без подобного ухищрения природы человек удовольствовался бы навсегда легкодоступными ему наслаждениями чувств и вовсе не пускал бы в дело тех сил, которыми он снабжен и которые не могут действовать без утомления.
Простейшие наслаждения самолюбия ограничиваются удовлетворением этого чувства как силы, в нас начинающейся и в нас заканчивающейся. Элементарное удовольствие это доступно бывает и животным; в занятиях же человека оно участвует от колыбели до могилы. Предоставленный самому себе, младенец неутомимо работает ручонками и ножками, пододвигая себя к близлежащему предмету и не переставая производить всевозможные усилия, пока, ухватясь за него, не испытает того простейшего из удовлетворений самолюбия, которое состоит в удачном выполнении собственной воли. Элементарнейшие, необходимые для жизни процедуры достигались нами в детстве с живейшим удовлетворением самолюбия, хотя, разумеется, мы не помним ни того торжествующего взгляда, с которым мы подносили в первый раз ложечку к собственному рту, ни совершенного блаженства первого перехода через комнату.
Все элементарные жизненные приемы, изучаемые в детстве, перебывали поочередно источниками величайших наслаждений для нас. Кто может вспомнить, например, тот торжествующий взгляд, с которым он подносил ложку к собственному рту, или то блаженство, с ощущением которого он медленно и искусно переставлял ножку за ножкой, и, перешедши наконец всю ширину детской, бросился в объятия восхищенной матери? Такой изумительный переход не только казался нам в то время, но и в действительности был для нас делом высшей механики, и успех в нем льстил нашему самолюбию, которое может быть удовлетворено только победой над затруднениями.
Чем больше труда, тем интенсивнее бывает идущее за ним наслаждение. И ребенок, подхвативший в первый раз брошенный ему волан, и автор, способный подписать слово (sic!) «конец» под книгой, стоившей ему многих лет усиленного труда, испытывают радость, почерпнутую из одного и того же источника; но степень наслаждения этих людей, разумеется, не одинакова.
Подобные, сосредоточенные в самом человеке, наслаждения обнимают, однако, далеко не весь мир самолюбивых радостей. Самолюбию, для полного его удовлетворения, необходимо бывает и одобрение извне. Это отражение деятельности нашей, извне получаемое, порождает в нас новый вид самолюбия, называемого уже то жаждой одобрения, то соревнованием.
Новому аффекту этому предоставлен весьма узкий физиологический предел, перейдя который, он извращается уже в тщеславие и славолюбие. Человек может безнаказанно скрывать в глубине собственной души пучину самой ярой гордыни, но гордыня эта становится делом жалким и смешным, коль скоро малейший луч ее пробивается в наружный мир под видом мелкого тщеславия. И это различие весьма справедливо, так как в первом случае никто не страдает от затаенной нами гордыни; во втором же случае задето бывает самолюбие других.
Жажда одобрения утоляется не по мере стоимости совершаемых нами дел и не в соразмерности со степенью победы нами собственной лени, а по численности одобряющих людей и по достоинству подносимых человеку похвал.
Желая людского одобрения и похвал за поступок вполне естественный и не стоивший нам ни усилий, ни труда, мы вступаем в область самого смешного из недугов человеческих – в область непростительного тщеславия. Увлекаясь самолюбием, мы выпиваем иной раз до дна чашу похвал, вовсе не соразмерных заслугам нашим; напрасно пробует разум отказываться от похвал, отзывающихся подобострастием и лестью; мы доказываем себе с жалким искусством, что, может статься, мы, и сами того не сознавая, в действительности достойны похвал, расточаемых нам с такой любезностью и добродушием. Лесть – контрабандист весьма пронырливый и хитрый. Сам Катон не устоял бы перед его вкрадчивостью, ежели бы ему поручена была стража человеческих сердец с обязанностью восклицать ежеминутно: «Прочь! Сюда не допускаются льстивые слова!» Досмотрщиков, умеющих ловить этого контрабандиста, следовало бы награждать не только золотой медалью, но и титулом людей поистине великих.
Самолюбие как самое чуткое и раздражительное из сердечных чувств наших пребывает весьма редко в полном и вожделенном здравии; оно переходит то и дело от легких заболеваний к периоду более или менее медленных выздоравливаний. Но так как все мы вообще подвергаемся, временами этой эпидемии, то люди относятся довольно снисходительно к периодическим нравственным недугам подобного рода как к чему-то столь же неизбежному в обществе, как насморк в зимнее время. Когда же случается человеку доводить себя до совершенного здоровья в деле самолюбивых помыслов, тогда он начинает разглагольствовать о своем смирении и скромности, пока не впадет в еще горький порок гордыни.
Наслаждения самолюбия бывают основаны на ходячем курсе стоимости каждого, а это – такая монета, ценность которой изменяется с малейшим дуновением ветра, словно следуя колебанию курса худшего из банков. При оценке своих трудов мы по большей части рассчитываем на стоимость их на рынках общественного мнения, почему и впадаем ежеминутно в ошибки, всегда страдающие преувеличением. Когда же приходит время насладиться человеческой похвалой, мы, напротив, переполняемся страхом перед людским суждением. Предвидеть приговор толпы невозможно. Ежели в данный момент не находится в районе того или другого рынка никакого выдающегося труда, тогда произведения наши, хотя бы и посредственный, поднимается в цене. Когда же соработниками и соперниками являются высокие умы, тогда толпа проходит безучастно мимо наших произведений, не замечая сравнительных их достоинств.
Эта шаткость людских суждений объясняет множество загадочных явлений и много крупных и мелких тайн в жизни как индивидуумов, так и целых наций.
Становится понятным, почему человек в действительности великий бывает раздражителен от гипертрофии чувства весьма второстепенного, т. е. самолюбия.
Становится понятным, почему человек, посредственно одаренный умственными силами, охотно изолирует себя из людской среды, симулируя философский стоицизм ради того только, чтобы ему удобнее было распускать свои павлиньи перья в кружке ничтожных личностей.
Понятно, почему огонек, блеснувший в веке обскурантизма, кажется иной раз людям звездой первой степени. Но являются промеж людей и такие светильники, которые способны просвещать и греть и посреди целого моря света.
Физиологические радости как самолюбия, так и людского одобрения ценятся выше мужчинами, чем женщинами и в годы совершенной зрелости более, чем в юности или дряхлости. Они разнообразят и увеселяют жизнь отдельных личностей и, становясь главными факторами цивилизации народов, они готовят новые источники наслаждений для потомства и грядущих веков.
Выражение этих наслаждений не богато разнообразием; будучи спокойными по природе своей, радости эти избегают гласности и охотно скрываются от чужих взоров. Блеснут на мгновенье глаза необычным весельем, уста же складываются в молчаливую улыбку самодовольствия и гордости. Выражение это усложняется иной раз веселым потиранием рук, невольным, едва заметным прыжком, радостным восклицанием или иным телодвижением. Каждый из нас может в этом случае заглянуть в собственную галерею воспоминаний и вытащить из нее, себе на утеху, ту или иную картину прошлого.