La manne, l\'arlequin, l\'éternel plat du jour:
C\'est trempé de sueur et c\'est trempé d\'amour.
Les laridons en cercle attendent près du four,
On entend vaguement la chair rance bruire,
Et les soiffards aussi sont là, tendant leur buire,
Le marmiteux grelotte en attendant son tour.
Crois-tu que soleil frit donc pour tout le monde
Ces gras grallions grouillants qu\'un torrent d\'or inonde?
Non, le bouillon de chien tombe sur nous du ciel.
Eux sont sous le rayon et nous sous la gouttière.
A nous le pot au noir qui froidit sans lumière.
Notre substance à nous, c\'est notre poche à fiel.
Париж ночной
Это – море; штиль, – прилив
с отдаленным шумом отхлынул;
сейчас опять нахлынет с рокотом.
Вы слышите, как скребутся ночные крабы?
Это высохший Стикс: тряпичник Диоген,
Держа фонарь, непринужденно ходит
вдоль черного ручья, поэты извращенные
там ловят рыбу, их череп служит им коробкой
для червей.
Это поле; чтобы подобрать отбросы тряпок,
кругами спускается рой ужасных гарпий,
источный кролик из засады грызунов
бежит воров, полночных виноградарей.
Это – смерть: полиция покоится. Вверху любовь
кейфует, тяжелую мясистость рук сося,
где поцелуй оставляет багровое пятно.
Слушайте: только время существует, сны недвижны.
Это – жизнь. Слушайте: поет живой источник
песнь бесконечную над липкой головой
морского бога, что потягивается голый и зеленый
На ложе Морга… широко раскрыв глаза.
Париж дневной
Ты видишь – на небе блестит большой круг
из красной меди?
То – кастрюля огромная, где Господь Бог
Варит манну, вечное очередное блюдо:
Отмочено в поту, отмочено в любви.
У печки в ожидании стоят кругами лакомки.
Смутно слышно, как мясо жирное шипит,
И мучимые жаждой протягивают свою посуду.
Заморыш, дрожа, ждет очереди.
Ты думаешь, для всех солнце жарит
Эту кучу жирных кусков, что заливает золотой поток?
Нет, бульон собачий на нас с неба льется.
Те – под лучами, а мы под водосточною трубою.
Нам лишь опасность, от которой в темноте мороз по коже,
А сущность наша – пузырь с желчью.
Родившись в Морле в 1845 году, Тристан Корбьер в 1875 приехал туда умереть от воспаления легких. Он был сыном (некоторые говорят племянником) Эдуарда Корбьера, писателя-мариниста, автора «Négrier» [74] , страстная любовь которого к морю оказала сильное влияние на молодого поэта. Этот «Négrier» Эдуарда Корбьера, капитана дальнего плавания, довольно интересный роман, с изображением разных морских приключений. В главе четвертой, 1-ой части, под названием «Тюрьмы в Англии», имеются чрезвычайно любопытные подробности арестантских нравов, любви «corvettes» [75] и «les forts à bras» [76] . Изображена та среда, где, как говорит автор, «был только один пол». Предисловие к роману обнаруживает ум высокомерный, относящийся к публике с пренебрежением. Дайте этому уму больше таланта и нервности, и вы получите Тристана Корбьера.
Артюр Рембо
Жан-Никола-Артюр Рембо родился в Шарлевиле 20 октября 1854 г. С самого раннего детства он заявил себя несносным сорванцом. Его краткое пребывание в Париже относится к 1870-71 году. Он последовал за Верленом сначала в Англию, затем в Бельгию. После какого-то незначительного недоразумения, разлучившего их, Рембо объехал свет, занимался разнообразными ремеслами, служил солдатом в голландской армии, контролером стокгольмского цирка Loisset, антрепренером на острове Кипр, негоциантом в Харраре. Затем он очутился на мысе Гвардафуе в Африке, где один из друзей Витторио Пика видел его занимающемся продажей кож. Презирая все, что не относится к грубым наслаждениям и диким авантюрам буйной жизни, столь непохожий на всех других, он добровольно отказался в эти годы от поэзии. В его сборнике «Le Reliquaire» [77] не найдется ни одного подлинного стихотворения, написанного позднее 1873, хотя он умер только в конце 1891. Его ранние стихи слабы, но уже с 17 лет он начинает проявлять оригинальность. Творения Рембо останутся в литературе как явление в высшей степени достопримечательное. Часто он неясен, странен и нелеп. Без следа искренности, с характером женщины, злой и жестокой от природы, Рембо одарен одним из тех талантов, которые не нравятся, но интересуют нас. В сборнике его стихов имеются страницы, производящие впечатление красоты, той своеобразной красоты, которую можно почувствовать при виде типичного экземпляра жабы, покрытой бородавками, или ярко выраженного сифилиса, или Château Rouge [78] в 11 часов вечера. «Les pauvres à l\'Eglise» [79] и «Les Premières Communions» – произведения далеко не обычные по своему богохульству и низости. «Les Assis» [80] и «Le Bateau ivre» [81] – вот где Рембо поистине превосходен. Я ничего не имею также против его «Oraison du soir» [82] и «Chercheuses de Poux» [83] . Как бы то ни было, это был не первый встречный в литературе. Гений облагораживает даже гнусность. Это был поэт. Некоторые из его стихов почти вошли в нашу обиходную речь:
С соизволения гелиотропов.
Строфы из «Bateau ivre» – истинная поэзия большого масштаба.
С тех пор купался я в морской поэме,
колеблющейся, полной звезд,
что поглощала зеленые лазури, куда порой,
как бледный и похищенный обломок,
утопленник задумчивый спускался,
где вдруг голубизну окрасив, как восторги,
как медленные под блестками дня размеры,
сильнейшие, чем алкоголь, и шире ваших лир, —
забродят горькие и рыжие полосы любви.
Вся поэма полна движения, как и прочие произведения Рембо. В его «Les Illuminations» [84] есть чудесный танец живота.
Жаль, что жизнь его, так мало известная, не была целиком истинной vita abscondita [85] . Все, что мы о ней знаем, внушает отвращение к тому, что мы могли бы еще узнать. Рембо похож на тех женщин, которые никогда не вызывают нашего удивления. Даже тогда, когда они находятся в публичном доме, они все же блюдут какой-то культ. Но нас возмущает, что он походил на любовницу страстную и ревнивую. Здесь мы имеем дело с аберрацией, которая, будучи в основе сентиментальною, действует на нас отталкивающим образом. Сенанкур, свободнее других писавший о любви, говорит о тех негармонических связях, в которых женщина падает до низкого положения самки. Тут приходится искать для нее названия в лексиконе самого грязного жаргона. «Есть исключительные положения, в которых наши желания порождают минутное опьянение. Совершенно вульгарным людям это можно простить. Можно махнуть на это рукой. Но что сказать о людях, для которых опьянение превращается в привычку, в привязанность? Падение могло быть случайным. Но то, что сопровождает акты человеческой грубости, не имеет характера неожиданности и потому является чем-то позорным. Если простой порыв, способный замутить нашу душу и отнять свободу, оставляет неизгладимый след, то какое отвращение должно внушить нам падение, совершаемое с полным хладнокровием! Вот интимные отношения, которые являются верхом бесчестия, несмываемым позором».
Но пусть разум, сознательный или бессознательный, не обладает всеми существующими правами, все же он имеет право на прощение.
… Кто знает? вдруг ваш гений
Добродетелью сочтется.
Ваш гений: гений монстров, носящих имя Рембо, Верлен?
Франсис Пуактевен
Подобно всем писателям, постигшим истинную ценность жизни, ее полную бесполезность, Франсис Пуактевен отказался от романа, несмотря на то, что по натуре это был настоящий романист. Он знает, что все рождено случаем, что один факт ничем не интереснее другого, что самое главное – «форма изложения».
Нечто в этом роде говорил Сарсе по поводу злополучного Мюрже: «Абу дал ему сюжет для романа, и он ничего не сделал: положительно, это был лентяй». Очень трудно убедить некоторых почтенных старцев, молодых или действительно преклонного возраста, что в литературе «сюжет» не важен, что все дело в авторе. Жалобный стон раздавленной собаки может вызвать к жизни целую литературу, так сказать, целую философию, не в меньшей степени, чем восклицания Фауста, вопрошающего: «Как мне объять тебя, о бесконечная природа? И вас, сосцы ее?»
Автор «Tout Bas» [86] и «Presque» [87] мог бы, как и всякий другой, облечь свои размышления в форму диалога, распределить свои чувства по главам, придать персонажам, похожим на манекены, некоторую подвижность и заставить их, преклонив колени на паперти какой-нибудь церкви, огласить моральное превосходство своей, никем не признанной веры. Иными словами, он мог бы написать «Мистический Роман» и придать вульгарную журнальную ходкость мысленной молитве человеческого духа. При таких условиях его книги приобрели бы популярность, которой им не достает. Не много найдется писателей, которых, при несомненном таланте, так мало уважали бы, так мало читали бы. Но чтобы заинтересовать нас, – а заинтересовывает он нас чрезвычайно – Франсис Пуактевен не прибегает ни к каким ухищрениям, кроме ухищрений стиля. Ловушка, в которую всегда приятно попадать. Передает ли он оттенки цветка, позу девочки, грацию мадонны, холодную, почти жесткую чистоту Катерины Гентской, каждый раз он пленяет нас именно той манерностью, за которую его так несправедливо упрекают. Эта манерность представляет неотъемлемую черту его таланта. В стороне от всяких групп, одинаково далекий как от Гюисманса, так и от Малларме, автор «Tout Bas» творит в какой-то идеальной келье, с которою он никогда не расстается, даже во время своих путешествий. В этой келье, то стоя, то на коленях, он изливает свои поэмы, свои молитвы, следуя музыкальным мотивам несравненных византийский органов. Даже не целым мотивам, а лишь вибрациям их, настолько своеобразным, что немногие могли бы попасть в их тон. Это григорианский распев, который можно слышать в величественных фламандских храмах, с внезапными вспышками экзальтированных молитв, парящих в высоте, поднимающихся к разрисованным сводам, оживляющих старинные окна, озаряющих любовью помраченный путь к Кресту. Мистический монах фра Анджелико и отчасти Бонавентура оживают на страницах «Presque», полных интимной духовности, гораздо яснее, чем во всей псевдомистической литературе нашего времени. Может быть автору
«Ricordare sanctae crucis» [88] больше всех умозаключений, могущих принести какой-нибудь плод, понравились бы следующие слова: «Христос является существом наиболее любящим, наиболее воплощающим в себе вечную субстанцию. Он полон благоухания всех добродетелей. В нем смягчающая лазурь и желтизна топаза, то темного, то светлого, или хризантемы, в нем все окровавления грядущих слав. Вопреки каждодневным падениям, я пытаюсь, как повелел Христос Самаритянке, «поклоняться Отцу в духе и истине». Пуактевен вошел в сад «всех цветений», который воспел святой Бонавентура:
Крест, отрад всех дивный сад,
Где цветенья все найдутся.
Он приложился, стоя на коленях, к сердцу роз, окрашенных кровью в розовый цвет – кровью великого страдания. И в то время как Утро – юноша с белокурыми кудрями – отдает безумным женщинам свою нежную молодость, он погружается в мир «духовный», в литургию одиночества. Одна из благодатей, его осенивших – это внутренний свет, вошедший в его душу: claritas [89] , caritas [90] .
Он субстанциален. Он любит слова, фразы. Но фразы для него – только наряд, покров для его стыдливого искусства. Он чувствовал, мечтал, думал, прежде чем что-нибудь создать. А главное – он любил. Некоторые из его метафор вырываются, как фонтан. В них слышатся «крики» Св. Терезы.
Пуактевен имеет очевидное желание добраться до глубины вещей, проникнуть в жизненный центр даже венчика гортензии. Он всюду ищет душу – и находит ее. Трудно встретить поэта, который был бы менее риторичен, чем этот стилист. Профессиональный ритор – это человек, который солидные общие мысли, со всею их вульгарностью, одевает в модные одежды. Но Пуактевен хотел бы придать особенную прозрачность даже фантому, радуге, иллюзии, азалии. «Рука чахоточного, кажущаяся узкой, почти прозрачная, положенная не лениво, ничего не боящаяся, могла бы предостеречь, если бы она была менее экзальтирована и более снисходительна».
Не правда ли, как это тонко! Но почему не писать так, как пишут все?
Увы! Ему это не дано. Он мистик. Он чувствует новые связи между человеком, предметами и Богом. Облекая свои мысли в мучительно совершенные формы, блистающие тончайшей отделкой, он является поэтом в высшей степени непосредственным. Сколько идей он не выразил совсем, не подыскав верных слов, единственных, редких и оригинальных.
И, действительно, в произведении искусства все должно быть сказано как бы в первый раз: новые слова, новые группировки, новые значения. Иногда жалеешь, что существует азбука, которую знает слишком много полуобразованных людей.
Ученик Гонкуров, манерность письма которых он довел до необычайной остроты, Пуактевен постепенно дошел до особенной тонкости, до той черты, за которой уже начинается имматериализация. В этом и состоит его гений: в передаче имматериального и невыразимого. Он создал мистику стиля.
Андре Жид
В 1891 году, по поводу анонимного произведения «Les Cahiers d\'André Walter» [91] , я набросал следующие заметки:
Дневник – это хорошая литературная форма, быть может, самая лучшая для субъективных умов. Мопассан ничего не мог бы написать в форме дневника: мир для него – зеленое сукно бильярда. Он отмечает встречи шаров, и когда шары останавливаются, останавливается и он. Если перед глазами его нет материального движения, ему нечего сказать. Субъективист черпает из себя самого, из запаса собственных накопленных ощущений. Помощью тайной химии и бессознательных комбинаций, число которых приближается к бесконечному, эти ощущения, давно возникшие в душе, перерабатываются до степени идей. Тогда рассказываешь не эпизоды жизни вообще, а эпизод собственной души, единственный эпизод, который умеешь передавать и который можно повторять сколько угодно, если обладаешь талантом и даром варьировать его форму. Так именно поступил и будет поступать автор этих тетрадок. Ум у него романтический и философский, родственный Гете. Когда-нибудь, когда он поймет бессилие мысли перед движением жизни, ее социальную бесполезность, презрение, которое она вызывает у хаоса мелких индивидов, именуемых обществом, он возмутится духом. И так как для него исчезнет возможность каких-либо действий, даже намека на них, он проснется, вооруженный иронией. Ирония придает удивительную силу писателю: это коэффициент его душевной значительности. Теория романа, изложенная в одной из его заметок на странице 120, представляет исключительный интерес. Надо надеяться, что, при случае, автор вспомнит о ней. Что же касается данной книги, то она остроумна и оригинальна, научна и тонка. В ней виден прекрасный ум. Это как бы напряженное выражение целой молодости, проведенной в работе, грезах и чувствах, молодости робкой и погруженной в себя. Следующее размышление хорошо резюмирует умственное настроение Андре Вальтера: «О, это волнение, которое овладевает нами, когда находишься близко от счастья, когда можешь его коснуться – и все же проходишь мимо!»
Чувствую известное удовлетворение от сознания, что первое суждение о первой книге неизвестного автора не было ошибочным. Теперь, когда Жид после многих прекрасных и умных книг стал одним из наиболее блестящих левитов современной церкви и на челе его и в глазах виднеется отражение пламенного ума и благостных чувств, время его уже близко. Дерзновенные ясновидцы скоро признают его гений, и под звуки труб он должен будет занять место в первых рядах литературы. Он заслуживает славы, если, вообще, кто-нибудь ее заслужил. Слава всегда несправедлива. Творец мира захотел к оригинальному таланту этого своеобразного существа присоединить еще оригинальность души. Это дар настолько редкий, что о нем следует сказать несколько слов.
Талант писателя часто является лишь отвратительной способностью в красивых фразах передавать никогда не умолкающие жалобы ничтожного человечества. Даже гении, такие гиганты, как Виктор Гюго или Адам де Сен-Виктор, были предназначены произносить прекрасные музыкальные речи, величие которых заключалось в умении скрыть всю бессодержательность жизненной пустыни. Их души как песок, как толпа, бесформенная и послушная. Они любят, они мечтают. Они хотят любви, снов. Они хотели бы слиться с желаниями всех людей, всех зверей. При своем поэтическом таланте, они громко возвещают то, о чем почти не стоило и думать.
Человеческий род, похожий на улей, на какую-то колонию, имеет преимущество перед породою бизонов и зимородков, быть может, только потому, что в нем занимаем некоторое место и мы. И тут, и там – только печальные автоматы. Но превосходство человека заключается в том, что он может достигнуть сознательности, которая доступна, однако, не всем. Достигнуть полного сознания – это значит понять свое отличие от других, свою связь с миром как связь исключительно животных интересов. Но между душами, находящимися на этой ступени, существует братское родство, не уничтожающее никаких различий, тогда как родство социальное основывается на единообразии.
Такое полное самосознание можно назвать оригинальностью души. Все это я сказал только для того, чтобы отметить категорию редких людей, к которым принадлежит Андре Жид.
Несчастье их заключается в том, что когда они хотят выразить себя, они делают это так странно, что толпа боится подойти к ним поближе. Они часто обречены вращаться в узком кругу идеального братства, и если изредка широкие массы принимают их в свою среду, то только как антикварную редкость, как живой материал для музеев. Слава их сводится к тому, что их любят и понимают издалека. На них смотрят как на пергаменты, которые находятся в витринах под стеклом. Но все это рассказано в «Paludes» [92] , в этой истории зверей, «живущих в мрачных пещерах и потерявших зрение, потому что они никогда им не могли пользоваться». Это рассказывается также в «Voyage d\'Urien» [93] , только в более интимной и очаровательной форме. Это наивная история души, чрезвычайно сложной, интеллектуально настроенной и оригинальной.
Пьер Луис
В настоящее время наблюдается небольшое движение неопаганизма, натурализма, эротизма, мистического и материалистического, возрождение тех исключительно чувственных религий, в которых обоготворяется женщина вплоть до того, что есть в ней сексуально безобразного. При помощи метафор можно придать мягкую красоту бесформенному и обожествить иллюзию. Роман Марселя Батийля, молодого, неизвестного писателя, несмотря на все его крупные недостатки, быть может, наиболее любопытный образчик эротической религиозности, которая для приверженных сердец является какою-то мечтой, каким-то идеалом. Но пресловутым выражением этой тенденции была «Афродита» [94] Пьера Луиса, успех которой как бы задушил ароматом роз разные другие попытки возродить чувственную романтику.
Это не исторический роман, подобно «Salambo» или «Thaïs», хотя форма его и ввела в заблуждение наших критиков, старых и молодых. Основательное знакомство с александрийскими культами и нравами позволило Луису нарядить своих героев в костюмы и имена, похожие на античные. Но книгу эту следует читать, отбросив все эти предосторожности, все эти внешние покровы, которые здесь, как и в романах XVIII века, служат лишь ширмами с изображенными на них священнодействующими фаллоносцами. За этими ширмами – нравы, поступки и желания, имеющие несомненно современный характер.
С распространением искусства к нам снова вернулась любовь к наготе. В эпоху расцвета кальвинизма нагота изгонялась из нравов, и она нашла себе приют в искусстве, которое одно только и сохранило ее традицию. В древние времена и даже в эпоху Карла Пятого, ни одно празднество не обходилось без процессий обнаженных прекрасных девушек. В то время настолько не боялись наготы, что женщин, уличенных в адюльтере, голыми водили по улицам. В мистериях такие роли, как Адам и Ева, исполнялись артистами без всякого трико – отвратительной роскоши нашего времени. Любовь к нагому телу, особенно к нагому женскому телу, с его прелестью, с его вызывающей откровенностью, свойственна народам, которых не успела еще окончательно терроризировать церковная суровая реформа. Как только идея наготы будет принята, наши тяжелые костюмы уступят место свободным, легким одеждам, нравы смягчатся, и лучи плотской красоты осветят всю скуку нашего лицемерия. «Афродита» своим успехом возвестила ренессанс нравов, в которых должна найти себе место свобода. Появившись вовремя, она имеет ценность литературного противоядия.
Но сколько лжи в литературе подобного рода! Все эти женщины, вся эта плоть, все эти крики, все это звериное сладострастие, – какая все это суета, как все это жестоко! Самки грызут мозжечки и проглатывают мозги. Изверженная мысль куда-то исчезает. Душа женщин струится точно из раны. От всех этих сочетаний рождается отрицание, отвращение и смерть.
Пьер Луис сам чувствовал, что эта книга плоти логически приводит к смерти. «Афродита» заканчивается сценой смерти, погребением.
Это – конец «Atalá» (Шатобриан невидимо парит над всей нашей литературой), но переделанный и обновленный с таким искусством, прелестью и мягкостью, что мысль о смерти невольно соединяется с мыслью о красоте. Эти два видения, обнявшись, как куртизанки, медленно погружаются в тьму ночи.
Рашильд
Искренность является огромным требованием, если дело идет о женщине. Женщины, наиболее прославленные за их чистоту, все же были комедиантками. Такова, например, эта урна слез по имени Марселина. Она была актрисой. В жизни она плакала, точно играя роль на сцене, ожидая аплодисментов.
С тех пор, как женщины стали писать, ни одна из них не решилась говорить о себе с полною добросовестностью, излиться перед читателем с гордым смирением. И все, что имеется в литературе о психологии женщин, все это написано мужчинами: из «Lady Roxana» [95] мы можем узнать о них больше, чем из полного собрания сочинений Жорж Санд. Быть может, это объясняется не столько лживостью женщины, сколько ее природной неспособностью думать о себе самой, сознавать свое собственное Я не при помощи чужих идей и слов, а при помощи собственного ума. Даже когда женщины наивно пишут для себя самих, в маленьких секретных тетрадках, они думают о неведомом боге, который, через плечо, может быть, читает то, что они пишут. Чтобы быть в первых рядах, женщине необходимо обладать гением, превосходящим гений самых выдающихся мужчин. Вот почему, если часто выдающееся произведение писателя мужчины выше его самого, то прекрасное произведение писательницы будет всегда ниже ее самой, создавшей это произведение.
Этот дефект женщины не имеет индивидуального характера. Он универсален и абсолютен. Женщин надо сравнивать только друг с другом. Их надо судить исключительно как женщин, не презирать за отсутствие эгоизма или индивидуальности. Вне литературы, вне искусства, недостаток этот приравнивается к добродетели.
В чем бы ни показывала свои чары женщина, в пороке или в чистоте, в жизни она всегда лучше, чем на сцене. Они созданы для жизни, для плоти, для материального мира. Они с радостью осуществляли бы самые романтические свои мечтания, если бы их не останавливало при этом равнодушие окружающих: тонкие нервы мужчин не умеют вибрировать в пустоте. Между искусством и жизнью существует явное противоречие. До сих пор мы не видели еще мужчину, который умел бы переживать одновременно и мечту, и действительность, передавать на бумаге явления, реальные в своей первооснове. Если же это и случается иногда, то он не извлекает при этом никакой пользы из пережитого им личного опыта. Эквивалентность ощущений и творчества тут очевидна. Тот, кто умеет сочинять ужасы, рассказывает их лучше того, кто их пережил. Напротив того, преобладание реалистической тенденции ослабляет остроту воображения. У женщин с выдающимся интеллектом, способных к умственной работе, двигательные импульсы легче переходят в жизнь, чем в искусство. За это свойство, прирожденное женщине, свойство имеющее физиологический характер, было бы так же нелепо упрекать ее, как ставить в вину мужчине недоразвитость его груди, короткость его волос.