Простое сочетание двух или одновременно раздающихся, или следующих друг за другом звуков уже доставляет некоторое, хотя и весьма элементарное музыкальное удовольствие, которое может достигнуть значительных размеров по самой природе обоих звуков и по темпу, регулирующему и гармонию, и мелодии. Сопоставление немногих противоречащих между собою звуков способно внушить чувство упоительной грусти, если только ноты не взяты в минорном тоне. Вот почему мы находим приятность в несложной песне крестьянина, в звуках цампоньи, свирели и в медленно-протяжном звоне колоколов. Сочетание некоторых весьма низких нот может внушить нам ощущение внезапного ужаса, не лишенного, впрочем, и некоторой приятности.
Музыкальный темп может сам по себе изменять удовольствие, доставляемое немногими нотами, то возводя их в высшую степень веселья, то располагая слушателя к размышлению и грустному раздумью. Весело-учащенный звон праздничных колоколов может, замедляясь, стать монотонным и печальным.
Повторение одной и той же ноты заключает в себе элемент, способствующий удовольствию слушающего, особенно когда это повторение производится в конце музыкальной идеи. При подобном повторении музыка, казалось бы, улетая от нас, повторяет свое последнее «прости».
Пауза может иной раз произвести изумительный эффект; она мелодически совершенствует собою аккорд, потому ли, что дает отдых слуху, изнывающему от избытка впечатлений, или, наконец, потому, что минутный роздых возбуждает в слушателе желание новых звуковых потоков. Когда же бывает, что целый оркестр, выразив сокровища гармонии, внезапно останавливается среди вызванной им бури наслаждений неги и сладострастия, тогда слушатели остаются недоумевающими, смущенными, объятыми чувством какого-то почти сверхъестественного страха, который возбуждает зараз и желание продлить молчание, и желание, чтобы скорее прервалось почти тягостное уже настроение. Случаются в концертном зале дурни, которые сразу поканчивают с невыносимым для них недоумением, разрешая его громом рукоплесканий.
Самый обильный источник наслаждений скрывается в ничем не объяснимой натуре звука. Одна и та же нота, сорванная со струн арфы и вызванная ударом по коже барабана, производит, как известно, впечатления весьма различные.
Совершеннейшим из музыкальных инструментов считается горло человеческое. Это – оживленная машина; гармония сообщается, выходя прямо из вдохновенной души, без посредства тех внешних орудий, которые так сильно калечат наши наслаждения музыкой. Но главная причина, почему так дорог и мил нам голос человеческий, состоит в той симпатии, которая связует человека с человеком: мы любуемся голосом певца потому, что он нам – «свой», потому что это – наш, человеческий голос. Удивляясь искусству артиста, мы незаметно для себя платим дань удивления и тому механическому орудию, на котором он выводит чудеса искусства. Голос же человеческий, вышедший из вдохновенной груди, долетает до слуха нашего во всей наготе своей, еще согретый дыханием человека, еще трепещущий его жизнью. Звуки баса вызывают вообще ощущение торжественности; высота же голоса возбуждает в душе слушателя чувства приязни и любви, представляя воображению картины изящные и нежные.
Начиная громовыми басовыми нотами нашего Мазини, голос которого выходил, казалось, из глубокой и звучной пещеры, и кончая страстными звуками, вылетавшими из горлышка покойной Малибран, представлен неизмеримый путь, уставленный всевозможным разнообразием голосов, более или менее мелодичных и звучных, обозначаемых общими названиями. Контральт, сопрано, баритон, бас – все это различные имена для разнообразия живых инструментов.
После человеческого голоса роскошнейшие звуки летят с трепещущих струн фортепиано, которое наряду со своими собратьями по звуку, фисгармонией и органом, обладает двумя ключами, при помощи которых фортепиано может комбинировать гармонии и мелодии звуков в сто раз более, чем другие инструменты.
От фортепиано до барабана тянется целый арсенал инструментов, более или менее совершенных, но могущих служить выражением человеческого чувства и открывать людям некоторые из тайн музыкального мира.
Вероятно, была бы возможна полная физиология каждого инструмента.
Чем более всякий инструмент имеет поклонников, тем менее он дает знать о механическом происхождении своих звуков. Музыка кларнета, по принятому выражению, «воняет деревом». Среди звуков флейты слишком слышно бывает усиленное дыхание. При игре же на скрипке слишком часто вспоминается вид «кричащей струны». Великие исполнители смеются над подобными недостатками, победив их силой собственного искусства и умением вызывать из них чистые и чарующие звуки.
Но самые сокровенные тайны музыкальных наслаждений сосредоточены в творчестве – в той мысли, которая заправляет порядком аккордов и нот, открывая людям новые области гармонии. Законы акустики определены чисто математическим путем, и всякий, знакомый с контрапунктом, может уже составить музыкальный аккорд. Но гений только способен угадать неизвестные до него источники гармонии, созидая мало-помалу из немногих нот и простейших аккордов мысль, способную умилять и возвышать целые поколения людей. Всем доступны буквы азбуки, все имеют возможность составлять из них слова и фразы, но только одному Данте предоставлено было могущество создать из них чудные комбинации «Божественной комедии». И Беллини мог через посредство доступных всякому нот создать свою «Норму» и ей открыть как бы новый мир мелодии и чувств.
Кто никогда в жизни не нашел в уме своем нового, своеобразного аккорда, тот и представить себе не может, каким образом возникали «идеи» в голове Россини, который «думал музыкой», и самая богатая фантазия не может угадать процесса мышления в неизведанной ей области. Как в обыденной речи, так и в музыке мысль зарождается в виде идеи или чувства, но здесь и начинается разница. Мысль, переходя в слово, облекается в определенные и условленные формы; «идея» же, облекаясь в роскошную одежду музыки, сражается неясными и неопределенными образами.
Слово – это стенография мысли, музыка же – язык чувств. Мыслящий ум и чувствующее сердце не делят между собой элементов, к ним относящихся, но оба живут в одной и той же атмосфере, не допускающей резко определенных граней; вот почему музыка, будучи фотографией мыслей и чувств, становится в действительности всемирным языком.
Изображение предмета всегда красивее, чем бывает он в действительности, так как к естественной его красе придана еще красота человеческой фантазии. Вот почему несложная идея и простой аффект, переданные на язык музыки, переносят в высшие сферы, переходя как бы из среды общественной в мир мысленной аристократии Можно бы выразиться смелым оборотом так: музыка – это поэзия мысли, а стих – музыка слова.
Элементы, разобранные здесь поодиночке, сливаются в музыке и, комбинируясь на тысячи и тысячи ладов, сообща образуют сложные и разнообразные радости музыкальных наслаждений.
Опера в музыкальном мире – это апофеоз всех наслаждений слуха, истинный праздник уха. В ней «идея» переведена на языки всех инструментов, во главе коих стоит человеческий голос, и все они сливаются в общий концерт, составленный из тысячи гармоний и тысячи мелодий.
Только в опере может «идея» маэстро найти свое полное осуществление и явиться во всем величии мысли и в блеске внешней формы. Только в опере может композитор назвать себя поистине блаженным, ибо всесильным жезлом своим он извлекает потоки упоительных наслаждений.
В опере мы испытываем в продолжение немногих часов все прелести музыкального мира, упоительную нежность медленно-сладостных звуков и бурю страстных аккордов, и бархатистые звуки контральто, и спазматическую прелесть высоких нот скрипки, и торжественное молчание, делящее надвое строй музыкального мира – словом все сокровища, которые могут быть вызваны из неиссякаемой почвы звуков.
Глава XIII. Наслаждения зрения вообще. Сравнительная физиология. Отличительные черты. Выражение лица. Наслаждение патологического свойства
Начав труд свой анализом простейшего из чувств, того, который первым проявляется в младенце, – чувства осязания, мы заметили, что ощущения наши все более и более усложняются элементами понимания, благодаря развитию которого чувства становятся все менее и менее «чувственными», принимая значение только орудий высших сил. В осязании удовольствие, как мы видели, оказывается местным, не выходя из узких пределов ощущения. В чувстве вкуса наслаждение уже слегка возвышается, но степень этого возвышения так ничтожна, что остается едва заметною. Обонянием арена наслаждений слегка расширяется, и удовольствие начинает весьма незначительно выступать из области чистого ощущения. В области слуха усложнение становится гораздо более заметным и наряду с ощущением становится уже сердечным чувством, так что нет возможности отрешить одно от другого, не насилуя природы и не уничтожая самого удовольствия, которое, начинаясь в звуковых нервах, охватывает все мозговые способности человека.
В области зрения мы наслаждаемся еще более сложными и более умственными удовольствиями, которые, не оставаясь почти никогда в пределах ощущения, сообщаются с быстротою молнии умственным способностям, приводя их к немедленной деятельности. Слух, казалось бы, более отвечает сердечным ощущениям; зрение же составляет «чувство ума». Факт этот, составляя самую таинственную часть мозговой деятельности, необъясним, но мы можем понимать или скорее ощутить его значение, сравнивая нашу радость при виде любимого лица с наслаждением, ощущаемым нами, когда заслышим внезапно звуки любимого голоса. В первом случае ум сочувствует ощущению, которое, по духовному свойству своему, отвечает возникшей идее или возбужденному образу. Во втором же случае мы растроганы всем существом своим, и «чувство приязни» пересиливает в нас мышление. Играя словами, можно бы сказать, что слух ума и слух зрения – сердце.
Некоторые животные одарены зрением более острым, чем зрение человека, который не мог бы, подобно кондору, увидать с вершины Чимборасо овцу, пасущуюся у ее подошвы. Но так как умственные способности сильно содействуют развитию зрения, то можно, не боясь ошибки, сказать утвердительно, что зрение доставляет гораздо более удовольствий людям, чем дает оно остальным животным.
Индивидуальные различия, встречавшиеся в зрении человеческом, зависят, разумеется, от большего или меньшего совершенства зрительного аппарата, но еще более разницы полагает между людьми степень умственного развития, которое содействует ощущениям зрения, обостряя обращенное на них внимание. Близорукий не может восхищаться ни линиями перспективы, ни зрелищем, открывающимся с высоты; дальнозоркий же весьма мало пользуется прелестями окружающего его микрокосма. Оба этих недостатка влияют не так значительно на уменьшение удовольствия глаз, как недостаток в умственных способностях; но самый обиженный близорукостью человек, не видящий ничего вне обхвата руки своей, может при помощи микроскопа насладиться большими удовольствиями в продолжение нескольких часов, чем испытывал в течение всей жизни объехавший полмира рассеянный глупец.
Женщина гораздо менее мужчины наслаждается чувством зрения. Она слишком легко развлекается обилием предметов, и ей, кроме того, слишком противен, по условиям ее умственной организации, всякий анализ ощущений. Женщина при виде нового ей предмета охотно останавливает внимание на блеске облика, мужчина же в тот же самый промежуток времени уже обежал умом своим целый мир образов, сравнений, обобщений и мысли.
В первое время своего существования человек видит, но он не умеет еще «смотреть». Когда младенец останавливает на чем-либо свой блуждающий и неосмысленный взор, новость ощущения, заменяя неразвитость умственных сил, все-таки приносит ему некоторое наслаждение, хотя еще весьма легкое и незначительное, усиливающееся по мере возраста. В ребяческие годы свежесть чувства мало-помалу притупляется обилием виденных предметов, а это сокращает пределы видимого человеком горизонта; но удовольствия зрения, тем не менее, совершенствуются мозговым развитием. В этом возрасте, однако, все удовольствия зрения – еще вполне чувственные. В молодости перевес иных способностей и обилие теснящихся около юноши забав отнимают часть того внимания, которое необходимо для полного наслаждения зрением и которое дается человеку только в зрелом возрасте, когда он успел уже овладеть хладнокровием, необходимым для анализирования предметов. Когда же глаза начинают терять зоркость свою, перед ними стелется и густеет туман, заволакивающий вокруг человека тот мир, с которым ему вскоре предстоит проститься. Зрение представляет большее обилие наслаждений в излюбленных природой странах, где солнце не перестает улыбаться красотам земли. Богатый человек наслаждается своим зрением более, чем бедняк, так как многие зрелища оплачиваются деньгами. Глазам нашего поколения предоставлено гораздо более удовольствий, чем зрению отцов наших, так как цивилизация, не переставая расширять пределы нашего кругозора, изобретает все новые и новые наслаждения для чувства зрения.
Влияние этой массы удовольствий действует благотворно на людей, совершенствуя как зрение их, так и само понимание, и не переставая обогащать новым материалом великолепную пинакотеку человеческого воображения.
Глаз «смотревшего» в продолжение жизни видит гораздо более чем глаз сонливого, проводящего часто существование в полудремотной праздности, другую же часть – в непроизводительности не интересующей его работы. «Смотреть» и «видеть» – это два совершенно различных фазиса зрения. Один и тот же предмет производит в разные времена впечатление весьма различно, но только на зрение человека, способного уловить оттенки собственных ощущений. Привычка всматриваться, приучая к наблюдательности и к анализу, готовит ум к строгой и совестливой внутренней обработке предметов. Свойства окружающей нас обстановки чувства и мысли, стоящие в более или менее близком к нам отношении, способствуют складу нашего ума и помогают избранию физического пути. Так, ежедневный вид полей и сельских занятий придает ясность и свежесть уму, располагая его к удовольствиям тихим и безыскусным. Постоянное созерцание произведений великих художников развивает в нас любовь к прекрасному. Уверяют, что красота жителей Каррары, славящихся изяществом телосложения, происходит от того, что на глазах этого народа вырабатывались в продолжение веков статуи художниками, стекающимися и теперь со всех сторон света на родину тончайшего мрамора. Причину подобного явления следует отыскивать в законах, управляющих способностями умственными и потому сюда не относящимися.
Физиология людей в минуту наслаждения чувством зрения часто выражает обилие умственных наслаждений, тесно связанных с процессом зрения, который, предоставленный сам себе, выразился бы следующей весьма несложной мимикой: лицо принимает выражение внимания, затем взор становится неподвижным, шея (а иногда и все тело) наклоняется в сторону заинтересовавшего предмета. Когда же, наоборот, мы анализируем ощущения, доставляемые зрению предметом весьма сложного свойства, тогда мы окидываем испытующим взором весь видимый кругозор, останавливая взгляд то на одном, то на другом предмете в отдельности. Полуулыбка часто сопровождает акт зрения, нередко прерываемый восклицаниями, вызванными неожиданностью или удивлением. Нередко смотрящий откидывается слегка назад, складывая вместе ладони рук и притягивая их к груди, что вообще составляет жест, характеризующий удовлетворение зрения. В апогее же радости человек откидывает голову назад, слегка покачивая ею со стороны в сторону, и даже иной раз потирая от удовольствия руки. Вспоминаю, как в избытке наслаждения я даже поцеловал микроскоп, доставивший мне массу удовольствий.
Всматриваясь в живое лицо или в фигуру, его изображающую, мы непроизвольно складываем иной раз черты собственной физиономии в некое подобие поражающего нас образа. Так, при виде Геркулеса Кановы всякий приободряется, выражая осанкой и гнев, и силу; при виде же мертвой синьоры во флорентийском Санта-Кроче лицо невольно принимает вид соболезнования и горя. Но все выражение смотрящего обыкновенно концентрируется в быстроте неуловимой и необъяснимой мимики глазных нервов. При виде группы людей, разглядывающих картину, можно почти всегда определить степень вкуса и наслаждения каждого зрителя. Нетрудно бывает отличить пронзительный и быстро анализирующий взгляд художника от взоров любопытного дилетанта, который, блуждая по картине робкими и нерешительными взглядами, прислушивается внимательным ухом к разговорам вокруг себя, чтобы, выслушав общественное мнение, моделировать по нему свои восторги и ожесточенную, быть может, критику. Чтобы определить чувства толпы, любующейся картиной, следует прежде всего принять во внимание национальность зрителей, пол их, темперамент, возраст и т. п. Предположим, что перед картиной сошлось множество людей с равносильными ощущениями. Женщина заплачет там, где мужчина только вздохнет. У человека нервного дрогнут от ужаса все черты лица, между тем как лимфатик останется неподвижен и нем. Ребенок вскрикнет и подпрыгнет; старый же человек, опершись на свой посох, будет стоять неподвижно перед растрогавшей его картиной. Неаполитанец «зателеграфирует» от восторга руками, между тем как чопорный англичанин не высунет подбородка из накрахмаленного галстука и не вынет рук из кармана.
Глава XIV. Об удовольствиях зрения, происходящих от новизны ощущений, и о математическом очертании их
Незнакомый предмет всегда возбуждает любознательность; разве что отвратительное в природе или оскорбляющее прирожденное нам чувство изящества бывает лишено увлекательной прелести новизны. Удовольствие бывает тем сильнее, чем менее сходства представляет новое зрелище с издавна уже знакомыми предметами. Все возвышающее эту прелесть новизны называется интересным, любопытным. Но младенец только тогда может вкушать подобные удовольствия во всей их простоте, когда он начинает присматриваться, чтобы ближе ознакомиться с тем миром, для которого родился. Для остальных людей наслаждения зрения почти всегда усложняются умственными элементами, например, любознательностью, пристрастием к невиданному, диковинному и различными чувствами, свойственными той или другой личности.
Количество предметов само по себе может возбуждать удовольствие, упражняя или скорее заинтересовывая особенным образом чувство зрения. Одиноко стоящее тело посреди громадного и пустого пространства привлекательно действует на нервы зрения. Численность предметов, сразу и нежданно представших глазам нашим, бывает тоже не лишена приятности. Это все – простейшие из тех удовольствий глаза, которые зависят от математических очертаний тел, и их не следует смешивать с теми, где численность является делом уже второстепенным и служит как бы орудием удовольствий. Мы привыкли видеть стул с четырьмя ножками, и при виде стула с шестью мы улыбаемся, дивясь, почему ему прибавлены два лишних члена.
Объем тела (т. е. и чрезвычайно малое, и громадное) производит на нервы приятное впечатление новизны. Всякий, прогуливающийся в первый раз по морскому берегу, бывает поражен впечатлением необъятности глади и шири, простирающихся у ног его, ежели только фантазия не предвкусила заранее это наслаждение, представив воображению картину моря в еще более громадных и невозможных размерах.
Расстояние предметов само по себе почти никогда не интересует нас, но возбуждая, оно приносит удовольствие. Серия предметов однородных может доставлять приятные ощущения, различающиеся между собой по тому, состоит ли порядок их сопоставления из парных или непарных чисел. То же самое можно сказать и об отношениях между собой различных частей одного и того же тела. Первая и простейшая степень симметрии состоит из сопоставления двух тел, да и вообще тел парных между собою. Симметрия, составленная из непарных чисел, составляет уже удовольствие более сложного порядка, для которого необходимы три предмета или три геометрических элемента одного и того же тела.
Численность составляет только второстепенный элемент геометрических пропорций, и хотя бы предметы стояли изолировано в каком-либо порядке, мы чувствовали бы потребность соединить их воображаемыми линиями, строя из них настоящие фигуры. Не замечая собственного умственного процесса, мы находим симметрическими и правильными тела или систему тел, когда определяющая их мысленная линия составляет правильную геометрическую фигуру. Простейшие удовольствия, доставляемые нам симметрией, бывают произведением самых простых геометрических фигур, т. е. линий или параллельных между собой, или стоящих друг к другу перпендикулярно, это, например, треугольники, ромбы, квадраты, многоугольники и все фигуры, составленные из прямых линий. Новые комбинации удовольствий возникают из фигур, из круга, эллипса, параболы или из комбинации между собой прямых и кривых линий. Переходя от плоскостей к кубу, находим удовольствия, производимые кристаллизованными телами или искусственным подражаниями кристаллам, так как многие предметы представляют в грубых очертаниях тела с правильно и симметрично расположенными поверхностями; так, например, дома, книги, части стола, стульев представляют разновидные призмы. В лампах, чашах и бутылях усматриваются сегменты сферы.
Лучшие из удовольствий, производимых симметрией, относят к умственным элементам высшего начала. Начало это, называя предмет прекрасным, судит о том, сообразен ли порядок его частей с их назначением и отвечает ли предмет тому окончательно идеалу, который уже сложился в нашем понимании.
Мы имеем различные идеи и чувства. Громадность кругозора человеческого доказывают, с одной стороны, стекла микроскопа, посредством которых мы разглядываем инфузории не крупнее десятитысячной доли; с другой стороны – это труба телескопа, которая дозволяет нам видеть миллионы таких созвездий, в сравнении с которыми Земля наша оказывается не более песчинки.
Виденные при одинаковых обстоятельствах предметы, близкие и дальние, производят на нас впечатление весьма различное: близкий предмет внушает нам желание рассмотреть его, полюбить и усвоить; тело, находящееся в неизмеримом от нас отдалении, возбуждает удивление и как бы некоторого рода остолбенение. Близкий предмет подлежит рассматриванию, далекий – созерцанию. Первый интересует нас, второй поражает неожиданностью.
Форма предметов способна сама по себе интересовать нас геометрическими своими элементами, которые в связи с численностью, с объемом и расстоянием могут образовать приятную для глаз симметрию. Благодаря внутренней своей организации человек способен находить красоту только в предмете, вполне отвечающем «типу», который он носит неизменяемым в уме своем от самого рождения до гробовой доски. Симметрия – источник обильных наслаждений для нас, берущих свое начало в геометрическом построении тел. Художнику дозволено находить новые комбинации порядка и меры, но он не в силах удалиться от неизменного и строго научного типа, указанного человеческой природой. Никому не приходило в голову ни доказывать, ни оспаривать вечные законы симметрии, так как подобный труд был бы совершенно напрасным. Законы эти запечатлены неизгладимыми чертами в мозгах наших как неотъемлемый элемент их организации. Никто, впрочем, не в состоянии доказать, почему вид сферы приятнее действует на зрение наше, чем вид бесформенной массы, так же как нет возможности доказать, почему дважды два – четыре. Гипотезы, могущие при этом возникнуть, всегда останутся только более или менее хитрыми рекламами, служащими утверждению принципа. Численность входит необходимым элементом в приятность симметрии, так как она не может существовать без подлежащих исчислению частей.
Геометрия почти вовсе не касается существ одушевленных, хотя в человеке, совершеннейшем из созданий животного мира, находятся еще элементы геометрии, и их можно отметить точками и прямыми линиями.
Несмотря на наслаждение наше симметрией, существуют и неправильная красота, и эстетика беспорядка; это доказывает, что в весьма сложном механизме способностей человеческих, где элементы то сливаются, то затушевываются, могут происходить тождественные результаты из причин совершенно противоположных. Все это должно бы служить нормой для некоторых философов, которые желали бы упростить то, что весьма сложно, и измерить неизмеримое, перенося в широкое поле философскую задачу о квадратуре круга.
Глава XV. О зрительных наслаждениях, происходящих от физических условий тел
Математические очертания тел образуют собой как бы остов того материала явления природы, который дает пищу зрительным наслаждениям. Но сама по себе математическая форма предметов производит на смотрящего лишь слабое и неопределенное впечатление. Для того, чтобы представление о наблюдаемом теле приобрело живость, надо, чтобы к идеальной форме тела присоединились и черты его физического характера.
Смотреть, как движется тот или другой предмет, есть своего рода наслаждение, хотя и весьма несложное. В этом случае предмет, нами наблюдаемый, то и дело меняет свое место относительно тел, его окружающих, а мы, следуя за ним глазами, упражняем своеобразно свою зрительную способность: каждый новый момент приносит нам новое впечатление, тождественное предыдущему, и такое впечатление в нас возобновляется постоянно. Если видимое движение привлекает нас тем напряжением внимания, которое оно от нас требует, очень быстрое движение может нравиться лишь недолгое время; когда оно скоро прекращается, то резкий переход от сильного упражнения чувств к полному их успокоению рождает в нас удовольствие контраста. Напротив того, движение, длящееся слишком долго, утомляет нас своим видом. Движение может ласкать наши чувства своей непрерывностью или своим постоянством. Предмет, нимало сам по себе не занимательный, становится приятным для зрения, если, внезапно появившись, он исчезает, и мы начинаем ожидать его нового появления. Нас привлекает и такое движение, которое, будучи однообразно, при этом то замедляется, то ускоряется; но чтобы найти в нем приятность, надо обратить на него значительное внимание. То же самое можно бы сказать и обо всех вообще видах наслаждения, но в особенности это касается наслаждений не очень сильных. С другой стороны, смена различных движений или соединение вместе многих может тоже доставлять нам известное удовольствие; это мы испытываем, например, при посещении шелко– или бумагопрядильных фабрик: единовременное вращение стольких колес и катушек вместе с дружным движением стольких рабочих рук энергически привлекает к себе наше внимание и поражает нас не без некоторой приятности. Вообще говоря, все удовольствия зрения, проистекающие от движения предметов, почти всегда осложняются той или другой мыслью, которую они рождают в смотрящем. Движение медленное и монотонное склонно наводить уныние, тогда как оживленное движение рабочей толпы в какой-либо мастерской, естественно, будит в нас энергию и поощряет нас к деятельности. Одним словом, впечатления, получаемые нами через органы зрения, действуют на нас совершенно так же, как и все прочие чувственные аффекты.
Разные степени света, даже будучи лишены всякой цветовой окраски, уже дают пищу разнообразным зрительным наслаждениям; свет есть существенный элемент тьмы, и мы нуждаемся в нем так же сильно, как в воздухе и пище. Всякий здоровый телом и духом человек просыпается при дневном свете с чувством удовлетворения и отрады; основным элементом такого чувства бывает радость при виде солнечного луча, будь то луч прямой, отраженный или преломленный. Долго переносить потемки можно лишь в бессознательном состоянии сна или в болезненной истоме, а также при больных или утомленных глазах, или же когда грусть заставляет искать тишины и уединения. Во всех остальных случаях свет дает нам жизнь и радость, и мы пользуемся им так долго, как только может вытерпеть наше зрение. Когда судьба заводит нас в глубь рудника и мы стремимся обратно к выходу при туманном и дымном мерцании фонаря, то велика бывает наша радость увидеть снова свет небесный: с восторгом вдыхаем мы свободный и чистый воздух.
Наслаждения, которые мы находим в действии света различествуют смотря по тому, какой это свет – исходящий ли прямо от солнца или сообщенный другим светилом. Свет первого рода мы способны выдерживать лишь до известного предела, и гораздо охотнее наслаждаемся мы мягким светом луны, склоняющим нас к раздумью и меланхолии. Если свет не резок, то предметы, подверженные его действию, интересуют нас и ясностью своих очертаний и, сообразно характеру такого освещения, таинственным, загадочным своим видом.
Нельзя лучше расположить себя к размышлению как уединившись в комнате, обстановка которой тонет в полумраке. Как прелестны меланхолические радости сумерек! А мирный и зыбкий свет полной луны воспет уже по достоинству всеми поэтами. Впрочем, и яркий солнечный свет богат бесчисленными удовольствиями для нашего зрения; надо только, чтобы залитые им пространства перемежались скоплениями мрака и тени; тогда и самый сильный блеск становится сносным. Нельзя без вреда для глаз смотреть в упор на солнце; но хорошо любоваться на сияющие звезды и на искры раскаленного железа, когда они брызжут с наковальни из-под молота кузнеца. Удовольствие, доставляемое видом ковки железа, бывает живо и порывисто; наслаждение уже не так сильно, когда свет разгорается мало-помалу или долгое время остается неизменным у нас перед глазами. Всего приятнее видеть ослепительный свет рядом с непроницаемым мраком, и зрелище тем красивее, чем дробнее и многочисленнее светлые места. Такого рода ощущения можно испытать во время ночной бури, когда огненная черта молнии прорезает тьму, или когда внезапно прорвавшийся на свободу луч месяца проливается на землю серебряным дождем. Того же рода приятное ощущение овладевает нами, когда из темных покоев мы вступаем в зал, освещенный множеством свечей.
Контрасты умеренно освещенных пространств представляют для нашего зрения массу разнообразных наслаждений; соединение вместе разных степеней тени может иметь поразительный эффект даже и без содействия цветовой окраски. Уже простая тень, бросаемая каким-либо телом, привлекает нас тем сравнением, которое нам приходится делать между призрачным следствием и его вполне реальной причиной: бесцветная тень, распростертая на плоской поверхности, являет собою нечто весьма причудливое. Игра теней сообщает особую привлекательность многим зрелищам природы и очень способствует эффектам живописи.
Краски прибавляют прелести наслаждениям зрения, но их следует счесть уже роскошью в действии природы на наши глаза; мы отличаем предметы один от другого даже и тогда, когда они отражают разные степени света, не разнясь в окраске. К наиболее простым наслаждениям этого рода следует отнести вид поверхности, окрашенной всего одним цветом, который может нас привлекать как внутренним своим достоинством, так и своею живостью. Мы любуемся цветом даже и тогда, когда лишь часть предмета бывает в него окрашена. Говоря о цветах, наиболее ласкающих взгляд, следует прежде всего назвать красный, синий, зеленый и желтый. Разумеется, личные вкусы могут в этом случае бесконечно разнообразить характер наслаждения; так, не мало людей предпочитают цвета неопределенные: серый, фиолетовый, бурый или даже белый и черный, которые совсем не являются цветами. Отдельные цвета нравятся нам преимущественно своей живостью; более редкий случай, когда нас привлекает в них крайняя их бледность. Яркость придает красоту цветам первоначальным, тогда как цвета неопределенные и смешанные выигрывают от умеренности оттенков. В первом случае, мы наслаждаемся живостью впечатления, во втором воображение наше увлекается таким представлением, которое хотя и слабо, но все же возбуждает наше внимание и мягко упражняет наш рассудок. Цвета доставляют нам наибольшее удовольствие, когда мы соединяем их в известные соотношения. Всего проще можно достигнуть благоприятного соединения цветов через их сочетание: так, зеленое хорошо с красным, белое – с черным, синее – с красным, голубое – с серебром, красное – с золотом; но самые поразительные эффекты происходят от соглашения множества красок в гармоничные аккорды. Мелодия красок гораздо беднее элементов наслаждения, чем их гармония. Поясним это примером: если взгляд наш, утомленный продолжительным путешествием среди снега, останавливается, наконец, с отрадой на зеленеющих лугах, то выносимое нами из этого впечатление бывает по большей части так легко и безотчетно, что память наша весьма редко его сохраняет. Отражение света способствует увеличению зрительных наслаждений, доставляя нам те ощущения, которые нам приятны, потому что они редки. Сюда относятся блеск металлов и своеобразное блистание драгоценных камней. Другие подобные тому наслаждения находим мы в преломлении световых лучей, которое можно наблюдать в семи цветах радуги, а также смотря на природу через окрашенное стекло, когда все предметы являются нам в необходимой окраске. Тела полупрозрачные, пропускающие через себя свет, дают нам тоже случай к наблюдению приятных явлений; здесь удовольствие состоит в неопределенности ощущений, как это бывает, например, когда огонь лампады заключен в тонкую мраморную лампочку.
Эти физические элементы зрительного наслаждения часто встречаются совместно и подкрепляют друг друга, давая пищу весьма сложным и привлекательным ощущениям; приятность ощущений зависит при этом от гармонии, господствующей в их соотношениях. Вот несколько примеров: нам нравится смотреть, как падает снег, потому что взгляд наш охотно следит за множеством легких снежинок и любуется их быстрым падением и яркой их белизной. В произведении удовольствия участвуют здесь и математический элемент числа предметов, одновременное поражающих наше зрение, и физический элемент их движения, и живость их окраски; каждому видоизменению в цвете, движении, числе снежинок отвечает и перемена в степени испытываемого нами наслаждения. Мы любим смотреть, как локомотив проносится у нас перед глазами; нам нравятся и чрезвычайная быстрота его бега, и ряд постоянно сменяющих друг друга однообразных движений; наш взгляд бывает заинтересован и блеском пламени в раскаленной печи паровоза, и клубами пышущего из трубы его черного, густого дыма, и, наконец, длинной вереницей летящих за ним вслед вагонов. То же самое относится и к бесконечному множеству иных зрелищ, которые бывают нам приятны потому, что в них соединяются элементы разных привлекательных для нас ощущений – чрезвычайность, новизна и т. п.
Глава XVI. Об удовольствиях зрения, зависящих от развития нравственных сил
Участие, принимаемое умом и сердцем в удовольствиях зрения, настолько существенно и необходимо, что о нем приходится упомянуть здесь, несмотря на то, что, строго говоря, ему вовсе не место в анализе пяти человеческих чувств.
Предмет, остановивший на себе наши взоры, возбудив в них приятное ощущение, усиленно влечет к соучастию в удовольствии в ту или другую из высших умственных способностей, приглашая их либо мыслить, либо чувствовать. Но случается, что воля наша останавливает полученное ощущение на полпути его к высшим сферам, на той именно грани, где кончается область простого чувства и где начинаются ум и высокое чувство, заставляя ощущение как бы колебаться между двух областей нашего внутреннего мира. Сознаем мы в этот момент одно только ощущение зрения, не допустив еще мышления и как бы оставаясь в состоянии созерцательного экстаза, не чувственного, не интеллектуального, но имеющего нечто общее с элементами обеих этих сил; имени этому состоянию дать невозможно, так как в нем не начинались ни мысль, ни слово.
Несмотря на таинственность и неопределенность этого состояния, оно бывает двоякого рода, готовясь вырисоваться точнее и облечься либо в мысль, либо в чувство, лишь только напряженность ощущения, поборов временную пассивность, вступит в область ума или сердца. Так, случалось не раз остановиться во время прогулки перед растением, стоящим на повороте двух дорог. Самое ощущение формы, как весьма простое, возбуждает в нас интерес, и, однако, мы продолжаем смотреть на растение с грустно-сладостным спокойствием, не чувствуя в эту минуту ни любви, ни ненависти и не возбуждаясь этим зрелищем ни к самомалейшей мысли. Так в другие времена мы смотрим улыбаясь, на младенца, спящего в колыбели, не чувствуя при этом ни малейшего влечения приязни и не упражняя ум свой никакой мыслью. В подобные минуты в нас встает какое-то гармоническое излияние сердца, соединяющееся с ощущением глаз, какая-то мысль, не получившая формы и оставшаяся в нас в выжидательном и невыраженном еще положении. Это – чрезвычайно тонкий психологический факт, для уловления которого в самих себе требуется немало наблюдательной силы и не мало опытности. Тем не менее он достоверен, и всякий может наблюдать его в самом себе. Во всяком случае, это ощущение весьма мимолетное, и редко можно встретиться с ним во всей его полноте.
Многие предметы возбуждают в нас своими физическими и математическими свойствами внезапную и примитивную идею, становящуюся источником удовольствия. Симметрия и пропорциональность внушают идею порядка и спокойствия, и мы с истинным благодушием останавливаем на них наши взгляды. Вид беспорядка и сумятицы, представляя глазам нашим нечто смешное и забавляя нас контрастом между виденным и типом совершенства, сохраняемым в глубине души каждого, внушает нам ужас, не лишенный и некоторой приятности. Описание смешного найдет себе место в отделе анализа тех умственных удовольствий, к которым оно принадлежит. Что касается впечатления красоты, порождаемое иной раз недостатком симметрии или порядка, то источник его можно только предугадывать, определить же его нет возможности. Оно поражает, быть может, резким неподчинением существующим правилам; оно нравится, может статься, смелостью своего проявления в природе или искусстве, а смелость и сила во всех своих формах всегда имеют в себе нечто грандиозное. Беспорядок в распределении неодушевленных предметов нравится нам преимущественно тогда, когда он сопровождается движением, так как вид движения среди хаотического беспорядка представляет некоторое подобие жизни. Как бы там ни было, но традиционный беспорядок съестной лавки влечет к себе сильнее, чем упорядоченное раздавание хлеба в булочной. Величественный хаос ревущего у ног наших океана – более великолепное зрелище, чем вид стоячей воды пруда.
Необъятность некоторых предметов внушает мысль о величии мироздания и о собственной нашей ничтожности; контраст этот бывает приятен нам, когда он усложняется мыслью о том, что мы, создания малые, можем, однако, обнять зрением своим неизмеримый горизонт видимого. Обозревая с морского берега громадное протяжение вод и видя как небосклон сливается с ним в туманной дали, мы наслаждаемся верным подобием «бесконечного». Блуждая удивленными очами по необозримому вместилищу вод, мы ищем грань или твердую точку, на которой могли бы остановить усталый взгляд. И вот среди этой необъятной пустоты, смутившей было наши обычные понятия, появляется парус далекой лодки или корабля, призывая нас вновь к ощущениям жизни и радуя нас двойным наслаждением: подобием бесконечного и симпатией к появившемуся среди моря живому существу. Это – основные элементы удовольствий, испытываемых при виде моря; эти ощущения могут служить базисом для построения великолепных сочетаний радостей ума и сердца.
«Крайне малое» тоже внушает мысль о бесконечном, так как малый мир не имеет видимых пределов, как и само небо. Удовольствия, испытываемые в этом направлении, составляют главную прелесть микроскопических изысканий. Действительно, странно пристрастие наше ко всему крошечному. К нему, по-видимому, присоединяются в уме нашем идея слабости и желание взять его под свою защиту и охрану даже тогда, когда предмет неодушевлен. «Крошечное» внушает желание овладеть им хотя бы на минуту; мы охотно берем его в руки и, рассматривая с интересом, невольно складываем черты лица в некоторое выражение симпатии и сочувствия. Это странное удовольствие проявляется в нас тогда только, когда предмет имеет настолько определенный вид, что составляет сам по себе обособленность. Угловатый осколок скалы, как бы ни был он мал, не возбуждает в нас того же чувства, как круглый и гладкий камушек. Обрывок пера или пушинка вовсе не производят в нас впечатления цельного пера. К подобным удовольствиям (разумеется весьма ничтожным) присоединяется иногда и приятность осязания.
Движение способствует удовольствию зрения многими из своих элементов. Будучи существенным симптомом жизненности, оно прежде всего напоминает собою симпатию ко всему одушевленному. Когда напряженное движение бывает следствием человеческой изобретательности, то мы радуемся ему как проявлению общей нам физической или нравственной силы. Когда же, наоборот, движение естественно, тогда оно внушает нам мысли более скромные и изящные, исключая те случаи, когда нам самим удалось отыскать движение там, где оно не бросалось в глаза.
Естественное движение производит удовольствие двоякого рода, смотря по тому, перемежается ли движение, чередуясь с отдыхом, или продолжается безо всяких перерывов. Первое вселяет в нас вообще чувство сладостной грусти, второе же, наоборот, представляет нам грандиозный и печальный образ бесконечного. Приливающая к берегу трепетная волна, разбивающаяся о камни, отливающая от нас, чтобы снова подползти к нашим ногам, напоминает обычные круговороты жизни: день, начинающейся по исходу ночи, отдых, следующий за утомлением, смех – за слезами, радость возвращается за горестью разлуки и т. п. Медленное же и непрерывное течение воды в реке призывает к созерцанию, которое бывает приятно только по грациозности идей, ими возбуждаемых. Как бы ни играла, протекая у ног наших, речная волна, все же она уходит, и ей нет возврата; вздымающаяся волна, ниспадая, течет далее; за ней вслед бежит другая, возвышаясь и исчезая; лист, падающий с дерева в воду, уносится течением, и, не утомляясь, волна убегает за волной. Это зрелище посредством элементов своих образует грозную формулу бесконечности и представляет живое подобие «вечного»; идея, порождающая в человеке желание вечности слишком необъятна для нас, минутных гостей на земле. Самоубийца, стремясь к реке, чтобы в ней покончить жалкое бытие свое, возвращался бы вспять охотнее, ежели бы вместо неумолимо текущих вод реки, никогда не идущих обратно, его бы встретило спокойное колебание озерной поверхности, мерно бьющейся в плоских берегах, с приливом и отливом чередующихся волн.
Самый свет различием своей напряженности может производить нравственное влияние. Силой ярких своих лучей свет возбуждает к жизни: слабый и неопределенный, он клонит человека к неге и грусти. Слабый, но дрожащий свет бывает особенно привлекателен, чему служит примером то полное неги спокойствие, которым обдает нас светило ночи.
Цвета имеют довольно значительное влияние на нравственную сторону зрительных удовольствий. Мы называем веселым «красное» с его оттенками, «лазоревое» и «зеленое», а «черное» и «серое» – печальными, белый же цвет – чистым и девственным. Факт этих названий, встречающихся у всех народов, сильнее всего доказывает умственное свойство зрительных ощущений. Каждый из нас имеет любимые цвета; я, например, страстно люблю лазоревый. В жарких краях люди вообще предпочитают яркие цвета. Там, где солнце редко улыбается, люди вообще любят облекаться в цвета невзрачные и темные. Негритянские племена до страсти любят цвета, режущие глаза. Цвет бывает приятен иной раз по воспоминаниям, связанным с ним. Изгнанник способен плакать при виде национальной кокарды.
Существа одушевленные привлекают наши взоры по сродству их с нами и чем более оказывается в них с нами сходство, тем приятнее становится нам вид их.
Хотя в растениях трудно отыскать что-либо нам сродное, мы относимся к ним с более теплым вниманием, чем к предметам из ископаемого мира; растения сильно участвуют в наслаждениях зрением, способствуя им таинственным, необъяснимым образом, вовсе не отвечающим их физическим свойствам. Узник, нашедший травинку в расселине камней за решеткой своего окна, радуется своей находке гораздо сильнее, если бы ему попался там красивый камушек. В растении нас всего более интересуют цвета его, так как жизнь сказывается в нем во всей роскоши форм и окраски. Цветок интересует нас иной раз не менее животного, но красота его форм и великолепие цветов способствуя нашему наслаждению, вовсе не составляет главного элемента удовольствия, им доставляемого. Самый скромный полевой цветок радует нас более, чем роскошный, искусственно сделанный из фарфора или воска, потому что он живой. Вот почему надобно полагать, что таинственная симпатия связует нас с нужными созданиями таинственного мира.
Животные могут нравиться нам только тогда, когда они не пугают нас своим зверством; но и таковые могут, в известных условиях, доставлять своего рода удовольствие зрению. Мы любуемся ягуаром за стеклами музея; тигр нравится нам, когда мы ограждены от него железной решеткой клетки. Другие животные веселят наши взоры яркостью красок, живостью движений, странностью своих форм. Иные внушают нам приязнь, другие служат нам. Дикие звери нравятся нам силой и крепостью своих мускулов. Создания с холодной кровью веселят глаза наши едва ли более, чем предметы неодушевленные; но те, в жилах коих течет горячая кровь, вызывают видом своим обычное нам чувство приязни ко всему живому. Чтобы убедиться в этом, каждому стоит вспомнить то холодное чувство, с которым смотрят люди на рыб, плавающих в пруду парка, и ту симпатию, с которой поглядывает каждый на воробушка, прыгающего по дороге.
Животное, интересующее нас более всех других, – несомненно, человек, потому ли, что он действительно великолепнейшее создание в мире, или потому, наконец, что он собрат нам по естеству нашему. Я не раз удивлялся красоте форм и благородству телодвижений, характеризующих человека! Но вид человека возбуждает в нас еще то естественное чувство приязни, которое легло в основание общественности между людьми. Удовольствие смотреть на человека усложняется еще степенью того чувства приязни, которое мы ощущаем к увиденной нами особе. От горячего взгляда матери, любовно смотрящей на грудного ребенка, и до того рассеянного взгляда, которым мы встречаем вовсе не интересующую нас личность, есть много степеней. Ежели бы фотография способна была уловить мимику взгляда, мы имели бы в картинах полную постепенность людской приязни и всей глубины внутренней человеческой жизни, выраженной тем или другим взмахом его ресниц.
Великая радость бывает при встрече человеческих глаз! Увидав человека, мы можем осмотреть его с головы до пят, но ежели он удалится, не взглянув на нас, то мы остаемся чуждыми друг другу, и вызванное в нас человеком ощущение останется в узких пределах нашего «Я». Но ежели мы встретились с ним глазами хотя бы на мгновение, то мы уже внутренне приветствовали друг друга обычным молчаливым приветствием человека человеку. Эта таинственная передача чувств глазами может иметь место только между существами одного рода, и хотя бы взгляд наш и повстречался с глазами любящей нас собаки или нашего верхового коня, удовольствие осталось бы при этом чувственным и бледным. Но человек, сверкнув очами, тем самым говорит с человеком, и чувства обоих, взглянувших друг на друга, сходны с ощущениями двух солдат, встретившихся на военном посту и передавших друг другу «пароль и отзыв». Как здесь, так и там ощущения одинаковы: оба на мгновенье почувствовали себя членами одного и того же войска.
Анализ того, что происходит между четырьмя встретившимися глазами, стоил бы сам по себе долгого и тщательного изучения и терпеливых изысканий, которые бросили бы яркий свет на физиологию нравственных ощущений. Здесь мы можем заметить только, что удовольствия подобного рода как относящиеся к отделу чувствительности будут рассмотрены нами отдельно.
Зрительное ощущение может еще быть приятно по воспоминаниям, вызванным его проявлением. И в этом случае окажется верным феномен, о котором упомянуто выше. Увидав с вершины холма белое пятно вдали, изгнанник, возвращающийся на родину, признает в нем родительский дом и смотрит на него с восхищением, ничего еще не вспоминая и не помыслив ни о чем. Он не отвращает взора от дорогого ему предмета, колеблясь между простым ощущением дома и заключенным в нем миром воспоминаний, еще не открывшимся; он останавливается, проливает слезы и продолжает «смотреть» на предмет, становящийся ему все милее и милее, хотя дом вовсе ни в чем не изменился. Так нравственное значение предметов усиливает до чрезвычайности доставляемое ими удовольствие. Вид тополя наполняет невыразимой радостью сердце европейца, не видавшего в продолжение многих лет ни одного дерева, кроме араукарий и пальм. При виде деревенской пряхи иной солдат заливается слезами, вспомнив и старую мать, и веселые россказни около семейного очага. Что до меня касается, то я не могу видеть крылечка, выходящего на поросший травой двор. На траве такого дворика меня учили ходить, там я отыскивал насекомых и божьих коровок и провел там годы детства, лучшие годы моей жизни.
Преобладающая в каждом из нас страсть заставляет находить приятность в предметах, относящихся к ней, что до бесконечности разнообразит наши удовольствия. Сибарит с умилением смотрит на откупориваемую бутылку, покрытую почтенной пылью времен; библиофил дрожит от радости, завидя на полках книгопродавца недостающую в его библиотеке книгу. Предметы, иногда самые отвратительные, могут стать источником живейших радостей. Естествоиспытатель несет, возвращаясь с прогулки, никчёчную улитку и с наслаждением прячет ее под замок своей шкатулки.
Анатом оставляет свое дело и, отбросив нож свой, радостно всматривается в смердящий и отвратительный труп, восхищаясь новой отысканной им нервной нитью.
Глава XVII. Об увеселениях и забавах, основанных на удовольствии зрения
Комбинируясь между собой, элементы удовольствий, уже изученные нами в чувстве зрения, могут составить наслаждения весьма сложного рода. Чтобы анализировать здесь таинственные и неизведанные радости ума и сердца, входящие, как мы видели, в область пяти простейших чувств, я вынужден был насиловать природу вещей. Теперь я должен сказать еще несколько слов об увеселениях, основанных на этих наслаждениях. Разнообразие бесконечных зрелищ не утомляет взора, некоторые же образы до того привлекательны, что мы не перестаем находить их вечно новыми и прекрасными. Ощущения, ими производимые, не всегда тождественны между собой, так как время изменяет и обстановку их, и внешние условия их проявления, и даже процесс самого чувства.
Свод небесный представляет нам одно из великолепнейших зрелищ в мире, и им всегда и вечно будет восхищаться человек, живущий в подлунном мире. Светило ли дня ходит по небу в лучезарной своей красе; ночь ли застилает его своим плащом, усеянным созвездиями; бродят ли по ясной лазури волнообразные мягкие облака; сталкиваются ли в его пространстве грозовые тучи при бесконечном сверкании молнии; рисуется ли там фантасмагория радуги или магический калейдоскоп сумерек; подернут ли весь небосклон непроглядной завесой темной ночи, – небо во все времена открывает зрению целые миры удовольствий. Небо – это вечно готовое полотно, на котором величайший из живописцев, природа, рисует широкой кистью и грозно– величавые картины, и шутливые образы игривой своей фантазии. Эта картина, носящая на глубине фона вечную перспективу миров, неизмеримых, как само пространство, балует глаз игривыми образами волшебного фонаря, проносящимися по ее прозрачной поверхности. Кому любопытно понять причины удовольствий, доставляемых нам видом этих чудес, тот пусть снова заглянет в только что пройденные главы.
Вид природы составляет едва ли не большее из наслаждений зрения, доставляя множеству людей лучшие радости жизни. Созданное человеком открывает другое поле удовольствий, но наслаждение искусственным не может выдержать сравнения с теми радостями, которые возбуждает в нас сама природа.
Лучшие произведения великих художников оказываются, при сравнении их с делами природы, служившими им моделью, тем лишь, чем бывают гербарии сушеных растений в отношении к живым цветам. Простейшие между тем удовольствия доставляются верным подражанием той же природе искусствами и в особенности двумя главнейшими из них – живописью и ваянием.
Анализ удовольствий живописи весьма интересен, но здесь можно сделать только некоторые указания на обилие и чрезвычайное разнообразие их. Главный интерес, возбуждаемый произведениями этого рода, – в удовольствии видеть подражание природе, столь близкое и точное, что глаз может обмануться им и заставить ум приятно дивоваться тому, как мог человек немногими красками навести на плоскость образы, столь схожие с действительным видом предметов. Вид виноградной кисти, не привлекающий сам по себе ничьих внимательных взоров, будучи удачно передан полотну, удивляет и веселит глаза зрителей в продолжение долгих лет. Изображение одушевленных предметов довольствуется по большей части подобным действием на глаза и умы людей. Настоящая живопись идет далее, переходя ко второму, более поразительному элементу наслаждений, т. е. к удовольствию видеть, как художник уловил в совершенстве один из моментов природы в его летучих и скоропреходящих проблесках и доставил людям, таким образом, возможность наслаждаться, имея постоянно перед глазами или то, что случается весьма редко, или что бывает где-либо вдалеке. В ландшафтах уловлены бывают и как бы застывают на полотне и сверкание молний, и плеск волны. Изображающий лицо человеческое точно так же останавливает и увековечивает на своих картинах людские страсти, ухитряясь уловить даже вскидывание разъяренного взгляда и полный неги робкий взор любви. Искусство иной раз соединяет в узких пределах одной и той же картины многочисленные образы красоты, совершенствуя их и возвышая до степени, не встречающейся в природе. Художник, рисуя орнаменты, соединяет в них все элементы симметрии, рассеянные здесь и там, по области природы, созидая из них новые изящные и грациозные формы. В настоящее время человек может при помощи искусства осмотреть, не выходя из дома, все страны света и, кроме того, он может расстраивать свое сердце зрелищами и нежнейшей приязни, и ужаснейших преступлений. Он может успокаивать взор на изображении тихо спящего ангела или содрогаться при виде кровавых битв. Чувственным наслаждениям живописью много содействует внимание, доводимое до анализа картин, а также и любовь к коллекциям, к приобретению, – словом, тщеславие во всех его видах.
Ваяние доставляет нам немало наслаждений, схожих с таковыми, доставляемыми живописью, кроме обаятельной силы красок, всегда отсутствующих в произведениях скульптуры. Здесь наслаждение оказывается более чувственным и менее умственным, так как в ваянии на воображение действуют уже не образы, а только формы предметов, и фантазия уже не находит себе пищи в том, что так схоже с действительностью.
Архитектура, чеканка и всякое искусственное подражание неодушевленному доставляют наслаждение подобного же рода, но заключенное в более тесные пределы. Наслаждение вообще бывает тем сильнее, чем более зритель имеет сам расположение к данному искусству.
Профан «видит», дилетант «смотрит», но только художник может отождествить свою мысль с мыслью великого художника и воплотить ее в себе. Все трое идут, правда, одной и той же дорогой, но останавливаются они на совершенно различных стадиях пути. Можно себе представить, как восхищался, как содрогался даже великий Канова при созерцании Венеры Медицейской; между тем Деви, пройдя вдоль знаменитейшего музея, остановился бы перед одной из статуй и, вероятно, сказал бы: «Что за прекрасный кусок углекислой извести!»
Калейдоскоп, панорама, стереоскоп и т. п. сходные с ними забавы основаны тоже на увеселении зрения и радуют нас столько же разнообразием форм, сколько разнообразием впечатлений.
Фантасмагория, забава мало известная, могла бы достичь довольно поразительных эффектов. Зритель погружен в глубокую тьму, внезапно прерванную появлением лучезарной точки, которая, из-за малого своего объема, кажется нам сияющей в бесконечной дали. Но точка увеличивается, она растет, приближается, принимает определенные формы и, наконец, как бы лезет прямо на зрителя. Фигура, грозящая броситься на зрителя, должна, разумеется, изображать что-либо, способное привести в ужас. Затем фигура снова начинает удаляться и наконец исчезает в поглощающей ее мгле.
Микроскопы, телескопы и зеркала, увеличивающие предметы, могут забавлять нас новизной зрелища. Плоские зеркала, верно отражая предметы, тоже веселят людей при новости ощущения, но они радуют нас, отражая собственную нашу особу, весьма интересную для каждого зрителя. Но в этом случае удовольствие почти всегда усложняется чувством, так как зеркало, кроме особы нашей, зачастую отражает наше тщеславие и наш эгоизм. Эти радости, в сущности, весьма невинные, легко прощаются женщинам, которые проводят утренние часы в тиши своей туалетной лаборатории, чтобы выйти из нее еще более прекрасными и обольстительными.
На удовольствии зрения основан еще фейерверк, потешные огни, не без примеси и некоторых удовлетворений слуха. Сила света, блеск окраски и быстрое движение огненных фигур – вот элементы, составляющие красоту потешных огней. Но забавы, добываемые пиротехникой, бывают усложнены нравственными элементами зрения; чтобы убедиться в этом, стоит вспомнить белизну света бенгальских огней, вызывающую впечатление безмятежности, связанной с движением и силой. Потешные огни, взятые в массе и приведенные к формуле, передающей физиологическое их значение, служили бы лучшим выражением народного веселья, внезапностью своих проявлений, бурными своими порывами, сверканием ракет, трепетанием всего огненного пространства и взрывами хлопушек и гранат. Вот почему не обходится без них почти ни один сельский, церковный праздник, не обходится и величавое торжество коронации земного владыки. Но в селе довольствуются взрывом дюжины невинных хлопушек и взлетом нескольких некрупных ракет; для второго же торжества требуются дворцы, объятые пламенем, и пускаются в ход все чудеса современной пиротехники.
Иллюминация – это тот же фейерверк, построенный на более простом основании, возбуждающий более тихие и более продолжительные радости. Нравственное значение иллюминации тоже основано на физиологическом значении света. Горный житель заявляет о празднестве своем, зажигая огни, которые блестят высоко на вершинах гор, как бы на одном уровне с небесными светилами. Горожанин освещает свои пиры и танцы потоками света, льющимися с великолепных канделябров и блестящих люстр. Свет, под разными своими видами, обожаем жителями Востока. Свет собирает около очага, камина или костра людей всех наций и всех сословий. Свет радует человека, порождая между тем своего неизменного спутника – тепло.
Удовольствие зрения участвует еще во множестве увеселений весьма сложных, о которых будет сказано ниже. Танцы, театры, охота, рыбная ловля и все увеселения, великие и малые, начиная от механической куклы до всемирной выставки, – все это празднества, которые преподносятся чувству зрения, открывая ему необъятный кругозор удовольствий, не имеющий до сих пор ни пределов, ни грани. Искусство не истощило еще комбинаций в этом направлении элементов, уже нам известных, и человеческая изобретательность не дошла еще до Геркулесовых столбов.
Ежели бы завтра кто-либо дал оптике такой же толчок, какой дан был науке бессмертным Галилеем, – на человечество полился бы новый поток нескончаемых удовольствий. С одной стороны, нам удалось бы, наконец, усмотреть конечные молекулы тел; с другой стороны, мы проникнули бы зрением в новые миры, управляемые новыми законами движения. В один день состарились бы на целый век современнейшие труды по микроскопии и астрономии. Человек стал бы доволен собой. Так случается всегда: материалы, собранные тщательным изучением и терпеливой наблюдательностью отцов, бывают сразу разрушены и рассеяны потомством. Но на свежих развалинах никогда не дремлющей науки вечно действует квадрант зиждителя и вновь все разрушает молот мнимо вандальской руки.
Глава XVIII. О наслаждении пьянством, о влиянии пьянства на отдельных лиц и цивилизацию
Весьма трудно определить, даже и с приблизительною точностью, как велико на земном шаре общее число людей, предающихся удовольствию опьянения. Еще труднее найти на свете страну или местность, где бы пьянство совсем не было известно. Богатый англичанин разгоняет свой сплин прекрасным хересом и портвейном, которые выписывает он из Индии, чтобы наслаждаться их нежным ароматом. А житель Камчатки жует между тем сухую корку гриба-мухомора (Amanita muscaria) и на утро, после безумной ночи, выпивает собственную наркотизованную урину, чтобы продлить свое блаженство. Потомок инков пьет мутную чичу, странный, но здоровый напиток, на поверхности которого всплывает вонючее деревянное масло и в состав коего входит, вместо дрожжей, человеческая слюна. Татарин приводит себя в опьянение своим любимым кумысом – питьем из перебродившего кобыльего молока. На Востоке едят, пьют и курят опиум. В Боливии и Перу фабрикуются пилюли коки. Если где-либо, в каком-либо отдаленном уголке света, еще есть дикое племя, не знакомое со спиртными напитками и наркотическими ядами, то, будьте покойны, цивилизация не замедлит проникнуть к нему и навязать ему алкоголь под всеми его видами и со всеми его последствиями.
Слыша эти факты, скептик пожимает плечами и находит, что сражаться с ними нечего. Человек, говорит он, создан для наслаждения, и совсем не беда, если он находит себе дешевые удовольствия. Моралист хмурит в этом случае брови, вспоминает о первородном грехе и проклинает человека как существо, насквозь пропитанное пороком. Один лишь философ никого не клянет и не отделывается смехом: он ищет в самой человеческой природе основные причины порока и добродетели; он вполне убежден, что без знания не может быть действительного решения данного вопроса, и что одно лишь знание может сделать желаемое решение практичным и полезным. Надо знать, что, собственно, такое наше тело, из какого именно теста мы вылеплены.
Человек заставил бродить сок виноградной лозы и стал собирать капли, сочащиеся из головок мака; им руководил при этом тот же инстинкт, который помог ему найти хинное дерево в ущельях Кордильер и жемчужину на дне моря. Когда человек передает с кровью новый порок своему потомству, то и здесь действует один из законов природы, а именно закон наследственности; добро и зло переходят от одного поколения к другому подобно звонкой монете, которая, как ни изменяется в форме и ценности, а все же без устали странствует, переходя из рук в руки.
Пьянство есть временное безумие или экзальтация одной или нескольких способностей, коренящихся в столбе нашего спинного мозга, и происходит от введения в наш организм некоторых субстанций. Все вообще опьяняющие вещества производят на нас приблизительно одинаковое действие и дают нам сходные по характеру наслаждения. Чем бы мы себя ни опьянили, с нами происходит в главных чертах следующее: в нас прежде всего возникает чрезмерное сознание собственного существования, и это сознание стремится взять верх над всеми остальными нашими ощущениями. На первых степенях опьянения жизнь представляется нам более обыкновенного полной и чувственной; мы приходим в состояние внутреннего довольства и спешим пользоваться жизнью при содействии здоровых сил своей натуры и веселого задора, приобретенного искусственно. Далее многие способности чувства, мысли, движения начинают покидать свой нормальный уровень, и затем, вместо покоя и апатии, коими отличалось наше первоначальное состояние, мы начинаем испытывать чрезвычайное возбуждение. Этот период опьянения может разниться у разных субъектов по степени и свойству, но у всех, однако, он носит характер лихорадочной деятельности. На первых порах мы еще были в силах наблюдать признаки деятельной жизни, которою поглощены наши способности, но позднее чрезмерная и беспорядочная экзальтация разнохарактерных наслаждений охватывает наш духовный мир подобно урагану. Смутный трепет, дикий восторг – вот чем выражается в это время наше состояние; элементы добра и зла прорывают в нас все свои естественные преграды и перепутываются между собой в неистовстве разнузданной вакханалии.
Другая и притом характерная черта того удовольствия, которое мы находим в опьянении, – это оригинальная метаморфоза, постигающая нашу память. Грациозный эффект, под воздействием которого мы подпадаем, заполоняет собой обширные области нашего ума и сердца, стремясь исторгнуть из них все докучные заботы о настоящем, все печальные размышления о будущем, все тягостные воспоминания о прошедшем. Столкновение и нагромождение всевозможных элементов умственно-нравственной деятельности, стремительность мысли, которая, вырываясь наружу, беспорядочно злоупотребляет орудием слова, – все это образует в нас такой вихрь или водоворот, что сознание наше едва может схватить настоящее и уже отказывается различать прошедшее от будущего. Так увлекающий нас быстрый и веселый танец не позволяет нам ни различать окружающие нас предметы, ни даже видеть ту русую кудрявую головку, которая в другое время дорога нашему взгляду.
Полное исследование области явлений, сопровождающих опьянение, с троякой точки зрения – философии, гигиены и нравственности – есть пока еще только нелегкая задача; что меня касается, то я берусь лишь наметить некоторые линии в плане того дворца, на месте коего разбита ныне моя палатка. Во всяком случае, кто задумает создать натуральную историю пьянства, тот сделал бы разумно, поделив ее на три части, сообразно трем родам опьянения; я разумею опьянения: алкоголическое, наркотическое и кофейное.
Алкоголь, извлеченный из веществ посредством брожения и дистилляции, не сразу проникает в сокровенные области нашего организма; прежде всего мимоходом он доставляет удовольствие нашему органу вкуса и в этом заключается значительная часть его достоинства. Алкогольные жидкости, будучи введены в желудок, немедленно поглощаются потоком кровообращения, который стремит опьяняющий элемент алкоголя в нервные центры и разносит его по всей сети чувственных нервов, покрывающей изнутри наше тело; результатом является охватывающее нас чувство бодрости и благополучия, а это усиленное пользование жизненной силой приводит нас к порогу еще большего наслаждения. Если увеличить дозу потребленного спирта, то возбуждение возрастает и начинает сказываться в веселом и благодушном настроении; мы начинаем говорить скорее и больше, замечаем в соотношении предметов, нас окружающих, чрезвычайные и малоприметные особенности, судим о вопросах общественной жизни, не принимая во внимание их обычных условий… Мы бываем в это время оптимистами, подобно большинству людей, вполне здоровых телесно и душевно. Степень напряжения, а главное, характер нашей умственной деятельности значительно при этом изменяются: потребность высказаться, поощряемая порывистым накоплением в нас идей и образов, делает нас более сообщительными, более любящими общество, более добрыми… Я говорю о правиле, а не об исключениях; не спорю, что есть люди, которых вино делает мрачными, зложелательными, придирчивыми. К счастью, таких обиженных субъектов немного и, что меня касается, то я сильно сомневаюсь в нормальности состояния их спинного хребта. Следует признать несомненным тот, всегда доступный проверке наблюдением, факт, что алкоголь обыкновенно затрагивает в нас наиболее великодушные струны, и что люди, находящиеся под его влиянием, бывают особенно чувствительны к аффектам сердца.
Когда, выпив вина чрезмерно, вы становитесь наконец совсем пьяны, ваши мускулы, которые сперва было порывались производить резкие телодвижения, делаются, напротив того, вялыми и отказывают вам в своей службе. Впечатлительность ваших чувств все более и более при этом притупляется, изолируя вас от внешнего мира; вы впадаете в смятенное безумие мысли и живете уже исключительно внутри себя. Удовольствие чувствовать себя временно другим человеком уступает в вас место потемкам дремоты, которая закрывает вам двери внешнего мира, а равно и собственного вашего духовного святилища; одним словом, вы утрачиваете сознание жизни. В последнем периоде опьянения воля человека долго борется с черными тучами, заволакивающими со всех сторон его умственный горизонт, и дремота его нарушается при этом, лишь яркими проблесками безумия, подобно тому, как молния прорезает порой мрак ночи. Это состояние имеет в себе нечто преступное и отталкивающее, потому что выражает собой агонию человеческого ума и достоинства; наслаждаться им может лишь человек с низкими инстинктами, или же такой несчастный, кто, злоупотребив жизнью, погубил в себе благородные качества, данные ему природой.
Наркотическое опьянение отличается, в действии своем на человека от опьянения алкогольного. Кроме того, оно и само по себе действует на нас разно, смотря по тому, каким веществом бывает произведено; но всегда и неизменно оно дает нам удовольствия неизмеримые, страшные, опасные… Только с помощью порочной привычки можно найти приятность в противной горечи опиума и в едкой горечи коки; нельзя, следовательно, требовать от наркотизации тех удовольствий вкуса, кои доставляет нам алкоголь. Наркотические субстанции тяжело воспринимаются человеческим организмом, и требуется известный срок времени, чтобы между вами и внешним миром начала, подобно занавесу, простираться некая неосязаемая преграда. Вскоре вы уже смутно видите все вас окружающее, подобно тому, как бывает виден огонь сквозь алебастровую лампаду; вы осязаете предметы, как осязали бы стекло сквозь шелковую перчатку; вы думаете, как можно бы думать в полусне во время жаркой сиесты под тропиками. Первая степень наркотизации отличается чрезмерным сознанием внутренней жизни, доведенным до высшего предела благополучия и облеченным в нерушимое спокойствие. Это – кайф восточного человека; это – лампада, которая сама чувствует свое горение и радуется тому, что горит вдали от ветра.
Наркоман – такой же оптимист, как и пьяный человек; докучные заботы обыденной жизни не могут ниоткуда ворваться в ту замкнутую и непроницаемую область, где он наслаждается блаженством; внешний мир для него не существует, так как он пребывает вне действительности и не нуждается в выражении кому-либо своих чувств. Напротив того, он становится тем более неподвижным, чем совершеннее становится его кайф. Я производил опыт этого рода над самим собой и никогда не забуду, как под влиянием коки провел в полной неподвижности несколько часов, не пошевелив ни одним мускулом, не открыв ни разу глаз. И это был не сон. Я чувствовал себя совершенно неспособным чего-либо пожелать, так как по тогдашним моим ощущениям ничего не могло быть лучше того состояния, в котором я находился.
Наибольшее наслаждение, какого можно ждать от наркотических средств, достигается с появлением галлюцинаций. Мы должны их увидать волей-неволей по мере увеличения дозы потребляемого вещества. Нет фантазии довольно пылкой, нет пера довольно бойкого, чтобы описать то несметное множество и ту бесконечную пестроту образов, которые возникают в безжизненном и туманном хаосе временной слепоты наших закрытых глаз. Внезапно являясь нам, эти образы то сменяют друг друга с быстротой панорамы, движимой паром, то тихо чередуются у нас перед глазами, подобно картинам волшебного фонаря, движимым спокойною рукой. Поместите в калейдоскопе самые грандиозные сцены природы и самые смешные измышления карикатурного юмора, самые суровые портреты исторических личностей и самые причудливые изображения насекомых, самые яркие цвета радуги и самые пестрые из римских мозаик, самые прелестные цветы и самые невообразимые фигуры чудовищ… Одним словом, все лучшие и все ничтожнейшие, все великие и все микроскопические элементы творения! Теперь приведите в движение ваш калейдоскоп по законам новой, смелой, неслыханной эстетики! То, что вы видите, есть лишь слабое подобие фантасмагории, которую произвели бы в вас шум и кока. Я испробовал на себе оба эти средства и положительно вас заверяю, что большего наслаждения я не испытывал, да и предположить не могу. Понять, что могут дать нам наркотические вещества, не подвергнув себя их действию, почти невозможно. Представьте себе, что кто-либо прожил некоторое время в таинственной стране, преисполненной всего, что только есть в природе самого великолепного, цветом и формой и затем вынужден был внезапно покинуть этот блаженный край; что вне этой минувшей жизни он чувствует себя умирающим или уже умершим… Лишь такой человек мог бы, оставаясь в здравом рассудке, вообразить себе действие наркотизации. О жертвах этого рода опьянения, обратившегося в страсть, рассказывают диковинные вещи. Был такой случай, что женщина вполне порядочная, образованная, умная, мать семейства, имела несчастье познакомиться в Сальте (в Аргентинской республике) с употреблением коки; плачевный результат сказался в том, что особа эта покинула все свои сердечные привязанности, а также привычки семейного круга и обеспеченной жизни для того, чтобы, запершись в деревенской лачуге, предаться там всецело таинственным прелестям боливийского безумия. Китайские рабочие, когда им отказывают в обычной порции опиума, кидаются вне себя к морскому берегу в надежде, что волна прилива поглотит их невыносимые терзания вместе со злополучной жизнью. Вот из таких примеров становится наглядным, что разумеют англичане под словами «enchained», «fettered», «enslaved», коими они обыкновенно живописуют потребителей опиума.
Несомненно, что галлюцинации, хотя бы они длились и не долго, действуют пагубно на жизнь человека, значительно сокращая ее продолжительность. Когда во рту у нас находится пилюля коки, то стоит лишь проглотить два-три раза выделяющуюся из нее жижу, чтобы по желанию возобновить в себе прекратившиеся видения. Cocuero (потребитель коки) прерывает и восстанавливает в себе таким образом роскошное зрелище, коим наслаждается, наполняя более или менее продолжительные интервалы спокойствия кайфа; это неестественное спокойствие служит, следовательно, как бы фоном картины.