Голубое масонство, представляющее третье мнение, отрицает появление ордена ранее 1717 года. Именно в этом году, по этому мнению, ложи каменщиков уже совершенно освободились от рабочих и состояли почти исключительно из интеллигенции. После окончательного разгрома Стюартов в 1715 году протестант доктор Теофил Дезагюлье (1683—1744) явился к Георгу II и предложил устранить из масонства его связь со Стюартами. Сохраняя старые формы лож каменщиков, представители интеллигенции нескольких лож образовали в 1717 году Великую ложу «символического» масонства.
Но как бы там ни было в действительности, утверждать можно лишь только то, что масонство вобрало в себя множество предшествовавших ему еретических учений древних гностиков, манихеев, всевозможных средневековых ересей, тамплиеров, протестантов всех толков, английских мыслителей вроде Болингброка и Томаса Мора, алхимиков, каббалистов и т.п. Масонство явилось на свет как квинтэссенция всех этих учений, как антицерковь нового времени, в которой эти учения получили синкретическое завершение.
Будучи тайным обществом, масонство во многом недосягаемо для исторического исследования, так как действует открыто на исторической сцене очень редко, не оставляя, таким образом, большого материала для анализа историка. Занимавшийся западными еретическими учениями профессор Киевской духовной академии Афанасий Иванович Булгаков[4], прикоснувшись в начале XX века в своей работе к феномену масонства, пришел к неутешительному для историка выводу. «Редкое из явлений исторической жизни, — писал он, — в сущности своей окутано такою таинственностью, как франкмасонство. Можно перечитать множество книг, написанных для ознакомления с ним; можно переслушать рассказы десятков лиц о нем и все-таки не быть в состоянии дать ответ на вопрос, что же такое франкмасонство? Несомненно только то, что это есть тайное общество людей, — и тайное не потому, что оно скрывает свою деятельность от взоров людских, — нет! Оно тайное потому, что оно скрывает сущность своих целей и средства к достижению их»{36}.
И несмотря на то что еще в 1793 году бывший английский масон Робизон в своей книге «Доказательство заговора против религий и правительств Европы» рассказал о стремлении масонства всюду, кроме Англии (I), разрушать троны, алтари и тюрьмы, масонство остается и по сию пору не менее таинственным фактом истории. Влияние в обществе умело им скрывается и проводится через своих адептов, тщательно «воспитанных» в ложах в нужном для масонства духе. «Истинная роль масонства, — пишет исследователь масонства Александр Селянинов, — заключается только в одной подготовке периодов действительных выступлений»{37}, только в эти периоды масонство активно действует, подготовляя своих членов. В моменты же переворотов, революций и прочих открытых выступлений масонство уходит в тень, предпочитая действовать через своих адептов. В случае неуспеха предприятия масонство всегда может отказаться от своих незадачливых агентов, указав на то, что они действовали сами по себе. Это крайне запутывает дело для историка и дает в историографии противоречащие друг другу мнения.
«Тот, кто желает беспристрастно оценить политическую роль масонства, — пишет Лев Тихомиров, — не допуская себя быть одураченным и в то же время, не возводя на масонство несправедливых обвинений, чувствует себя крайне затрудненным, слыша утверждения масонства, будто бы оно по принципу не входит в политику, а занимается лишь пересозданием человеческих душ. Такие утверждения не всегда составляют преднамеренную ложь. Без сомнения, есть немало масонов, которые не знают политической стороны действий своего союза. Сверх того, масонство есть учреждение крайне сложное, в котором есть общая основная мысль, но есть несомненные разногласия в выводах из нее. Кроме того, масонство состоит из различных слоев, цели которых не одинаковы. Наконец, зловредная таинственность, при которой не только посторонние, но и сами члены союза не в состоянии распознавать истинных действий его, приводит к тому, что вполне знают эти действия, может быть, лишь те “невидимые” руководители, о которых ни сами масоны низших степеней, ни тем более посторонние люди не имеют никаких сведений. При таких условиях обличители масонства, даже не желая быть несправедливыми, могут впадать во многие ошибки, ибо принуждены судить по данным недостаточным, не допускающим проверки, а потому, вероятно, нередко неточным»{38}.
Антимасонские исследователи в России находились именно в таком сложном положении при изучении орденской истории. При скудости источников, при строгом сохранении внутренних секретов в масонстве исследователи принуждены были брать на себя смелость высказывать предположения, строить версии и догадки. Бесспорность в исторической науке, строго говоря, трудно достижима, а может быть, и невозможна. История не бухгалтерия, где все должно быть задокументировано; в исторических данных всегда чего-нибудь не хватает, всегда мнение историка формируется при недостатке фактического материала. Довольно часто в документах что-нибудь опущено, искажено или же свидетельств о том или ином событии вообще не сохранилось. Это должно во многих случаях извинять домысливание там, где без него невозможно продолжить историческое повествование, где без него нельзя связать разрозненные факты.
Тема масонства в историографии всегда несет на себе след субъективного отношения к этой проблеме самого историка. Вообще говоря, нет более субъективной науки, чем история, нет другой науки, где было бы столько неизвестного и подвергающегося сомнению. Субъективность и даже тенденциозность историка часто помогают сильнее ощутить смысл времени и объекта исследования.
Крупнейшим русским исследователем масонства был Василий Федорович Иванов, бывший министром внутренних дел в дальневосточном правительстве братьев Муркуловых и председателем совета управления ведомствами приамурского временного правительства, сформированного на территории, занятой белыми войсками в 1921 году, и затем эмигрировавшего в Китай. Его капитальный труд «От Петра Первого до наших дней. Русская интеллигенция и масонство» вышел в Харбине в 1934 году. Этот труд его боли и гнева охватывает весь исторический период деятельности масонской организации в России. Исследуя идейное и политическое влияние масонства на русское общество, В.Ф. Иванов на огромном историческом материале показывает разрушительную деятельность этого тайного ордена в России. Отводя главную роль в распространении масонского влияния в России интеллигенции, В.Ф. Иванов считал, что «история русской интеллигенции за 200 последних лет стала историей масонства». Русское интеллигентное общество последовало за этим течением с той безусловной верой, которой не было нигде в Европе[5]…
«Янычары» Ночного Братства. Декабризм — как военный отряд масонства. «Спорное и сомнительное это дело — “потребности настоящего”, — писал выдающийся исследователь русской интеллигенции Н.М. Соколов. — Тут каждая “лучшая часть интеллигенции”, — а их видимо-невидимо, — останется при своем мнении»{39}.
О феномене российской интеллигенции можно говорить, начиная со второй четверти XIX века, когда появились такие постдекабристские типы, как Герцен и Огарев, петрашевцы и Белинский. Это были «новые» люди, «интеллигенты», испытавшие влияние декабристского мифа при формировании своего мировоззрения. Они уже не дворяне, не купцы, не мещане, не крестьяне, а нечто бессословное, внесословное, но идейно-единое. У них отсутствуют сословно-профессиональные служивые идеалы, но есть ощущение особой «призванности» переделать весь русский мир по своему образу и подобию. Они как бы становятся над Россией и вне ее, в отличие от исторических представителей русских сословий, которые ощущали свое единство с общерусским государственным телом и видели свою роль в сословном служении имперским задачам России.
Революционно-демократическая российская интеллигенция с момента своего появления на свет была по отношению к исторической России своего рода «янычарским корпусом»: как исторические янычары набирались из православного населения Османской империи (с которого как бы брался налог детьми, воспитываемыми потом в особых закрытых заведениях в духе фанатичной преданности исламу и ненависти к христианам), так и декабристы духовно и идейно «откалывались» Европой от русского народа, словно в оплату петровско-екатерининских преобразований.
Отряды янычар использовались для борьбы с христианским населением. Это были разрушительные антитела, взятые из своих народов, перевоспитанные и брошенные обратно с крайним зарядом ненависти ко всему своему. Особый дух ненависти к своему, дух «янычарства» был характерен и для декабристов, выступивших против своего исторического Отечества и своих братьев по крови с оружием в руках. Декабризм — плоть от плоти этого типа.
Декабристы получали свое образование во всевозможных европейских «янычарских корпусах» — в масонских ложах, в иезуитских закрытых пансионах, где зачастую было немало якобинцев и вольтерьянцев, у различных частных лиц и в многочисленных государственных учебных заведениях Европы. Некоторые из них учились в пансионе у аббата-иезуита Николя; воспитателями Никиты и Александра Муравьевых был Мажье, абсолютно безнравственный человек с революционными убеждениями; Анненкова образовывал в «науке бунта» ученик Руссо, швейцарец Дюбуа; Кюхельбекеру и Пущину проповедовал свои якобинские идеи Бодри — брат самого Марата. Многие из декабристов, попав в Европу, «землю обетованную» нового времени, усердно посещали различных знаменитых революционных философов и масонов. Лунин бывал у Сен-Симона, Никита Муравьев у Сиенса, Волконский посещал мадам де Сталь и Бенжамена Констана и т.д. Это «просвещенческое» паломничество в Европу, в Европу «идеалов 1789 года», масонства, атеизма, вольнодумства, республиканства не могло не вылиться в конфликт с исторической Россией. Слишком непохоже было Отечество историческое на вновь приобретенный идеал. Быть может, их противоположность и привела по возвращении из Европы к столь агрессивному столкновению декабристского «янычарства» с реалиями исторической России. Образование, ими полученное, прививало множество идей, не имеющих никакого отношения к русской действительности. Декабристы не знали Россию, и если и любили ее, то только такую, какую ее представляли сами в будущем, через призму полученных идейных установок у разнообразнейших европейских учителей.
Эта страшная «любовь», сравнивающая «свое» с «чужим» на основании представлений о «будущности», вылилась у декабристов в стремление убить прошлое и разрушить настоящее.
Один совершенно забытый на сегодня консервативный критик начала XX века, пытавшийся осмыслить «феномен» русской интеллигенции, потрясенный крайней противоречивостью и идейной самоуверенностью нашей интеллигенции, делает выводы своего исследования: «Вопрос об “интеллигенции” — исключительно русский вопрос. В мире, или, что почти то же, на Западе — такими большими кусками “новые породы людей” не откалываются от своего народа…
Сильная в критике, она (интеллигенция. —
Величайшей химерой всей интеллигенции является грандиозный миф о декабристах, созданный тысячами пишущих и говорящих о нем. Это — идейное знамя всего демократического движения в России; знамя, оберегаемое вот уже более полутораста лет многочисленными поколениями «освободителей» России.
Всякий, кто пытается в этот вопрос (о декабристах) внести хоть небольшую толику разумного сомнения в «святости» образов этих борцов с «царизмом», неминуемо подвергается «высоконаучной» брани и общественному поношению. Он совершает «святотатство» в храме интеллигенции, вторгается в «святая святых», «замарывает грязью светлые лики героев» и т.д.
При такой нездоровой обстановке вокруг проблемы декабризма очень немногие пытались внести некий разумно-критический диссонанс в процесс хорового воспевания величия дела декабристов и отдельно каждого из них.
Пожалуй, даже на долю большевистских революционеров, да и других (народников, петрашевцев, Бакунина, Кропоткина, Герцена, Огарева и прочих), никогда не выпадало такого тотального возвеличивания и почитания, как это случилось с декабристами.
Почему же это так произошло? Наиболее вероятный ответ может быть лишь следующим: интеллигентский орден демократов видит в декабристах первых (по преимуществу) «освободителей», революционеров, либералов, конституционалистов — названия для них у каждой прогрессивной «лучшей части нашей интеллигенции» есть свое.
Они были зачинщики, они — первые попытавшиеся поднять массу (в данном случае солдатскую) на вооруженную борьбу с исторической Верховной Властью в России.
Хотя разные Пугачевы да Разины уже устраивали кровавые вооруженные восстания, но это были все же стихийные и беспоследственные события. Их трудно отнести к действиям запланированным и осознанным, к тому же некоего «интеллигентного ядра» в этих бунтарских стихиях не было, хотя в них уже заметно влияние других традиционных сил разрушения — сектантства и инородчества. В разинщине и пугачевщине еще не было сплоченных групп присягоотступников из русского образованного общества. Только они одни и могли дать ту «закваску разрушения», которая подняла затем все «тесто» недовольных в империи. Они отыскали и воспитали это возмущение, дали ему силу идеологической скрепы, осознанности и убежденности.
Вот поэтому 14 декабря 1825 года — заговор сплоченной группы офицеров, названных впоследствии декабристами, так важен в истории революции в России. Это чувствовали все, кто начинал заниматься историей разрушения Российской империи.
Конечно, в декабризме можно усмотреть тень или отголосок гвардейских дворцовых переворотов XVIII века[6]; как безусловным этапом на пути к декабризму было и цареубийство Павла I.[7]
Но все же декабризм был уже движением «нового типа» — специально революционным движением со стремлением к цареубийству и уничтожению всех членов царствующего дома. Не потому, что они плохи или хороши, а по идее, по убеждению, поскольку единоличная власть в идее для них неприемлема, непонятна, не нужна, «невыносима». Это было «новым» в борьбе с верховной властью русских царей, не наблюдаемым во всевозможных бунтах и восстаниях прошлых веков до декабристов. И это сознательно или бессознательно чувствовалось исследователями декабризма, и отнюдь не «массовость» главное в декабристском движении, хотя идеи их начинали захватывать в круг своего влияния множество людей.
Они носили и лелеяли в себе другой идеал, стремление воплотить умозрительно-отвлеченную идею «счастья для всех», «освобождения», «свободы, равенства, братства».
Декабризм — первый бунт с «философской» подкладкой, с противопоставлением историческому пути своего идеала «из будущего». «Блажен живущий иногда в будущем! Блажен живущий в мечтании!» — писал еще Радищев. Декабристы радикально воплотили этот принцип и жили в мечтании о будущем, а во имя этих грез убивали, лгали, клятвопреступничали.
Более чем полуторавековое общественное сознание под беспримерным давлением интеллигентных «книжников» привыкло видеть в декабристах героев и мучеников: пятеро повешены, более сотни сосланы на каторгу, отправлены рядовыми на Кавказ, отосланы по разным сибирским местам на поселение. А судьба декабристских жен? — это история просто никогда не передавалась у нас без «слез на глазах» и без «сжатых кулаков» в ненависти к «царизму» и главному мучителю — императору Николаю I.
Но, позволительно спросить, не сами ли «мученики» устроили свои муки, не сами ли вели себя самоубийственно?
Что должен был делать император Николай I, на момент восстания являвшийся той верховной властью в империи, историческое существование которой измерялось уже десятым столетием? Какие были основания у императора не действовать так, как он действовал, охраняя свой прародительский престол, спокойствие державы и мир в обществе? Ведь самый большой порок власти — это ее бездействие или безвластие в момент, когда решается судьба государства. Скорее, государь имел полное право быть еще жестче по отношению к вооруженному мятежу, чем это было в реальности[8]. Если отказать верховной власти в праве самозащиты от бунтовщиков, то почему, собственно, оставлять вообще наказание за другие преступления, например чисто уголовные[9]. Помня о всевозможных бунтарях, разрушителях, революционерах и прочих безусловно «прогрессивных» людях, мы почему-то никогда не вспоминаем о настоящих мучениках от этих кровавых героев — законопослушных или верноподданных гражданах. Где и когда можно было слышать добрые слова в адрес исполнивших свой долг 14 декабря, — таких, как знаменитый генерал граф Милорадович[10], убитый Каховским выстрелом сзади и доколотый князем Оболенским штыком; о жестоко раненных генералах Шеншине, Фредериксе, Стюрлере, полковнике Хвощинском, конногвардейцах (например, ротмистр Велио потерял руку), гренадерах и других солдатах, потерявших жизнь или здоровье только потому, что «сто прапорщиков хотят переменить весь государственный быт России»[11].
Вот настоящие мученики долга, исполнившие до конца взятые с присягой на себя ответственность и гражданские обязанности!
Декабристы, зная, что наказание, в случае неудачи, будет суровое, повели за собой солдат, не способных разобраться, во что их втянули обманом[12].
И это подставление под наказание нескольких тысяч человек из народа преподносится до сих пор как деяние, совершенное «ради народа», ради его «освобождения»!
«Интеллигенция, — писал русский поэт и критик Н.М. Соколов, — …в глубине души вполне разделяет мысль Вольтера: “Народ всегда останется глуп и невежественен: это скот, которому нужно лишь ярмо, кнут да сено”. За время своего увлечения народом, “интеллигенция” пыталась забить его в тяжелое ярмо, обуздать его хлестким кнутом и несла ему самое скверное сено»{41}.
Многие либеральные и советские исследователи писали и пишут о смелости, храбрости тех или иных декабристов. Все это в некоторых из них присутствовало, но эти качества имеют положительную ценность тогда, когда прикладываются к положительным задачам и целям. Ведь никто не будет оспаривать, что бывают смелыми, храбрыми и разбойники, и уголовники, и воры, и убийцы. Революционная смелость всегда безрассудна, и плод ее всегда разрушителен.
Часто любят поговорить и о том, что некоторые декабристы были храбрыми офицерами во время Отечественной войны. Современники не придавали этому особого значения. Вдовствующая императрица Мария Федоровна, например, писала графу Кочубею: «Сами начальники бунта не имеют, по своим прежним заслугам, особенного значения; есть между ними люди, которые хорошо служили, но, благодаря Бога, храбрость у нас в России — наследственная доблесть среди наших военных. Во всяком случае, тяжко, что они своим преступлением запятнали свое звание офицера и дурным поведением повергли в отчаяние своих родителей и жен»{42}.
В случае с декабристами их положительные качества (как офицеров и как людей) значительно обесцениваются ввиду ими совершенного. Свои профессиональные военные навыки декабристы употребили на вооруженное восстание против законной власти, а свои человеческие силы, как людей культурных и образованных, они потратили на подстрекательство солдат и вербовку новых заговорщиков.
Особенно неприглядно выглядит поведение некоторых декабристов: Пестеля (поровшего солдат для возбуждения недовольства против правительства[13], стремившегося самого и подстрекавшего других к цареубийству и убийству всех членов императорской фамилии на всей территории Российской империи), князя Волконского (перлюстрирующего для защиты своего масонского «брата» письма, адресованные начальству), князя Трубецкого — «Диктатора» (трусость которого во время восстания столь же отвратительна, как и желание оправдаться в своих мемуарах[14]), Каховского (смертельно ранившего графа Милорадовича, стрелявшего в великого князя Михаила Павловича и намеревавшегося убить и других верных долгу), князя Щепкина-Ростовского (ранившего своего бригадного командира генерала Шеншина, полкового командира генерала Фредерикса, полковника своего полка Хвощинского и нескольких других солдат), князя Оболенского (тяжело ранившего Стюрлера и поразившего штыком сзади графа Милорадовича)…
Но были в дворянской среде люди и другого склада мышления, видевшие несколько далее декабристов. Яков Иванович Ростовцев 4-й, заявивший письмом от 12 декабря 1825 года о заговоре императору Николаю I, писал ранее заговорщикам: «Ваши действия будут сигналом к разрушению государства. Отпадет Польша, Литва, Финляндия, Бессарабия, Грузия и начнется гражданская война. Европа исключит имя России из числа великих держав и отнесет ее к Азии»{43}.
Мысли прямо-таки прорекающие будущее, что особенно стало понятно при чтении их в конце XX столетия, после всей истории удавшейся революции 1917 года, которая все описанное совершила в точности. А ведь все это, если бы не император Николай I, могло свершиться на сто лет ранее…
Подобная перспектива видна уже из «Русской Правды» Пестеля, где тот намечает два начала для руководства страной: правила народности и правила благоустройства. По первому он собирался отделить от Российской империи все народы, пользовавшиеся когда-либо политической самостоятельностью[15].
А это как раз все те же Польша (причем с малорусскими и белорусскими землями, которые отошли к России по разделам Речи Посполитой в XVIII в.), Литва, Финляндия, Бессарабия, Грузия, перечисляемые в предостережении Я.И. Ростовцева. Трудно сказать, собирался ли Пестель «дать волю» кому-нибудь еще, но и без того ясно, что разгром империи был бы равносилен большевистскому.
Пестеля вообще легко представить в роли Троцкого, а скажем, князя Щепкина-Ростовского (наиболее кроваво прославившегося в декабризме) на месте Дзержинского. Типы очень близкие по своей жестоковыйности.
Лучший поэт XIX столетия — Пушкин легко мог бы повторить судьбу лучшего поэта XX века — Гумилева и быть расстрелянным; другие классики русской литературы и науки XIX века — Жуковский, Вяземский, Карамзин, С. Аксаков, Погодин, Шевырев могли быть или расстреляны, или вытеснены в эмиграцию, как это было после семнадцатого года с Буниным, Куприным, Шмелевым, Кондаковым, И. Ильиным и т.д.
По всей видимости, не было бы в истории нашей культуры уже ни славянофилов, ни Лермонтова, ни Достоевского, ни обоих графов Толстых, ни Тютчева, ни Лескова, ни Островского, ни Тургенева, ни Данилевского, ни Леонтьева, ни прочих деятелей культуры XIX и XX веков. Оставалось бы нам «наслаждаться» всевозможной декабристской посредственностью: в поэзии — Рылеевыми Кюхельбекером, в прозе — легковесными повестями Бестужева-Марлинского, да наподобие «многотомий» Ленина да Маркса с Энгельсом читать скучнейшие «многотомья» всевозможных декабристов-«мыслителей» навроде Пестеля и Муравьева….
Пестель в «Наказе» предполагал создать в России после переворота жесточайшее полицейское государство. «Правительство-Провидения» должно было, по мысли его автора, направлять всех «по пути добродетели» при постоянном содействии «приказа благочиния» (учреждения, но описанию его способов действия и целей, очень похожего на ЧК времен другой диктатуры — диктатуры пролетариата), следившего за гражданами. Но «приказ благочиния» не является единственной «полицейской» структурой в декабристском обществе Пестеля, — стране всеобщей «свободы, равенства и братства». По мысли Пестеля, над «приказом благочиния» должна существовать еще более властная институция — «Высшее благочиние», организованное самим диктатором декабристского правительства. Главная обязанность этой тайной (как бы даже не существующей для всех остальных граждан) организации была бы охрана правительства декабристов. Агенты-чиновники «Высшего благочиния» — не известны никому, кроме диктатора и его приближенных. Они следили бы за разными течениями мысли в обществе, противодействовали враждебным учениям, боролись с заговорами и предотвращали бунты против декабристского правительства.
По Пестелю, «тайные розыски или шпионство суть… не только позволительное и законное, но даже надежнейшее и почти, можно сказать, единственное средство, коим Высшее благочиние поставляется в возможность» охранять правительство и государство{44}.
И после таких декабристских планов мы второе столетие слышим проклятия в адрес III отделения канцелярии Его Императорского Величества (его численность при императоре Николае Павловиче составляла от 16 до 40 чиновников), которое не идет ни в какое сравнение с планируемыми «приказом благочиния» и «Высшим благочинием» по тотальности слежки за гражданами и по широте ставимых задач сыска!
Столь же печальная участь, а скорее всего и еще более страшная, постигла бы православную церковь в России. Декабристы «жили, — писал протоиерей профессор Т.И. Буткевич, — атеистическими идеями тогдашней Франции; легкомысленно относились к христианству; религию считали делом невежества и умственной косности; а Православную Церковь, которая будто бы освящала крепостничество, они просто ненавидели, — и вели борьбу с ней до совершенного уничтожения ее, даже ставили своей целью наравне с борьбой противуправительственной. Известна революционная песня, сочиненная Рылеевым, которую обязательно пели заговорщики в конце каждого из своих заседаний и в которой предназначался “первый нож — на бояр, на вельмож, второй нож — на попов, на святош”»[16].
Причем число нужных жандармов для декабристского государства, высчитанное (еще в 1823 году) любителем точных цифр Пестелем, равнялось 112 900.{45}
При этом совершенно ясно, что Онтину пустынь (как и другие известнейшие православные русские монастыри) разорили бы на сто лет ранее и убили бы се старчество в самом зародыше, а такие монахи, как преподобный Серафим Саровский или Святитель Филарет Московский, открыли бы сонм новомучеников уже в XIX столетии…
Руководители восстания имели мало надежды на успех. Так, сам Рылеев, по воспоминаниям барона Розена (поручика л.-гв. Финляндского полка), говорил: «Да, мало видов на успех, но все-таки надо, все-таки надо начать; начало и пример принесут пользу»{46}; о том же пишет и Н.А. Бестужев: «Рылеев всегда говаривал: “Предвижу, что не будет успеха, но потрясение необходимо, тактика революций заключается в одном слове — дерзай, и ежели это будет несчастливо, мы своей неудачей научим других»{47}.
И все же, несмотря ни на что, декабристские лидеры кинули в водоворот восстания тысячи безгласных солдат. Накануне восстания Пестель «ярко» выразил смысл отношения декабристов к народу: «Масса, — говорил он, — есть ничто, она есть то, что захотят из нее сделать индивиды».
Потрясает своей откровенностью рассказ Н.Л. Бестужева о том, как готовилось выступление, когда стало известно о смерти императора Александра I: «…Рылеев, брат Александр и я… решились все трое идти ночью по городу, останавливать каждого солдата, останавливаться у каждого часового и передавать им словесно, что их обманули, не показав завещания покойного Царя, по которому дана свобода крестьянам и убавлена до 15 лет солдатская служба. Это положено было рассказывать, чтобы приготовить дух войска, для всякого случая, могшего представиться впоследствии… Нельзя представить жадности, с какой слушали солдаты; нельзя изъяснить быстроты, с какой разнеслись наши слова по войскам; на другой день такой же обход по городу удостоверил нас в этом»{48}.
К этому обману солдат есть еще одно немаловажное дополнение. Оказывается, агитация была не столь проста, как кажется с первого взгляда. Это было не простое подстрекательство. В записках Трубецкого есть следующие слова: «Солдаты гвардейских полков… не ожидали никакой перемены в престолонаследии; они с уверенностью ожидали приезда Императора, которому присягнули (то есть Константину. —
Свидетельство говорит, что первым действием декабристов было внедрение в солдатскую среду ложных слухов о Манифесте покойного Александра I, якобы скрытого от солдат. Затем декабристы провоцировали солдат на возбуждение, распространяя слух о повторной присяге, присяге другому императору и отречении Константина. Это было опережением реальных действий правительства и подготовкой отрицательной реакции у солдат на нее, что представляет собой уже двойной провокационный обман. Одно и то же общество ведет пропаганду и в сторону слухов о возможном отречении Константина, зондируя почву будущего действия правительства, одновременно подстрекая не подчиниться ему, и параллельно всему этому еще муссирует миф о скрытии новым правительством посмертного Манифеста Александра Павловича. Сначала вызвали слухи о возможном отречении Константина, а затем заставили солдат защищать Константина и его «жену Конституцию» для своих целей. Так, например, М. Бестужев и князь Щепкин-Ростовский обманули солдат в Московском полку, говоря, что Константин Павлович, которому солдаты уже присягнули как императору, и великий князь Михаил Павлович арестованы и находятся в цепях и что солдат якобы собираются силой заставить присягать вторично{50}.
Откуда же знали декабристы об отречении Константина, когда это было государственной тайной? Наиболее вероятной здесь, мне кажется, была «линия подозрения» Государственного Совета, всплывавшая и в расследовании властей, и в воспоминаниях некоторых декабристов, где пишется, без обозначения фамилий, о поддержке некоторых членов Государственного Совета действий декабристов. А в Государственном Совете знали о существовании отречения Константина.
Столь же мало щепетильными в вопросах честности были декабристы и в отношении к своим товарищам по заговору. Так, Оболенскому и Рылееву было известно еще до выступления, что об их заговоре известно правительству через письмо к императору Ростовцева. Он сам, желая остановить декабристов, отговорить от выступления, сказал, что доложил государю о готовящемся действии. Несмотря на это, и Рылеев, и Оболенский, и Бестужев решили скрыть от своих товарищей провал заговора (Ростовцев принес Оболенскому копию письма к Николаю Павловичу) и всячески продолжали (не надеясь на успех!) распалять молодых офицеров Северного общества и убеждать своих товарищей произвести военное выступление.
Жрецы декабризма требовали во что бы то ни стало кровавой жертвы во имя революции и от своих товарищей, не знавших, что о заговоре уже известно властям, и от солдат, полностью сбитых с толку и цинично обманутых игрой на их верноподданнических чувствах.
Декабристы лгали всем, даже тому же Ростовцеву, рассказавшему императору о готовящемся заговоре (он не назвал ни одной фамилии). 13 декабря, возвращаясь с решающего совещания от Рылеева, где вопрос о выступлении был окончательно решен, Оболенский зашел к Ростовцеву и сказал ему следующее: «Так, милый друг, мы хотели действовать, но увидели свою безрассудность! Благодарю тебя, ты нас спас»{51}.[17]
Южное общество в своих действиях также не обошлось без самой низкой лжи и подлога. Подняв Черниговский полк (без трех рот) на бунт, С.И. Муравьев-Апостол и Бестужев-Рюмин составили подложный катехизис и заставили священника прочитать его солдатам, призывая не служить императору…
До сих пор единодушное одобрение декабризма либеральной и социальной интеллигенцией одурманивает своей тотальностью, но этот туман рассеивают многие действительно великие люди России.
«Сей день бедственный для России, — пишет князь Вяземский, — и эпоха кровавая, им ознаменованная, были страшным судом для дел, мнений и помышлений для настоящих и давно прошедших»{52}.
«Вот нелепая трагедия наших безумных либералистов, — с горечью восклицал Карамзин вскоре после событий на Сенатской площади. — Дай Бог, чтобы истинных злодеев нашлось между ними не так много. Солдаты были только жертвой обмана. Иногда прекрасный день начинается бурею. Да будет так и в новом царствовании!»{53} «Бог спас нас 14 декабря от великой беды, — продолжает он же несколько дней спустя, — это стоило нашествия французов: в обоих случаях вижу блеск луча, как бы неземного»{54}.
«Провидение омрачило умы людей буйных, — писал М.П. Погодин, — и они решились в порыве своего безумия на предприятие столь же пагубное, как и несбыточное. Отдать государство власти неизвестной, свергнув законную. Обманутые солдаты и чернь покорились мятежникам, предполагая, что они вооружаются против Государя незаконного и что новый император есть похититель Престола старшего своего брата Константина. В сие ужасное время всеобщего смятения, когда решительные действия могли бы иметь успех самый верный, Бог Милосердный погрузил действовавших в какое-то странное недоумение и неизъяснимую нерешительность[18]: они, сделав каре у Сената, несколько часов находились в совершенном бездействии, а правительство успело между тем принять против них меры. Ужасно вообразить, что бы они могли сделать в сии часы роковые. Но Бог заметил нас, и Россия в сей день спасена от такого действия, которое если не разрушило бы, то, конечно, истерзало бы се»{55}.
Не менее критично воспринимал декабристское движение и крупнейший русский историк XIX столетия Сергей Михайлович Соловьев. Он писал о тех временах: «Крайне небольшое число образованных и то большей частью поверхностно, с постоянным обращением внимания на Запад, на чужое; все сочувствие — туда, к Западу… у себя в России нет ничего, где бы можно было действовать тою действительностью, которую привыкли видеть на Западе… Отсюда же этим образованным, мыслящим людям Россия представлялась “tabula rasa”, на которой можно было начертать все, что угодно… дело… наших декабристов было произведением незрелости русского общества»{56}.
Одним из крупнейших исследователей связи декабризма и масонства была графиня Софья Дмитриевна Толь, урожденная графиня Толстая — автор книги «Масонское действо». Она родилась скорее всего в 1860 году, в семье знаменитого русского консервативного государственного деятеля графа Дмитрия Андреевича Толстого и графини Софьи Дмитриевны, урожденной Бибиковой.
Ее отец, граф Д.А. Толстой (1823—1889), был личностью очень яркой и знаковой для своего времени. Окончивши, как А.С. Пушкин, Н.Я. Данилевский, князь А.М. Горчаков и другие русские знаменитости, Александровский (Царскосельский) лицей, он был первым по списку с золотой медалью, человеком широко образованным — ученым и архивистом[19].
В нем сочетались весьма редкие качества — академический склад ума и неутомимая практическая энергия в достижении поставленной цели. Каждый пост, занимаемый этим человеком, кроме практической службы рождал в нем и интерес историка. Его служебная деятельность всегда шла параллельно с ученой, всякая бюрократическая работа приводила у него ко всему прочему еще и к написанию научных сочинений. Так, в 1848 году по высочайшему повелению на него было возложено составление истории иностранных исповеданий з России, при этом он дослужился до вице-директора департамента духовных дел иностранных исповеданий (1851) и написал книгу «La Catholicismc Romain en Russic», за которую он был возведен Лейпцигским университетом в звание доктора философии.
Назначение его обер-прокурором Св. Синода в 1865-м и министром народного просвещения в 1866-м, при стольких талантах, кажутся делом глубоко оправданным. На этих должностях он оставался до 1880 года, когда власти попытались уступками смягчить ожесточение народовольческого террора и снять напряжение конституционного давления либерального общества. Итог этой политики — цареубийство 1 марта 1881 года. Оно внесло отрезвление в правящие верхи, и граф снова стал министром, только теперь уже министром внутренних дел, и одновременно был назначен президентом Академии наук. О его удивительной добросовестности и знании порученного ему дела ходили легенды. Рассказывали, что когда он вводил устав классических гимназий, то брал уроки греческого языка, дабы знать самому то, что вводит.
Дочь графа Д.Л. Толстого, графиня Софья Дмитриевна Толь[20], унаследовала от знаменитого отца аналитический ум, любовь к истории, строго монархические убеждения и человеческую основательность. Раз взявшись задело исследования роли масонства в истории России и Европы, она посвятила ему всю свою жизнь. Графиня умерла в 1917 году, но как именно и своей ли смертью — это неизвестно…
Вышедшая в 1914 году книга графини С.Д. Толь «Масонское действо» сразу же подверглась критиканскому обстрелу из самых тяжелых «освободительных» орудий. Рецензию в журнале «Голос минувшего» написал сам Семевский — один из ученейших и уважаемых в либеральных кругах «адвокатов-апологетов» декабризма[21]. Возмущению его не было предела, так как книгой была затронута самая сердцевина общедемократического социального мифа о борьбе за свободу.
Рецензент книги в очередной раз обдал исследователей масонства грубой бранью, сконцентрированной в данном случае на графине Толь: «Она просто больной человек, — писал, срываясь в истерику, Семевский, — страдающий особой болезнью — масонофобией. Пусть психиатры обратят внимание на эту болезнь, проявление которой можно найти и у некоторых других лиц: быть может, окажется, что это один из видов мании преследования»{57}.
Подобный «разбор» исследования, с фразами типа «бред тяжело больного» (С. 293), «просто галлюцинация тяжело больной» (С. 293), говорят лишь о сильнейшем раздражении не способного совладать с собой человека, и даже не пытающегося привести какие-либо аргументы против утверждаемых в книге.
Небезызвестный Л.А. Тихомиров как-то вспоминал о теоретике анархизма Кропоткине, который всегда жутко сердился, когда с ним спорили о его доктрине анархизма. «Ему субъективно, — писал Л.А. Тихомиров, — его химера кажется такой прекрасной, такой ясной, такой аксиомой, что и доказывать нечего. А возражения указывают (на) неосуществимость этой химеры, и защитить се никакими доказательствами нельзя. Вот он и сердится за свою святыню, и даже может быть подозревает, что противник нарочно прикидывается не понимающим такой простой вещи. Говорят, сумасшедшие всегда сердятся, когда их понуждают объяснить свой “пунктик”. Такое впечатление произвел на меня и Кропоткин, в своих других отношениях умный и проницательный»{58}.
Подобное же ощущение складывается, когда читаешь Семевского, который так уверен в непреложности и величии своей «святыни» — декабризма (революционно-демократического «пунктика» очень многих «освободителей народа»), что невольно задаешься вопросом, а нет ли другой болезни (гораздо более социально опасной и разрушительной) — революциофилии или филолиберализма, — болезни эпидемической, повальной, при которой к психиатрам обращаться совершенно бесполезно из-за страшной се агрессивности, но которая излечивается либо тем, чем лечил ее император Николай Павлович, решившийся на крайние меры и приказавший выкатить на Сенатскую площадь орудия, либо универсальным историческим принципом «гад гада пожрет», то есть дать возможность «пунктику» реализоваться в жизни и тем самым погубить большинство своих носителей, неминуемо начинающих «чистить свои ряды».
II. 3. «ПРАВОСЛАВИЕ, САМОДЕРЖАВИЕ, НАРОДНОСТЬ». ИМПЕРИЯ И КОНСЕРВАТОРЫ
Требуем более мудрости хранительной, нежели творческой.
История развития русской консервативной мысли. В ответ на «идеи 1789 года», на всевозможное вольнодумство, масонство и безбожие империя реагировала стихийным охранительством своих традиционных устоев: православной церкви, самодержавного царства и господства русской народности. Противясь революционному разрушению, начинало выкристаллизовываться консервативное мировоззрение, требовавшее от российского правительства, по словам И.М. Карамзина, более «мудрости хранительной, нежели творческой».
Слово консерватизм произошло от французского слова «conservatisme» и от латинского «conservo», что значит охраняю, сохраняю. Консерватизм как система взглядов отстаивает и охраняет традиционный церковный, государственный и общественный порядок, в противоположность либерализму, требующему прогрессивных модернизаций и реформ.
Как определенный исторический термин консерватизм генетически связан с французской революцией 1789 года как религиозно-философская и политическая реакция на нее (Берк, де Местр, Шатобриан).
В области политики для консерватизма характерен призыв к укреплению церковного влияния в обществе, единоличности и централизованности верховной власти, усилению мощи государства и дееспособности армии, и соответственно противодействие секуляризации общества, чрезмерному расширению самоуправления, пропаганде пацифизма и демократического принципа власти.
Не разделяя либеральной теории прогресса, консерватизм сохраняет традицию, в которой прошлое не умирает, а консервируется для настоящего; прошедшее не исчезает без следа, а хранится для настоящего и для будущего в народных традициях.
Настоящее для консерватизма имеет ценность, только если оно, внося в жизнь новое творчество, соотносится с традицией, прошлым. Творчество настоящего признается консерватизмом, если оно творится не из ничего, а из самой традиции, из прошлого и тем самым становится не беспочвенным новым, а глубоко связанным с вековой традицией. Консерватизм — это устойчивость общества и государства во время социальных бурь, внутренняя защита государственного и общественного организма от разрушительных тенденций.
Творчество теоретиков редко получает признание современников — никто и никогда не сможет заранее угадать, в какое время тот или иной теоретический опыт будет востребован из-под спуда. Современный феноменальный интерес к теоретикам консерватизма создает уникальную, пожалуй, никогда ранее за последние два века не бывалую, ситуацию глубокой надежды в русском обществе на особую миссию традиционалистской мысли в деле возрождения национального бытия. Русское общество, и что самое удивительное, современная властная элита, взращенная демократическими восьмидесятыми и девяностыми годами, начинают если не жить, то говорить языком долголетних изгоев этого же общества и этой же власти — языком консервативного патриотизма. На смену моде на идею революции в XX столетии постепенно — к началу XXI века — приходит мода на идею империи. Будет ли со временем идея империи осознанно принята как руководство к государственному строительству или пройдет без большого следа для будущего (как проходили многие другие модные в разное время идеи), сегодня угадать весьма трудно. Сегодня можно констатировать лишь неподдельный интерес к имперским идеям.
В связи с этим умонастроением современного общества перед исследователями русского консерватизма стоит громадная задача переосмысления всей истории русской мысли, перестановка приоритетов и переопределение значения разных мыслителей в общей исторической схеме развития русской мысли.
Нельзя сказать, что консерватизм в России сложился в стройную и разработанную в своих мелочах систему мировоззрения каким-то одним русским мыслителем. Процесс формирования этого особого русского взгляда на мир и на все происходящее в нем имел долгую историю, и многие деятели русского мира могут считать себя творцами русского консервативного мировоззрения. Империя воспитала целую плеяду консерваторов, наиболее яркими представителями которых были Н.М. Карамзин, славянофилы, М.Н. Катков, Н.Я. Данилевский, К.П. Победоносцев, Н.Н. Страхов, К.Н. Леонтьев, Л.А. Тихомиров и другие, о которых и будет идти речь впереди.
Философ-историограф Н.М. Карамзин. Знаменитый историк Николай Михайлович Карамзин (1766—1826), получивший (31 октября 1803 года) от императора титул историографа и 2000 рублей ежегодной пенсии для написания полной истории России, уже к 1816 году издает первые восемь томов «Истории Государства Российского». Тираж в 3000 экземпляров распродается в абсолютно рекордные сроки — за 25 дней. В 1821-м выходит 9-й том, в 1824-м — 10-й и 11-й тома. Последний том (двенадцатый), оставшийся не дописанным, издает в 1826 году по рукописям Д.Н. Блудов.
Но не только этим капитальным историософским трудом вошел Н.М. Карамзин в историю русской консервативной мысли. В 1811 году по настоянию великой княгини Екатерины Павловны историограф пишет записку «О древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях». Это первое консервативное произведение, которое по праву может быть названо классическим для русского политического мировоззрения.
Н.М. Карамзин читал в Твери свою записку императору Александру I, тот отнесся к нему холодно, поскольку находился тогда под обаянием М.М. Сперанского. Но уже через несколько лет, после Отечественной войны и заграничных походов, отношение к Н.М. Карамзину изменилось. «Мнение русского гражданина» о Польше (1819 или 1816?) написано уже по просьбе самого императора.
Белинский говорил, что с Н.М. Карамзина «началась новая эпоха русской литературы», что он создал русскую читающую публику. То же самое можно сказать и о русской консервативной литературе. С записки Н.М. Карамзина «О древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях» начала, по сути, свою историю современная русская консервативная доктрина.
Это одно из наиболее ярких исповеданий философско-политического консерватизма не осталось неоцененным царствовавшим государем. В 1816 году, по свидетельству Д.Н. Блудова, император Александр I наградил Н.М. Карамзина Аннинской лентой, причем, как сам указал, не столько за «Историю Государства Российского», сколько за «Записку о древней и новой России».
Печатная судьба «Записки о древней и новой России», а настоящее, авторское ее название «О древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях», удивительна. Будучи, безусловно, одним из классических произведений консервативной мысли в России, отдельным изданием она была напечатана только в 1914 году, более чем через сто лет после написания.
А между тем попыток опубликовать се было немало. Так, великий А.С. Пушкин хотел напечатать ее в своем «Современнике» и, предваряя это событие, представлял сочинение читателям журнала как «красноречивые страницы», писанные «со всею искренностию прекрасной души, со всею смелостию убеждения сильного и глубокого»{59}.
В 1861 году записка вышла в Берлине. В 1870 году журнал «Русский архив» попытался напечатать записку на своих страницах, по цензура вырезала те страницы в журнале, где был текст Н.М. Карамзина.
В 1900 году А.Н. Пыпин в своем третьем издании «Исторических очерков общественного движения в России при Александре I» смог опубликовать записку в разделе «Приложений»…
«Именно Карамзин, — как точно выразился о смысле записки один советский исследователь, — первым заметил, что прививка европейской администрации к русскому самодержавию порождает раковую опухоль бюрократизма»{60}.