А. Сегень начал печататься с 1986 г., в 1988 г. вышел его первый роман «Похоронный марш». Сначала он получал образование в МАИ, а затем в Литературном институте им. М. Горького, который закончил в 1985 г. Поступив туда же в аспирантуру, он занимался публицистикой Н. Карамзина. Впоследствии А. Сегень работал в различных журналах, печатал как оригинальные тексты, так и переводы (исторический роман Г. Тартона «Император Артур», 1994).
Издательская судьба романов А. Сегеня оказалась непростой, хотя оценки критиков нельзя назвать однозначными и доброжелательными, все же в большинстве случаев они носят объективный характер. В частности, А. Немзер относит романы А. Сегеня к просветительским. Действительно, в романе «Державный» писатель дает достаточно подробное описание жизни и быта русских людей конца XV в. Видно, что автор использовал большое количество источников, записок иностранных путешественников и произведений древнерусской литературы.
Справедливо критик пишет: «Плодами свободного творчества складные байки про великих государей не станут»[17].
А. Сегень избирает временем действия романа царствование Ивана III, при котором произошло окончательное освобождение Руси от ордынского ига и началось строительство Московского государства по евразийской модели. В центре этой модели – образ сильного правителя, подчеркнутый в названии романа. Действительно, образ государя у А. Сегеня практически всегда подается как выдающаяся личность, он описывается скорее в фольклорной, чем в литературной традиции.
Выводя в центр произведений конкретные исторические события (Невская битва, Ледовое побоище, захват Иерусалима), писатель обычно разнообразит повествование романтическими историями, различными байками, поскольку чистая история, по его мнению, неинтересна. Схема сохраняется практически во всех текстах, что дало основание критикам назвать их моделированными. Иногда такая модель с трудом укладывается в материал романа. Так, сюжетной связкой в романе «Александр Невский» является история паломника, приносящего из Иерусалима святой огонь с Гроба Господня.
Когда огонь гаснет, он оказывается внутри паломника, и таким образом его все-таки доставляют на Русь. Сам же паломник переживает достаточно традиционные перипетии возвращения – попадает в рабство, после перепродажи оказывается где-то на Северном Кавказе и уже оттуда добирается до родных мест. Столь искусственный мотив необходим автору лишь для того, чтобы подчеркнуть миссию князя Александра Невского как борца с неверными. Несколько смягчает прагматически трафаретное изображение вводимая автором романтическая история.
Хотя внешне фабула (сюжетная канва) и выстроена в хронологической последовательности, некоторые вставные истории кажутся лишними, затягивают повествование. Отсюда и восприятие романов как «коммерческих» или «просветительских». Первая оценка предполагает отражение определенных взглядов и оценок, как отмечает В. Казак, «свое мировоззрение А. Сегень основывает на православии и русском традиционализме». Второе мнение говорит о традиционной функции, свойственной любому историческому произведению: оно несет в себе знание об определенной эпохе, реально живших тогда людях и конкретных взглядах и отношениях.
От характера реализации данной задачи и зависит степень художественности текста, предварительная работа уходит на задний план, в первую очередь читатель запоминает яркие и динамичные характеры, тщательно прописанную бытовую среду. В отношении произведений А. Сегеня приходится говорить о декларативности и даже риторичности. Трафаретность некоторых описаний (распорядок дня царя, покои в Зарядье) связана с точным следованием источнику (сочинения И. Забелина) и невольным копированием его стиля.
Опыт Ю. Дружникова (1933-2008) свидетельствует о том, как сложно отойти от документализированного повествования и перевести его в повествовательную форму, усилия автора, реконструирующего прошлое, оказываются заметными только при внимательном чтении и сопоставительном анализе. Поэтому профессионалы неоднозначно оценили романы Ю. Дружникова о А. Пушкине «Дуэль с пушкининистами: полемические эссе»; «Смерть изгоя. По следам неизвестного Пушкина»; «Узник России: По следам неизвестного Пушкина; Роман-исследование». Подзаголовки свидетельствуют, что автор избрал сложную форму исследования, эссе, соединенных с беллетризованным описанием.
Использованный Ю. Дружниковым подход традиционен, подобным образом работал, в частности, В. Вересаев, готовя книгу «Пушкин в жизни» (1936). Опираясь на многочисленные документы, писатель создал собственную реконструкцию пушкинской эпохи, в которой действительно присутствует много непроясненных мест. Косвенно он способствовал осмыслению пушкинской темы как исторической. Нетрадиционность выводов привела к резкой реакции на романы, которые «вызвали раскол среди профессионалов». Но писатель не продолжил свои занятия, а обратился к современности.
Свою тему в течение ряда лет искал Б. Васильев (Борис Львович, р. 1924). Публикация в «Новом мире» в 1977-1978 гг. романа о русско-турецкой войне «Были и небыли» ветераном Отечественной войны, автором повестей «А зори здесь тихие» (1972), «В списках не значился» (1975) была воспринята как временный отход от военной проблематики, хотя на самом деле это был сознательный авторский эксперимент. В романе «Были не были» впервые прозвучали две главные темы его исторической прозы – история русской интеллигенции и судьба России.
Первой теме посвящен цикл романов: «Дом, который построил дед» (1991), «Картежник и бретер, игрок и дуэлянт. Записки прапрадеда» (1998), «Утоли моя печали» (1997) и «Вам привет от бабы Леры» (1988). Они построены на автобиографическом материале и охватывают почти трехвековую историю рода Алексеевых, к которому относились предки автора. Изменив фамилию героев на Олексины, писатель смог соединить реальность и вымысел. Он не следует какой-либо определенной жанровой парадигме, объединяя приемы семейной саги и исторической прозы. Сам Б. Васильев именует свой жанр семейным романом, считая его емкой и в то же время достаточно гибкой структурой.
Судьбам России посвящен и другой цикл – произведения о русских князьях: «Вещий Олег» (1996), «Князь Ярослав и его сыновья» (1997), «Александр Невский» (2004), «Ольга, королева руссов» (2005). Б. Васильев обращается к прошлому, чтобы найти объяснение настоящему и отчасти будущему. Основная проблема, которую он рассматривает во всех произведениях, связана с борьбой за власть и ее последствиями. Одним из них становится саморазрушение общества из-за внутреннего противоборства. Как только оно доходит до некоторой критической черты, наступает «смутное время». Именно поэтому для автора так важны переклички прошлого с современностью. Б. Васильев пишет, формулируя свою позицию: «XX век мы встретили Ходынкой и Ходынкой же его закончили». Он стремится создать единый материк культуры, выразив свою позицию как интеллигент и гражданин.
Свою тему предлагает в романах Ю. Давыдов (Юрий Владимирович, 1924-2002), выпустивший в 1959 г. повесть «Март», открывшую тему народовольцев в его творчестве. Он писал для серий «Пламенные революционеры» (книги о Г. Лопатине, А. Михайлове), «Жизнь замечательных людей» (книги о Нахимове, Синявине).
По своей профессии Ю. Давыдов – историк, он получил образование после войны. Отслужив на флоте, дебютировал в 1949 г. рассказами о мореплавателях и путешественниках, выпустил в том же году повесть «В морях и странствиях». Известность ему принес роман «Глухая пора листопада» (1968-1970). Подход к революционному движению П. Басинский оценивает как авторский, отмечая, что с Ю. Давыдова начинается поворот к новому изображению общественных проблем. Организуется «сложная культура особого литературного текста, который был понятен только посвященным». Авторская оценка проявляется в том, что изображается «моральная деградация революционера». «Чуткий современник прочитывал за этой историей скрытую мысль о гибельности для человеческой души всякого революционного действия». Ю. Давыдов всегда строго документален, но опора на факты не «сковывает его, а скорее раскрепощает».
Особая судьба у романа «Бестселлер» (публ. 1999-2003). Он стал итоговым не только для самого писателя, но и для линии, о которой шла речь выше, где факты подлинной истории сочетаются с вымыслом, а выстроенный сюжет заменен цепью ассоциативно связанных друг с другом событий. В романе Ю. Давыдова исторические события становятся поводом для разговора о собственной судьбе, автобиографическая составляющая придает повествованию исповедальный характер. В такой ситуации появляющиеся герои прежних текстов автора выглядят как фантомы, с которыми он беседует. Усиление авторского начала обусловливает изменения и в сюжетном развитии, оно выстраивается в виде пространных диалогов. Из них перед читателем выстраивается сложная картина прошлого России, в которой переплелись и слились воедино разные века и судьбы. Писатель называет роман «музыкой a tutte cordo, на всех струнах».
Действительно, это настоящий контрапункт судеб и событий, в котором звучат голоса людей известных – Азефа, Достоевского, Короленко, а рядом с ними граф Пален и даже Павел I. Убийство императора сменяется революционными событиями, а они – опустевшей Москвой осени 1941 г. Автор рядом, он не отходит от своих героев ни на шаг, делая комментарии, в которых проскакивает ирония: «Брызгалов. Не путайте с Брынцаловым; тот мильонщик, а этот штаб-офицер. Но, впрочем, оба из крестьян» («Бестселлер»).
Прошлое для автора «не кануло и не сплыло», оно живет в нем самом и возникающих в его сознании ассоциациях, которыми он щедро делится с читателем. Но для современного читателя текст оказывается слишком сложным, перегруженным деталями. Расшифровка культурных кодов и ослабление сюжетного действия иногда откровенно мешают восприятию.
Ряд авторов обращаются к сложным неоднозначным периодам русской истории, выстраивая сложные сюжетные линии, описывая неоднозначные исторические фигуры или выводя личности, в которых отражается философия истории. Знание эпохи позволяет авторам проявить умеренную стилизацию и тактичность в речевой структуре. В произведениях затрагиваются разные временные периоды: распад Римской империи в V в. по Рождеству Христову в романе «Пелагий Британец» («Не мир, но меч», 1997) И. Ефимова, московская смута в романе «Царица Смуты» (1996) Л. Бородина.
Как отметил Я. Салайчик, авторов сближает «поиск истоков потрясений, поразивших Европу в XX в.», выстраивания параллелей между «разными событиями». П. Крусанов в романе «Укус ангела» (1999) дает собственную трактовку прошлого Руси, выдержанную в мрачных тонах трагической фантасмагории. Заглавие романа – авторская метафора, он пишет об империи (России), правителя которой (императора) ангел не поцеловал, а укусил. Отсюда и происходят все крайности и противоречия в ее истории. Несмотря на откровенный творческий поиск, произведения отличаются «превосходным знанием реалий, умело выстроенными сюжетами, историософской рефлексией».
Мировая история редко присутствует в современных текстах, в основном, как отмечалось во Введении, становясь площадкой для авторских экспериментов. Упомянутый нами А. Бушков создает подобные тексты и на материале русской истории, видимо, считая исторический опыт возможной составляющей своих текстов. В том же русле находятся поиски Е. Хаецкой, обратившейся к средневековой Франции. Она легко перемещается по историческому пространству, отсюда и разнообразие проблематики – то роман о жизни М. Ю. Лермонтова, то вновь переключение в XVIII век («Государевы конюхи»).
Предложенный анализ исторической формы носит предварительный характер. Нужна более подробная библиография, чтобы отделить исторический роман от иных форм, имеющих отчетливо конъюнктурный характер. Не случайно анализируя произведения Ю. Буйды и А. Варламова, критик А. Немзер замечает, что они как бы выстроены по одному шаблону, настолько одинаковыми кажутся сюжетные схемы и основные приемы. Выдвижение на первый план проблем, связанных с русской историей, объясняется общественной и социальной обстановкой, возможностью привлечения источников для корректировки авторской реконструкции. Дальнейшее развитие исторического романа потребует продуманной авторской философии, расширения привлекаемой документальной основы.
Сегодня авторы стремятся не к воссозданию прошлого, а восприятию этого прошлого из настоящего, происходит буквальное перемешивание разновременных событий в одном тексте. Отсюда и появление произведений на «историческую тему», возникновение издательских проектов («Владигор» издательства «Северо-Запад»).
Можно заключить, что одной из значимых проблем является проводимая авторами исторической прозы реконструкция прошлого, своеобразное иллюстрирование событий. В ряде случаев писатели ограничиваются простым собиранием документов и, получив предварительное знание о предмете, просто создают картину мира нужного им времени. Тогда-то и оказывается, что сюжет развивается не на основе смены исторических событий, а в соответствии с интригой, которую предлагают авторы. Поэтому приходится говорить об исторической форме, но не об историческом романе, обладающем достаточно устойчивыми жанровыми признаками, не допускающими авторского своеволия.
Тем не менее некоторые особенности исторической прозы уже можно определить. В советской исторической прозе ключевым конфликтом было столкновение личности и государства, теперь писатели показывают, что только сознавая себя частью единого целого, герой может исполнить свое предназначение. Отсюда и поиски национальной идеи как своеобразной основы авторских обобщений. Соответственно важнейшей составляющей произведения становится вера. Вера помогает герою обрести систему ценностей, найти силы, чтобы достичь поставленной цели.
Неомиф и его трансформация в прозе конца ХХ в.
В современном литературоведении понятие мифа стало употребляться для обозначения любого текста, в котором рассказывается о событиях, не относящихся к обыденному, повседневному миру, что коренным образом расходится с пониманием мифа в культурах прошедшего времени. Данный подход к мифу проявился уже в начале ХХ в. (в зарубежных литературах и гораздо раньше), когда исследователи отметили нарастание «ремифологизации», «значительно превосходящей по своему масштабу романтическое увлечение мифом в начале XIX в.» (Е. Мелетинский «Поэтика мифа»).
Возрождение интереса к мифу в литературе XX в. отчасти опиралось на новое апологетическое отношение к нему как к вечно живому началу, провозглашенному «философией жизни» (Ф. Ницше, А. Бергсон), на психоанализ З. Фрейда и особенно К. Юнга, а также на новые этнологические теории. Исследователи (Дж. Фрезер, К. Юнг, Л. Леви-Брюль, Э. Кассирер, М. Элиаде и др.) не только отдали дань модным философским увлечениям, но и во многом углубили понимание традиционной мифологии.
Мифологию стали рассматривать как «священное писание», с помощью которого в первую очередь пытались обосновать определенный природный и социальный порядок (так появилась циклическая концепция вечного возвращения). Она также воспринималась как самодостаточная символическая система, родственная другим формам человеческого воображения и творческой фантазии. Именно отсюда происходит понимание мифа как обозначение того, «чего не существует в действительности», и частое неразличение мифа и сказки, сходных по приемам моделирования ситуаций произведений.
Знакомство писателей с новейшими этнологическими теориями повлияло на их художественные концепции. Тогда же стало ясно, что миф со временем превратится в основу для построения авторских моделей мира и организации системы персонажей. Однако это направление, характерное для мировой культуры (произведения Дж. Джойса, В. Вульф, Г. Маркеса), не было воспринято в отечественной прозе.
В советской литературе использование мифа воспринималось как проявление чуждой идеологии или отступление от предписанных канонов. Об этом, в частности, пишет К. Кларк в монографии «Советский роман как ритуал» (Екатеринбург, 2002). Получалось, что миф использовался только как образец для канонического образа стандартного исторического персонажа. По нему формировались образы вождей, полководцев, видных общественных деятелей и повествования об их жизни (Лениниана). Так формировались своеобразные жизнеописания, где в качестве жанровой структуры чаще всего использовалась форма жития.
Более универсальное использование мифа отмечается в конце 1960-х и в начале 1970-х годов, когда происходит интенсивное развитие национальных культур. Появляются произведения Ч. Айтматова, В. Астафьева, Ф. Искандера, А. Кима В. Распутина, Ю. Рытхэу, в которых представлялся национально-фольклорный тип мифологизма. Он подразумевает прежде всего утилитарный подход, определявший воспроизведение какой-то одной части мифа или некоторых архетипических образов, иллюстрирующих авторскую идею. Скажем, создаваемый в произведениях мир предстает как огромная родовая община, все жители которой связаны между собой кровным родством. Так появляются образы Матери-оленихи у Ч. Айтматова («Белый пароход», 1970) или Царя-рыбы в одноименном романе (19721975) В. Астафьева.
Ориентацию на архаические формы славянской мифологии находим и в произведениях В. Белова «Привычное дело» (1966) и «Лад» (1979-1981). Отчасти русские писатели ХХ в. шли тем же путем, что их предшественники. Практически В. Белов продолжал развивать этнобеллетристический подход, предложенный С. Максимовым еще в последней трети XIX в. Он был основан на выявлении архаических черт в языке, культуре, повседневном поведении людей. У этих авторов они выступали как основа некоего идеального миропорядка, построенного на всеобщей гармонии, которую В. Белов обозначал как «Лад».
Начинают появляться произведения, в которых используются не только известные мифологические персонажи, но и отдельные мотивы мировой мифологии (инициации, превращения, сражения с чудовищами, поиска похищенного). Миф становится своеобразной сокровищницей, источником новых тем и образов. Назовем повести В. Орлова «После дождика в четверг» (1972) и «Происшествие в Никольском» (1975). Не случайно автор продолжает отрабатывать найденные им приемы в «Альтисте Данилове» (1980) в последующих произведениях «Аптекарь» (1988), «Шеврикука, или Любовь к привидению» (2000), «Бубновый валет» (2001). Но в целом В. Орлов находится в поле классических мотивов и даже вписывает своего героя в традицию классической демонологии. Данилов – демон, т.е. падший ангел, вынужденный находиться на земле, среди людей.
Автор создает повествование, в котором одинаково свободно чувствуют себя реальные и ирреальные персонажи. Так, алкоголики скидываются на бутылку пива, а из нее появляется женщина, оказавшаяся «берегиней», т.е. феей-охранительницей. В. Орлов вводит в роман журналиста, от лица которого и рассказывает о фантастических метаморфозах феи в мире людей. Миф является для писателя лишь приемом, помогающим вписать ирреальные персонажи в современность и усилить занимательность сюжета, посвященного бытописанию. Бесы участвуют в общей борьбе за дефицит и, достав розовый экземпляр с зеленой крапинкой, добиваются, чтобы героиня заказала унитаз именно у них.
Конструируя мифологическую модель, авторы используют древние философские системы, чаще всего восточные (буддизм, конфуцианство) и христианские. Они выстраивают законченную систему мотивов и мифологем, указывающую на наличие некоторой версии вечности как оппозиции окружающему героев «кромешному миру», когда выстраивается традиционная мифологическая оппозиция: черное – белое, плохое – хорошее и т.д. На ее основе складывается ключевой образ неомифологической прозы – условная реальность, которая замещает реальный мир в сознании героев. Она существует как в открытом, так и в замаскированном виде.
Использование для описания мира двоичного кода приводило к тому, что одно и то же содержание могло выражаться с помощью разных кодовых систем – тотемистической, китайской, индуистской, античной, христианской, индейской. Внутри же системы элементы организовывались по принципу иерархичности, составляя некоторую матрицу, основу авторского мира. В ней использованы различные мотивы, например, рождение – смерть, победа над самым сильным противником или отъезд – возвращение, добывание чудесного предмета, определяющие развитие конкретного сюжета, обычно состоящего из архетипических мотивов[18].
Первоначально условная реальность мыслилась авторами как некий изолированный мир, в котором природа и человек изоморфны друг другу. В нем возможны любые превращения и перемещения героев, но сам мир неизменен и не имеет ни начала ни конца. Со временем эта модель усложнилась и появились тексты, основанные на космогонических сюжетах, повествующие о возникновении авторского мира. Затем в произведениях появилось множество миров, соединенных между собой причинно-следственными связями. В этом случае герой свободно переходит из одного мира в другой в соответствии с авторским замыслом.
Общая методика использования мифа постепенно уточняется и конкретизируется, что прежде всего проявляется в организации «мифологической модели», создания того мира, куда попадают герои и где с ними происходят самые разнообразные приключения. При этом главным становится мотив превращения, образующий основу сюжетного действия. Чаще всего мы находим отмеченные особенности в фантастическом романе, но они встречаются и в произведениях, где в центре оказывается герой-демиург, как, например, в цикле А. Белянина «Меч без имени» о приключениях лорда Скиминока.
Сам же образ мифологической реальности постепенно уточняется, она не просто структурируется, но у нее появляется своя история, оформленная соответствующей авторской мифологией. Таким образом, писатели конструируют свое мифологическое пространство по тем же принципам, что и во всех существующих мифологиях. Все то, что относится к времени перво-творения, создания придуманного ими мира, получает статус сакрального прецедента, образца для последующей жизни, которая связана с настоящим, профанным временем для героев.
Представляя единое культурное пространство, современные авторы нередко используют мифологическую форму для предложения своей версии истории и происходивших социальных явлений. Подобный подход отмечается в произведениях Г. Олди, А. Орлова, Т. Толстой, М. Успенского, которые откровенно используют условно-мифологическую ситуацию или для выражения чувства ностальгии по прошлому, или для передачи резко критического авторского отношения к нему. И тогда постепенно складывается мифопоэтическая действительность, обращенная, с одной стороны, в современность, с другой – повернутая в придуманную автором реальность. Поэтому в ней нет цельного воссоздания сюжетов или мотивов, они присутствуют лишь настолько, насколько соответствуют авторскому замыслу. Скажем, в романе А. Белянина это может быть часть сюжета «летучий корабль», мотива «заколдованная девушка» или «три поездки», а в романе М. Успенского – мотива змееборства.
Неонатуралистическая проза строит свое текстовое пространство по образу и подобию средневекового мира, но одни смысловые знаки нередко меняются на противоположные. Часто в миф вводятся противоречащие его поэтике натуралистические подробности и детали. В описаниях обычно табуированных сторон действительности неосознанно воссоздаются архаические первобытные ритуалы, сквозь которые проступают архетипы ада и рая, крещения и посвящения, но в искаженном, а иногда и в усеченном виде.
Рассмотрми возможности использования мифа как структурообразующей модели, на уровне отдельных мотивов и архетипов, как средства выражения авторской философии.
С подобным изображением мы встречаемся в произведениях А. Кима (Анатолий Андреевич, р. 1939). В прозе А. Кима реализовано древнекитайское представление о том, что всем в мире управляет Дао – единое и неделимое жизнетворящее начало. В то же время можно проследить четкое движение, своеобразную преемственность в использовании мифологических образов и мотивов. Однако писатель основывается не исключительно на восточной философии, он исходит из особенностей анимистического мышления как такового, что позволяет использовать весь мотивный фонд мировой мифологии.
В повести «Лотос» (1980) повествование выстроено вокруг рассказа о художнике Лохове, приехавшем на родину, чтобы проститься с умирающей матерью. Несложившаяся жизнь героя становится основой, на которой писатель раскрывает историю движения человеческого духа. Расставание с матерью сопровождается рядом превращений, выстроенных на языческом представлении о смерти как о переходе от одной жизни к другой. Писатель использует архетипический образ матери, чтобы выстроить ряд метафорических образов. Именно прием мифологической метафоры, развернутой в сюжете, мотиве, эпизоде, является ведущей особенностью прозы А. Кима.
Главное в повести-не событийный сюжет, а монологи героев. Первоначально герой разговаривает с матерью, затем они переходят на мысленный контакт и, наконец, мы слышим голоса животных, растений, природы. Мифологическая метафора стирает границу между реальностью и сном, и сам герой уже не осознает, где он находится, одновременно взирая на мир «глазами новорожденного и темными очами смерти». Посредством вселенского хора, той «сложной музыки», которую герой слышит в минуту просветления, писатель реализует представление о нерасчлененности мира, свойственное древнейшему мифологическому мышлению.
Мотив переселения душ становится основой и для следующего романа – «Белка» (1985). Его сюжет разворачивается как рассказ о судьбах четырех друзей-художников. Один из них представляет своеобразное «другое Я» автора. Герои А. Кима превращаются в разных животных, они умирают и воскресают. Писатель уже не использует традиционные архетипические сюжеты, а выстраивает свою собственную мифологию на литературной основе. Главным источником романа становится «Физиолог» – средневековый сборник сюжетов о реальных и фантастических животных, но они интересуют писателя лишь постольку, поскольку соответствуют качествам человеческого характера.
От непосредственного описания героев писатель переходит к изображению их голосов. Мы слышим, что герои говорят, но не знаем, как они выглядят, главное для писателя – поток мысли персонажа. На этом приеме построен и следующий роман «Отец-Лес» (1999). В нем А. Ким возвращается к образу леса как олицетворения мира, который был введен в романе «Белка», но теперь этот образ приобретает вселенский масштаб. Если в романе «Белка» писатель противопоставлял людей и животных, то в новом произведении он использует хорошо известную по христианской учительной литературе схему сравнения мира растительного и мира людей. Основываясь на ней, писатель выстраивает оппозицию из двух ипостасей леса: «леса человеческого», в котором развиваются истории семьи Тураевых, сержанта Образова, купца Ферапонтова, и «леса деревьев», где слышится голос каждого дерева, живет Змей, питающийся железом.
Писатели используют мифологему леса/дерева на протяжении всего XX в. как символ незыблемого миропорядка. В современных произведениях у данного образа появляются новые значения. Обычно мировое древо являлось основой организации пространства (астральный верх – инфернальный низ), а в конце ХХ в. оно становится олицетворением оппозиции «хаос – порядок». Развивающийся по законам природы мир растений противопоставлен человеческому обществу. Деревья рассматриваются автором как высшие существа, которые свободны от недостатков и олицетворяют высшую добродетель. Они всю жизнь стоят на месте и занимаются мыслительной работой, никому не мешая и ничего не изменяя в окружающем их мире, принимая его как данность. Так христианский образ контаминируется с буддийской идеей созерцания как высшей добродетели.
Символическая линия служит фоном для достаточно традиционной сюжетной схемы, в основе которой история жизни трех поколений семьи Тураевых. Биографически три главных героя относятся к разным поколениям, но каждый из них проходит одну и ту же достаточно традиционную внутреннюю эволюцию. Их образы как бы «перетекают» друг в друга, мысли одного переходят к другому. Подчеркивая общность сознания, автор в итоге создает своеобразный образ триединого героя, в основе которого архетипический персонаж (близнецы, троица, трехликий Янус).
Старший из них, Николай Николаевич – офицер, решил освободиться от общества, чтобы «постичь внутреннюю свободу». Свою позицию он выражает следующим образом: «Общество есть собрание таких, как мы, отдельных индивидов, и если каждый из нас принесет пользу себе, то тем самым он принесет пользу и обществу». Считая, что для духовного самосовершенствования нужно уйти из мира, герой строит себе дом в непроходимом лесу и живет там с любимой женщиной Анисьей. О ее функции говорит семантика имени, происходящего от греческого слова «анисис», что значит «исполнение», «завершение».
Опрощение, а затем и аскетизм героя подчинены принципу «Я страдаю, следовательно, существую», которому следовали раннехристианские подвижники. Как и они, Тураев проходит путь духовного самосовершенствования, затем проверку «соблазном» (встреча с первой женой и поездка в город) и, наконец, осознает, что он перешел на следующую ступень: «Именно сейчас, в эту минуту произошло в моей душе то самое, после чего уже совершенно не важно, кем я был. Нет у меня теперь ни имени, ни звания, не гражданин я, не дворянин, не христианин, не молодой, не старый… Я теперь свободен от всего. Я – Никто». Перед нами разворачиваются традиционные этапы эволюции агиографического персонажа – опрощение, отказ от мирских соблазнов, углубление в себя и обретение святости. Они лежат и в основе представления о буддийской аскезе, и христианского монашества (вступая на путь духовного совершенствования, монах теряет свою личность и даже прежнее имя).
Но А. Ким не замыкается в рамках схемы, он показывает, что в условиях ХХ в. она исчерпала себя, ибо поведение героя, сосредоточившегося исключительно на самом себе, неизбежно приводит к трагедии его близких, что не только недопустимо, но и безнравственно. На примере образа Николая Тураева писатель проводит мысль о том, что концепция духовной свободы, построенная на принципе уравнивания всех людей в страдании и проповеди примирения с действительностью, ведет в тупик. Эту мысль автор доводит до логического завершения, показывая трагическую судьбу второго героя – Глеба Тураева. В начале рассказа Глеб – преуспевающий инженер, занимающийся конструированием смертельного оружия, но постепенно он осознает, что это оружие разрушает и его самого. Он тоже уходит от своей семьи, но вскоре понимает, что не может дальше жить, и кончает с собой. Он не желает ни страдать, ни существовать.
Примечательно, что герой не осознает греховности своего поступка, оправдывая его своеобразной молитвой: «Чтобы вовеки веков не было этой муки, этого позора, не должно быть носителя ее». Эти слова перекликаются с призывами русских сектантов-самосожженцев.
Третий главный герой – Степан Тураев попадает в фашистский концлагерь и там проходит все круги ада. Только перед расстрелом он внезапно понимает: «Я – Одиночество». Осознав свою «одинокость», герой обретает внутреннюю силу. Чудом избежав расстрела, он бежит из лагеря, добирается до отцовского дома и Отца-Леса, приползает к изогнутой сосне, ставшей олицетворением их рода, и, впитав от нее силу своих предков, продолжает жить в лесу. В данном случае писатель также использует широко распространенный мотив агиографической прозы, обусловленный внутренним прозрением грешника. Распространенный в ХХ в. мотив одиночества, наполняясь новым смыслом, трансформируется, приобретая обобщенное звучание.
В рассказе о судьбах трех представителей рода Тураевых А. Ким как бы продолжает традицию Ф. Достоевского, у которого Иван Карамазов замечает, что «от бунта есть лишь три дороги – в сумасшествие, в самоубийство или в разврат». В судьбах трех главных героев отчасти отражены эти пути, хотя автор показывает еще один путь – к Богу или, точнее, к внутренней гармонии.
Несомненны скрытые переклички с другими источниками, они проявляются прежде всего в семантике имен: Николая (одного из самых распространенных на Руси имен), Глеба (персонажа известного жития о князьях-страстотерпцах Борисе и Глебе), Степана – героя казачьих песен, народного героя. Тураев – старинная русская фамилия, корень «тур» обозначает «бык» и восходит к древнерусскому эпитету «буй-тур». Скрытая отсылка к древнерусским текстам, прежде всего «Слову о полку Игореве», косвенно подчеркивает силу героя.
Образ Отца-Леса многопланов. С одной стороны, А. Ким подчеркивает его языческую составляющую, вводя лирообразную сосну – родовое дерево Тураевых и в то же время вариант архетипического мирового древа. С другой стороны, лес выступает как метафорическое обозначение высшей и непостижимой духовной сущности, напоминающей романы Л. Леонова или Океан из романа С. Лема «Солярис». Он не вступает в беседы с людьми, не совершает чудес, а поглощает героев, «растворяя их души, превращая каждого в такое же послушное и безмолвное существо, как дерево, кустик черники, затаенный под слоем палой листвы гриб». Лес «не ведает ни пощады, ни беспощадности, а вечно пребывает в самом себе, отринув время, историю, смерть».
Образ леса служит основой, на которую писатель наслаивает систему символов, восходящих к сюжету о перерождении людей после смерти. В липу (славянское дерево печали) превращается девушка-фельдшерица, покончившая с собой, дубком становится забитый за воровство Гришка. Став деревом, он, наконец, обретает вечный покой. Используя мотивы мирового фольклора, писатель соединяет восточное представление о реинкарнации с западной философией экзистенциализма. Получается единая мифологическая структура, внутри которой соединены хотя и разновременные, но одностадиальные элементы.
В романе А. Кима воплощена достаточно причудливая мозаика разнородных элементов. Не случайно писатель определяет его жанр как «роман-притча». Но, на наш взгляд, точнее говорить о воплощении иной традиции – европейского жанра exemplum (пример), широко представленного в средневековой учительной прозе. В центре произведений данного жанра «демонстрация определенного типа поведения, которому следовало либо подражать, либо избегать»[19]. Как и средневековые авторы, А. Ким оценивает своих героев через совершение ими поступков, соответствующих определенной модели.
В отличие от притчи, exemplum не ограничивается только фольклором, он гетерогенен (разнороден). Не менее важно и другое качество данного жанра, также использованное писателем, – преломление прототипа через сознание автора в соответствии с интересами и жизненной ориентацией читателя. Роман А. Кима напоминает волшебное зеркало, в котором читатель видит причудливое отражение своего мира и самого себя в нем. Однако речь идет о мифологической, а не фольклорной поэтике, поскольку автор акцентирует внимание именно на архетипических чертах своих образов.
В романе «Стена» (1998) А. Ким как бы возвращается к начальному этапу своего творчества. Героями романа становятся невидимки, на что сам автор указывает, давая подзаголовок своему произведению «диалог невидимок». Персонажи не наделяются развернутой портретной характеристикой, но ведут себя как люди. Сюжет предельно прост: двое бывших супругов делят дачу и строят стену, разделяющую две ее половины. На самом деле автор размышляет о проблемах, которые отделяют людей друг от друга. Он даже не уточняет, кому принадлежат те или иные потоки мысли, «на каком же свете» они находятся, спят или бодрствуют. Стена, о которой пишет Ким, – это не вещественная стена, а незримая грань между прошлым и будущим. Герой стремится уйти в свое минувшее, туда, где он был счастлив, чтобы найти там «давно утраченное, воистину сущее и не призрачное». Поиском своей самости заняты практически все герои А. Кима, поэтому они часто превращаются в архетипические образы, обладающие не конкретным, а универсальным содержанием.
В сущности, все романы А. Кима образуют единое текстовое пространство, устроенное по одним и тем же законам. Это подтверждается и романом «Близнец» (1999), сюжет которого основан на близнечном мифе, относящемся к наиболее известным архетипическим моделям. Героями романа являются два брата-близнеца, но только один из них реален. По профессии Василий Немирный писатель, а его брат существует в некоем ирреальном мире. Когда первый брат умирает, другой незримо занимает его место. Но вскоре одна телесная оболочка становится ему тесной, и близнец начинает путешествовать по мирам, вселяясь в самых разных людей. Он свободно перемещается не только в пространстве, но и во времени. Постепенно становится ясно, что этот герой является «близнецом», т.е. двойником всего человечества, воплощая общие представления о добре, зле, смерти, жизни. Но в то же время он остается и в системе персонажей, позволяя оттенить образ своего брата.
Расширяя сюжетные функции, становясь по отношению к своему брату «демиургом», близнец осознает, что он движется навстречу гибели, но не пытается что-либо изменить, ибо такова предназначенная ему судьба, повлиять на которую он не в состоянии. Так исподволь в романе Кима возникает идея судьбы, фатума, который незримо управляет миром. Снова продолжая игру с читателем, писатель облекает ее в форму Дао – жизнетворящего начала из китайской мифологии, возвращаясь к первоначальной идее своего творчества начала 1980-х годов.
В романе «Остров Ионы» (2001) А. Ким рассматривает идею свободы. Писатель не случайно строит сюжет на основе библейского мифа о пророке Ионе, которого проглотил кит в наказание за неподчинение Богу. В библейский миф писатель вводит архетипический мотив странничества, что позволяет выстроить сюжет по известной модели о поиске «земли обетованной». Герой отправляется на поиск затерянной где-то на Севере земли – острова, на котором живет пророк Иона, получивший бессмертие от Бога. Главный герой романа – писатель А. Ким – персонаж подчеркнуто автобиографический. Образ необходим для того, чтобы рассмотреть уже не ветхозаветную, а новозаветную концепцию свободы. Вслед за православными богословами писатель замечает: «Боль, страдания и смерть просто необходимы человеку при жизни, чтобы взять разбег к взлету». Другими словами, свобода понимается им как освобождение от страдания.
Одновременно А. Ким развенчивает эту идею, опираясь на утопическую легенду о поисках вечной жизни. Герой легенды отправляется в далекое путешествие, чтобы найти место, в котором нет смерти. Этот путь к далекому острову и составляет содержание романа. Как такового действия в романе нет, оно заменено рассказами героев о своем прошлом. У каждого из них своя история, и в основе каждой из них лежит известный притчевый сюжет. Девушка-еврейка Ревекка, изнасилованная белыми казаками, хочет получить отпущение невольного греха; американец Стивен Крейслер стремится искупить жизнь, напрасно растраченную на поиски богатства, о котором ему нашептал дьявол; княжна Наталья Мстиславская отказывается от обеспеченной жизни со старым профессором ради сохранения своей независимости. Но на самом деле выясняется, что все герои – лишь песчинки в руках всемогущего Бога.
И пророк Иона оказывается не бессмертным, а человеком, обреченным на бессмертие телесное, но так и не получившим бессмертия души. Писатель создает концепцию романа на основе первой фразы Евангелия от Иоанна: «Вначале было Слово, и слово было у Бога, и Слово было Бог». Подчиняясь этой концепции, А. Ким строит логоцентрическую модель мироздания, но она также оказывается несвободной от иной, высшей воли. Писатель непроизвольно следует уже не христианской, а экзистенциалистской традиции. Свобода для него – это возможность выбора, осуществить который герою мешает страх. Значит, нужно избавить душу от страха, только тогда она станет действительно свободной. А страх, как известно, является основой любой веры, в том числе и христианской. Так писатель приходит к неизбежному отрицанию самой идеи Бога.
Парадоксальность ситуации связана с тем, что миф – стадиальное явление, следовательно, при перенесении в несвойственное для него окружение невольно возникают несоответствия, которые писатели и пытаются преодолеть различными средствами. В первую очередь следует отметить создание условной реальности того мира, который необходим авторам для организации собственного текстового пространства, формирования авторской позиции, представления определенного типа героя. Создаваемая конструкция реализуется в разной форме.
Приведем примеры использования традиционных фольклорных жанров. Чаще других используется форма притчи, обычно для организации интертекста, повествования из явных или скрытых цитат. Писатель воспроизводит отдельные мотивы мифа, стремясь выразить определенные идеи, иногда он просто создает занимательное повествование на основе известных сюжетов. Так поступает, в частности, А. Слаповский в романе «Первое второе пришествие» (1993), основу которого составляет евангельский сюжет. Действие романа начинается с рассказа о «прозрении» Ивана Нихилова (своеобразной ипостаси Иоанна Крестителя), последовавшего за событиями земной жизни Иисуса Христа вплоть до распятия, после чего герой загадочно исчезает или воскресает. Финал произведения остается открытым и предполагает разные решения.
Писатель переносит действие в современность, точно следуя канве священного писания и практически цитируя его в словах Ивана Захаровича Нихилова. Встретившись с главным героем – Петром Салабоновым, он говорит: «Я сын Захарии, должен крестить тебя, хотя сам не крещен». А. Слаповский монтирует сюжет из эпизодов, взятых из Евангелий от Луки, Марка и Матфея, а также и из жития Иоанна Предтечи. Создавая своеобразный коллаж, он вводит автора, который комментирует происходящее и постоянно сравнивает его с каноническим текстом словами «В Евангелии сказано».
Стиль повести построен на парафразе библейского текста как народной несказочной прозы. Данный прием позволяет выразить авторскую идею и сохранить традиционную последовательность узнаваемых мифологем. Они отмечены цитатами из Евангелия, вложенными в уста главного героя или его спутника («Тогда Иисус возведен был Духом в пустыню для искушения от дьявола»). Затем следует рассказ о приключениях героев романа, выдержанный в стилистике анекдота. Если мотив завершается чудом, то в следующей главке дается его реальное объяснение. Двойное видение обычной житейской ситуации придает ей совершенно иной масштаб и действующие в ней герои вырастают до своих библейских прототипов.
Использование сказочной схемы в повести А. Слаповского «Вещий сон» (1994) выглядит иначе, хотя также напоминает своеобразный коллаж. Сюжетная схема восходит к известной сказке «Скрипач в аду» (АА677). Однако фольклорная модель использована А. Слаповским лишь как каркас, в который он встраивает приемы и образы, перенесенные из самых разных источников. Прежде всего это мотивы денег и искушения, взятые из романов Ф. Достоевского (образ Рогожина и «Пролог вместо эпилога»). Сказочный сюжет сразу же переключает действие в ирреальный мир, где все возможно и нет предела авторской фантазии.
Кроме того, с первых строк заметно влияние романа «Мастер и Маргарита» М. Булгакова. Постоянные авторские ремарки подчеркивают нереальность происходящего: «надел костюм, которого у него никогда не бывало, белую рубашку и галстук, выброшенный полгода назад». На ногах героя появляются новые ботинки, а носки мгновенно чернеют. Подобные реминисценции и отсылают к тексту, который, по мнению В. Руднева, давно стал цитатным, т.е. своеобразным источником, подобным мифологическому по методике использования как основы для создания собственного текста.
Герой садится в «большую черную машину», которой управляет странный шофер с нечеловеческими чертами. Затем герой приезжает на место будущей свадьбы и там начинается настоящая фантасмагория: появляется старуха Шульц с чертами традиционной бабы-яги, возникает «заколдованное место» – графские развалины, на которых ничего не растет и от которых «ничего не могли отколупнуть». Повествование завершается тем, что убитая в драке героиня на самом деле не умирает, а герой возвращается в реальный мир на той же черной машине.
Кроме использованного текста М. Булгакова интретекстуальные связи выстраиваются при использовании модели «детской страшилки». Так создается описание «графских развалин», отсылающее читателя, владеющего подобным кодом, к известному произведению А. Гайдара («На графских развалинах»), в свою очередь опиравшегося на так называемую бульварную литературу XIX в., иронически переосмысленную, поскольку она представлена в произведениях, адресованных детской аудитории. Стремясь прояснить содержание романа, писатель вводит в действие и аллюзию с массовой песней 1970-х, в которой говорится о свадьбе, которой «места было мало на земле».
А. Мережинская справедливо отмечает, что в постмодернистской прозе в качестве мифологических источников могут выступать не только древние сказания и библейские тексты, но и художественные произведения предшествующих эпох или современные, прочитываемые писателями как «знаковые». Они становятся своего рода «культовыми» текстами, базовой моделью, на которой и выстраивается постмодернистский текст. Среди подобных произведений она выделяет прозу Ф. Достоевского, М. Булгакова, творчество писателей-соцреалистов. Можно расширить этот ряд, включив в качестве интертекста произведения В. Набокова. Мифологическую структуру данного автора продолжают многие авторы, создающие своеобразное ощущение виртуальной реальности, которая находится рядом с реальностью обычной (произведения В. Аксенова, В. Пелевина, В. Шарова).
В литературном мифологизме на первый план выступает идея вечной циклической повторяемости первичных мифологических прототипов, появляющихся под разными «масками», своеобразной взаимозамещаемости литературных и мифологических героев. Писатели «подгоняют» созданные ими образы под своих прототипов, акцентируя внимание на необходимых им качествах. В то же время мифологические прототипы редко выступают в своем первичном виде, обычно герои надевают на себя маску того или иного древнего персонажа, принимая на себя и его свойства – Тезей у В. Аксенова в «Кесаревом свечении», Медея из романа Л. Улицкой «Медея и ее дети», Петр Салабонов или Виталий Невейзер из романов А. Слаповского, наконец, Омон Ра – вершитель судеб, парафраз героической судьбы у В. Пелевина в одноименном тексте.
Общей чертой современных авторов становится двоякое использование мифа – как целостной модели и как устойчивого набора символов, связанных с древнейшими архетипами. Автор может отобрать необходимые ему мотивы, как поступает В. Шаров, или использовать готовую модель (А. Слаповский или В. Пелевин).
Чаще других используется эсхатологический миф, являющийся базовой матрицей многих идеологических мифологем, которые наслаивают на него. В последнее время В. Сорокин активно работает с материалом, до недавних пор считавшимся прерогативой массовой беллетристики, – с коллективными мифами об уголовной среде и смежными с ними мифами о «новых русских». Среди них мифы о «золотом веке», о Великой истории, в различных его модификациях; миф о новом человеке и др. Амбивалентность данной схемы позволяет трактовать ее как в положительном, так и в отрицательном смысле. Иногда встречается своеобразный парафраз – «Сердца четырех» (1994) В. Сорокина, где обыгрывается метафора «золотые ручки» и вводится сказочный мотив о гонимой падчерице.
По эсхатологической модели мифа создают свои тексты В. Пелевин («Чапаев и Пустота», 1996), Ф. Горенштейн («Псалом», 1984). В. Пелевин представляет свое прочтение исторических явлений, используя миф о создании нового мира – советской реальности – как первоначальный миф. В. Пелевин прибегает к приему игры, создавая мифологические картины, иллюзорность которых сам же и раскрывает.
Разрабатываемый В. Пелевиным эсхатологический миф комбинируется автором с другими мотивами, способствуя созданию определенной концепции. Используя культурные коды и элементы разных религиозных систем, писатель представляет интерес для исследователя, ищущего «подтекст», «интертекст», особенности постмодернистского мышления. Текст В. Пелевина интересен также элитарному читателю, любящему сложную игру смыслов, и охотнику иной прозы, которого интересуют прежде всего придумываемые автором сюжетные ходы.
В произведениях, посвященных символическому спасению «народной души» (Ю. Буйда, Б. Екимов, В. Попов, А. Слаповский), встречаются разнообразные модификации эсхатологического мифа и попытка синтеза мифологий разных народов, а также канонических и апокрифических мотивов (введение образа Никодимова у А. Слаповского).
В целом попытки писателей должны были вывести их на определенный уровень обобщения, привести к созданию некоторой модели или нового мифа о России. Но для этого синтетически собранные модели должны были выстроиться в целостную картину мира, а писатель – прийти к собственному взгляду на действительность. Подобного философского обобщения, анализа прошлой ситуации и предвидения перспектив будущего нет, поэтому повествование нередко представляет собой просто контаминацию разных источников.
В центре же повествования по-прежнему оказывается условная страна с идеализированными отношениями. Среди них «Внутренняя Монголия» В. Пелевина, «Китеж – Чагодай» А. Варламова, Ордусь в проекте Хольм ван Зайчика, где показан «маргинальный, провинциальный рай, противопоставленный дискредитированному центру», как в романах Н. Катерли, М. Панина. В подтексте каждого произведения звучит одна и та же основная мысль – вся жизнь есть миф.
В прозе Ф. Искандера (Фазиль Абдуллович, р. 1929) встречаемся с соединением двух названных выше приемов – включением мифологического мотива в ряд литературных аллюзий и использованием цельной мифологической модели для создания авторской картины мира (персонифицируемой в истории конкретного рода, к которому принадлежит главный герой). Трактовка рода как модели мира – универсалия мирового фольклора, представленная во многих архаических эпических традициях. В обществе, где возникли эти сказания, представление о государстве еще не сложилось, поэтому его функции выполняет род. Современному автору также не на что опереться, поэтому он и обращается к архаической форме[20]. Однако, воссоздавая героическое прошлое своих предков, он апеллирует не к архаическим, а к значительно более поздним повествовательным формам – несказочной прозе и анекдоту.
В романе «Сандро из Чегема» (первая публикация в России в 1989 г.) писатель выстраивает сложную иерархию персонажей и использует несколько архетипических моделей. Структура романа построена по циклической модели, характерной для несказочной прозы, где связующим звеном служит образ главного героя. Сандро – типичный герой-хитрец. Он и включен в мир, и отъединен от него, поскольку не меняется со временем и даже наделяется бессмертием. Но народная смеховая стихия – лишь одна составляющая сложной системы романа. Другая связана с народным эпосом, о чем автор прямо дает понять перекличкой названий («Сандро и пастух Кунта» – «Сосрыква и пастух»).
В эпических текстах пастух выступает в роли предсказателя судеб и является одной из ипостасей бога-отца Уастырджи. Кунта, как и Сандро, существует вне времени. В заключительном эпизоде романа, спустя тридцать лет после основных событий, когда «иных уж нет, а те далече», Сандро вновь оказывается в Чегеме и встречает Кунту, который все так же пасет своих коз и задает тот же вопрос, что и вначале: «Что слышно?» Но мир вокруг него уже необратимо изменился, «нет ни скотного двора, ни дедушкиного дома, остался зеленый пустырь, на котором паслись чьи-то коровы, одна из них побрякивала колокольчиком. Библейский звук жизни и запустения» («Сандро из Чегема»).
Прием кольцевой композиции романа необходим писателю, чтобы придать своим персонажам символический смысл. Он четко указывает на него во вступлении: «история рода, история села Чегем, история Абхазии и весь остальной мир, как он видится с чегемских высот, – вот канва замысла» («Сандро из Чегема»). Важно, что действие большинства глав-новелл происходит на пиру. Мифологема жизнь-пир также относится к архетипам мирового фольклора. Вместе с тем Ф. Искандер не ограничивается фольклорной трактовкой. Образ пира имеет настолько же фольклорное, насколько и литературное происхождение, отчасти смыкаясь с ранними повествовательными формами, в которых отразилась модель поведения человека того времени.
Писатель мастерски использует широчайшие возможности архетипической модели. В образе Сандро соединены черты многих персонажей. С одной стороны, он – типичный трикстер, веселый обманщик, но вместе с тем мудрый шут, всезнающий и вечный защитник чести и справедливости и безжалостный судья. Полифункциональность образа позволяет писателю создать эпический мир, населенный множеством персонажей. Этот прием также имеет древнее происхождение и всемирное распространение (древнерусская «Повесть о Варлааме и Иоасафе», книга С. – Сабы Орбелиани «Мудрость вымысла» или цикл «Бирбал-наме» о беседах во время пира шаха Акбара и его мудрого шута Бирбала). Герои этих циклов подтверждают свои доводы притчами или вставными историями. Отметим, что все вставные произведения, даже собственно комические анекдоты (рассказы о Сандро и княжне, Сандро и меньшевиках) трактуются Ф. Искандером в новеллистическом духе, главный акцент перенесен с сюжета на проявление благородных или низких чувств.
Однако роман Ф. Искандера представляет нечто большее, чем цикл небольших рассказов, объединенных образом одного героя. Главный интерес автора направлен на создание целостного образа мира, в котором живет и действует его герой. С одной стороны, это традиционное для Абхазии родовое общество. Автор считает, что его устоявшаяся веками структура незыблема и является идеалом, гарантирующим нормальную жизнь каждого человека. В ней первенствует герой с высокими моральными качествами. Для сравнения писатель выстраивает рядом с родовой другую иерархию – уже советскую. Она столь же незыблема, но противоестественна, поскольку чем выше положение ее героев, тем ниже их моральные качества. Вначале писатель вводит в главу «Пиры Валтасара» образы исторических лиц – Сталина, Берии, Лакобы, Калинина. Сопоставляя с ними Сандро, автор снова следует сюжетному типу «Император и пастух», в котором побеждает именно низкий и гонимый герой. Поэтому Сандро видит гораздо дальше и глубже своих оппонентов.
С другой стороны, за образом пира встает и иное, уже библейское обобщение – пир как символ жизни, воплощающий идею суетности всего сущего. Так рамки романа расширяются, и встреча героев Искандера знаменует столкновение двух миров – тоталитарного, олицетворяемого Сталиным и патриархально-родового. Каждый из них является воплощением постоянства и незыблемости. Следовательно, они могут существовать, только если одна система не будет вмешиваться в дела другой. Опосредованные авторское отношение и оценка заключены в форму притчи.
В реальной жизни не происходит гармонизации двух миров, отчего в сознании автора нарастает чувство разочарования, а во внесюжетном повествовании усиливается драматизм. Однако автор сохраняет юмористическое мироощущение: само заглавие «Пиры Валтасара» напоминает библейские события, когда во время пира во дворце вавилонского царя Валтасара на стене появились слова «Отмерено, взвешено, разделено», означающие конец его могущества. В то же время герои, подобные Сандро, продолжают жить. Удачно встроенный миф о бессмертии героя помог писателю создать монументальное повествование, в котором он развернул панораму исторических событий ХХ в.
Своеобразный синтез разных подходов к использованию мифа представлен в романе Т. Толстой «Кысь» (2000). В первом абзаце романа писательница почти дословно воспроизводит начало романа А. Толстого «Петр Первый». Данный прием наводит на мысль о том, что подобная перекличка имеет для нее принципиальное значение, поскольку встречается в некоторых рассказах о детстве, где она создает образ золотого рая. Действительно, как за описаниями Москвы времен Петра, застенков, дворцового разгула в романе А. Толстого видна действительность конца 1930-х годов, так и за реалиями «древней Руси», воспроизведенными Толстой, встает Россия конца ХХ в. Но если А. Толстой все время остается в стилевом поле реалистического романа, то Т. Толстая выходит из него, пользуясь приемами поэтики постмодернизма. Отметим также умелую стилизацию, не перегружающую повествования.
Сюжетно роман «Кысь» Т. Толстой построен как фантастический рассказ о жизни людей после Взрыва, разрушившего их традиционный мир. По структуре роман представляет собой сложное образование, в котором соединяются элементы притчи, сказки, былички, утопической легенды, сатирического произведения. Параллельно раскрываются два плана: один обозначает жизнь героя по имени Бенедикт (сатирический роман в форме жизнеописания), во втором представлены события метафорического мира (соединяются фольклорные структуры, притча, сказка, быличка).
Практически перед читателем авторский миф о современности, к которому постоянно возвращают разнообразные аллюзии и реминисценции, портретные и вещественные детали: «На пепелище, вцепившись обеими руками в кудлатые волосы, бродил Лев Львович, из диссидентов, разыскивая что-то в траве, которой не было»; «А вот это душок!… Это попахивает газетой «Завтра!»». Как обычно, Т. Толстая категорична и даже резка в своих оценках.
Важна семантика имени героя (Бенедикт – благословенный), создающая установку на исключительность его поступков. Но описание их подчеркнуто буднично, ограничивается перечислением обычных ежедневных дел, совершив которые, герой отправляется на работу. Упомянутый нами Лев Львович получает имя, выстроенное с помощью приема градации (его семантика усиливается повтором).
Отметим особый способ организации повествования – автор сразу же вводит в действие. Причем описание пейзажа подчеркнуто реалистично: «Снега лежат белые и важные. Небо синеет, высоченные клели стоят – не шелохнутся». Гротескная деталь «клели» резко меняет тональность, буквально озадачивая читателя неожиданным переходом: «Только черные зайцы с верхушки на верхушку перепархивают». Далее следует подробное руководство: «Если мясо черного зайца как следует вымочить, да проварить в семи водах, да на недельку-другую на солнышко выставить, да упарить в печи, – оно, глядишь, и не ядовитое».