– Молодой Третьяков, – ответила ее сестра Зинаида. – Купец первой гильдии из Замоскворечья. Торгует льняным полотном. Говорят, текстильную фабрику строит, пароходы покупает. Да еще и деньги тратит на собирание картин.
Сестры вышли в фойе и направились к спускавшемуся по лестнице поклоннику. Так тот вообще ретировался из театра. Близорукой Вере и рассмотреть его не удалось. Ну что прикажете делать с таким робким обожателем? Пришлось подключить то самое искусство, перед коим столь благоговел Павел Третьяков. В конце концов, семейство купцов Мамонтовых тоже не чуждо «наукам красоты». Мать Веры искусно играла, отец, Николай Мамонтов, прекрасно пел дуэтом со своим младшим братом Иваном. Сын Ивана, двоюродный брат Веры – Савва Иванович, бредил театром. Сама Вера и сестра Зинаида славились по Москве как прекрасные пианистки и часто играли на публике в четыре руки. Вот и решено было пригласить Павла Третьякова на музыкальный вечер.
Павел пришел к Мамонтовым, но забился в угол за штору. Однако после первого же выступления Веры выбрался «на свет» и бросился к приятелю:
– Какая чудесная пианистка!
Приятель не растерялся и подтащил Павла прямо к инструменту. Верочка подняла глаза и наконец увидела вблизи своего восторженного обожателя. Он ничуть не походил на замоскворецких купцов – тонкое нервное лицо, высокий лоб, ясная улыбка. Да он оказался красив, этот недотепа!
Уже на другой день Третьяков примчался к Мамонтовым с визитом. С тех пор в доме часто слышались наставления прислуге: «Не ставьте чашки на край! Уберите с дороги маленький столик!» Влюбленный недотепа ухитрялся смахивать на пол чашки, сворачивать столы и стулья. Но предложение осмелился сделать Верочке только через несколько месяцев. Свадьбу сыграли 22 августа 1865 года, а в октябре 1866 года родилась старшая дочка – Верочка (ни о каком другом имени Павел и слушать не захотел!), через год – Сашенька, в 1870-м – Любушка, и вот в 1871-м наконец-то сын – Миша. Но что делать – больной. Каких только врачей Вера не звала! Все только головами качали: «Тяжелые роды, голубушка! Надеемся, ребеночек выправится…» Но диагноза никто не ставил. В конце концов Павел привез двух немецких светил. Грузные, холеные, они долго осматривали Мишу, ощупывали толстыми пальцами, потом пошли пить чай. Говорили по-немецки. Вера хоть и знала язык, но от волнения ничего не понимала. Попив чаю, доктора попросили привести старших детей. В сопровождении бонны три девочки робко вошли в гостиную. Немцы спрашивали их о разных вещах на ломаном русском. Девочки пугались и путались. Наконец их отослали, и врачи по-русски вынесли вердикт: «Девошк – есть норма, малшик – найн». Потом один врач брезгливо заговорил с другим по-немецки. Вера разобрала только: «Idiotismus».
Всю ночь она рыдала. Павел терпеливо утешал:
– Не верю я немецким диагнозам! Выправится наш мальчик!
Спустя пару недель он приставил к Мишеньке старушку Ольгу Николаевну и возложил все надежды на любовь и заботу. Но время шло – Миша начал прибавлять в весе, но не в уме.
…Тонкие пальцы Веры Николаевны тревожно бегали по клавишам. Теперь дом просыпался под звуки ее рояля и засыпал под них. По утрам звучали бурные пассажи, будто она набиралась от них мужества на целый день. По вечерам звуки становились печальными и болезненными, словно она отдавала им свою тревогу. Однажды, когда Вера Николаевна начала играть, дом огласился диким ревом. Оказалось, девочки залезли под рояль и, услышав печальную игру матери, зарыдали в голос. Пришлось выудить их из-под инструмента.
– Зачем вы залезли под рояль? – рассердилась мать.
Люба набычилась и закричала, вытирая слезы:
– Надо же нам где-то играть!
А рассудительная Верочка объяснила:
– Папа говорит, по дому играть и бегать нельзя. Говорит, от нашего топота картины могут со стен упасть. А «море Айвазовского» вообще из рамы выплеснется!
Вечером Вера Николаевна завела с мужем свой давний разговор:
– Неужели не видишь, Павлуша, в доме житья не стало! Детям играть негде. В комнатах воздуха нет – все стены завешаны. Краска, лак, скипидар – разве это запахи для детей? Одно из двух: либо я с детьми, либо твои картины!
Третьяков озабоченно потер свой нос (ну что за странная привычка!):
– Ты же знаешь, Веруша, вы все мне дороги. Не могу я выбирать! Да, собирательство – страсть. И как говаривали древние, люта эта страсть и тягостна…
Вера отмахнулась:
– Так про уныние говорят!
Павел вздохнул:
– Вот я без картин и приду в уныние-то! Не могу я без оной страсти… Но я вот что надумал – пристрою-ка к дому крыло. Перенесу туда картины. Будет художественная галерея!
Дела галерейные
И начались «галантерейные хлопоты» – именно так, перепутав галерею с галантереей, говорили дети. Два года возводилась пристройка, а в начале 1874 года началась развеска картин. Третьяков самолично таскал все, что мог поднять. К вечеру, вымотанный, засыпал прямо в кабинете. Но посреди ночи вскакивал, будил жену:
– Веруша, мне кажется, «Арестанты на привале» Якоби замерзают. Бери одеяла, укроем их!
Вера сопротивлялась:
– Они не ненастоящие, а нарисованные!
Но Павел уже бежал в галерею со свечой в руке, тревожно смотрел на термометры в зале:
– Двенадцать градусов! А должно быть не меньше шестнадцати!
Наконец на исходе весны 1874 года на садовой калитке дома в Лаврушинском появилась скромная вывеска: «Картинная галерея». И потянулись посетители.
Продать свой холст в Третьяковскую галерею стремился всякий художник. Но не всякую картину Павел Михайлович покупал. Художественный вкус у него был отменный – ни сухих академических, ни претенциозных картин он не брал. Только правда жизни интересовала Третьякова, и от художников он требовал: «Не надо мне ни богатой природы, ни великолепной композиции, ни эффектного освещения! Дайте мне хотя бы лужу грязную, да чтобы в ней правда была!»
Лаврушинский переулок, дом 10
Он и сам был таким – скромным, непритязательным, застенчивым. Не любил ни балов, ни собраний, ни торжественных приветствий – ну не светский был человек! Не то что его младший брат Сергей Михайлович. Тот слыл модником, острословом, душой общества. Даже проживал не в купеческом Замоскворечье, а на аристократическом Пречистенском бульваре. Дружбу водил с сенаторами и с высшим светом.
В 1877 году отцы города выбрали его московским городским головой. Но и он горел той же страстью, что и брат – собирал коллекцию картин, правда преимущественно французских. Из Парижа присылал брату подробнейшие письма. Как-то написал: «Купил 3 великолепные пейзажа Добиньи. Счастлив!» А через неделю: «На место моих трех Добиньи приобрел одного очень хорошего». Потом: «Поменял 5 своих картин – Добиньи, Коро, Руссо, Милле, Труайе – на 3 других, среди них Курбе. Счастлив!» А потом и вовсе – смех: «Своего Курбе сбыл, Руссо приобрел опять». И снова – счастлив!
Зато его собрание удостаивалось разных Почетных листов со всей Европы, и Сергей горделиво показывал их в России. А Павел Михайлович, когда получил почетное звание коммерции советника, совсем сконфузился. Вере так объяснил:
– Я сегодня в самом хорошем настроении был, а открыл газету – там о присвоении этого звания пишут! Разумеется, я его употреблять никогда не стану. Но ведь никто не поверит, что искренне! Уже прихлебатели с поздравлениями являлись. Хорошо, успел сказать швейцару, что меня нет!
Так, оконфузясь, Павел неделю дома и просидел!..
В дом Третьяковых зачастил Василий Суриков и очень всем понравился. Небольшой, плотный, похожий на неуклюжего молодого медведя, он мог быть и страшным, и невероятно нежным. А уж по характеру этот выходец из Сибири оказался вообще непредсказуем. Москвичи рассказывали о нем разные небылицы. Говорили, что однажды он продал купцам две работы за огромную цену, а на другой день рванулся вдогонку за покупателями. Бросил им деньги, выхватил картины да и уничтожил. Купцы еще ахали: хорошо – картины, а не нас самих! А сам Суриков жаловался на Москву:
– Со мной здесь, в древнем городе, начало твориться что-то страшное. Выйду на Красную площадь, вдруг кажется: у стены Кремлевской люди стоят. И все – в старинных русских одеяниях. Словно дверь в другую эпоху передо мной открывается – и жутко, и любопытно! А как-то подвечеру остановился я у Лобного места, и вдруг передо мной словно вспыхнула сцена стрелецкой казни. Да так ясно, аж сердце забилось!
Это трагическое полотно Третьяков усмотрел еще в мастерской Сурикова. Решил выкупить для галереи, 8 тысяч серебром не пожалел. Но тут к Сурикову заехал Репин. Посмотрел на картину и говорит:
– Что ж у вас ни одного казненного нет? Вы бы хоть одного на виселице повесили!
Суриков призадумался. И впрямь, какая казнь, ежели нет казненных? Взял да и пририсовал повешенного. Но тут как раз его старая нянька в мастерскую вошла. Увидела да в обморок и грохнулась. А в тот же день еще и Третьяков заехал. За голову схватился и заорал благим матом:
– Что вы картину-то портите?! Ведь ожидание казни страшней, чем она сама!
Пришлось стереть повешенного. Так и отправили стрельцов на передвижную выставку – в одном жутком ожидании. И кто-то из посетителей окрестил картину «Утро стрелецкой казни»…
После выставки огромное полотно с трудом пристроили в галерее. Суриков бродил по залам, объясняя Вере и девочкам:
– Вы этого полотна не бойтесь! Я уж отбоялся, пока писал. Ужаснейшие сны видел: казни каждую ночь, кровью кругом пахнет. Поверите ли, засыпать боялся! Но Бог уберег: всё в снах осталось – и ужас, и кровь. Нет ничего этого на картине!
Вера Николаевна восхищалась:
– Зато вам удалось передать нашу дикую и зверскую историю!
Той осенью 17-летняя Верочка решила углубленно изучить Петровскую эпоху. Набрала книг, долго читала, в конце концов, пошла взглянуть на полотно Сурикова – для наглядности. Больше всего поразилась не стрельцам, а молодому царю Петру – столько гнева и исступленности было в его лице! Вечером прилегла на кровать, а встать не смогла. Врачи констатировали горячку. Вера Николаевна ночи сидела с больной, обнимала, пытаясь прогнать бред. Но бред оказался крепким, как царская водка, – Верочка бредила страшным царем Петром…
В конце 1880-х в Лаврушинский переулок тайно привезли запечатанную картину. Павел Михайлович сам пронес ее в дом, повесил не в галерее, а в зале и накинул простыню. Жене объявил коротко:
– Картина Репина Ильи Ефимовича «Иван Грозный и его сын Иван».
Вера ахнула:
– Та самая, запрещенная Святейшим Синодом?!
– Она самая! – И Третьяков сдернул простыню.
Вера онемела от ужаса: безумный царь только что убил сына. Тот лежал на полу. И кровь, повсюду кровь…
– Зачем ты ее купил? – тихо спросила Вера. – Ведь по высочайшему указу ее хотели уничтожить!
И тут Третьяков взорвался:
– А теперь не посмеют – это моя частная собственность!
– Но картину запрещено выставлять! – попыталась образумить мужа Вера.
И тогда Третьяков почти спокойно сказал:
– А мы и не будем!
В начале 1889 года он повесил «Грозного» не в зале, а в маленькой комнатке, закрытой для наплыва публики. Но избранным показывал картину сам. Открывал дверь, скидывал белое покрывало, и. Красный персидский ковер, лежавший на полу комнатки, оказывался как бы продолжением ковра на полотне. Входившим посетителям казалось, что убитый сын Грозного лежит прямо на полу этой реальной комнаты. Люди испытывали шок. Домашние же, зная о страшной картине, старались в эту комнату вообще не заходить. А уж если нельзя было миновать – крестясь, пробегали мимо.
Да, не все гладко. Коллекционирование – лютая страсть и тягостная. Недавно Третьяков узнал немыслимое. Прямо из залов его галереи стали пропадать рисунки! К тому же выяснилось, что сами художники тайком заменили несколько своих работ на копии. Конечно, копии авторские, но не оригиналы! А однажды Третьяков обнаружил на картинах следы свежих красок. Оказалось, начинающие художники, копирующие работы старших, сверяют свой цвет прямо на холстах. Словом, воры, подделыватели и варвары! Разве уследишь за ними – всего-то с двумя помощниками?!
– Я решил закрыть галерею для посещений! – объявил Третьяков жене. – Хочу просить московские власти взять ее под свое крыло. Пусть будет городская галерея, где в каждом зале – смотритель. Иначе все разворуют и испакостят!
Два года шли переговоры. Наконец решили: московские власти станут содержать галерею на свои средства, а Третьяков – покупать картины для пополнения. На 15 августа 1893 года наметили официальное открытие «Галереи братьев Третьяковых, которую они передают городу Москве» – четыре громадные пристройки вокруг ставшего вдруг крошечным дома в Лаврушинском переулке. 1276 картин и около 500 рисунков. Павел Михайлович не хотел пышных торжеств. С утра он медленно бродил по своим залам, в одном остановился и завздыхал: брат Сергей не дожил до этого дня. Год назад, 26 июля 1892 года, он внезапно скончался в Петербурге. Свою коллекцию французской живописи XIX века завещал для будущей Третьяковской галереи. Вот бы радовался открытию, не то что Павел, который так не любит торжественных мероприятий!..
Третьяков нащупал первую ступеньку новенькой лестницы и шагнул вниз. Говорят, на открытие в галерею приедет сам Александр III с семьей. И вот надо выходить встречать, кланяться. Павел Михайлович спустился на пару ступенек, и тут вдруг громко стукнула входная дверь. К ужасу своему, Третьяков увидел, что у подножия лестницы появился император. Коллекционер хотел ринуться навстречу, да побоялся скатиться по навощенным ступенькам. Так что император был вынужден подниматься ему навстречу. Вера Николаевна, выбежавшая вслед за мужем, растерялась. Получалось, не император оказывал честь собирателю, а тот, спускаясь, императору. Как бы конфуза не вышло! Но на середине лестницы Третьяков и Александр встретились, и император первым пожал коллекционеру руку.
Потом все пили кофе в Васнецовском зале, рядом с «Богатырями» и «Аленушкой». Причем сначала кофе разливала хозяйка, затем – сама императрица. Потом пошли по галерее. В Суриковском зале государь заговорил о приобретении «Боярыни Морозовой», но Третьяков ответил:
– Она уже не моя. Принадлежит городу, а вместе с ним – России!
И тогда Александр III низко поклонился Павлу Михайловичу.
После посещения императора начальство расстаралось пожаловать «господину Третьякову» потомственное дворянство. Но тот решительно отказался:
– Я купцом родился, купцом и помру!
И ведь как в воду глядел! В 1895 году по Москве пополз слух о болезни Третьякова. Говорили, что у него расширение желудка и, наверное, язва. Шептались, что он приводит в порядок свои дела и стал необычайно прижимист – за каждый рубль торгуется. Впервые отказывает художникам во вспомоществовании. Верещагин, мол, просил взаймы крупную сумму, а Третьяков не дал. Хоть и мог бы – капитал уже на миллион тянет…
В конце 1897 года в дом в Лаврушинском доставили новое полотно. Несмотря на все несчастья, галерея требовала пополнения. Вера Николаевна взглянула на бирку: «Васнецов В.М. Царь Иван Васильевич Грозный». Опять этот ужасный Грозный! К чему бы? Правда, Васнецов – замечательный, светлый художник. Вряд ли это недоброе знамение…
Увы! Через несколько месяцев, в марте 1898-го, Веру Николаевну разбил паралич. У нее нарушилась речь. Павел Михайлович не понимал ее, и она беззвучно плакала. Третьяков уходил в кабинет и там отчаянно рыдал. «Всю жизнь на проклятые картины грохнул, даже не мог решить, что мне дороже: галерея или Верочка? – думал он. – Теперь вижу: Верочка! Чтобы поправилась, все бы картины отдал! Да отдавать-то уже нечего. Всё принадлежит городу…»
Бледный, худой и желтый, Третьяков бродил по галерее. Ночей не спал, снова и снова перевешивая картины. Тайком, чтобы никто не услышал (поднимут ведь на смех!), разговаривал с холстами. Все чаще вспоминал предостережения, услышанные в молодости: «Высосут они из тебя жизнь!» Коллекционер горестно вздыхал: если б только из него! Но чем провинилась Веруша?! Да и сам Павел Михайлович из-за болей в желудке почти ничего не ест. Из-за переживаний обессилел донельзя. «Люта эта страсть и тягостна…» Да и ненасытна – все галерея забрала себе, ничего уже создателю своему не оставила…
В конце концов Третьяков свалился. 4 декабря 1898 года вызвал священника исповедоваться и причаститься. По окончании исповеди сказал: «Берегите галерею!» Потом, вздохнув, зашептал: «Верую!» То ли жену звал, то ли Бога… На третьем «Верую» его не стало.
От Веры Николаевны хотели скрыть смерть мужа. Но она поняла и написала едва разборчиво: «Требую быть там». Дочери отвезли ее в залу для прощаний. Она сидела в инвалидном кресле, глядела на Пашеньку, лежавшего в цветах, и кивала ему: «Я скоро!» 7 декабря при огромном стечении народа художники, возглавляемые Васнецовым и Поленовым, отнесли на руках гроб с телом Третьякова на Даниловское кладбище. Речей, которых столь не любил Павел Михайлович, не произносили. Просто долго стояли у свежей могилы. Вера Николаевна на похоронах не присутствовала. Через четыре месяца она и так ушла к мужу.
После смерти Третьякова под одним из ящиков письменного стола нашли странное завещание. Павел Михайлович распорядился, чтобы после его кончины никто не имел права пополнять галерею новыми работами, ведь «собрание очень велико, оно может сделаться утомительным, да и характер собрания может измениться».
Спустя 15 лет Васнецов, посетивший Третьяковскую галерею, писал Грабарю: «Не совершили ли мы преступления относительно памяти П.М., видоизменяя его драгоценный дар Москве и русскому народу? Даже скромный фасад его дома на парадный переделали – в псевдорусском стиле. Я уж и жалею, что по моему проекту. Невольно кидается в глаза, что собственно Третьяковской галереи, быть может, уже нет, а есть городская галерея только имени Третьяковых, составленная из картин, пожертвованных Третьяковым, и из картин, приобретенных после него».
И хранитель Третьяковки Грабарь долго еще думал: прав ли был Третьяков, запрещая пополнять галерею? Или все-таки права галерея, вечно и ненасытно требующая пополнения?..
Собиратели времен
Напиши мне письмо…
Я блуждал в игрушечной чаще
И открыл лазоревый грот…
Неужели я настоящий
И действительно смерть придет?
Оба создателя образа незабвенного Остапа Бендера – Илья Ильф и Евгений Петров – были и сами большие шутники, обожавшие розыгрыши. К тому же оба они, как и полагается истинным газетным корреспондентам, которые могут полагаться только на себя, были людьми весьма предприимчивыми.
На самом деле Петров – псевдоним, взятый по имени отца. Тот был учителем истории и вполне мог гордиться прожитой жизнью, ведь оба его сына – Валентин Катаев и Евгений Петров – стали уникальными писателями. Собственно, именно из-за того, что Валентин Катаев уже прославился своими сочинениями, Евгений и взял себе псевдоним, посмеиваясь:
– Да сколько же будет в литературе кататься Катаевых?
В Москву Петров приехал из Одессы в 1923 году. Поселился он в Кропоткинском переулке в небольшом домике № 5 (сейчас сохранился лишь участок, сам старенький дом снесен). Эту огромную, бестолковую, переполненную коммунальную квартиру позже он вместе в соавтором Ильей Ильфом описал в «Золотом теленке», назвав Вороньей слободкой. Но на самом деле название возникло задолго до появления культового романа. Один из современников писателя вспоминал:
«Такое название Евгений Петрович сперва дал своему реальному жилищу, а потом уже перенес его в роман вместе с похожим описанием обстановки и обитателей этой квартиры. Были в действительной «Вороньей слободке» в Кропоткинском и «ничья» бабушка, и «трудящийся Востока – бывший грузинский князь», и многие другие персонажи, описанные в романе».
Описание оказалось настолько ярким, что москвичи с тех пор так и звали свои легендарные коммуналки – Вороньими слободками. У Евгения Петрова была особая страсть: он всю жизнь коллекционировал конверты. На почтах он скупал их пачками. Но как достать конверты, погашенные иностранными штемпелями, тем более в 30-х годах ХХ века, когда Советская страна жила за железным занавесом? Гениальный «папа» Остапа пошел по стопам «сыночка»: придумал феноменальный ход. С разрешения Союза писателей он «переписывался» с кем-то из-за границы, а на самом деле отсылал письмо на. заведомо ложный адрес. Естественно, через пару месяцев конверт возвращался к самому Петрову с пометкой: адрес неверен. Зато на нем стояло множество различных штемпелей иностранных почт.
И вот однажды в апреле 1939 года Петров послал письмо в Новую Зеландию, столь любимую литераторами еще по культовому роману Жюля Верна «Дети капитана Гранта». Петров придумал город Хайдбердвилл, уверенный на сто процентов, что такого замысловатого названия просто не может быть. Придумал и улицу Ратбич, дом № 7. Затем сотворил самое главное имя адресата: Мэрилл Оджин Уэйзли. Немного зная английский язык, составил коротенькое послание:
«Дорогой Мэрилл! Прими искренние соболезнования в связи с кончиной дяди Пита. Прости, что долго не писал. Надеюсь, что с Ингрид все в порядке. Поцелуй от меня дочку. Она, наверно, уже совсем большая. Твой
Письмо вернулось только в августе. Но это было не его, Петрова, письмо! Вскрыв неизвестный конверт, писатель прочел:
«Дорогой Евгений! Спасибо за соболезнования. Нелепая смерть дяди Пита выбила нас на полгода из колеи. Поэтому, надеюсь, ты простишь, что мы не сразу ответили. Мы с Ингрид часто вспоминаем те два дня, что ты провел с нами. Глория совсем большая и осенью пойдет во второй класс. Она до сих пор хранит мишку, которого ты привез ей из России. Твой друг
Прочтя такой ответ, Петров смутился. Не может же быть подобных совпадений! Он никогда не знал никакого семейства Уэйзли, не был в Новой Зеландии и уж конечно не дарил никакой девочке Глории никаких мишек! Да он же всех их придумал – и город, и семейство! Может, это чья-то шутка?! Петров еще раз внимательно осмотрел конверт. Он был настоящий! Как и штемпель «Новая Зеландия, почта Хайд-бердвилл». И адрес отправителя, и имя, полностью выдуманные, оказались реальны! Но главное, как он мог быть с ним знаком?!
Петров перевернул конверт и наконец понял, что там еще что-то есть. Оказалось, фотография. На обороте подпись: «Высылаю фото, которое я тогда сделал, но ты, торопясь, не смог забрать». И дата: «9 октября 1938 года». С фотографии на писателя смотрел он сам, обнимавшийся с каким-то мужчиной крепкого телосложения. У Петрова дыхание перехватило. Да что же это такое?! Он не знает этого человека, а 9 октября прошлого года он был…
И тут писателю вообще чуть не стало плохо. Он вспомнил, что именно в этот день загремел в больницу в бессознательном состоянии. У него отказали легкие, и врачи несколько дней боролись за его жизнь. Так что же выходит, в это время его дух (или фантом – называйте как хотите) попал в Новую Зеландию, общался там с этим самым Мэриллом?! Не потому ли в памяти писателя всплыли его координаты, когда он думал, что просто придумывает их?!
Все это было слишком невероятно, чтобы забыть о странном письме и оставить все как есть. Петров написал второе послание Мэриллу. Но 1 сентября развернулась Вторая мировая война, и ответа не пришло. Ну а потом началась Великая Отечественная война. Евгений Петров, несмотря на белый билет, добился назначения военным корреспондентом. Он часто летал на фронт и передовую. 2 июля 1942 года самолет, на котором он вылетел на линию фронта, пропал. Вероятно, он был сбит фашистами. Евгению Петрову было всего-то 39 лет.