В дождь сосны выглядят как бесцветные, щетинистые заросли, вытянутые вверх, как все другие деревья: вяз и ольха, дуб и платан.
Может быть, я веду себя как ребенок, который гробы называет черными ящиками, колокольню — ворчащим великаном, даже о дожде думает, что это кто-то тоненько плачет.
Но как же выглядят сосны, когда идет дождь?
В стволах и в коре перестает пульсировать жизнь, и выясняется, что жизненную силу давало им солнце. Ветви и иглы на них замерли в неподвижности. Затихли. Только иногда видишь, как они вздрагивают, стряхивая с себя груз дождя.
Деревья по сторонам улицы темнеют пятнами, очертания их становятся неясными, расплывчатыми. Дождь в этих местах льет, кажется, сильнее, и капли будто затвердевают по краям облаков-деревьев, превращаются в лед.
Но вблизи деревья похожи на мокрые вешалки, обтрепанные веники, старые башмаки, погасшие свечи — не знаю, на что.
Сегодня идет дождь. Небо превратилось в однообразную плоскость серого цвета — или это все же какое-то редкое, изысканное пространство, заполненное вибрирующими зернышками, светло-серыми, излучающими свет. Таким чужим небо кажется от однообразия, от невыразительности. Словно маска. Правда, это означало бы, что под маской что-то таится — может быть, это просто наши надежды, размытые и отнесенные вдаль за упавшую занавесь дождя.
Один говорит: Вода нагрелась, заварю-ка себе чаю! — Ах, черт, говорит другой, вот я и обжегся.
Или один кричит: Ах, на какой мы высоте, над всем! Смотри! — А другой: Я прыгаю!
В совместном и заряженном противоречиями существовании планы пересекаются: Так возникает представление, как будто бы что-то ЕСТЬ, и от этого забывается, что изначально мы чего-то желали.
Что же еще скрывается за каждым из планов, как не воля, желание? — Так может показаться, что дождь, падающий с небес, приносит избавление, небеса завешены роскошными тканями, сотканными из кристаллов, что капли дождя, падая на землю, застывают на ней сверкающими драгоценностями или что тот, кто обратит лицо свое к небу, вдруг поймет: У меня нет никакого повода испытывать отчаяние, просто это дождь хлещет мне в лицо.
Надо принимать каждый кусочек мира, который тебе дается, и проглатывать его, не требуя большего. Приятен он, этот кусочек, на вкус или нет, не в этом дело.
Объедки, которые остаются после такого пиршества, всегда обильнее, чем само пиршество.
Приблизительно так: Вот теперь тебе подано! Так что ешь!
После дождя — прогулка: Выброшенная из дома кошка перебегает мне дорогу. Сначала она добегает до середины улицы, потом, увидев меня, бежит ко мне. Поднимает голову и окликает меня.
Я перевожу ее оклик как «МЯУ». Разумеется, перевод абсолютно неправильный, потому что на самом деле кошка попросила: Ну, помоги же мне! Перенеси меня на сухое местечко! Где она, моя коробочка и т. п.
Человеческое общение: Смысл слов определяется их употреблением, говорит Витгенштейн. Именно поэтому неправилен мой перевод с кошачьего.
И все же порой возникает впечатление, что слова что-то значат, что их смысл не зависит от их употребления в языковых играх, не зависит он также и от их материальной истории.
Какое великолепное безумие быть в одиночестве, говорит поэт-романтик (я сам).
Попробуй теперь иначе! Постарайся нарисовать картину мира с двух, трех различных точек зрения, переплести их между собой, сплести сеть! Смотри, что в нее ловится!
Какой-нибудь местный житель, выйдя из дома, возможно, подумает: Хороший сегодня денек! Теплынь! Только вот это дерево дает слишком большую тень, загораживает солнце. Похоже, пора отпилить большую ветку, вот эту.
А ты думаешь: Тень, отбрасываемая деревом, это как прохладное, шелестящее платье, которое оно на себя надело. Или нет, еще лучше: Тень — это как бы оболочка, тускло поблескивающий цилиндр, внутри которого — дерево, ценная, эластичная водяная оболочка — и в какой-то мере это действительно так: В тенистом месте выпала роса: Вон там! Как ярко она блестит!
Ребенок забирается на дерево просто потому, что сил у него в избытке, или потому, что он хочет посмотреть на мир с высоты, доставить себе такое необычное, пахнущее авантюрой, удовольствие — но потом он все же начинает сомневаться, можно ли это, разрешается ли, ведь и штанишки, и руки перепачканы смолой: О, господи!
А кошка точит когти об кору. Когда подбегает собака, она запрыгивает на развилку ствола. Голова у кошки круглая, меньше, чем у нас, и покрыта мягкой шерстью.
И завтра дерево тоже останется на своем месте!
К чему ведет стремление к гармонии? К холодному безразличию. А противоположное стремление? От него рождается горечь и строгость.
Когда снаружи ветер, мимо окна летят коричневые семена. В воздухе полно этих маленьких парашютистов. Воздушное пространство кажется огромным, если представить себе, что семена — это планеты, у каждой из которых своя орбита: они кружатся, падают, поднимаются снова наверх, уносятся прочь, колеблются, почти оставаясь на одном месте, разлетаются в разные стороны, срываются в штопор, медленно опускаются, покорно ложатся в землю.
Не есть ли это истинное стремление: ни к чему не стремиться?
Бывает такое одиночество, от которого может спасти только одно: еще большее одиночество. И это одиночество — настоящее.
Дружелюбие таится в уголках губ, о нем говорят оттопыренные уши, светлые кончики пальцев: девушка-продавщица протягивает руку, и ты кладешь в нее деньги.
Или на улице: Кто-нибудь идет перед тобой, и ветер треплет штанины его брюк.
Смотрю в окно: Сегодня хороший день. Солнечный свет, рассеиваемый нежной дымкой тумана, струится сразу со всех сторон и освещает местность. Все вещи, деревья, дома, окружены светлой каймой, и у тех, что ближе всего, ясно видны геометрические формы. Кажется, они заключают в себе что-то, что их заполняет изнутри. Эта начинка светится, и, может быть, так кажется оттого, что ты сам ничем не заполнен и представляешь собой чистое созерцание.
Смотрю в окно: Темная гряда облаков отражает солнечный свет, и все вещи, деревья, дома стоят какие-то двухмерные, плоские и бездушные перед этой светящейся стеной. Но краски! Кажется, что перед глазами горит и полыхает. На деревьях пылает зелень, на домах кирпичи пламенеют как языки огня. И хотя гроза еще не началась, она уже растерла себе все краски и дует в горы, чтобы, когда ударит молния, они вспыхнули, стали кричащими: Тогда все сначала замрет, белый мертвый свет подчеркнет все контуры, и все словно вытянется вверх, навстречу грозе! Все потемнеет до черноты! — Как будто бы весь мир состоит из одних виселиц, на них висят злодеи, издают душераздирающие вопли.
Вечерами лучше всего смотреть на проходящие облака. Они как будто бы сделаны из светлого известняка, на котором темнеют синие пятна, и каким же маленьким кажется себе под ними человек.
На ночной стороне облаков цвет фиолетовый, сторона, освещенная солнцем, как лебединая грудь. И земля под ними как будто так ничтожна, с какими-то жалкими островерхими крышами, жалкими перепутавшимися ветвями и малой толикой золота на далекой линии горизонта.
Мир кажется тогда горой, сложенной из молчания. И молчание это — действительно прочный материал, вроде как огромная куча плотного снега, покрывающего все вещи. Каждая вещь словно пробуравила в снежной горе свое отверстие, маленький тоннель, образованный теплом, исходящим от вещей. Сверху в тоннель падают капли. И так они лежат, родные нам вещи. А эта капель, бег времени, есть язык тишины, ее звучание.
Быть может, мне стоило бы набросать план местности, взять широкое полотно и обозначить на нем улицы и дороги?
План местности довольно прост: Это равнина, не ограниченная ничем, кроме тонкой линии горизонта, где земля сходится с небом. Там вдали видны облака, или еще маленькие клубы тумана на голубом фоне, или черное, плотное подножие грозы, у которого пролегают белые линии или полосы, словно громадные водопады, и возникает впечатление, что слышишь рокот и гром, хотя грозовая колонна движется и разрастается совершенно беззвучно.
Эта земля никому не ставит на пути препятствий. Дороги тянутся прямо, как будто узкие каналы серого цвета прорезают равнину. Они влюблены в даль, эти дороги, и точка их исчезновения далеко на краю земли вызывает смущение в душе того, кто смотрит: как будто бы его кто-то нежно и чуть печально поцеловал.
Оттого, что проходящие по полям дороги многократно перекрещиваются, образуется узор из квадратов. И как по-разному они выглядят! Ближние кажутся прочно вклеенными в землю, углы у них совершенно прямые, линии — четкие. А те, что вдали, словно у них есть крылья, слегка приподнялись над землей, у них темно-синие, размытые края и сферическая форма: дома и деревья там будто плывут на кораблях, дрейфуют на вздыбленных льдинах, а еще дальше, совсем вдалеке, все связи между предметами уже теряются, сила тяжести перестает действовать, и участки ландшафта, обрывки луга и коричневые, мохнатые куски леса, разобщенные и поистине свободные, легко парят в пространстве, смыкаются, снова разъединяются — как клочки бумаги, на которой кто-то записал сны мира и своей жизни.
Посмотри в окно! — Вблизи, на переднем плане все явлено во плоти, пронизано смехом, озорством, мукой или болезнью — вот изогнулась ветка дерева, вот человек поднимает руку, клубится дым, мусорный ящик бесстыдно раскрывает свою пасть. Но отдаленные деревья, это сосны уже возвышаются как гордые мачты парусников: как будто бы пришла пора отплывать: прощай!
Я хотел бы установить несколько елок, парочку вязов, разбросать по равнине кусты, да еще три-четыре сарайчика-развалюхи.
Потом настает очередь одиночества, притащим сюда большущие, отливающие синевой ледяные глыбы одиночества.
Они плавятся, растворяются в тишине, пронзенной птичьими голосами: Так одиночество, древний поток, растекается по миру.
Всюду, где в ледниковый период континент покрывали огромные глетчеры, сохранились долины древних рек. Это протянувшиеся на многие километры мелкие низменности или впадины, по которым в свое время стекала талая вода.
Встречаются люди, с которых мир стекает как вода. У них души — непромокаемые, водонепроницаемые как глина, водоотталкивающие как нержавеющая сталь.
Имеется выражение: Этот человек чувствует себя как рыба в воде, или еще: Этот прошел огонь, воду и медные трубы, или: Он плавает как рыба. Большие щуки! — Спрашивается: такие люди относятся к классу хищников или нет?
Во всяком случае у них нет сердца, того, что называют сердцем — или в лучшем случае оно у них из камня, как у героя «ХОЛОДНОГО СЕРДЦА» — нехорошие люди: пошли они к черту!
Душою называют способность сердца заставить в нужный момент умолкнуть рассудок.
Терпимость и душевность исключают друг друга.
Бывают дни, когда здешняя местность выглядит как после всемирного потопа. Не потому, что все покрыто илом и тиной. Но вокруг вещей образуется какой-то налет незначительности, затвердевшая, высохшая корка. Вещи под этим жестким панцирем как будто остекленели, стали как мертвые, препарированные насекомые. И коллекция этих насекомых уже очень старая, посеревшая от старости, изъедена молью и жучком. У жука-оленя недостает усиков, не горит павлиний глаз, нет больше адмиральской перевязи! Нет души.
Ветви платана напоминают своей белизной отколотые куски меловой скалы. Вязы подметают небеса метлами своих ветвей. Даже кошка, обычно такая интеллигентная, сидит сегодня как бессмысленный комок плоти под водосточной трубой: Может, это просто чучело? Мумия, от которой идет застойный гнилой запах, запах тления!
В саду напротив только что срезали куст, у самой земли. Подрезанные ветви уставились вверх своими карими круглыми глазами — или же это обрубки рук и ног, уже тронутые тлением?
Людские беды разрастаются здесь так пышно и неуемно, как будто ничем не обусловленные, что только насмешка еще способна уменьшить боль: Вот мужчина, низко склонившийся над мусорным баком; Вот женщина ждет на автобусной остановке, измятое невыразительное лицо лоснится от привычной пошлости: вялое тело, плюшевые брюки, ярко накрашенные ногти. А вот еще мужчина: одет безупречно, галстук как на рекламе, вывернутые наружу ступни, одутловатое лицо, волосы, напоминающие парик, и слезящиеся глаза — и вот он идет вперед, по прямой, будто только что сотворен; только что выпущен из бездушной, бессильной руки Господа Бога.
И все же по вечерам, когда черные, неузнаваемые от бесцветности птицы садятся на верхние ветви деревьев и смотрят в глаза заходящего солнца, когда все вокруг овеяно доверчивой, даже какой-то верующей тишиной, когда светятся дороги, ведущие на Запад, вода в продолговатых водоемах покрывается рябью, и ночь тихонько пощелкивает в глубине кустарника, — тогда хочется думать, что все устроено как нельзя лучше.
Впрочем, сердцу сразу же возражает рассудок.
ADHOC к части II:
1. Я испытываю глубокую антипатию к бумагомаранию. И вместе с тем должен признать: я не знаю ничего более возвышающего, великолепного, прекрасного, чем — чем что?
Если попытаться дать «этому», этой одной написанной странице имя, то в голову сразу же приходит понятие, введенное Хоркгеймером: тоска по совершенно иному; или, говоря проще: Энтузиазм.
«Я признаю, что дважды два — четыре — вещь превосходная, — говорит Достоевский, но если уж мы начали восхищаться, то я должен все же заметить, что дважды два — пять тоже звучит не так плохо».
Когда мы всматриваемся в мир или — лучше сказать — чувствуем себя включенными в мир, то, с одной стороны, мы хотели бы отдаться миру, а это означает, постигнуть его как целое, или же — им завладеть; а это значит, внести в него порядок.
Эти два желания друг другу противоположны.
Мы ясно чувствуем, что мир торжествует над нашими построениями, что он — совсем другой; и что мы, когда пытаемся понять его как целое во всех его противоречиях и несообразностях, попросту теряем себя в нем.
(Есть ли уже что-нибудь такое, что ты безжалостно разрушил? — В особенности именно то, что ты сам создал, чего достиг, что придавало тебе уверенность.)
Можно сказать: Человек старается всеми силами, своей мыслью, трудом и жизнью — описать процесс, совершающийся между двумя полюсами — созданием конструкции и деконструкцией; процесс качания на штормовой волне.
И в образе качания, в глубине его, содержится, быть может, залетная надежда на: развитие.
2. Думается, что моя неспособность думать по прямой линии (в сущности, не столько неспособность, сколько нежелание преждевременно добиться результатов, не говоря уже о конечном результате), эта моя склонность к предварительности, промежуточным стадиям мышления отражает состояние исторической эпохи. Ведь у истории тоже есть время снимать урожай, а есть время сажать семена. А между ними тянется время созревания.
Другой вопрос, также имеющий к этому отношение, это вопрос о дикарях в истории цивилизации. — Поскольку человечество и его мудрецы также представляют собою, как всякое другое явление природы, предварительный результат эволюционного процесса, в глубинной структуре современного человека переплетаются все черты характера, свойственные человеческому существу на различных стадиях его развития. Очевидно, что художник мобилизует весь этот потенциал. Очевидно также, что такая конфигурация мысли вызывает множество вопросов и что анализ произведений искусства под этим углом зрения весьма плодотворен.
3. Исходной точкой и главной движущей силой в работе художника является, насколько я могу судить, полная неустойчивость и лабильность душевной сферы, тесно соприкасающаяся с областью явлений физики и физиологии, со всем этим хозяйством кислот и ферментов, даже с химическими процессами в клетках.
III
Существует индуктивное мышление, которое не верит в возможность проникновения в тайну мира, в возможность ее постижения. Строго говоря, такое мышление и есть единственно истинное, ибо может ли мысль проникнуть в тайну мира…
Мы не знаем и никогда не узнаем, что такое наша мысль, в чем она коренится, что есть мир, что есть мы.
Псевдоиндукция у Фрейда: Он только притворяется, будто бы не знает. Но ключ у него всегда наготове. Фокусы, мошенничество.