Примечательно, что Троцкий здесь же цитирует — хотя и неточно, — Пушкина: “Пушкин сказал, что наше народное движение — это бунт, бессмысленный и жестокий. Конечно, это барское определение, но в своей барской ограниченности — глубокое и меткое” (с. 91); “бессмысленный” означает, в частности, “бесцельный”, о чем и сказал верно Троцкий.
И еще одна цитата из Троцкого: “Для Блока революция есть возмущенная стихия… Для Клюева, для Есенина — пугачевский и разинский бунты… Революция же есть прежде всего борьба рабочего класса за власть,
(Даю в скобках краткое отступление, касающееся двух из названных поэтов. Если Александр Блок воспринимал “русский бунт” в той или иной мере “со стороны”, то “преступный”, по определению Троцкого, Сергей Есенин ощущал — пусть и в известной степени — свою прямую причастность этому бунту, что, по-видимому, выразилось (хотя и не адекватно) в его словах из автобиографии, написанной 14 мая 1922 года: “В РКП я никогда не состоял, потому что чувствую себя гораздо левее”; и из письма от 7 февраля 1923 года: “Я перестал понимать, к какой революции я принадлежал? Вижу только одно, что ни к февральской, ни к октябрьской… В нас скрывался и скрывается какой-нибудь ноябрь”. Следует обратить внимание на тот факт, что Блок — как и Бунин в “Окаянных днях” — все же в определенной мере склонен был отождествлять большевиков и русский бунт; так, его
Как мы видели, Троцкий полагал, что “русский бунт” по своей сути направлен против той революции, одним из “самых выдающихся вождей” (по определению Ленина) которой он был, и которую он (см. выше) счел уместным охарактеризовать как “бешеное(!) восстание” против этого самого беспредельного и (по ироническому определению самого Троцкого) “святого” русского бунта, — “восстание”, преследующее цель “утверждения власти”.
Но вместе с тем нельзя не видеть, что Троцкий и его сподвижники смогли оказаться у власти именно и только
При этом дело шло как о вертикали власти (новые правящие “верхи” — и “низы”, которых еще нужно было “подчинить”), так и об ее горизонтали — то есть об овладении всем гигантским пространством России, ибо распад государственности после Февраля закономерно привел к распаду самой страны.
Александр Блок записал 12 июля 1917 года: “Отделение” Финляндии и Украины сегодня вдруг испугало меня. Я начинаю бояться за “Великую Россию”…” (т. 7, с. 279). Речь шла о событиях, описанных в “Очерках русской смуты” А. И. Деникина так: “Весь май и июнь (1917 года. — В.К.) протекали в борьбе за власть между правительством (Временным, в Петрограде. — В.К.) и самочинно возникшей на Украине Центральной Радой, причем собравшийся без разрешения 8 июня Всеукраинский военный съезд потребовал от правительства (Петроградского. — В.К.). чтобы оно немедленно признало все требования, предъявляемые Центральной Радой… 12 июня объявлен универсал об автономии Украины и образован секретариат (совет министров)… Центральная Рада и секретариат, захватывая постепенно в свои руки управление… дискредитировали общерусскую власть, вызывали междоусобную рознь…” (“Вопросы истории”, 1990, №5, с. 146-147).
В сентябре вслед за Украиной начал отделяться Северный Кавказ, где (в Екатеринодаре) возникло “Объединенное правительство Юго-восточного союза казачьих войск, горцев Кавказа и вольных народов степей”, в ноябре — Закавказье (основание “Закавказского комиссариата” в Тифлисе), в декабре — Молдавия (Бессарабия) и Литва и т.д. Провозглашали свою “независимость” и отдельные регионы, губернии и даже уезды! Следует обратить внимание на тот выразительный факт, что позднее против различных “независимых” властей в России боролись в равной мере и Красная и Белая армии (например, против правительств Петлюры и Жордания).
Возникновение “независимых государств” с неизбежностью порождало кровавые межнациональные конфликты, в частности, в Закавказье. Страдали и жившие здесь русские: “В то время как закавказские народы в огне и крови разрешали вопросы своего бытия, — рассказывал 75 лет назад А. И. Деникин, — в стороне от борьбы, но жестоко страдая от ее последствий, стояло полумиллионное русское население края (Закавказья. — В.К.), а также те, кто, не принадлежа к русской национальности, признавали себя все же российскими подданными. Попав в положение “иностранцев”, лишенные участия в государственной жизни… под угрозой суровых законов… о “подданстве”… русские люди теряли окончательно почву под ногами… Я не говорю уже о моральном самочувствии людей, которым закавказская пресса и стенограммы национальных советов подносили беззастенчивую хулу на Россию и повествование о “рабстве, насилиях, притеснениях, о море крови, пролитом свергнутой властью”… Их крови, которая ведь перестала напрасно литься только со времени водворения… “русского владычества…”(там же, 1992, № 4-5, с. 97). Важно осознать, что катастрофический распад страны был следствием именно Февральского переворота, хотя распад этот продолжался, конечно, и после Октября. “Бунт”, разумеется, развертывался с сокрушительной силой и в собственно русских регионах.
В советской историографии господствовала точка зрения, согласно которой народное бунтарство между Февралем и Октябрем было-де борьбой за социализм-коммунизм против буржуазной (или хотя бы примиренческой по отношению к буржуазному, капиталистическому пути) власти, а мятежи после Октября являлись, мол, уже делом “кулаков” и других “буржуазных элементов”. Как бы в противовес этому в последнее время была выдвинута концепция всенародной борьбы против социализма-коммунизма в послеоктябрьское время, — концепция, наиболее широко разработанная эмигрантским историком и демографом М. С. Бернштамом.
И та и другая точки зрения (и сугубо советская, и столь же сугубо “антисоветская”) едва ли верны. О том, что “русский бунт” после Февраля вовсе не был по своей сути социалистически-коммунистическим, уже не раз говорилось выше. Но стоит процитировать еще суждения очень влиятельного и осведомленного послефевральского деятеля В. Б. Станкевича (1884-1969). Юрист и журналист, затем офицер (во время войны), он был ближайшим соратником Керенского и по масонской, и по правительственной линии, являлся членом ЦИК Петроградского совета и одновременно одним из главных военных комиссаров Временного правительства, но довольно рано понял обреченность героев Февраля. В своих весьма умных мемуарах, изданных в 1920 году в Берлине, он писал, что после Февраля “масса… вообще никем не руководится… она живет своими законами и ощущениями, которые не укладываются ни в одну идеологию, ни в одну организацию, которые вообще против всякой идеологии и организации…”
Станкевич размышлял о солдатах, взбунтовавшихся в феврале: “С каким лозунгом вышли солдаты? Они шли, повинуясь какому-то тайному голосу, и с видимым равнодушием и холодностью позволили потом навешивать на себя всевозможные лозунги… Не политическая мысль, не революционный лозунг, не заговор и не бунт (Станкевич явно счел даже это слово слишком “узким” для обозначения того, что происходило. — В.К.), а стихийное движение, сразу испепелившее всю старую власть без остатка: и в городах, и в провинции, и полицейскую, и военную, и власть самоуправлений. Неизвестное, таинственное и иррациональное, коренящееся в скованном виде в народных глубинах, вдруг засверкало штыками, загремело выстрелами, загудело, заволновалось серыми толпами на улицах”. 148
Советская историография пыталась доказывать, что это “стихийное движение” было по своей сути “классовым” и вскоре пошло-де за большевиками. А нынешний “антисоветский” историк М. С. Бернштам, напротив, настаивает на том, что после Октября народное движение было всецело направлено против социализма-коммунизма (ту же точку зрения — независимо от этого эмигранта — выдвигал в ряде недавних своих сочинений и В. А. Солоухин).
Бунин, который прямо и непосредственно наблюдал “русский бунт”, словно предвидя появление в будущем сочинений, подобных бернштамовскому, записал в дневнике 5 мая 1919 года: “… мужики… на десятки верст разрушают железную дорогу (будто бы для того, чтобы “не пропустить” коммунизм. — В.К.). Плохо верю в их “идейность”. Вероятно, впоследствии это будет рассматриваться как “борьба народа с большевиками”… дело заключается… в охоте к разбойничьей, вольной жизни, которой снова охвачены теперь сотни тысяч…” (указ. соч., с. 112).
Нельзя не заметить, что М. С. Бернштам — по сути дела, подобно ортодоксальным советским историкам — предлагает “классовое”, или, во всяком случае, политическое толкование “русского бунта” (как антикоммунистического), — хотя и “оценивает” антикоммунизм совсем по-иному, чем советская историография. В высшей степени характерно, что он опирается в своей работе почти исключительно на большевистские тезисы и исследования. “В. И. Ленин… — с удовлетворением констатирует, например, М. С. Бернштам, — указывал, что эта сила крестьянского и общенародного повстанчества или, в его терминах, мелкобуржуазной стихии, оказалась для коммунистического режима опаснее всех белых армий вместе взятых”. 149 Действительно, В. И. Ленин — кстати сказать, в полном согласии с приведенными выше суждениями Л. Л. Троцкого— не раз утверждал, что “мелкобуржуазная анархическая стихия” представляет собой “опасность, во много раз (даже так! — В.К.) превышающую всех Деникиных, Колчаков и Юденичей, сложенных вместе” (т. 43. с. 18), что она — “самый опасный враг пролетарской диктатуры” (там же, с. 32).
Ссылается М. С. Бернштам и на множество работ советских историков — в том числе самых что ни есть “догматических”. Так, он пишет: “Источники насчитывают сотни восстаний по месяцам сквозь всю войну 1917-1922 годов. Советский историк Л. М. Спирин обобщает: “С уверенностью можно сказать, что не было не только ни одной губернии, но и ни одного уезда, где бы не происходили выступления и восстания населения против коммунистического режима”. Правда, М. С. Бернштаму, очевидно, не понравились классовые оценки Л. М. Спирина, и он при “цитировании” попросту заменил их своими: у советского историка вместо неопределенного “населения” сказано: “кулаков, богатых крестьян и части середняков”. Между тем, добавив опять-таки от себя в цитату из Л. М. Спирина слова “против коммунистического режима” 150, М. С. Бернштам сам таким образом встал именно на “классовую”, чисто “политическую” точку зрения, — “население” восставало, мол, против определенного строя, а не против
Но вглядимся в также опирающееся на бесспорные факты “обобщение” другого советского историка, Е. В. Иллерицкой: “К ноябрю 1917 г. (то есть к 25 октября / 7 ноября. — В.К.) 91,2% уездов оказались охваченными аграрным движением, в котором все более преобладали активные формы борьбы, превращавшие это движение в крестьянское восстание. Важно отметить, что карательная политика Временного правительства осенью 1917г…. перестала достигать своих целей. Солдаты все чаще отказывались наказывать крестьян…”. 151
Итак, хотя Временное правительство не насаждало коммунизм, бунт и при нем имел всеобщий характер (91,2% всех уездов!). Но, пожалуй, еще выразительнее тот факт, что и после Октября “русский бунт” обращался вовсе не только против красных, но и против белых властей! Об этом, кстати сказать, упоминает — правда, бегло — и сам М. С. Бернштам. Не желая, надо думать, совсем закрыть глаза на реальное положение дела, он пишет, что народное повстанчество 1918-1920 годов являло собой “сражение и против красных, и против белых” (с. 18), и в глазах народа “белые такие же насильники, как и красные” (с. 74). Но тем самым в сущности всецело подрывается его общая концепция, согласно которой бунт был направлен именно против “коммунизма”; он был направлен против всякой власти вообще, и в частности, против любых видов “податей” и “рекрутства” (пользуясь вышеприведенными определениями Гаккебуша-Горелова), без которых и немыслимо существование государственности.
После разрушения веками существовавшего Государства народ явно не хотел признавать никаких форм государственности. Об этом горестно писал в феврале 1918 года видный меньшевистский деятель, а впоследствии один из ведущих советских дипломатов, И. М. Майский (Ляховецкий, 1884-1975): “… когда великий переворот 1917 г. (имеется в виду Февраль. — В.К.) смел с лица земли старый режим, когда раздались оковы, и народ почувствовал, что он свободен, что нет больше внешних преград, мешающих выявлению его воли и желаний, — он, это большое дитя, наивно решил, что настал великий момент осуществления тысячелетнего царства блаженства, которое должно ему принести не только частичное, но и полное освобождение”. 152
Оставим в стороне выражения вроде “большое дитя” (поистине детскую наивность проявили как раз вожаки Февраля, совершенно не понимавшие, чем обернется для них самих разрушение Государства); существенна мысль о “блаженной” беспредельной воле, мечта о которой всегда жила в народных глубинах и со всей очевидностью воплотилась в русском фольклоре — и во множестве лирических песен, и в заветных сказках о неподвластных никому и ничему Иванушке и тезке Пугачева — Емеле…
Но совершенно ясно (об этом уже шла речь выше), что при таком безгранично вольном, пользуясь модным термином, “менталитете” народа само бытие России попросту невозможно, немыслимо без мощной и твердой государственной власти; власть западноевропейского типа, о коей грезили герои Февраля, для России заведомо и полностью непригодна…
И, взяв в октябре власть, большевики в течение длительного времени боролись вовсе не за социализм-коммунизм, а за удержание и упрочение власти, — хотя мало кто из них сознавал это с действительной ясностью. То, что было названо периодом “военного коммунизма” (1918 — начало 1921 года), на деле являло собой “бешеную”, по слову Троцкого, борьбу за утверждение власти, а не создание определенной социально-экономической системы; в высшей степени характерно, что, так или иначе утвердив к 1921 году границы и устои государства, большевики провозгласили “новую” экономическую политику (НЭП), которая в действительности была вовсе не “новой”, ибо по сути дела возвращала страну к прежним хозяйственным и бытовым основам. Реальное “строительство” социализма-коммунизма началось лишь к концу 1920-х годов.
Сами большевики определяли НЭП как свое “отступление” в экономической сфере, но это в сущности миф, ибо “отступать” можно от чего-то уже достигнутого. Между тем к 1921 году подавляющее большинство — примерно 90 процентов — промышленных предприятий просто не работало (ни по капиталистически, ни по коммунистически), а крестьяне работали и жили, в общем, так же, как и до 1917 года' (хотя имели до 1921 года очень мало возможностей для торговли своей продукцией). Слово “отступление” призвано было, в сущности, “успокоить” тех, кто считал Россию уже в каком-то смысле социалистически-коммунистической страной: Россия, мол, только на некоторое время вернется от коммунизма к старым экономическим порядкам.
Подлинно глубокий историк и мыслитель Л. П. Карсавин, высланный за границу в ноябре 1922 года, писал в своем трактате, изданном в следующем же, 1923 году в Берлине: “Тысячи наивных коммунистов… искренне верили в то, что, закрывая рынки и “уничтожая капитал”, они вводят социализм… Но разве нет непрерывной связи этой политики с экономическими мерами последних царских министров, с программою того же Ритгиха (министр земледелия в 1916 — начале 1917г. — В.К.)? Возможно ли было в стране с бегущей по всем дорогам армией, с разрушающимся транспортом… спасти города от абсолютного голода иначе, как реквизируя и распределяя, грабя банки, магазины, рынки, прекращая свободную торговлю? Даже Этими героическими средствами достигалось спасение от голодной смерти только части городского населения и вместе с ним правительственного аппарата: другая часть вымирала. И можно ли было заставить работать необходимый для всей этой политики аппарат — матросов, красноармейцев, юнцов-революционеров иначе, как с помощью понятных и давно знакомых им по социалистической пропаганде лозунгов?.. коммунистическая идеология (так называемый “военный коммунизм”. — В.К.) оказалась полезною этикеткою для жестокой необходимости… И не мудрено, что, плывя по течению, большевики воображали, будто вводят коммунизм”. 153 В свете всего этого становится ясно, что народ в первые годы после Октября (как и после Февраля) оказывал сопротивление новой власти (причем, любой власти — и красных, и белых), а не еще не существовавшему тогда социализму-коммунизму. И главная, поглощающая все основные усилия задача большевиков состояла тогда — хотя они мало или даже совсем не осознавали это — в утверждении и укреплении власти как таковой.
Михаил Пришвин — единственный из крупнейших писателей, проживший все эти годы в деревне — записал 11 сентября 1922 года: “… крестьянин потому идет против коммуны, что он идет против власти”.
В связи с этим в высшей степени уместно обратиться к высказываниям одного из наиболее выдающихся руководителей и идеологов “черносотенства” — Б. В. Никольского. Через два месяца после Октябрьского переворота этот ученик и продолжатель Константина Леонтьева писал (29 декабря 1917/11 января 1918 года): “Патриотизм и монархизм одни могут обеспечить России свободу, законность, благоденствие, порядок и действительно демократическое устройство…”, и выдвигал предположение, что “теперь самый исступленный большевик начинает признавать не только правизну, но и правоту моих убеждений” 154. Это, конечно, было слишком, так сказать, лестное для большевиков предположение; за редчайшими исключениями, они не имели ни силы, ни смелости мышления, чтобы осознать это. И позднее, в октябре следующего, 1918 года, Б. В. Никольский так писал о большевиках:
“В активной политике они с не скудеющею энергиею занимаются самоубийственным для них разрушением России, одновременно с тем выполняя всю закладку объединительной политики по нашей, русской патриотической программе, созидая вопреки своей воле и мысли, новый фундамент для того, что сами разрушают…” Вместе с тем, продолжал Никольский, “разрушение исторически неизбежно, необходимо: не оживет, аще не умрет… Ни лицемерия, ни коварства в этом смысле в них (большевиках. — В.К.) нет: они поистине орудия исторической неизбежности… лучшие в их среде сами это чувствуют как кошмар, как мурашки по спине , боясь в этом сознаться себе самим; с другой стороны в этом их Немезида; несите тяготы власти, захватив власть! Знайте шапку Мономаха!..” И далее: “… они все поджигают и опрокидывают; но среди смердящих и дымящихся пожарищ будет необходимо строить с таким нечеловеческим напряжением, которого не выдержать было бы никому из прежних деятелей, — а у них (большевиков. — В.К.) никого, кроме обезумевшей толпы” (там же, с. 271-272).
Комментируя эти суждения Б. В. Никольского, их публикатор С. В. Шумихин утверждает, что они-де “дают основание пересмотреть традиционную для отечественной историографии… схему, согласно которой монархисты всех оттенков — от умеренных консерваторов до черносотенцев — автоматически оказывались на противоположном от большевиков полюсе и а priori зачислялись в разряд их непримиримых врагов”. Между тем, возражает С. В. Шумихин, “осмысление событий привело его (Б. В. Никольского. — В.К.) к позиции сочувственного нейтралитета по отношению к советской власти. Быть может, в его сознании вырисовывались контуры возможного черносотенно-большевистского симбиоза. Однако этим чаяниям не суждено было сбыться” (с. 341, 347).
Тезис о подобном “симбиозе” отнюдь не какая-либо новинка (хотя неосведомленным людям он может показаться таковой). Многие либералы после Октября пытались уверять, что-де Ленин, Свердлов, Троцкий, Зиновьев и др. действуют совместно с “черносотенцами”, — хотя ни одного имени реальных сподвижников большевизма из числа вожаков Союза русского народа и т.п. при этом, понятно, никогда не было названо. Дело заключалось в том, что “черносотенцы” к 1917 году были “очернены” до немыслимых пределов, и присовокупление их к большевикам имело целью окончательно, так сказать, дискредитировать последних. И сегодня этот прием снова пущен в оборот.
И С. В. Шумихин явно не хочет обращать внимания на тот факт, что Б. В. Никольский с полной определенностью говорит здесь же о невозможности какого-либо своего сближения с большевиками: “Делать то, что они делают, я по совести не могу и не стану; сотрудником их я не был и не буду”, — подчеркивает он и, заявляя тут же, что “я не иду и не пойду против них”, объясняет свой “нейтралитет” тем, что большевики — “неудержимые и верные исполнители исторической неизбежности… и правят Россией… Божиим гневом и попущением… Они власть, которая нами заслужена и которая исполняет волю Промысла, хотя сама того не хочет, и не думает” (с. 372), и отмечает еще: “Враги у нас (с большевиками. — В.К.) общие — эсеры, кадеты и до октябристов включительно” (с. 371). Ранее он писал: “Чем большевики хуже кадетов, эсеров, октябристов?… Россиею правят сейчас карающий Бог и беспощадная история, какие бы черви ни заводились в ее зияющих ранах” (с. 360).
Необходимо уяснить кардинальное, коренное отличие взглядов “черносотенца” от позиций либералов и противостоявших большевикам революционеров (прежде всего эсеров).
Если не считать отдельных и запоздалых “исключений”, герои Февраля в сущности не признавали своей вины в разрушении Русского государства. Они пытались уверять, что содеянное ими было в своей основе — не считая тех или иных “ошибок” — вполне правильным и всецело позитивным. Беда, по их мнению, состояла в том,, что русский народ оказался недостоин их прекрасных замыслов и пошел за большевиками, каковые все испортили… И “выход” либералы и революционеры усматривали в непримиримой борьбе с большевиками за власть то есть в гражданской войне…
Б. В. Никольский, напротив, принимал вину даже и на самого себя: большевики, по его словам, “власть, которая
Поэтические строки Б. В. Никольского невольно побуждают вспомнить о стихотворении другого “черносотенного” деятеля, С. С. Бехтеева (1879-1954) — стихотворении, которое, как известно, перед своей гибелью потрясение читала и переписывала семья Николая II:
Итак, Б. В. Никольский, утверждая, что власть большевиков — это беспощадная кара, заслуженная Россией (в том числе и им лично), что они “правят Россией Божиим гневом”, вместе с тем признает, что большевики все-таки, в отличие от тех, кто оказался у власти в Феврале, — “правят”, все-таки “строят” государство, — притом, строят “с таким нечеловеческим напряжением, которого не выдержать было бы никаким прежним деятелям”; ведь после Февраля в стране нет “никого, кроме обезумевшей толпы”. И он определяет большевиков вроде бы лестно — “верные исполнители исторической неизбежности”, — но ни в коей мере не “сочувственно”, — вопреки утверждению С. В. Шумихина. Верно предвидя грядущее (что вообще было присуще “черносотенцам”, не увлекавшимся всякого рода прожектами), Б. В. Никольский уже в апреле 1918 года писал о неизбежном будущем подавлении Революции ею же порожденным “цезаризмом”, но отнюдь не собирался “присоединяться” и к этому цезаризму:
“Царствовавшая династия кончена… — утверждал он. — Та монархия, к которой мы летим, должна быть цезаризмом, т. е. таким же отрицанием монархической идеи, как революция (мысль исключительно важная. — В.К.). До настоящей же монархии, неизбежной, благодатной и воскресной… далеко, и путь наш тернист, ужасен и мучителен, а наша ночь так темна, что” утро мне даже не снится” (с. 360). (Из последних слов вполне ясно, что Никольский — вопреки утверждениям Шумихина — никаких своих надежд на большевиков не возлагал.)
Известно, что о закономерном приходе “цезаря”, или “бонапарта” писали многие — например, В. В. Шульгин и так называемые сменовеховцы. Но, во-первых, это было позднее, уже после окончания гражданской войны и провозглашения НЭП (а не в начале 1918 года!), а, во-вторых, люди, подобные В. В. Шульгину и сменовеховцам, выражали свою готовность присоединиться к этому “цезаризму”, усматривая в нем нечто якобы вполне соответствующее русскому духу. Б. В. Никольский же видел в будущем “цезаре” такое же “отрицание” подлинной патриотической идеи, как и в самой Революции.
Очевидно, что Б. В. Никольскому даже и “не снился” какой-либо “черносотенно-большевистский симбиоз” — хотя публикатор его писем и пытается внушить их читателям обратное. Б. В. Никольский ведет речь лишь о том, что большевики самим ходом вещей вынуждены — “вопреки своей воле и мысли” — строить государство (и по горизонтали, то есть собирая распавшиеся части России, — и по вертикали, создавая властные структуры в условиях безудержного “русского бунта”), и полной мерой “нести тяготы власти”. А Б. В. Никольский со всей ясностью сознавал, что без мощной и прочной государственности попросту немыслимо само существование России. И потому как истинный патриот, для которого Россия — “превыше всего”, Б. В. Никольский заявил: “я не иду и не пойду против них” (большевиков).
И в то время, и сегодня, конечно же, могло и может прозвучать решительное и негодующее возражение, что-де Белая армия боролась именно за Россию, и каждый патриот должен был именно в ее рядах сражаться против большевиков, за Россию.
Вопрос о Белой армии необходимо уяснить со всей определенностью. Во-первых, никак нельзя оспорить того факта, что все главные создатели и вожди Белой армии были по самой своей сути “детьми Февраля”. Ее основоположник генерал М. В. Алексеев (с августа 1915-го до февраля 1917-го — начальник штаба Верховного главнокомандующего, то есть Николая II; после переворота сел на его место) был еще с 1915 года причастен к заговору, ставившему целью свержение Николая II, а в 1917-м фактически осуществил это свержение, путем жесткого нажима убедив царя, что петроградский бунт непреодолим и что армия-де целиком и полностью поддерживает замыслы масонских заговорщиков.
Главный соратник Алексеева в этом деле, командующий Северным фронтом генерал Н. В. Рузский (который прямо и непосредственно “давил” на царя в февральские дни), позднее признал, что Алексеев, держа в руках армию, вполне мог прекратить февральские “беспорядки” в Петрограде, но “предпочел оказать давление на Государя и увлек других главнокомандующих”. 156 А после отречения Государя именно Алексеев первым объявил ему (8-го марта):
“.. Ваше Величество должны себя считать как бы арестованным” … Государь ничего не ответил, побледнел и отвернулся от Алексеева” (там же, с. 78, 79); впрочем, еще в ночь на 3 марта Николай II записал в дневнике, явно имея в виду и генералов Алексеева и Рузского: “Кругом измена и трусость, и обман!” 157
Как уже говорилось, Н. Н. Берберова утверждала, что и М. В. Алексеев, и Н. В. Рузский были масонами 158 и потому, естественно, стремились уничтожить историческую государственность России. Виднейший современный историк российского масонства В. И. Старцев, в отличие от Н. Н. Берберовой, полагает, что “факт” принадлежности этих генералов к масонству “пока еще не доказан”, — хотя и не исключает сего факта 159, признавая, в частности, достоверность сообщений, согласно которым Н. В. Рузский участвовал в масонских собраниях в доме своего двоюродного брата, профессора Д. П. Рузского — одного из лидеров масонства, секретаря его Петроградского совета (там же, с. 144,153).
П. Н. Милюков свидетельствовал, что еще осенью 1916 года генерал Алексеев разрабатывал “план ареста царицы (ее считали главной “вдохновительницей” Николая II. — В.К.) в ставке и заточения”. 160 А особенно осведомленный Н. Д — Соколов сообщил, что 9(22) февраля 1917 года Н. В. Рузский вместе с заправилами будущего переворота обсуждал проект, предусматривавший, что Николая II по дороге из ставки в Царское Село “задержат и заставят отречься” (там же, с. 96) — как это в точности и произошло 2-3 марта…
Один из самых выдающихся представителей царской семьи в период Революции, сын младшего сына Николая I, — великий князь Александр Михайлович (1866-1933), которого, между прочим, вполне заслуженно называли “отцом русской военной авиации”, писал в своих изданных (в год его кончины) в Париже мемуарах: “Генерал Алексеев связал себя заговорами с врагами существовавшего строя”. 161
Итак, нельзя с полной уверенностью утверждать (поскольку нет неопровержимых сведений), что создатель Белой армии М. В. Алексеев был членом масонской организации, но, как свидетельствовал А. И. Гучков — и скрупулезный историк В. И. Старцев не оспаривает это свидетельство, — генерал “был настолько осведомлен, что делался косвенным участником” 162 (то есть участником заговора масонов — “февралистов”).
Что же касается других главных вождей Белой армии, генералов А. И. Деникина и Л. Г. Корнилова и адмирала А. В. Колчака, — они так или иначе были единомышленниками Алексеева. Все они сделали блистательную карьеру именно
То же относится и к Деникину, который вскоре после Февраля стал начальником штаба Главковерха (то есть занял пост, который до Февраля занимал Алексеев); Гучков отметил, что “иерархически это был большой скачок… только что командовал (Деникин. — В.К.) дивизией или корпусом”(там же, с. 10); говоря точнее, генерал до сентября 1916 года был командиром (начальником) дивизии, а затем — до переворота — командовал корпусом на второстепенном Румынском фронте. Дабы стало ясно, какую головокружительную карьеру сделали в Феврале Корнилов и Деникин, приведу выразительные цифры, установленные А. Г. Кавтарадзе: в Русской армии к 1917 году было ни много ни мало 68 командиров (начальников) корпусов и 240 — дивизий 163. При этом очень значительная часть этих военачальников после Февральского переворота была — в противоположность беспрецедентному взлету Корнилова и Деникина — изгнана из армии. Сам Деникин писал об этом так: “Военные реформы начались с увольнения огромного числа командующих генералов… В течение нескольких недель было уволено… до
А. В. Колчак занимал до Февраля более высокий пост, чем Деникин и Корнилов: с июня 1916 года он был командующим Черноморским флотом. Но, как утверждает В. И. Старцев, “командующие флотами… Непенин 164 и Колчак были назначены на свои должности благодаря ряду интриг, причем исходной точкой послужила их репутация — либералов и оппозиционеров”. 165
Последний военный министр Временного правительства генерал А. И. Верховский (человек, конечно, весьма “ посвященный”, хотя и, насколько известно, не принадлежавший к масонству) писал в своих мемуарах: “Колчак еще со времени японской войны был в постоянном столкновении с царским правительством и, наоборот, в тесном общении с представителями буржуазии в Государственной думе.” И когда в июне 1916 года Колчак стал командующим Черноморским флотом, “это назначение молодого адмирала потрясло всех: он был выдвинута нарушение всяких прав старшинства, в обход целого ряда лично известных царю адмиралов и несмотря на то, что его близость с думскими кругами была известна императору… Выдвижение Колчака было первой крупной победой этих (думских — В.К.) кругов”. А в Феврале и “партия эсеров мобилизовала сотни своих членов — матросов, частично старых подпольщиков, на поддержку адмирала Колчака… Живые и энергичные агитаторы сновали по кораблям, превознося и военные таланты адмирала, и его преданность революции”. 166 Вскоре Временное правительство производит Колчака в “полные” адмиралы.
Далее, все будущие вожди Белой армии имели впечатляющие “революционные заслуги”. Корнилов 7 марта лично арестовал в Царском селе императрицу и детей Николая II 167, а на следующий день, как уже говорилось, Алексеев в Могилеве объявил об аресте самому императору и сдал его думскому конвою. Затем в Крыму заместитель Колчака (которого как раз в этот момент вызвало в Петроград Временное правительство) контр-адмирал В.К. Лукин руководил арестом находившихся там великих князей, в том числе только что упоминавшегося Александра Михайловича (см.: Верховский А. И., цит. соч., с. 239-240).
Все это достаточно ясно характеризует политическое лицо будущих вождей Белой армии. Могут, конечно, возразить, что позднее эти люди изменили свои убеждения: ведь уже в августе 1917 года Керенский объявил их “контрреволюционерами” и даже приказал арестовать Деникина и Корнилова (как ни парадоксально, арест его осуществил Алексеев, который был тогда начальником штаба Главковерха — Керенского, а всего через три с половиной месяца Алексеев и Корнилов возглавили Добровольческую, — то есть Белую — армию).
Но это было по сути дела противостояние в одном “февральском” стане; конфликт объяснялся, главным образом, тем, что Керенский, сознавая свое бессилие в условиях нараставшего с каждым месяцем “русского бунта”, усматривал выход в “компромиссах” и с ним, и с использующими в своих целях этот бунт большевиками. Особенное возмущение в военной среде вызвал тот факт, что, отдав приказ об аресте Корнилова, Керенский одновременно приказал освободить Троцкого (который был арестован в связи с июльским выступлением большевиков и провел в заключении сорок дней).
Здесь уместно сослаться на тезисы о “Белой идее” из подготовленного ветеранами-эмигрантами издания, посвященного двадцатилетнему юбилею Белой армии (оно вышло в свет в Нью-Йорке в 1937 году). Ближайший сподвижник самого, пожалуй, “консервативного” из белых вождей, П. Н. Краснова, командующий Донской армией, генерал С. В. Денисов все же недвусмысленно утверждал на страницах этой книги:
“Генерал Корнилов имел полное основание не доверять Временному Правительству, которое, постепенно изменяясь в составе, в конечном итоге утеряло признаки власти, созданной революцией (Февральской. — В.К.). Временное Правительство… пошло по скользкому пути непристойных уступок черни и отбросам Русского народа… Все без исключения Вожди и Старшие и Младшие (Белой армии. — В.К.)… приказывали подчиненным… содействовать Новому укладу жизни и отнюдь, и никогда не призывали к защите Старого строя и не шли против общего течения… На знаменах Белой Идеи было начертано: к Учредительному Собранию, т. е. то же самое, что значилось и на знаменах Февральской революции… Вожди и военачальники не шли против Февральской революции и никогда и никому из своих подчиненных не приказывали идти таковым путем”. 168
Можно признать, что те или иные лица и даже группы людей в составе Белой армии исповедовали и в какой-то мере открыто выражали другие настроения и устремления, — в том числе и подразумевающие прямую и полную реставрацию вековых устоев России. Но это никак не определяло основную и официальную линию, в которой, как сказано в той же книге, “нет и тени каких бы то ни было реставрационных вожделений” (с. 14).
Интереснейший и в высшей степени основательный исследователь М. В. Назаров, который, кстати сказать, в ряде существенных аспектов понимает проблему Белой армии по-другому, чем я, четко сформулировал (в своей работе “Политический спектр первой эмиграции”): “При всем уважении к героизму белых воинов следует признать, что политика их правительств (не только “правительств” в прямом смысле слова: ведь здесь же М. В. Назаров отмечает, что и “ген. Деникин был “левее”, чем его армия”. — В.К.) была в основном лишь реакцией Февраля на Октябрь — что и привело их к поражению так же, как незадолго до того уже потерпел поражение сам Февраль”. 169
Иначе говоря, борьба Красной и Белой армий вовсе не была борьбой между “новой” и “старой” властями; это была борьба двух
М. В. Назаров немало — и абсолютно верно — говорит о предательском поведении Запада в отношении Белой армии. Но этот вопрос явно имеет двойственный характер. Политика Запада исходила, во-первых, из чисто прагматических соображений, которые для него всегда играли определяющую роль: стоит ли вкладывать средства и усилия в Белую армию, “окупится” ли это? И когда к концу 1918 года Деникину удалось объединить антибольшевистские (в частности, бело-казачьи) силы на юге России, Запад стал достаточно щедрым. Рассказав в своих “Очерках русской смуты” о предшествующей катастрофической нехватке вооружения, Деникин удовлетворенно констатировал, что “с февраля (1919 года, — В.К.) начался подвоз английского снабжения. Недостаток в боевом снабжении с тех пор мы испытывали редко”. 170 Не приходится сомневаться, что без этого “снабжения” был бы немыслим триумфальный поначалу поход Деникина на Москву, достигший в октябре 1919 года Орла.
Во-вторых, Запад издавна и даже извечно был категорически против самого существования великой — мощной и ни от кого не зависящей — России и никак не мог допустить, чтобы в результате победы Белой армии такая Россия восстановилась. Запад, в частности, в 1918-1922 годах делал все возможное для расчленения России, всемерно поддерживая любые сепаратистские устремления. Деникин подробно рассказал об этом в своем труде — рассказал подчас с достаточно резким возмущением (между прочим, сообщая о весомейшей английской помощи с февраля 1919 года — “пароходы с вооружением, снаряжением, одеждой и другим имуществом, по расчету на 250 тысяч человек”, — он тут же с горечью замечает: “Но вскоре мы узнали, что есть… “две Англии” и “две английские политики”…” — “Вопросы истории”. 1993, №7, с. 100).
Вместе с тем совершенно очевидно, что и самое крайнее возмущение не могло побудить генерала и его соратников не только порвать с Западом, но и хотя бы выступить с протестом против его политики в России. И дело здесь не только в том, что Белая армия была бы бессильной без западной помощи и поддержки.
Биограф А. И. Деникина Д. Лехович вполне верно определил политическую платформу Деникина как “либерализм”, основанный на вере в то, что “кадетская партия… сможет привести Россию… к конституционной монархии британского типа” 171; соответственно, “идея верности союзникам (Великобритания, Франция, США. — В.К.) приобрела характер символа веры” (там же, с. 158). Без всякого преувеличения следует сказать, что Антон Иванович Деникин находился в безусловном подчинении у Запада. Это особенно ясно из его покорного признания “верховенства” А. В. Колчака.
Дело в том, что еще с ноября 1917 года Деникин был одним из вожаков формирующейся Белой — “Добровольческой” — армии, а с сентября 1918-го, после кончины М. В. Алексеева, стал ее главнокомандующим. Между тем Колчак лишь через два месяца после этого, в ноябре 1918 года,
Александр Васильевич Колчак был, вне всякого сомнения, прямым ставленником Запада и именно поэтому оказался “верховным правителем”. В отрезке жизни Колчака с июня 1917-го, когда он уехал за границу, и до его прибытия в Омск в ноябре 1918 года много невыясненного, но и документально подтверждаемые факты достаточно выразительны. “17(30) июня, — сообщал адмирал самому близкому ему человеку А. В. Тимиревой, — я имел совершенно секретный и важный разговор с послом США Рутом и адмиралом Гленноном… я ухожу в ближайшем будущем в Нью-Йорк. Итак, я оказался в положении, близком к кондотьеру” 172, — то есть наемному военачальнику… В начале августа только что произведенный Временным правительством в адмиралы (“полные”) Колчак тайно прибыл в Лондон, где встречался с морским министром Великобритании и обсуждал с ним вопрос о “спасении” России. Затем он опять-таки тайно отправился в США, где совещался не только с военным и морским министрами (что было естественно для адмирала), но и с министром иностранных дел, а также — что наводит на размышления — с самим президентом США Вудро Вильсоном.
В октябре 1917 года Колчака нашла в США телеграмма из Петрограда с предложением выставить свою кандидатуру на выборы в Учредительное собрание от партии кадетов; он тут же сообщил о своем согласии. Но всего через несколько дней совершился Октябрьский переворот. Адмирал решил пока не возвращаться в Россию и поступил… “на службу его величества короля Великобритании”… В марте 1918-го он получил телеграмму начальника британской военной разведки, предписывавшую ему “секретное присутствие в Маньчжурии” — то есть на китайско-российской границе. Направляясь (по дороге в Харбин) в Пекин, Колчак в апреле 1918 года записал в дневнике, что должен там “получить инструкции и информацию от союзных послов. Моя миссия является секретной, и хотя догадываюсь о ее задачах и целях, но пока не буду говорить о ней” (цит. изд. с. 29). В конце концов в ноябре 1918 года Колчак для исполнения этой “миссии” был провозглашен в Омске верховным правителем России. Запад снабжал его много щедрее, чем Деникина; ему были доставлены около миллиона винтовок, несколько тысяч пулеметов, сотни орудий и автомобилей, десятки самолетов, около полумиллиона комплектов обмундирования и т.п. 173 (разумеется, “прагматический” Запад доставил все это под залог в виде
При Колчаке постоянно находились британский генерал Нокс и французский генерал Жанен со своим главным советником — капитаном Зиновием Пешковым (младшим братом Я. М. Свердлова), принадлежавшим, между прочим, к французскому масонству. Эти представители Запада со всем вниманием опекали адмирала и его армию. Генерал А. П. Будберг, — начальник снабжения, затем военный министр у Колчака, — записал в своем дневнике 11 мая 1919 года, что генерал Нокс “упрямо стоит на том, чтобы самому распределять приходящие к нему запасы английского снабжения, и делает при этом много ошибок, дает не тому, кому это в данное время надо” 174 и г. п.
Все подобные факты (а их перечень можно значительно умножить) ясно говорят о том, что Колчак — хотя он, несомненно, стремился стать “спасителем России” — на самом деле был, по его же собственному слову, “кондотьером” Запада, и в силу этого остальные предводители Белой армии, начиная с Деникина, должны были ему подчиняться…
Что же касается Запада, его планы в отношении России были вполне определенными. О них четко сказал в 1920 году человек, которого едва ли можно заподозрить в клевете на западную демократию. Речь идет о корифее российского либерализма П. Н. Милюкове. Летом 1918 года из-за своего прямого сотрудничества с германской контрразведкой он вынужден был уйти с поста председателя кадетской партии и, хотя в октябре того же года принес за это “покаяние”, ему уже не пришлось играть ведущую роль в политике. Однако именно эта определенная “отстраненность” дала ему возможность — и смелость — взглянуть правде в глаза. Милюков, который долгие годы беззаветно превозносил Запад и его благородную помощь демократизирующейся России, 4 января 1920 года написал из Лондона своей сподвижнице, знаменитой графине С. В. Паниной, находившейся тогда в Белой армии на Дону:
“Теперь выдвигается (на Западе. — В.К.) в более грубой и откровенной форме идея эксплуатации России как
Разумеется, Белая армия постоянно провозглашала, что она воюет за Россию и ее коренные интересы. Однако есть все основания утверждать, что в действительности борьба Белой армии определялась — пусть даже, как говорится, в известной мере и степени — интересами Запада. Между прочим, М. В. Назаров, хотя он видит многое иначе, чем я, все же недвусмысленно утверждает, что “ориентация Белого движения на Антанту заставила многих опасаться, что при победе белых стоявшие за ними иностранные силы подчинят Россию своим интересам” (цит. соч., с. 218).
И эти “опасения” были совершенно верными не только из-за мощного давления “иностранных сил”; сама политическая программа Белой армии в очень многом соответствовала чаяниям Запада. Вот поистине обнажающее всю суть дела рассуждение Деникина: “… та “расплавленная стихия” (то есть “русский бунт”. — В.К.), которая с необычайной легкостью сдунула Керенского, попала в железные тиски Ленина-Бронштейна и вот уже более трех лет (Деникин писал это в начале 1921 года. — В.К.) не может вырваться из большевистского плена. Если бы такая жестокая сила… взяла власть и, подавив
Итак, Деникин (хотя он — едва ли сколько-нибудь основательно — приписывает свое мнение “русскому народу”) готов “благословить”
И трудно спорить с тем, что жестокое насилие ради парламентского государства западного типа было ничуть не более приемлемо для “своевольного” русского народа, чем такое же насилие ради коммунизма… Между прочим, уже упомянутый колчаковский генерал А. П. Будберг 17 октября 1918 года писал в своем дневнике о председателе белого правительства в Сибири кадете П. А. Вологодском, который “заявил, что крестьяне готовы к добровольной само мобилизации (в Белую армию. — В.К.). Последнее заявление в устах главы правительства показывает его легковесность, малоосведомленность и опасное незнание народного настроения; крестьяне, быть может, и готовы к самомобилизации, но именно “само”, для защиты своих собственных интересов и для обеспечения себя от прочих “ций” — реквизиций, экзекуций, национализации и т.п. Характерной иллюстрацией к заявлению главы правительства является телеграмма из Славгорода (город в четырехстах километрах юго-восточнее Омска. — В.К.), сообщающая, что по объявлении призыва (в Белую армию. — В.К.) там поднялось восстание, толпы крестьян напали на город и перебили всю юродскую администрацию и стоявшую там офицерскую команду” (цит. изд., с. 229).
Уже после полугодового правления Колчака, 18 мая 1919 года, генерал Будберг записал: “Восстания и местная анархия расползаются по всей Сибири… главными районами восстания являются поселения
Здесь уместно и важно сделать отступление от нашей непосредственной темы, но отступление, которое позволит глубже понять ход Революции в целом. Упомянув о том, что “главными районами восстания являются поселения столыпинских аграрников”, А. П. Будберг позже, 26 августа 1919 года, пишет в своем дневнике еще более определенно: “…
Для многих людей это сообщение, явится, несомненно, неожиданностью, ибо ведь столь уважаемый ныне (и вполне заслуженно уважаемый) П. А. Столыпин полагал, что щедро наделяемые землей в ходе столь тесно связанной с его именем реформы
Петр Аркадьевич — конечно же, выдающийся, даже подлинно великий государственный деятель России. Его политический разум и воля имели огромное значение для преодоления всеобщей смуты, в которую была ввергнута страна в 1905 году. Неоценима та его историческая роль, о которой вскоре после его гибели писал В. В. Розанов: “После долгого времени… явился на вершине власти человек, который гордился тем именно, что он русский, и хотел соработать с русскими. Это не политическая роль, а, скорее, культурная” (“Новое время” от 7 октября 1911 года; цит. по перепечатке в “Литературной России” от 30 августа 1991 г.). Вообще во главе государственной власти встал в лице П. А. Столыпина человек высокой культуры, достойный
Однако прочно связанная с именем Столыпина “аграрная реформа” явно не могла оправдать возлагавшихся на нее надежд. Об этом сразу же после принятия решения о реформе основательно писал один из виднейших тогдашних экономистов, член-корреспондент Российской Академии Наук А. И. Чупров (1842-1908).
Об его предостережениях недавно напомнил в своей статье “Чупров против Столыпина” кандидат экономических наук Юрий Егоров. В начатой в 1906 году “революции экономической он (Чупров. — В.К.) видел неизбежный пролог революции социальной — ближайшее будущее подтвердило его правоту. И когда Столыпин для своей реформы просил 15-20 лет спокойствия, Чупров и его ученики возражали, что как раз такая реформа лет через десять приведет к социальному взрыву. И в самом деле, о каком успехе могла идти речь, если сами новоявленные собственники в 1917 году с таким энтузиазмом уничтожали частные земельные владения, которые вроде бы должны были защищать” (это явствует и из сообщений А. П. Будберга. — В.К.). Вообще, как утверждал
Это может показаться странным, ибо Лермонтов родился в 1814 году, а Столыпин — через почти полвека, в 1862-м; дело в том, что дед Петра Аркадьевича, Д. А. Столыпин, был намного моложе своей родной сестры Е. А. Столыпиной (в замужестве — Арсеньевой) — бабушки великого поэта. Стоит упомянуть и о том, что матерью Петра Аркадьевича была троюродная племянница крупнейшего дипломата России, друга Тютчева — А. М. Горчакова. А. И. Чупров, “мысль о… распространении отрубной (или, иначе, хуторской. — В.К.) собственности на пространстве обширной страны представляет собою чистейшую утопию, включение которой в практическую программу неотложных реформ может быть объяснено только
К сожалению, “приговор” верен. Жизнь П. А. Столыпина началась и почти целиком прошла (кроме нескольких лет студенчества и службы в Петербурге) в западной части Ковенской губернии (ныне — Литва). С русской деревней он соприкоснулся лишь на пятом десятке, в 1903 году, когда был назначен саратовским губернатором (к тому же вскоре в губернии начались “беспорядки”, которые не способствовали объективному изучению деревенского бытия). В Ковенской губернии и в соседней Восточной
Пруссии, где часто бывал Петр Аркадьевич, господствовали хуторские хозяйства, сложившиеся в давние времена. И ему в какой-то мере представлялось, что эта — по сути дела западноевропейская — “модель” может привиться в русском крестьянстве. Однако, будучи перенесенной — к тому же очень поспешно — в совсем иной мир, модель эта дала и совершенно иные результаты, чем на Западе. Русские “хуторяне” оказались даже наиболее более склонными к бунту, чем “общинные” крестьяне…
Казалось бы, все это принижает личность П. А. Столыпина. Но дело обстояло сложнее, — что показал в наше время внимательный историк П. Н. Зырянов: “Столыпинская аграрная реформа, — читаем в его книге о Петре Аркадьевиче, — о которой в наши дни много говорят и пишут, в действительности — понятие условное. В том смысле условное, что она, во-первых, не составляла цельного замысла и при ближайшем рассмотрении распадается на ряд мероприятий, между собой не всегда хорошо состыкованных. Во-вторых, не совсем правильно и название реформы, ибо Столыпин не был ни автором основных ее концепций, ни разработчиком. Он воспринял проект в готовом виде и стал как бы его приемным отцом… но это не значит, что между отцом и приемным чадом не было противоречий. И, наконец, в-третьих, у Столыпина, конечно же, были и свои собственные замыслы, которые он пытался реализовать. Но случилось так, что они не получили значительного развития, ходом вещей были отодвинуты на задний план, зачахли, а приемный ребенок… наоборот, начал расти и набирать силу. Пожалуй, можно сказать, что Столыпин “высидел кукушкина птенчика”. (Зырянов П. Н. Петр Столыпин. Политический портрет. — М., 1992, с. 44).
Сам П. А. Столыпин, доказывает П. Н. Зырянов, “предлагал организовать широкое содействие созданию крепких индивидуальных крестьянских хозяйств на
И П. Н. Зырянов не без оснований констатирует: “Психология государственных деятелей, говорящих одно и делающих другое — явление поистине загадочное. По-видимому, редко кто из них в такие моменты сознательно лжет и лицемерит. Благие намерения провозглашаются чаще всего вполне искренне… Другое дело, что не они, выступающие с высоких трибун, составляют множество тех бумаг, в которые и выливается реальная политика…”(с. 53).
В цитируемом исследовании П. Н. Зырянова убедительно раскрыта противоречивость знаменитой реформы, и, в частности, показано, что чиновники (они охарактеризованы историком конкретно, поименно), непосредственно осуществлявшие реформу (Петр Аркадьевич, возглавлявший всю деятельность верховной власти, не мог постоянно держать в руках многогранную практику аграрной реформы), делали не совсем то или даже совсем не то, что имел в виду председатель Совета Министров. Он ведь так или иначе предполагал самую весомую роль
Реальность реформы оказалась недостаточно определенной, даже запутанной, но нельзя не учитывать, что историческая ситуация была слишком сложной и напряженной, а к тому же Петру Аркадьевичу было отпущено для осуществления его замыслов всего лишь пять лет…
А. П. Будберг называет главных бунтовщиков в Сибири
Ко времени назначения Столыпина — товарищ (то есть заместитель) председателя Совета Министров. Вернемся к сибирскому бунту 1919 года. Большевики, разумеется, использовали этот бунт, и в начале 1920 года Колчаковская армия потерпела полное поражение. Однако не прошло и года, и бунт — уже против большевистской власти — разгорелся в Сибири с новой силой — главным образом в округе Тобольска. Мощное народное восстание против власти Колчака достаточно хорошо изучено, но новая сибирская “пугачевщина” конца 1920 — начала 1921 года до последнего времени оставалась почти “закрытой” темой. В цитированной выше работе М. С. Бернштама, стремившегося выявить все факты “народного сопротивления коммунизму” (что, как уже говорилось, весьма неточно, лишь в одной фразе упоминается, что одновременно с гораздо более широко известным восстанием в Тамбовской губернии “происходило большое восстание в Западной Сибири, поднявшее крестьянство на огромной территории” (пит. соч., с. 21).
В течение тридцати лет изучал это действительно грандиозное — хотя и почти полностью забытое, — восстание тюменский писатель К. Я. Лагунов. Наконец, ему удалось издать крохотным тиражом документальный рассказ об этом безудержном и крайне беспощадном бунте (Лагунов К…. И сильно падает снег. — Тюмень, 1992). Он во многом сумел преодолеть любую пристрастность и показал, что равно беспощадны были и повстанцы, и подавлявшая их власть. Помимо прочего, книга К. Я. Лагунова убеждает, что Сибирское восстание по своему размаху, в сущности, превзошло более “знаменитое” Тамбовское (пользуясь случаем, приношу свою благодарность Константину Яковлевичу, приславшему мне свою предельно малотиражную книгу, которая иначе едва ли бы оказалась в моих руках).
Нельзя не отметить, что характеристика Тобольского восстания нуждается в некоторых уточнениях. К. Я. Лагунов говорит в конце своего труда: “Я хочу, чтобы эта книга стала первой свечой, зажженной в память о безвинно убиенных в зиму 1920-1921 года. В память о “белых” и “красных”; о тех, кто восстал, и о тех, кто подавил восстание” (с. 234). Слово “белых” здесь явно совершенно неуместно, ибо речь идет о народе, восставшем против “красных” точно так же, как ранее против “белых”. Между прочим, и сам К. Я. Лагунов на предыдущей странице говорит о сибиряках, которые поднялись “на бессмысленный бунт” (с. 233; о Пушкине не упоминается, ибо его слова давно стали как бы ничьими, словами самой Истины). Но ведь к белым в истинном значении слова это определение (“бунт”) никак не применимо, — не говоря уже о том, что до победы красных те же самые сибиряки бунтовали против белых…
Тот факт, что в книге К. Я. Лагунова, как говорится, не вполне сведены концы с концами, ясно выражается и в другом “противоречии”: с одной стороны, писатель гневно клянет “красных” за жесточайшие меры против бунта, с другой же — сообщает, что весна 1921 года “властно поманила крестьянина к земле… Чтоб воротиться к привычному делу, труженик не только спешил покинуть повстанческие полки, но и помогал Красной Армии поскорее заглушить пламя восстания”… (с. 225). Естественно вспоминаешь о сподвижниках Пугачева, доставивших его капитан-поручику Маврину.
Таким образом, выявляется реальная историческая ситуация, о которой в книге К. Я. Лагунова не сказано с должной четкостью: красные и белые воюют между собой за власть, но одновременно и тем, и другим приходится отчаянно бороться с “русским бунтом”, который, по признанию Ленина И. Троцкого, представлял наибольшую опасность (“во много раз, — по словам Ленина, — превышающую” угрозу со стороны всех белых, “сложенных вместе”) для красных и, без сомнения, точно так же для белых… И Деникин в приведенном выше рассуждении начала 1921 года сказал именно об этом, выражая свою мечту (да, только мечту…) о такой же как у красных, “жестокой силе”, которая бы “взяла власть и, подавив своеволие (то есть “русский бунт”. — В.К.)… донесла бы эту власть до Учредительного собрания”. Когда он это писал, красные все еще продолжали “подавлять своеволие”.
В своей совокупности и взаимосвязи изложенные факты и мнения (сами по себе, по отдельности, подчас вроде бы не столь уж фундаментальные) дают основания для действительно фундаментальных выводов. Война между Белой и Красной армиями как таковая имела в конечном счете гораздо менее существенное значение, чем воздействие и на белых и на красных всеобъемлющего “русского бунта”.
Так, например, если бы весной 1919-го не вспыхнуло восстание донского казачества (то самое, которое запечатлено в “Тихом Доне”), армия Деникина вряд ли смогла бы совершить свой поход на Москву, достигший Орла. Точно так же Красная армия не сумела бы в конце 1919-го — начале 1920 года менее чем за два месяца выбить армию Колчака из Сибири, если бы не мощное народное восстание против власти белых, основную массу участников которого большевики явно не адекватно называли “красными партизанами”: ведь многие из этих самых “партизан” менее чем через год взбунтовались уже против большевистской власти… А. П. Будберг писал 1 сентября 1919 года:”… теперь для нас, белых, немыслима партизанская война, ибо население не за нас, а против нас” (с. 310). Но через год это могли бы уже сказать, напротив, красные.
Чтобы со всей очевидностью понять относительную “незначительность” войны между Белой и Красной армиями в общей картине того времени, достаточно обратиться к цифрам человеческих потерь в этой войне. Благодаря недавнему рассекречиванию архивных материалов выяснено, что в 1918-1922 годах так или иначе погибли 939755 красноармейцев и командиров 176. Что касается Белой армии, о ее потерях есть только ориентировочные суждения; согласно одним из них, количество погибших было примерно то же, что и в Красной, согласно другим — значительно меньшее.
Допустим, что в общей сложности обе армии потеряли все же около 2 миллионов человек. Но в целом человеческие жертвы — даже не считая умерших в условиях всеобщей разрухи малых детей 177 — составили за 1918-1922 год примерно 20 миллионов человек, — то есть на целый порядок больше! Ведь из тех 147,6 миллиона человек, которые жили на территории будущего СССР (в границах до 1939 года) в 1917 году, за следующие десять лет умерли — согласно вполне достоверным данным переписи 1926 года — 37,5 миллиона человек, то есть каждый четвертый (точно — 25,5%)! Для осознания всей громадности людских потерь тех лет следует вдуматься в следующее сопоставление. В 1926 году, как и в 1917-м, в стране жили именно 147 млн. человек (это совпадение дает особенную наглядность), и за следующие десять лет (то есть в 1927-1936 годах), несмотря на тяжелейшие потери в период коллективизации (4 с лишним миллиона людей из числа родившихся до 1927 года), из этих 147 млн. умерли 21,7 млн. человек — то есть почти на 16 миллионов (!) меньше, чем за предыдущие десять лет, в 1917-1926 годах (все это рассматривается мною в специальной статье). 178
Понятно, что из 37,5 миллиона людей, умерших за первое десятилетие после 1917 года (не считая детей до 10 лет), многие у шли из жизни в силу “естественной” смертности; но около 20 миллионов были жертвами Революции (во всем объеме этого явления). Даже по официальной статистике к концу 1922 года в стране было 7 миллионов (!) беспризорных — то есть лишившихся обоих родителей — детей… 179