Работа И. Р. Шафаревича вызвала совершенно беспрецедентную волну всякого рода нападок и обвинений — что ясно свидетельствует об ее высокой значительности. Разумеется, его на разные лады обвиняли в антисемитизме. Но для этого каждый его обвинитель предпринимал более или менее грубое искажение действительного содержания “Русофобии”. К сожалению, этим грешили подчас даже и стремящиеся к объективности авторы.
Среди них оказался и пишущий в основном о проблемах Православной Церкви публицист Александр Нежный. В своей книге “Комиссар дьявола”, рассказывающей прежде всего о главном “воинствующем безбожнике” Ярославском, Александр Нежный не побоялся называть реальными и полными именами и этого разрушителя, и его “биографа” Минца и заявить, что в своем сочинении о Минее Израилевиче Губельмане (то есть Ярославском) “брызжет восторженной и чрезвычайно глупой слюной Исаак Израилевич (Минц. — В.К.), поневоле вызывая у всякого нормального читателя приступ юдофобии..” 119
Александр Нежный здесь явно “переборщил”, определив ненависть к разрушителю и палачу русской Церкви и его одописцу именно и только как “юдофобию”; ведь не является же, скажем, глубокая симпатия русских людей к Исааку Элиевичу Левитану “приступом юдофилии”… Почему же в отношении Губельмана и Минца возмущение обязательно должно принимать характер юдофобии?
А через несколько страниц Александр Нежный “переборщил” в прямо противоположную сторону, обвинив в юдофобии И. Р. Шафаревича: он зачислил его в стан “охотников представить русскую (шире и точнее говоря — российскую) трагедию (имеется в виду Революция. — В.К.) результатом победоносного еврейского заговора” (с. 15). А ведь в работе И. Р. Шафаревича, которую “обличает” Александр Нежный, с полнейшей определенностью сказано:' “… мысль, что “революцию делали одни евреи” — бессмыслица, выдуманная, вероятно, лишь затем, чтобы ее было проще опровергнуть. Более того, я не вижу никаких аргументов в пользу того, что евреи вообще “сделали” революцию, т. е. были ее инициаторами, хотя бы в виде руководящего меньшинства” (с. 143; то же самое во всех других изданиях работы).
Далее Александр Нежный преподносит более конкретное обвинение:
“Непостижимым образом русские террористы оказываются у него (И. Р. Шафаревича. — В.К.) почти сплошь евреями” (с. 16), и для “опровержения” дает, в частности, перечень русских террористов-народовольцев. Но ведь И. Р. Шафаревич пишет там же, что в эпоху народовольческого террора “евреи в революционном движении были редким исключением” (с. 143), поскольку их “эмансипация” только зачиналась.
Признаюсь, меня глубоко удивили цитируемые фразы Александра Нежного, и я обратился к нему с вопросом, почему он до такой степени исказил смысл работы И. Р. Шафаревича. И Александр Иосифович признался, что он вообще-то не читал эту работу, а только слышал рассказ о ней от одной из своих приятельниц… Словом, давно знакомый мотив: “Я Пастернака не читал, но протестую против его клеветнического романа”.
Что же касается множества других “критиков” работы И. Р. Шафаревича, о них и говорить не хочется: это заведомые лжецы и клеветники.
Участие евреев в Революции было, конечно, огромным и уж, разумеется, никак “несоразмерным” (по определению В. Е. Жаботинского) с долей евреев в населении России. Вместе с тем, как писал в уже цитированной работе Л. П. Карсавин, “глупо” утверждать (хотя это и ранее делали, и теперь делают многие), что “будто евреи выдумали и осуществили русскую революцию. Надо быть очень необразованным исторически человеком и слишком презирать русский народ, чтобы думать, будто евреи могли разрушить русское государство” (с. 415).
Характеризуя “тип” ассимилирующегося еврея с его “разрушительной активностью”, Л. П. Карсавин оговаривал, что “этот тип не опасен для здоровой культуры и в здоровой культуре не действенен. Но лишь только культура начинает заболевать или разлагаться, как он быстро просачивается в образующиеся трещины, сливается с продуктами ее распада и ферментами ее разложения, специфически его окрашивает и становится уже реальной опасностью” (с. 414).
Кстати сказать, сегодня множество “борцов” с пресловутым антисемитизмом прямо-таки обожает приписывать своим противникам тезис, согласно которому именно и только евреи устроили русскую революцию. Конечно, существуют малосведущие или не способные к серьезному размышлению люди, которые говорят нечто подобное. Но даже самый что ни есть “черносотенный” идеолог Н. Е. Марков писал о роковом феврале 1917 года: “Тут за дело взялись не бомбометатели из еврейского Бунда, не изуверы социальных вымыслов, не поносители чести Русской Армии Якубзоны, а самые заправские российские помещики, богатейшие купцы, чиновники, адвокаты, инженеры, священники, князья, графы, камергеры и всех Российских орденов кавалеры”. 120 Н. Е. Марков почему-то забыл прибавить к этому перечню и ряд членов самой Императорской фамилии — в том числе великого князя Кирилла Владимировича (прадеда сегодняшнего “претендента” на Российский престол юного Георгия Михайловича), который уже 1 марта явился в качестве единомышленника в “революционную” Думу, причем “на его шинели красовался алый бант”. 121
Роль евреев выросла до предела уже
Я иного думала над этим. И, поверьте, это были мучительные раздумья. И вот до чего я додумалась — изложу это очень коротко. Октябрьский переворот для евреев Российской империи, с ее еврейскими резервациями-местечками, с ее страшными погромами, ограничениями в правах, невозможностью для молодых евреев получить высшее образование — конечно, этот переворот стал для них своего рода национальным освобождением. Они приняли революцию, потому что не могли ее не принять: она подарила им надежду выжить…” 122.
Из этого рассуждения с неизбежностью следует, что евреи хлынули в Чрезвычайные комиссии по борьбе с контрреволюцией (и позднейшие “органы”), поскольку, мол, в случае победы этой самой контрреволюции было бы ликвидировано их “национальное освобождение” в октябре 1917 года, и, более того, они-де вообще погибли бы: ведь якобы только после Октябрьского переворота у них появилась “надежда выжить”.
Буквально все положения, выдвинутые в приведенной цитате Евгенией Альбац, порождены ее невежеством (у меня нет оснований думать, что она вполне сознательно фальсифицирует историю). Во-первых, “ограничения”, касающиеся евреев, были целиком отменены сразу после Февральского (а не Октябрьского) переворота. Во-вторых, нелепо утверждать, что до 1917 года у российских евреев не было-де даже “надежды выжить”: в новейшем демографическом труде показано, что у еврейского населения Российской империи “были исключительно высокие темпы прироста, которых не знала
Остается еще два пункта: в-четвертых, о “еврейских резервациях” и, в-пятых, о “невозможности получить высшее образование”. Начну с последнего. Еще в 1877 году Достоевский заметил, что евреи имеют “больше прав или, лучше сказать, возможности ими пользоваться, чем само коренное население”. 124 И он был вполне прав. Так. “Еврейская энциклопедия” сообщала, что в 1886 году, когда евреи составляли немногим более 3 процентов населения Российской империи, в общей численности студентов университетов их было (притом
В современном еврейском издании приведены более поздние и более конкретные сведения о (как там определено) “представительстве” студентов иудейского вероисповедания в главных университетах России. В 1911 году в Петербургском университете это “представительство” равнялось 17,7 процента, в Киевском — 20 процентам, в Новороссийском — 34 процентам, Харьковском — 12,6 процента, и сравнительно меньше было в Московском — 10 процентов. 125
Конечно же, на меня может обрушиться обвинение, что я-де сторонник “ограничений” для евреев. В действительности же я убежден, что введение правительством Российской империи пресловутой “процентной нормы” выражало слабость — и, надо сказать, постыдную слабость — этого правительства. Если его беспокоило несоразмерное (с долей населения) “представительство” студентов иудейского вероисповедания в императорских университетах, оно должно было создать поощряющие стимулы для православной молодежи разных сословий, а не пытаться — явно тщетно — ограничить количество студентов-иудеев.
Но в то же время нельзя не сказать и о том, что суждения Е. Альбац (как и множества других авторов), “оправдывающие” несоразмерное участие евреев в Революции и даже в “органах” мнимой “невозможностью” получить высшее образование, заведомо несостоятельны. Приведенные цифры свидетельствуют, что люди иудейского вероисповедания добивались необходимого для них “представительства” в российских университетах без победы Революции и без ВЧК-ОГПУ… Это ясно, в частности, из следующего: в 1928 году, когда абсолютно никаких ограничений для евреев в сфере высшего образования не было, их доля в общем количестве студентов составляла 13,5 процента 126 — то есть не больше, чем до 1917 года.
Ведь даже в 1886 году, за тридцать лет до победы Революции, доля студентов иудейского вероисповедания составляла 14,5 процента: нельзя не учитывать при этом, что евреев среди студентов было еще больше, ибо крестившиеся евреи не входили в статистику. Для ясности напомню, что “нормы”, которые безуспешно пыталось навязать правительство, составляли для Петербурга и Москвы всего 3 процента, для Центральной России — 5 процентов, а для территорий, находящихся в так называемой “черте оседлости” — 10 процентов.
К этой “черте” мы и обратимся. В связи с ней постоянно утверждается, что до 1917 года евреи были “загнаны в гетто”, в некие “резервации” или даже своего рода концлагеря… Но, во-первых, территория, входившая в “черту оседлости”, превышала территории Германии и Франции вместе взятых. Далее, никто не “загонял” евреев в места их проживания на этой территории, перед нами очередной миф, начисто разоблаченный, например, тем же В. Е. Жаботинским, который писал в 1936 году: “… я тут разочарую наивного читателя, который всегда верил, что в гетто нас силой запер какой-то злой папа или злой курфюрст (или в России — злой царь. — В.К.)… Гетто образовали мы сами, добровольно, по той же причине, почему европейцы в Шанхае селятся в отдельном квартале…” 127.
Не исключено, что это утверждение Жаботинского будут оспаривать, однако никак нельзя оспорить следующее: евреи расселились на польских, украинских, белорусских землях (которые впоследствии, на рубеже ХVIII-ХIХ веков, вошли в состав Империи) в далекие времена — за пять-шесть и более столетий до нашего, XX века, — и создали здесь свою, своеобразную экономику, быт и культуру. Продолжу цитату из В. Е. Жаботинского: “Все мы слыхали про то, что своеобразие и односторонность еврейской экономики являются последствиями угнетения… Это правда, но не вся… гораздо важнее был “гнет” самой силы вещей, гнет самого факта диаспоры. Еврей сам инстинктивно сторонился от экономических функций, захваченных “туземцами”…” (с. 153-154; странно, впрочем, здесь слово “ захваченных”, ибо не ясно, у кого и что “захватили” населявшие эти земли задолго до прихода евреев восточнославянские племена?!).
Но, так или иначе, ко времени возвращения отторгнутых Польско-Литовским государством западных земель в состав России жившие на этих землях евреи были, в сущности, таким же постоянным — “оседлым” — населением, как украинцы и белорусы (кстати, слову “оседлость” без всяких на то оснований придали сугубо негативный, даже “страшный” смысл). После же исчезновения государственной границы между этими землями и Российской империей в целом евреи — в отличие от украинцев и белорусов — обнаружили страстное стремление переселяться в центр Империи — и прежде всего в главные ее города, в том числе в “столицы”.
Это стремление объясняют и как бы полностью оправдывают тем, что многие евреи жили на бывших землях Польши и Литвы “тесно” и “бедно”. Тяга к лучшей жизни понятна и естественна, но едва ли какое-либо государство может спокойно отнестись к своевольному (совсем другое дело — поощряемое государством перемещение украинских и других крестьян на пустующие земли в Сибири) перемещению того или иного этноса из одного региона страны в другие и, тем более, в столичные города.
За примерами не надо ходить далеко: в наши дни российские власти предпринимают достаточно жесткие меры, чтобы препятствовать перемещению в Москву (с территорий их “оседлости”) многочисленных представителей тех или иных этносов, но мало кто усматривает в этом проявление некоего безобразного насилия. Между тем политика российских властей, направленная на “удержание” еврейского населения на той территории, где оно жило столетиями, оценивается именно как беспримерное насилие, как создание “резерваций” и чуть ли не концлагерей.
Конечно, вполне можно понять стремление евреев улучшить свою жизнь, переселившись в центр Империи, но следует понять и власть. Ее сопротивление массовому переселению евреев в Центральную Россию толкуется как навязывание будто бы особого, не распространяемого на другие этносы режимы. Между тем в действительности как раз евреи стремились к утверждению
Завершая эту главу моего сочинения, предвижу, что иные читатели “найдут” в ней пресловутый “антисемитизм”. Но с этим никак нельзя согласиться, ибо все, что сказано на предыдущих страницах, явно не вызвало бы протеста ни у такого национально мыслящего еврея, каким был В. Е. Жаботинский, ни у русского по духу еврея И.Я. Гурлянда.
Я был, например, в дружественных отношениях с очень разными людьми — М. С. Агурским (1933-1991), видным деятелем и идеологом еврейства, и с Н. Я. Берковским (1901-1972), всем существом служившим России, автором книги “Мировое значение русской литературы”, — безусловно лучшей книги на эту тему (и об Агурском, и о Берковском я не раз высказывался в печати) 128. И у меня не было каких-либо трудных разногласий “по еврейскому вопросу” ни с тем, ни с другим. Редкие разногласия возникают лишь с тем охарактеризованным Л. П. Карсавиным “типом”, который и не еврей, и в то же время не “нееврей” (то есть в условиях русской жизни чуждый ее основам), но в то же время самым активным образом стремится воздействовать на русскую политику, идеологию, культуру. Именно такие люди готовы везде усматривать “антисемитизм”, хотя критике подвергается отнюдь не национальная сущность евреев, а только разрушительная деятельность одного межеумочного слоя.
Глава 6
На этот вопрос за восемьдесят лет были даны самые различные, даже прямо противоположные ответы, и сегодня они более или менее знакомы внимательным читателям. Но остается почти не известной либо преподносится в крайне искаженном виде точка зрения “черносотенцев”, их ответ на этот нелегкий вопрос.
Выше не раз было показано, что “черносотенцы”, не ослепленные иллюзорной идеей прогресса, задолго до 1917 года ясно предвидели действительные плоды победы Революции, далеко превосходя в этом отношении каких-либо иных идеологов (так, член Главного совета Союза русского народа П. Ф. Булацель провидчески — хотя и тщетно — взывал в 1916 году к либералам: “Вы готовите могилу себе и миллионам ни в чем не повинных граждан”). Естественно предположить, что и непосредственно в 1917-м и последующих годах “ черносотенцы” глубже и яснее, чем кто-либо, понимали происходящее, и потому их суждения имеют первостепенное значение.
Начать уместно с того, что сегодня явно господствует мнение о большевистском перевороте 25 октября (7 ноября) 1917 года как о роковом акте уничтожения Русского государства, который, в свою очередь, привел к многообразным тяжелейшим последствиям, начиная с распада страны. Но это заведомая неправда, хотя о ней вещали и вещают многие влиятельные идеологи. Гибель Русского государства стала необратимым фактом уже 2(15) марта 1917 года, когда был опубликован так называемый “приказ № 1” Он исходил от Центрального исполнительного комитета (ЦИК) Петроградского — по существу Всероссийского — совета рабочих и солдатских депутатов, где большевики до сентября 1917 года ни в коей мере не играли руководящей роли; непосредственным составителем “приказа” был секретарь ЦИК, знаменитый тогда адвокат Н. Д. Соколов (1870-1928), сделавший еще в 1900-х годах блистательную карьеру на многочисленных политических процессах, где он главным образом защищал всяческих террористов. Соколов выступал как “внефракционный социал-демократ”.
“Приказ № 1” обращенный к армии, требовал, в частности, “немедленно выбрать комитеты из выборных представителей (торопливое составление текста привело к назойливому повтору: “выбрать… из выборных”. — В.К.) от нижних чинов… Всякого рода оружие… должно находиться в распоряжении… комитетов и ни в коем случае не выдаваться офицерам… Солдаты ни в чем не могут быть умалены в тех правах, коими пользуются все граждане…” 129 и т.д.
Если вдуматься в эти категорические фразы, станет ясно, что дело шло о полнейшем уничтожении созданной в течение столетий армии — станового хребта государства; одно уже демагогическое положение о том, что “свобода” солдата не может быть ограничена “ни в чем”, означало ликвидацию самого института армии. Не следует забывать к тому же, что “приказ” отдавался в условиях
Для лучшего понимания ситуации следует обрисовать обстоятельства появления приказа. 2 марта Соколов явился с его текстом, — который уже был опубликован в утреннем выпуске “Известий Петроградского совета”, — перед только что образованным Временным правительством. Один из его членов, В. Н. Львов, рассказал об этом в своем мемуаре, опубликованном вскоре же, в 1918 году: “… быстрыми шагами к нашему столу подходит Н. Д. Соколов и просит нас познакомиться с содержанием принесенной им бумаги… Это был знаменитый приказ номер первый… После его прочтения Гучков (военный министр. — В.К.) немедленно заявил, что приказ… немыслим, и вышел из комнаты. Милюков (министр иностранных дел. — В.К.) стал убеждать Соколова в совершенной невозможности опубликования этого приказа (он не знал, что газету с его текстом уже начали распространять. — В.К.)… Наконец, и Милюков в изнеможении встал и отошел от стола… я (то есть В. Н. Львов, обер-прокурор Синода. — В.К.) вскочил со стула и со свойственной мне горячностью закричал Соколову, что эта бумага, принесенная им, есть преступление перед родиной… Керенский (тогда — министр юстиции, с 5 мая — военный, а с 8 июля — глава правительства. — В.К.) подбежал ко мне и закричал: “Владимир Николаевич, молчите, молчите!”, затем схватил Соколова за руку, увел его быстро в другую комнату и запер за собой дверь…”. 131
А став 5 мая военным министром, Керенский всего через четыре дня издал свой “Приказ по армии и флоту”, очень близкий по содержанию к соколовскому; его стали называть “декларацией прав солдата”. Впоследствии генерал А. И. Деникин писал, что “эта “декларация прав”… окончательно подорвала все устои армии” 132. Впрочем, еще 16 июля 1917 года, выступая в присутствии Керенского (тогда уже премьера) Деникин не без дерзости заявил:
“Когда повторяют на каждом шагу (это, кстати, характерно и для наших дней. — В.К.), что причиной развала армии послужили большевики, я протестую. Это неверно. Армию развалили другие…” Не считая, по-видимому, “тактичным” прямо назвать имена виновников, генерал сказал далее: “Развалило армию военное законодательство последних месяцев” (цит. изд., с. 114); присутствующие ясно понимали, что “военными законодателями” были Соколов и сам Керенский (кстати, в литературе есть неправильные сведения, что Деникин будто бы все же назвал тогда имя Керенского).
Но нельзя не сказать, что “прозрение” Деникина фатально запоздало. Ведь согласился же он 5 апреля (то есть через месяц с лишним после опубликования приказа № 1) стать начальником штаба Верховного главнокомандующего, а 31мая (то есть вслед за появлением “декларации прав солдата”) — главнокомандующим Западным фронтом. Лишь 27 августа генерал порвал с Керенским, но армии к тому времени уже, в сущности, не было…
Необходимо вглядеться в фигуру Соколова. Ныне о нем знают немногие. Характерно, что в изданном в 1993 году биографическом словаре “Политические деятели России. 1917” статьи о Соколове нет, — хотя там представлено более 300 лиц, сыгравших ту или иную роль в 1917 году (большинство из них с этой точки зрения значительно уступает Соколову). Впрочем, и в 1917 году его властное воздействие на ход событий казалось не вполне объяснимым. Так, автор созданного по горячим следам и наиболее подробного рассказа о 1917 годе (и сам активнейший деятель того времени) Н. Н. Суханов-Гиммер явно удивлялся, как он писал, “везде бывавшему и все знающему Н. Д. Соколову, одному из главных работников первого периода революции” 133. Лишь гораздо позднее стало известно, что Соколов, как и Керенский, был одним из руководителей российского масонства тех лет, членом его немногочисленного “Верховного совета” (Суханов, кстати сказать, тоже принадлежал к масонству, но занимал в нем гораздо более низкую ступень). Нельзя не отметить также, что Соколов в свое время положил начало политической карьере Керенского (тот был одиннадцатью годами моложе), устроив ему в 1906 году приглашение на громкий процесс над прибалтийскими террористами, после которого этот тогда безвестный адвокат в одночасье стал знаменитостью.
Выдвигая приказ № 1, Соколов, разумеется, не предвидел, что его детище менее чем через четыре месяца в буквальном смысле ударит по его собственной голове. В июне Соколов возглавил делегацию ЦИК на фронт: “В ответ на убеждение не нарушать дисциплины солдаты набросились на делегацию и зверски избили ее”, — рассказывал тот же Суханов; Соколова отправили в больницу, где он “лежал… не приходя в сознание несколько дней… Долго, долго, месяца три после этого он носил белую повязку — “чалму” — на голове” (там же, т. 2, с. 309).
Между прочим, на это событие откликнулся поэт Александр Блок. 29 мая он встречался с Соколовым и написал о нем: “… остервенелый Н. Д. Соколов, по слухам, автор приказа № 1” 134, а 24 июня, — пожалуй, не без иронии, — отметил: “В газетах: “темные солдаты” побили Н. Д. Соколова” (там же, т.,7. с. 269). Позже, 23 июля, Блок делает запись о допросе в “Чрезвычайной следственной комиссии” при Временном правительстве виднейшего “черносотенца” Н. Е. Маркова: “Против Маркова… сидит Соколов с завязанной головой… лает вопросы… Марков очень злится…”. 135
Соколов, как мы видим, был необычайно энергичен, а круг его деятельности — исключительно широк. И таких людей в российском масонстве того времени было достаточно много. Вообще, говоря о Февральском перевороте и дальнейшем ходе событий, никак не возможно обойтись без “масонской темы”. Эта тема особенно важна потому, что о масонстве
Только значительно позднее, — уже в эмиграции, — стали появляться материалы о российском масонстве — скупые признания его деятелей и наблюдения близко стоявших к ним лиц; впоследствии, в 1960-1980-х годах, на их основе был написан ряд работ эмигрантских и зарубежных историков. В СССР эта тема до 1970-х годов в сущности не изучалась (хотя еще в 1930 году были опубликованы весьма многозначительные — пусть и предельно лаконичные — высказывания хорошо информированного В. Д. Бонч-Бруевича).
Рассказать об изучении российского масонства XX века необходимо, между прочим, и потому, что многие сегодня знают о нем, но знания эти обычно крайне расплывчаты или просто ложны, представляя собой смесь вырванных из общей картины фактов и досужих вымыслов. А между тем за последние два десятилетия это масонство изучалось достаточно успешно и вполне объективно.
Первой работой, в которой был всерьез поставлен вопрос об этом масонстве, явилась книга Н. Н. Яковлева” 1 августа 1914”, изданная в 1974 году. В ней, в частности, цитировалось признание видного масона, кадетского депутата Думы, а затем комиссара Временного правительства в Одессе Л. А. Велихова:
“В 4-й Государственной думе (избрана в 1912 году. — В.К.) я вступил в так называемое масонское объединение, куда входили представители от левых прогрессистов (Ефремов), левых кадетов (Некрасов, Волков, Степанов), трудовиков (Керенский), с. д. меньшевиков (Чхеидзе, Скобелев), и которое ставило своей целью блок всех оппозиционных партий Думы для свержения самодержавия!” (указ. изд., с. 234).
И к настоящему времени неопровержимо доказано, что российское масонство XX века, начавшее свою историю еще в 1906 году, явилось решающей силой Февраля прежде всего именно потому, что в нем
Наиболее плодотворно исследовал российское масонство XX века историк В. И. Старцев, который вместе с тем является одним из лучших исследователей событий 1917 года в целом. В ряде его работ, первая из которых вышла в свет в 1978 году, аргументировано раскрыта истинная роль масонства. Содержательны и страницы, посвященные российскому масонству XX века в книге Л. П. Замойского (см. библиографию в примечаниях). 136
Позднее, в 1986 году, в Нью-Йорке была издана книга эмигрантки Н-Н. Берберовой “Люди и ложи. Русские масоны XX столетия”, опиравшаяся, в частности, и на исследования В. И. Старцева (Н. Н. Берберова сама сказала об этом на 265-266 стр. своей книги — не называя, правда, имени В. И. Старцева, чтобы не “компрометировать” его). С другой стороны, в этой книге широко использованы, в сущности, недоступные тогда русским историкам западные архивы и различные материалы эмигрантов. Но надо прямо сказать, что многие положения книги Н. Н. Берберовой основаны на не имеющих действительной достоверности записках и слухах, и вполне надежные сведения перемешаны с по меньшей мере сомнительными (о некоторых из них еще будет сказано).
Работы В. И. Старцева, как и книга Н. Н. Яковлева, с самого момента их появления и вплоть до последнего времени подвергались очень резким нападкам; историков обвиняли главным образом в том, что они воскрешают “черносотенный миф” о масонах (особенно усердствовал “академик И. И. Минц”). Между тем историки с непреложными фактами в руках доказали (вольно или невольно), что “черносотенцы” были безусловно правы, говоря о существовании деятельнейшего масонства в России и об его огромном влиянии на события, — хотя при всем при том В. И. Старцев — и вполне понятно, почему он это делал — не раз “отмежевывался” от проклятых “черносотенцев”.
Нельзя, правда, не оговорить, что в “черносотенных” сочинениях о масонстве очень много неверных и даже фантастических моментов. Однако ведь в те времена масоны были самым тщательным образом законспирированы; российская политическая полиция, которой еще П. А. Столыпин дал указание расследовать деятельность масонства, не смогла добыть о нем никаких существенных сведений. Поэтому странно было бы ожидать от “черносотенцев” точной и непротиворечивой информации о масонах. По-настоящему значителен уже сам по себе тот факт, что “черносотенцы” осознавали присутствие и мощное влияние масонства в России.
Решающая его роль в Феврале обнаружилась со всей очевидностью, когда — уже в наше время — было точно выяснено, что из 11 членов Временного правительства первого состава 9 (кроме А. И. Гучкова и П. Н. Милюкова) были масонами. В общей же сложности на постах министров побывало за почти восемь месяцев существования Временного правительства 29 человек, и 23 из них принадлежали к масонству!
Ничуть не менее важен и тот факт, что в тогдашней “второй власти” — ЦИК Петроградского Совета — масонами являлись все три члена президиума — А. Ф. Керенский, М. И. Скобелев и Н. С. Чхеидзе — и два из четверых членов Секретариата К. А. Гвоздев и уже известный нам Н. Д. Соколов (двое других секретарей Совета — К. С. Гриневич-Шехтер и Г. Г. Панков — не играли первостепенной роли). Поэтому так называемое двоевластие после Февраля было весьма относительным, в сущности, даже показным: и в правительстве, и в Совете заправляли люди “одной команды”…
Представляет особенный интерес тот факт, что трое из шести членов Временного правительства, которые не принадлежали к масонству (во всяком случае нет бесспорных сведений о такой принадлежности), являлись наиболее общепризнанными, “главными” лидерами своих партий: это А. И. Гучков (октябрист), П. Н. Милюков (кадет) и В. М. Чернов (эсер). Не был масоном и “главный” лидер меньшевиков Л. Мартов (Ю. О. Цедербаум). Между тем целый ряд других влиятельнейших, — хотя и не самых популярных — лидеров этих партий занимал высокое положение и в масонстве, — например, октябрист С. И. Шидловский, кадет В. А. Маклаков, эсер Н. Д. Авксентьев, меньшевик Н. С. Чхеидзе (и, конечно, многие другие).
Это объясняется, на мой взгляд, тем, что такие находившиеся еще до 1917 года под самым пристальным вниманием общества и правительства лица, как Гучков или Милюков, легко могли быть “разоблачены”, и их не ввели в масонские “кадры” (правда, некоторые авторы объясняют их непричастность к масонству тем, что тот же Милюков, например, не хотел подчиняться масонской дисциплине). Н. Н. Берберова пыталась доказывать, что Гучков все же принадлежал к масонству, но ее доводы недостаточно убедительны. Однако вместе с тем В. И. Старцев совершенно справедливо говорит, что Гучков “был окружен масонами со всех сторон” и что, в частности, заговор против царя, приготовлявшийся с 1915 года, осуществляла “группа Гучкова, в которую входили виднейшие и влиятельнейшие руководители российского политического масонства Терещенко и Некрасов… и заговор этот был все-таки масонским” (“Вопросы истории”, 1989, №6, с. 44).
Подводя итог, скажу об особой роли Керенского и Соколова, как я ее понимаю. И для того, и для другого принадлежность к масонству была гораздо важнее, чем членство в каких-либо партиях. Так Керенский в 1917 году вдруг перешел из партии “трудовиков” в эсеры. Соколов же, как уже сказано, представлялся “внефракционным” социал-демократом. А во-вторых, для Керенского, сосредоточившего свою деятельность во Временном правительстве, Соколов был, по-видимому, главным сподвижником во “второй” власти — Совете. Многое говорят позднейшие (1927 года) признания Н. Д. Соколова о необходимости масонства в революционной России: “… радикальные элементы из рабочих и буржуазных классов не смогут с собой сговориться о каких-либо общих актах, выгодных обеим сторонам… Поэтому… создание органов, где представители таких радикальных элементов из рабочих и не рабочих классов могли бы встречаться на нейтральной почве… очень и очень полезно…” И он, Соколов, “давно, еще до 1905 г., старался играть роль посредника между социал-демократами и либералами”. 137
Масонам в Феврале удалось быстро разрушить государство, но затем они оказались совершенно бессильными и менее чем через восемь месяцев потеряли власть, не сумев оказать, по сути дела, ровно никакого сопротивления новому, Октябрьскому, перевороту. Прежде чем говорить о причине бессилия героев Февраля, нельзя не коснуться господствовавшей советской историографии версии, согласно которой переворот в феврале 1917 года был якобы делом петроградских рабочих и солдат столичного гарнизона, будто бы руководимых к тому же главным образом большевиками.
Начну с последнего пункта. Во время переворота в Петрограде почти не было сколько-нибудь влиятельных большевиков. Поскольку они выступали за
Что же касается массовых рабочих забастовок и демонстраций, начавшихся 23 февраля, они были вызваны недостатком и невиданной дороговизной продовольствия, в особенности хлеба, в Петрограде. Но дефицит хлеба в столице был, как следует из фактов, искусственно организован. В исследовании Т. М. Китаниной “Война, хлеб, революция (продовольственный вопрос в России. 1914 — октябрь 1917)”, изданном в 1985 году в Ленинграде, показано, что “излишек хлеба (за вычетом объема потребления и союзных поставок) в 1916 г. составил 197 млн. пуд.” (с. 219); исследовательница ссылается, в частности, на вывод А. М. Анфимова, согласно которому “Европейская Россия вместе с армией до самого урожая 1917г. могла бы снабжаться собственным хлебом, не исчерпав всех остатков от урожаев прошлых лет” (с. 338). И в уже упомянутой книге Н. Н. Яковлева “1 августа 1914” основательно говорится о том, что заправилы Февральского переворота “способствовали созданию к началу 1917 года серьезного продовольственного кризиса… Разве не прослеживается синхронность — с начала ноября резкие нападки (на власть. — В.К.) в Думе и тут же крах продовольственного снабжения!” (с. 206).
Иначе говоря, “хлебный бунт” в Петрограде, к которому вскоре присоединились солдаты “запасных полков”, находившихся в столице, был специально организован и использован главарями переворота.
Не менее важно и другое. На фронте постоянно испытывали нехватку снарядов. Однако к 1917 году на складах находилось 30 миллионов(!) снарядов, — примерно столько же, сколько было
То есть и резкое недовольство в армии, и хлебный бунт в Петрограде в сущности были делом рук “переворотчиков”. Но этого мало. Фактически руководивший армией начальник штаба Верховного главнокомандующего (то есть Николая II) генерал М. В. Алексеев не только ничего не сделал для отправления 23-27 февраля войск в Петроград с целью установления порядка, но и, со своей стороны, использовал волнения в Петрограде для самого жесткого давления на царя и, кроме того, заставил его поверить, что вся армия — на стороне переворота.
Н. Н. Берберова в своей книге утверждает, что Алексеев сам принадлежал к масонству. Это вряд ли верно (хотя бы потому, что для военнослужащих вступление в тайные организации являлось по существу преступным деянием). Но вместе с тем находившийся в Ставке Верховного Главнокомандующего военный историк Д. Н. Дубенский свидетельствовал в своем изданном еще в 1922 году дневнике-воспоминаниях: “Генерал Алексеев пользовался… самой широкой популярностью в кругах Государственной Думы, с которой находился в полной связи… Ему глубоко верил Государь… генерал Алексеев мог и должен был принять ряд необходимых мер, чтобы предотвратить революцию… У него была вся власть (над армией. — В.К.)… К величайшему удивлению… с первых же часов революции выявилась его преступная бездеятельность…” (цит. по кн.: Отречение Николая II. Воспоминания очевидцев. — Л., 1927, с. 43).
Далее Д. Н. Дубенский рассказывал, как командующий Северным фронтом генерал Д. Н. Рузский (Н. Н. Берберова — тоже не вполне обоснованно — считает его масоном) “с цинизмом и грубою определенностью” заявил уже 1 марта: “.. надо сдаваться на милость победителю”. Эта фраза, писал Д. Н. Дубенский, “все уяснила и с несомненностью указывала, что не только Дума, Петроград, но и лица высшего командования на фронте действуют в полном согласии и решили произвести переворот” (с. 61). И историк вспоминал, как уже 2 марта близкий к “черносотенцам” генерал-адъютант К. Д. Нилов назвал Алексеева “предателем” и сделал такой вывод: “… масонская партия захватила власть” (с. 66). Подобные утверждения в течение долгих лет квалифицировались как “черносотенные” выдумки, но ныне отнюдь не “черносотенные” историки доказали правоту этого вывода.
Впрочем, к фигуре генерала Алексеева мы еще вернемся. Прежде необходимо осознать, что российские масоны были до мозга костей “западниками”. При этом они не только усматривали все свои общественные идеалы в Западной Европе, но и подчинялись тамошнему могучему масонству. Побывавший в масонстве Г. Я. Аронсон писал: “Русские масоны как бы светили заемным светом с Запада” (Николаевский Б. И., цит. изд.. с. 151). И Россию они всецело мерили чисто “западными” мерками.
По свидетельству А. И. Гучкова, герои Февраля полагали, что “после того, как дикая стихийная анархия, улица (имелись в виду февральские беспорядки в Петрограде. — В.К.), падет, после этого люди государственного опыта, государственного разума, вроде нас, будут призваны к власти. Очевидно, в воспоминание того, что… был 1848 год (то есть революция во Франции. — В.К.): рабочие свалили, а потом какие-то разумные люди устроили власть” (“Вопросы истории”, 1991, № 7, с. 204).
Гучков определил этот “план” словом “ошибка”. Однако перед нами не столько конкретная “ошибка”, сколько результат полного непонимания России. И Гучков к тому же явно неверно характеризовал сам ход событий. Ведь согласно его словам “стихийная анархия” — это забастовки и демонстрации, состоявшиеся с 23 по 27 февраля в Петрограде; 27 февраля был образован “Временный комитет членов Государственной думы”, а 2 марта — Временное правительство. Но ведь именно оно и осуществило полное уничтожение прежнего государства. То есть настоящая “стихийная анархия”, охватившая в конечном счете всю страну и всю армию (а не всего лишь
Словом, российские масоны представляли себе осуществляемый ими переворот как нечто вполне подобное революциям во Франции или Англии, но при этом забывали о поистине уникальной русской свободе —
Пушкин, в котором наиболее полно и совершенно воплотился русский национальный гений, начиная по меньшей мере с 1824 года испытывал самый глубокий и острый интерес к этим явлениям, более всего, естественно, к недавней пугачевщине 139, которой он и посвятил свои
При этом Пушкин предпринял весьма трудоемкие архивные разыскания, а в 1833 году в течение месяца путешествовал по “пугачевским местам”, расспрашивая, в частности, престарелых очевидцев событий 1773-1775 годов.
Но дело, конечно, не просто в тщательности исследования предмета; Пушкин воссоздал пугачевщину с присущим ему — и, без преувеличения, только ему — всепониманием. Позднейшие толкования, в сравнении с пушкинским, односторонни и субъективны. Более того: столь же односторонни и субъективны толкования самих творений Пушкина, посвященных пугачевщине (яркий пример — эссе Марины Цветаевой “Пушкин и Пугачев”). Исключение представляет, пожалуй, лишь недавняя работа В. Н. Катасонова (“Наш современник”, 1994, № 1), где пушкинский образ Пугачева осмыслен в его многомерности. Говоря попросту, пугачевщину после Пушкина либо восхваляли, либо проклинали. Особенно это характерно для эпохи Революции, когда о пугачевщине (а также о разинщине и т.п.) вспоминали едва ли ни все тогдашние идеологи и писатели.
Ныне постоянно цитируют пушкинские слова: “Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный”, — причем, они обычно толкуются как чисто отрицательная, даже уничтожающая характеристика. Но это не столь уж простые по смыслу слова. Они, между прочим, как-то перекликаются с приведенными Пушкиным удивительными словами самого Пугачева (их сообщил следователь, первым допросивший выданного своими сподвижниками атамана, — капитан-поручик Маврин): “Богу было угодно наказать Россию через мое окаянство”. И в том, и в другом высказывании “русский бунт” — то есть
Кроме того, поставив определения “бессмысленный и беспощадный”
Пушкин обратил внимание на своего рода тайну. Он рассказал, что в конце июля 1774 года, то есть всего за несколько недель до ареста, Пугачев, “окруженный отовсюду войсками правительства, не доверяя своим сообщникам… уже думал о своем спасении; цель его была: пробраться за Кубань или в Персию”. Но, как это ни странно, “никогда мятеж не свирепствовал с такою силою. Возмущение переходило от одной деревни к другой, от провинции к провинции… Составлялись отдельные шайки… и каждая имела у себя своего Пугачева…” Словом, “русский бунт” — это по сути своей не чье-либо конкретное действие, но своего рода
Безудержный “русский бунт” вызывал и вызывает совершенно разные “оценки”. Одни усматривают в нем проявление беспрецедентной свободы, извечно присущей (хотя и не всегда очевидной) России, другие, напротив, — выражение ее “рабской” природы: “бессмысленность” бунта свойственна, мол, заведомым рабам, которые даже и в восстании не способны добиваться удовлетворения конкретных практических интересов (как это делают, скажем, западноевропейские повстанцы) и бунтуют в сущности только ради самого бунта…
Но подобные одноцветные оценки столь грандиозных национально-исторических явлений вообще не заслуживают серьезного внимания, ибо характеризуют лишь настроенность тех, кто эти оценки высказывает, а не сам оцениваемый “предмет”. События, которые так или иначе захватывают народ в целом, с необходимостью несут в себе и зло, и добро, и ложь, и истину, и грех, и святость…
Необходимо отдать себе ясный отчет в том, что и безоговорочные проклятья, и такие же восхваления “русского бунта” неразрывно связаны с заведомо примитивным и просто ложным восприятием самого “своеобразия” России и, с другой стороны, Запада: в первом случае Россию воспринимают как нечто безусловно “худшее” в сравнении с Западом, во втором — как столь же безусловно “лучшее”. Но и то, и другое восприятие не имеет действительно серьезного смысла: спор о том, что “лучше” — Россия или Запад, вполне подобен, скажем, спорам о том, где лучше жить — в лесной или степной местности, и даже кем лучше быть — женщиной или мужчиной… и т.п. Пытаться выставить непротиворечивые “оценки” тысячелетнему бытию и России, и Запада — занятие для идеологов, не доросших до зрелого мышления.
Впрочем, пора обратиться непосредственно к 1917 году. Как уже сказано, “пугачевщина” и “разинщина” постоянно вспоминались в то время, — что было вполне естественно. Вместе с тем на сей раз последствия были совсем иными, чем при Пугачеве, ибо бунтом была захвачена и до основания разложенная новыми правителями
Советская историография пыталась доказывать, что-де основная масса “бунтовщиков”, — в том числе солдаты, — боролась в 1917 году против “буржуазного” Временного правительства за победу большевиков, за социализм-коммунизм. Но это явно не соответствует действительности. Генерал Деникин, досконально знавший факты, говоря в своих фундаментальных “Очерках русской смуты” о самом широком распространении большевистской печати в армии, вместе с тем утверждал: “Было бы, однако, неправильно говорить о непосредственном влиянии печати на солдатскую массу. Его не было… Печать оказывала влияние главным образом на полуинтеллигентскую (весьма незначительную количественно. — В.К.) часть армейского состава”. Что же касается миллионов рядовых солдат, то в их сознании, констатировал генерал, “преобладало прямолинейное отрицание: “Долой!” Долой… вообще все опостылевшее, надоевшее, мешающее так или иначе утробным инстинктам и стесняющее “свободную волю” — все долой!” 140.
Нельзя не отметить прямое противоречие в этом тексте: Деникин определяет бунт солдат и как проявление “утробных инстинктов” — то есть как нечто низменное, телесное, животное, и в то же время как порыв к “свободной воле” (для определения этого феномена оказались как бы недостаточными взятые по отдельности слова “свобода” и “воля”, и генерал счел нужным соединить их, явно стремясь тем самым выразить нечто “беспредельное”; ср. народное словосочетание “воля вольная”). Но “утробные инстинкты” (например, животный страх перед гибелью) и стремление к безграничной “воле” — это, конечно же, совершенно различные явления; второе подразумевает, в частности, преодоление смертного страха… Таким образом, Деникин, едва ли сознавая это, дал солдатскому бунту и своего рода “высокое” толкование.
Не исключено возражение, что Деникин, мол, исказил реальную картину, ибо не желал признавать внушительную роль ненавистных ему большевиков. Однако в сущности то же самое говорил в своих воспоминаниях генерал от кавалерии (с 1912 года) А. А. Брусилов, перешедший, в отличие от Деникина, на сторону большевиков. Бунтовавшие в 1917 году солдатские массы, свидетельствовал генерал, “совершенно не интересовал Интернационал, коммунизм и тому подобные вопросы, они только усвоили себе начала будущей свободной жизни” 141.
Следует привести еще мнение одного серьезно размышлявшего человека, который, по-видимому, не участвовал в революционных событиях, был только “страдающим” лицом, в конце концов бежавшим на Запад. Речь идет о российском немце М. М. Гаккебуше (1875-1929), издавшем в 1921 году в Берлине книжку с многозначительным заглавием “На реках Вавилонских: заметки беженца”; при этом он издал ее под таким же многозначительным псевдонимом “М. Горелов”, явно не желая и теперь, в эмиграции, вмешивать себя лично в политические распри.
В книжке немало всякого рода эмоциональных оценок “беженца”, но есть и достаточно четкое определение совершившегося. Напоминая, в частности, о том, что Достоевский называл русский народ “богоносцем”, Гаккебуш-Горелов писал, что в 1917 году “мужик снял маску… “Богоносец” выявил свои политические идеалы: он не признает никакой власти, не желает платить
Тут же “беженец” ставил пресловутый вопрос “кто виноват” в этом мужицком отрицании власти: “Виноваты все мы — сам-то народ меньше всех. Виновата династия, которая наиболее ей, казалось бы, дорогой монархический принцип позволила вывалять в навозе; виновата бюрократия, рабствовавшая и продажная; духовенство, забывшее Христа и обратившееся в рясофорных жандармов; школа, оскоплявшая молодые души; семья, развращавшая детей, интеллигенция, оплевывавшая родину…” (напомню, что В. В. Розанов еще в 1912 году писал: “У француза — “chere France”, у англичан — “Старая Англия”. У немцев — “наш старый Фриц”. Только у прошедшего русскую гимназию и университет — “проклятая Россия”. Как же удивляться, что всякий русский с 16-ти лет пристает к партии “ниспровержения” государственного строя…”). 143
Итак, совместные действия различных сил (Гаккебуш обвиняет и самое династию…) развенчали русское Государство, и в конце концов оно было разрушено. И тогда “мужик” отказался от подчинения какой-либо власти, избрав ничем не ограниченную “волю”. Гаккебуш был убежден, что тем самым “мужик” целиком и полностью разоблачил мнимость представления о нем как о “богоносце”. И хотя подобный приговор вынесли вместе с этим малоизвестным автором многие из самых влиятельных тогдашних идеологов, проблема все-таки более сложна. Ведь тот, кто не признает никакой
Один из виднейших художников слова того времени, И. А. Бунин, записал в своем дневнике (в 193 5 году он издал его под заглавием “Окаянные дни”) 11(24) июня 1919 года, что “всякий русский бунт (и особенно теперешний) прежде всего доказывает, до чего все старо на Руси и сколь она жаждет прежде всего бесформенности. Спокон веку были “разбойнички”… бегуны, шатуны, бунтари против всех и вся…” 144 (кстати, Бунин в избранном им для своего дневника заглавии перекликнулся — вероятно, не осознавая этого — с приведенными Пушкиным словами Пугачева: “Богу было угодно наказать Россию через мое окаянство”). В полнейшем непонимании извечного русского “своеобразия” Бунин усматривает роковой просчет политиков: “Ключевский отмечает чрезвычайную “повторяемость” русской истории. К великому несчастию, на эту “ повторяемость” никто и ухом не вел. “Освободительное движение” творилось с легкомыслием изумительным, с непременным, обязательным оптимизмом…” (там же, с. 113).
Став и свидетелем, и жертвой безудержного “русского бунта”, Бунин яростно проклинал его. Но как истинный художник, не могущий не видеть всей правды, он ясно высказался — как бы даже против своей воли — о сугубой “неоднозначности” (уж воспользуюсь популярным ныне словечком) этого бунта. Казалось бы, он резко разграничил два человеческих “типа”, отделив их даже
Бунин неожиданно возражает этим “но” себе самому! — В.К.) и в том, и в другом (типе — В.К.) есть страшная переменчивость настроений, обликов, “шаткость”, как говорили в старину. Народ сам сказал про себя: “из нас, как из дерева, — и дубина, и икона” — в зависимости от обстоятельств, от того, кто это дерево обрабатывает: Сергий Радонежский или Емелька Пугачев” (с. 62).
Выходит, тезис о “двух типах” неверен: за преподобным Сергием шли такие же русские люди, что и за отлученным от Церкви Емелькой, и “облик” русских людей зависит от исторических “обстоятельств” (а не от наличия двух “типов”). И в самом деле: заведомо неверно полагать, что в людях, шедших за Пугачевым, не было внутреннего единства с людьми, которые шли за преподобным Сергием… Бунин говорит о “шаткости”, о “переменчивости” народных настроений и обличий, но
Замечательно, что уже после цитированных дневниковых записей, в 1921 году, Бунин создал одно из чудеснейших своих творений — “Косцы”, — поистине непревзойденный гимн “русскому (конкретно — рязанскому, есенинскому…) мужику”, где все же упомянул и о том, что так его ужасало: “ — … а вокруг — беспредельная родная Русь, гибельная для него, балованного, разве только своей свободой, простором и сказочным богатством” (“гибельная” здесь совершенно точное слово).
Итак, в той беспредельной “воле”, которой возжаждал после распада государства и армии народ, было, если угодно, и нечто “богоносное” (вопреки мнению Гаккебуша-Горелова), — хотя весьма немногие идеологи обладали смелостью разглядеть это в “русском бунте”.
И все же сколько бы ни оспаривали финал созданной в январе 1918 года знаменитой поэмы Александра Блока, где впереди двенадцати “разбойников-апостолов” является не кто иной, как Христос, решение поэта по-своему незыблемо: “Я, — писал он 10 марта 1918 года, — только констатировал факт: если вглядеться в столбы метели на этом пути, то увидишь “Исуса Христа”…”. 145
Достаточно хорошо известно, что образ “русского бунта” в блоковской поэме многие воспринимали (и воспринимают сейчас) как образ большевизма. Это естественно вытекало из широко распространенного, но тем не менее безусловно ложного представления, согласно которому “русский бунт” XX века вообще отождествлялся с большевизмом (такое понимание присутствует, в частности, и в бунинских “Окаянных днях”, но смысл книги в целом никак не сводим к этому). На деле же — о чем еще будет подробно сказано — “русский бунт” был самым мощным и самым опасным
Разговор о смысле блоковской поэмы отнюдь не уводит нас от главной цели — истинного понимания того, что происходило в России в 1917-м и последующих годах. Необходимо осознать заведомую недостаточность и даже прямую ложность “классового” и вообще чисто
Александр Блок в 1920 году с полной определенностью сказал: “.. те, кто видят в “Двенадцати” политические стихи, или очень слепы к искусству, или сидят по уши в политической грязи, или одержимы большой злобой” (т. З . с. 474). Следует напомнить, что целая когорта тогдашних литераторов, на разные лады призывавших до 1917 года к разрушению Русского государства, а позднее никак не могущих примириться с приходом к власти своих соперников-большевиков, стала обвинять автора “Двенадцати” в восхвалении большевизма.
Между тем большевики воспринимали “Двенадцать” отнюдь не как нечто им близкое. Александр Блок засвидетельствовал, что сестра Л. Д. Троцкого и жена Л. Б. Каменева — О. Д. Каменева (в девичестве Бронштейн), после Октября “руководившая” театрами России, — уже 9 марта 1918 года (поэма была опубликована 3 марта) заявила жене поэта, актрисе Л. Д. Блок, которая тогда читала “Двенадцать” с эстрады: “Стихи Александра Александровича (“Двенадцать”) — очень талантливое, почти гениальное изображение действительности (то есть несет в себе истину. — В.К.)… но читать их не надо (вслух), потому что в них восхваляется то, чего мы, старые социалисты, больше всего боимся”. 146
Позднее, в 1922 году, Троцкий, также признавая, — вероятно, под давлением уже сложившегося в литературных кругах мнения, — что Блок создал “самое значительное произведение нашей эпохи. Поэма “Двенадцать” останется навсегда” 147, вместе с тем заявил: “Блок дает не революцию, и уж, конечно, не работу ее руководящего авангарда, а сопутствующие ей явления… по сути, направленные