АЛЕН-РЕНЭ ЛЕСАЖ[352]
Он работал, чтобы жить. Вот жизнь Лесажа, рассказанная в четырех словах, стилем пресловутого доктора Зеба, который в одну строку уместил всемирную историю[353].
Ален-Ренэ Лесаж родился в Сарзо, на острове Рюйс, 8 мая 1668 года, от мэтра Клода, служившего там в окружном суде, и Жанны, законной супруги сего мэтра Клода, урожденной Бренюга.
Когда Алену пришло время учиться, его отослали в Ваннский коллеж, которым управлял ректор Брошар, бывший иезуит и хороший наставник. Мальчику не исполнилось и десяти лет, когда, в 1677 году, отец взял его за руку, чтобы вместе проводить добрую Жанну Бренюга, скончавшуюся 11 сентября, до приходской церкви Сарзо, где ее похоронили в Керленской капелле. Затем ребенок, весь в черном, вернулся в Ванн и, потратив пять лет на изучение «Наставлений» Квинтилиана и «Жизнеописаний» Плутарха, снова, волею судеб, отправился в Керленскую часовню, где мэтра Клода похоронили рядом с его женой.
Усопший оставил сыну небольшое состояние; но опекуном был назначен брат Клода, Габриель Лесаж, и он разорил своего питомца.
Осиротевший юноша явился в Париж около 1690 года с намерением слушать в университете лекции по праву и философии. В большом городе мы его теряем из виду. Надо полагать, что он занимался не только «Практическим руководством по французской юриспруденции» и правилами построения силлогизма. Он отличался живым умом, крепким сложением, приятной наружностью. Говорят, что некая знатная дама не оставила всего этого без внимания. Намекают на любовную связь; но, в общем, о его студенческих похождениях ничего не известно. Если б он их рассказал, они остались бы в памяти у всех, и из старинной книги с красным обрезом выглянули бы очаровательные грешницы, простодушные и все же бессмертные. Но те, что, подобно Лесажу, постоянно забывают о самом себе, не пишут исповедей. Нужна большая доля гордости, чтобы унижать себя публично.
Впрочем, он рано покончил с интрижками, завязывающимися на народных гуляньях. Большая любовь захватила его и прошла через всю его жизнь.
Поселясь на той самой улице Старой Голубятни, где Лафонтен, Шапель и Расин собирались у Буало, молодой Ален-Ренэ часто навещал некоего буржуа, проживавшего в Ситэ, отца красивой и добродетельной девушки; она звалась Марией. Он полюбил ее, она ответила взаимностью. Досказать этот роман можно самыми простыми словами. Все его эпизоды отмечены в записях нескольких парижских приходов.
Семнадцатого августа 1694 года архиепископ парижский, по ходатайству Лесажа, разрешил ему без предварительных церковных оглашений вступить в брак с девицей Марией-Элизабет Гюйяр, дочерью Андре Гюйяра, парижского буржуа, и его супруги Марии Карлос, проживавших совместно в приходе св. Варфоломея.
В силу второго разрешения, данного 27 сентября того же года, венчание состоялось на следующий день в церкви св. Сульпиция — прихода, в котором тогда числился Лесаж и куда с того времени перешли и Гюйяры.
Марии минуло двадцать два года, Алену-Ренэ — двадцать семь лет. Он состоял адвокатом при Парижском парламенте. У него не было судебных дел и, по милости дядюшки Габриеля, никаких других доходов. Мария принесла в приданое свою молодость, красоту, добродетель. Они были совсем не приметны, эти бедные дети, и так основательно затерялись в обширном королевстве, среди толпы горожан в темных одеждах, что в наши дни невозможно отыскать их след. Данше, товарищ Алена-Ренэ по университету, добрый друг Данше, отличный гуманист и хороший человек, часто бывал у молодой четы; но, нуждаясь не менее их, он отправился преподавать в Шартр.
Предполагают, что Ален-Ренэ уехал с женой в Витре и стал там секретарем дельца, взявшего на откуп не то денежные повинности крестьян, не то налог на соль. Достоверно лишь одно: в 1698 году он возвратился в Париж и поселился неподалеку от той самой церкви св. Сульпиция, где венчался и где 24 апреля был окрещен его сын Жюль-Франсуа. Лесаж нашел покровителя в лице г-на де Лионн, игумена аббатств Мармутье и Шали, приора Сен-Мартен-де-Шан, оказавшего ему некоторую помощь или по меньшей мере нравственную поддержку и уговорившего его перебраться на другой берег Сены, поближе к нему; там, в церкви св. Евстахия, 29 февраля 1700 года был окрещен третий сын Лесажа, Франсуа-Антуан.
Два года спустя у него родилась дочь. Короче говоря, он был обременен женой и четырьмя детьми, и все его имущество заключалось в его голове, умной и хорошо оснащенной.
Он очинил перо уже в первый год супружеской жизни, дабы извлечь из своей чернильницы некоторый почет, а главное — некоторую выгоду. Не придумав ничего лучшего, как перевести письма ритора Аристенета, он составил из них тощий томик, который стараниями его друга Данше был издан в Шартре. Никто не обратил внимания на эту неточную копию весьма посредственного оригинала. Нужно было искать другой источник, напасть на другую золотоносную жилу. Говорят, не кто иной, как аббат де Лионн, указал Лесажу, где копать. Он посоветовал ему изучить испанский язык, чтобы перенести во Францию литературу, созданную за Пиренеями. Приор Сен-Мартен-де-Шан, несомненно, имел в виду комедии плаща и шпаги, произведения соперников и подражателей Кальдерона, Сначала Лесажу не повезло. Он перевел три-четыре трагедии и один роман без всякого успеха. Наконец 1707 год разрушил злые чары. В этот год Лесаж дал актерам две комедии: большую — «Дон Сезар Юрсэн» и маленькую — «Криспен — соперник своего господина». Большая, являвшаяся переводом, имела успех при дворе, а маленькая, собственного сочинения, — у городской публики. В том же году он издал у Барбена «Хромого беса» — роман, сюжет которого заимствован из Испании, но стиль — единственное, что важно, — чисто французский.
Все, кто умел читать, захотели прочесть «Хромого беса». В этой книге находили новые острые приемы изображения человеческой природы, изумительную способность схватывать самую суть явлений, и это возбудило всеобщий интерес. Даже мальчишка-слуга Буало и тот, в его Отейльском доме, тайком пожирал этот роман. Буало пригрозил выгнать мальчишку, если тот не отнесет немедленно книгу туда, где он ее взял. Добропорядочный Буало не желал проспать хотя бы одну ночь под тем же кровом, что «Хромой бес». Весьма благоприятный для новой книги признак, если она не нравится старым критикам! Считайте, коль скоро они ее одобряют, что она не содержит ничего нового; если же они ополчаются на нее — стало быть, она оригинальна и заслуживает прочтения. Второе издание «Хромого беса», вышедшее в том же году, разошлось еще быстрее первого. Два молодых сеньора поспорили из-за последнего экземпляра и обнажили шпаги на ступенях св. Капеллы.
Семья не сидела без хлеба. Но когда этот хлеб был дочиста съеден, Лесажу пришлось снова изощрять свой ум. Он дал актерам «Тюркаре». Пьеса оказалась шедевром; поэтому они потребовали, чтобы Лесаж переделал ее по их вкусу, и не соизволили ее сыграть. Они вызвали в Лесаже омерзение и отвратили его от театра. «Тюркаре» задевал за живое общество того времени. То была сатира на финансистов. Преемники Монторонов и Ласаблиеров задавали тон. Они всюду воровали, все оплачивали и всем владели.
«Тюркаре» читали в салонах. Герцогиня Бульонская, у которой собирались светские остроумцы, пожелала прослушать пьесу. Лесаж сильно задержался в суде из-за тяжбы, которую проиграл, и с большим опозданием пришел к герцогине; она приняла его холодно и наговорила ему колкостей. «Сударыня, — ответил ей простак Лесаж, — по моей вине вы потеряли два часа; будет только справедливо, если я возмещу вам этот ущерб». Он сунул рукопись в карман и ушел, прежде чем его успели удержать.
В 1715 году умер Людовик XIV и вышел «Жиль Блас». Действие этой «Комедии в ста различных действиях» (назовем ее так, как было названо творение Лафонтена) происходит в Испании; куртизанки в мантильях, сеньоры, величественные в своей бедности, нищие, вооруженные пищалями, все они в совершенстве разыгрывают там свои роли. Но подлинным ее предметом является человек, а он, в сущности, одинаков и в Испании и во Франции. Здесь, как и там, за великолепием немногих таится нищета всех, и плуты водятся в изобилии. Читая «Жиль Бласа», как далеки мы от «Франсиона»[354], от «Комического романа», от «Буржуазного романа»![355]
Благопристойность, учтивость, хороший тон господствуют в шедевре Лесажа от начала до самого конца, и, пожалуй, хотелось бы, чтобы стиль его был менее ровен, остроумие — менее сдержанно, чтобы иногда в нем проскальзывал элемент — не бурлеска, отнюдь нет, а плутовского романа.
Лесаж уже был глух, когда он писал эту прекрасную книгу, где в точности запечатлен шепот самолюбия и страстей, даже едва слышный. И эта книга создана человеком, который работал, чтобы жить! Дядюшка Габриель, обобравший своего племянника, и есть дядюшка «Тюркаре» и «Жиль Бласа».
Лесажу минуло сорок семь лет, он — автор двух или трех шедевров; он сотворил чудо — замечательный роман. Из своей головы, породившей целый мир, ему приходится неустанно черпать то, что может дать пропитание его семье. Он работает и будет работать для ярмарочного театра. Там он не сталкивается с надменной тупостью актеров. Там потребляют пьесы, и он будет их поставлять. Будет мастерить грубоватые фарсы, которые Арлекин, Коломбина, Скарамуш и Пьерро разыгрывают для лакеев и горничных в балагане, между ларьком торговки веерами и фургоном цирюльника. С помощью нескольких сметливых товарищей он состряпает двадцать, тридцать, сорок, шестьдесят, семьдесят арлекинад. Это ходкий товар. Известно, о чем нужно говорить, чтобы толпа смеялась. Некоторые темы обладают свойством увеселять. Иной раз в ярмарочных куплетах рифма, намеренно неточная, подсказывает зрителю нужное, то есть непристойное словцо. Однажды актриса нечаянно произнесла такое словцо — и была на несколько дней отправлена в Сальпетриер[356]. Регент[357], человек умный и свободный от предрассудков, захотел в свое удовольствие послушать эти соленые шутки и вызвал ярмарочных комедиантов к себе в Пале-Рояль.
В конце концов непонятно, почему смеются над обманутыми мужьями и над всем тем, что касается мелочей супружеской жизни, но еще менее понятно, почему бы над этим не смеяться. Поневоле начинаешь думать, что животному, именуемому человеком, свойственны некоторые смешные черты. Именно этим оно наиболее разительно отличается от всех прочих живых существ.
Вольтер заявил в печати, что «Жиль Блас» переведен с испанского. По-видимому, он был в этом уверен, и вряд ли можно предположить, что он поступил так в отместку за едкий каламбур Арлекина, который, подымая с подмостков книгу, восклицает: «Я все подбираю, как Вольтер». Однако Вольтер мог ошибиться, и испанский подлинник «Жиль Бласа» не обнаружен до сих пор.
Но для того, чтобы жить безбедно, недостаточно выводить на сцену Скарамуша и Кассандра[358]. Стареющий Лесаж переводит, подражает, компилирует. С 1717 по 1721 год он издает «Влюбленного Роланда»[359], в 1732 году выходят «Гусман из Альфараче» и «Приключения господина Робера, по прозванию Бошен». С этого времени публике стало ясно, что Лесаж выдыхается. Некий наблюдательный читатель заносит в январе 1733 года в свой дневник:
«Лесаж, автор „Жиль Бласа“, совсем недавно выпустил в свет „Жизнь господина де Бошена, капитана флибустьеров“. Раз это сочинение г-на Лесажа, оно никак не может быть плохо написано, но нетрудно заметить по тем сюжетам, которые этот автор избирает с некоторых пор, что он теперь работает только ради того, чтобы жить, и, следовательно, уже не волен тратить на свои книги много труда и времени. Шесть-семь лет назад г-жа Рибу[360] дала ему аванс в сто пистолей под четвертый том „Жиль Бласа“, который еще не окончен и будет окончен не скоро».
Да, он уже не волен тратить на свои книги много труда и времени. В 1734 году он издал «Историю Эстеванилла Гонсалеса», год спустя «День трех Парок», в 1736 году «Бакалавра из Саламанки». Незадачливый великий человек беспрерывно черпал из своих запасов, а они уже иссякали. В 1740 году в «Найденном чемодане» он вновь поместил «Письма Аристенета», которые в молодости перевел, еще не имея достаточного опыта. Наконец в 1743 году он дошел до того, что издал томик под названием «Занимательный сборник острот». Невзирая на это, он пользовался вполне заслуженной репутацией выдающегося писателя, и все, кто его знал, любили его, ибо он был столь же добр, сколь умен. Беседовать с ним было так приятно, что когда он сидел в кофейне на улице св. Иакова, где был завсегдатаем, все присутствующие собирались вокруг него, и многие, чтобы не упустить ни слова, взбирались на столы и стулья. Но он все же остался бедняком. Он не был в состоянии дать приданое своей дочери; она так и не вышла замуж, и ей суждено было умереть в убежище для бедных. Второй его сын был каноником. Два других — актерами; он порвал с ними. Самый младший, Питтенек, играл в ярмарочных балаганах; старший, Монмениль, срывал аплодисменты на сцене Французской Комедии, в ролях слуг и крестьян. Достойный уважения по своему таланту и духовному складу, он позднее сблизился с отцом и вскоре после примирения, сорока восьми лет от роду, 8 сентября 1743 года внезапно умер на охоте в Ла Виллет. То был тяжкий удар для отца. Лесаж, по словам Вуазнона, хорошо его знавшего, «слишком старый, чтобы работать, слишком гордый, чтобы просить, слишком порядочный, чтобы занимать», — удалился с женой в Булонь-сюр-Мер, к сыну канонику. Из письма, которое кавалер де Трессан без малого сорок лет спустя написал неизвестному лицу, мы узнаем многое о последних днях жизни почтенного старца.
Вы просите меня дать вам некоторые сведения о последних днях знаменитого автора «Жиль Бласа» и других высоко ценимых произведений. Вот, сударь, все, что я могу вам сообщить. После битвы при Фонтенуа, в конце 1745 года, поскольку покойный король никого не назначил служить при маршале Ришелье, события и новые приказы задержали меня в Булонь-сюр-Мер, где я и остался в звании военного коменданта областей Булонь, Понтье и Пикардии.
Узнав, что г-н Лесаж, достигший почти восьмидесятилетнего возраста, и его супруга, почти одних с ним лет, проживают в Булони, я первым долгом отправился к ним, чтобы воочию увидеть, в каком они положении. Оказалось, что они живут у сына, каноника булонского собора; никогда еще сыновняя привязанность не выражалась в такой нежной заботе о последних днях отца и матери, не имевших почти никаких средств, кроме весьма скромных доходов их сына. Г-н аббат Лесаж пользовался в Булони большим уважением: своими добродетелями, умом, готовностью служить ближнему он снискал любовь достойного своего епископа, г-на де Пресси, своих собратьев и всего общества. Я редко видал сходство столь разительное, как между аббатом Лесажем и его братом г-ном Монменилем; аббат даже обладал известной долей способностей и наиболее привлекательных свойств брата: никто не читал стихов с большей приятностью; он в совершенстве владел столь редким искусством разнообразить интонации, вводить те краткие паузы, которые, отнюдь не будучи декламационными, приобщают слушателей к чувствам и красотам, характерным для данного произведения.
Я знавал г-на Монмениля и скорбел о его кончине; я исполнился уважения и дружелюбия к его брату; и покойная королева[361], после того как я имел честь доложить ей о положении аббата и скудости его средств, выхлопотала ему своего рода пенсию — приход.
Меня предупредили, чтобы я посетил г-на Лесажа не раньше полудня; и на примере этого старца я имел возможность наблюдать, второй раз в жизни, то воздействие, которое состояние атмосферы оказывает на наши органы в печальные дни одряхления.
Господин Лесаж, просыпавшийся, как только солнце поднималось на горизонте, оживлялся, становился бодрее, выказывал большую остроту чувств по мере того, как светило приближалось к зениту; но как только оно начинало клониться к закату, восприимчивость старца, свет его ума, деятельность его чувств соответственно слабели, и как только солнце спускалось несколько ниже горизонта, господин Лесаж впадал в своего рода летаргию, из которой его даже не пытались вывести.
Я помнил о том, что его следует навещать лишь в те часы дня, когда его ум наиболее ясен; то были послеобеденные часы; я не мог без умиления смотреть на этого достойною старца, который сохранил веселость и учтивость времен своего расцвета, а иной раз даже проявлял фантазию, отличавшую автора «Хромого беса» и «Тюркаре»; но однажды, придя позже обычного, я с прискорбием заметил, что его речь начинает походить на последнюю проповедь архиепископа Гранадского[362], — и удалился.
Господин Лесаж почти совсем оглох; я всегда заставал его сидевшим у стола, на котором лежал большой слуховой рожок; иной раз он хватал его; но когда он не надеялся, что беседа с посетителем будет приятна, рожок оставался на столе; в бытность свою комендантом области я с удовольствием видел, что он всегда пользуется им, разговаривая со мной, и этот опыт помог мне впоследствии выносить необычайное рвение, с которым пользовался рожком мой дорогой и прославленный друг, г-н де ла Кондамин.
Господин Лесаж скончался зимой 1746–1747 года. По долгу чести и службы я присутствовал на его похоронах вместе со старшими в чине офицерами, бывшими под моим началом. Его супруга не намного пережила его. Аббат Лесаж скончался несколько лет спустя, оплакиваемый его капитулом и просвещенным обществом, которое он восхищал своими добродетелями. Имею честь оставаться, и проч. и проч.
Лесаж умер 17 ноября 1747 года, прожив трудовую жизнь, чистую, как его душа, тяжкую, как нужда, с которой он неустанно боролся и которую никогда не мог одолеть.
ПРИКЛЮЧЕНИЯ АББАТА ПРЕВО[363]
Городок Эден, расположенный в долине реки Канш, вплоть до самого 1659 года жестоко терпел от войн: [364] вот почему предусмотрительно опоясался он кольцом валов и рвами. Эден незадолго перед тем был по Пиренейскому договору присоединен к Франции. Граждане города, трудолюбивые, как все северяне, варили мыло, дубили кожу, валяли войлок, а по праздничным дням выходили всей семьей погулять на утопавшие в зелени дороги, тянувшиеся среди полей пшеницы и сурепицы. У кого имелись сады, сажали деревья — и мудро поступали.
Льевен Прево был королевским прокурором области. На его обязанности лежал надзор за общественным порядком в подведомственном ему округе, посредничество в церковных тяжбах и в делах малолетних; он слыл большим знатоком по части крючкотворства. Женившись на девице Марии Дюкле, он имел от этого брака пятерых сыновей, которых воспитывал по мере сил, будучи с утра до ночи занят на королевской службе.
Антуан-Франсуа, второй из пяти братьев, появился на белый свет, где судьба уготовила ему столько приключений, 1 апреля 1697 года, чем подал, надо думать, судейской братии повод не к одной смачной шутке. В те времена не упускали случая надуть друг друга 1 апреля; так утверждает Треву[365]. Когда мальчик подрос и достиг надлежащего возраста, его отдали в эденский коллеж, во главе которого стояли в ту пору иезуиты. Он старательно учил все, что требовалось, и хорошо усвоил «Novus apparatus»[366] и другие книги отца Ювенция, бывшие в ту пору новинками. Отцы иезуиты, заметив его способности, задумали удержать его при себе. Они познакомили его с житиями святых ордена и историей миссионерства и набили ему голову рассказами о чудесах и мученичествах. Они действовали, по своему обыкновению, вкрадчиво и настойчиво, пуская в ход то ласки, то угрозы, смотря по обстоятельствам, и всецело завладели ребенком. Г-н прокурор, не желая, чтобы сын уступал другим в учености, послал его в Париж для повторного прохождения курса риторики в Гаркурском коллеже. Весь цвет учащихся королевства стекался сюда, дабы постигнуть сокровеннейшие красоты латинского красноречия, и не вина учителей коллежа, если не все их ученики становились маленькими Квинтилианами. Антуан сделался примерно кем-то в этом роде.
Ему исполнилось пятнадцать лет, когда, сохранив всю чистоту и невинность, он покинул Париж и отправился, с согласия отца, в Ла Флеш для прохождения монашеского искуса. Он пылал любовью к Иисусу. Есть такие пламенные натуры: они горят, не угасая, но огонь их меняет свою пищу. Не прошло и полугода, как юный неофит, самовольно оставив монастырь, предстал перед изумленным отцом. Городок Эден, вероятно, не дал Прево всего того, чего он ждал от жизни и женщин. Г-н прокурор обошелся с ним сурово, поговаривали даже, что между ними происходили крупные столкновения. И вот, в шестнадцать лет, Антуан снова разочаровывается в мирской жизни и снова стучится в двери к иезуитам. Иезуиты Ла Флеша не пожелали его принять: они не надеялись удержать его, вернее же, зная его упорство, думали, чиня препятствия, заставить его с большой стойкостью следовать своему призванию. Он и в самом деле заупрямился; он решил просить разрешения у самого генерала и, несмотря на то, что был еще слишком юн для такого дальнего путешествия, отправился в Рим, отважно пустившись в путь один. Но не успел он еще покинуть пределов Франции, как заболел. Кошелек у него был тощий, так как почтенные хозяева гостиниц сумели без особого труда опустошить его. Благодаря любезности одного офицера юношу положили в больницу, где, подкрепившись разными отварами, он вскоре снова стал бодрым и здоровым. Видя, какой он цветущий, офицер пожалел, что такой молодец не служит отечеству. Известно, какими способами сержанты-вербовщики набирали в ту пору людей в армию. Они предлагали им выпить за здоровье короля, надевали на них полковую форменную шляпу, а засим объявляли, что они — солдаты и, ежели будут живы и не дадут маху, когда-нибудь дослужатся до сержантского, а то и до капитанского чина. Они выдавали новобранцу полагавшееся ему жалование и приглашали с толком потратить эти деньги, выпив вместе с ними за полковое знамя. Офицер, поместивший Прево в больницу, церемонился еще и того меньше: он заявил, что снабдил мальчика деньгами только потому, что тот сам попросился на военную службу. Прево волей-неволей оказался солдатом. Его заставляли маршировать; выдали мундир белого цвета; завили над ушами букли, а сзади уложили волосы в черный кошель. Он упражнялся в стрельбе из мушкета, ел из солдатского котла, спал на походной постели, ходил в наряды. Его послали бы воевать, так как все еще шла война. Разозлившись, он дезертировал.[367]
После заключения мира, смерти короля и назначения герцога Орлеанского регентом юный дезертир был прощен. Он перестал скрываться и вернулся в монастырь. Его приняли с распростертыми объятиями. Ни единого упрека — только улыбки, только ласковые слова, только слезы умиления. Добрейшие отцы понимали, что людей строгостями уже не удержать. Блудный сын, растроганный такой добротой, проливал слезы по поводу пылкой встречи, устроенной ему духовными его отцами. В порыве первого рвения он сочинил латинскую оду в честь св. Франсуа-Ксавье[368], просветителя Индии. Разумеется, он насочинял бы их и в честь всех прочих святых Общества Иисуса и не только стал бы возносить им хвалу, но стал бы и подражать, прожил бы жизнь, как апостол, и умер бы в фимиаме святости в Сиаме, Кантоне, а может быть, где-нибудь и еще подальше, — не будь в королевстве женщин. Но этот дородный, полный жизненных сил молодец, веселого, сангвинического характера, имел слабость к прекрасному полу. Не умея лицемерить, не научившись одновременно служить богу и девицам, он перелез через монастырскую стену и отправился радоваться жизни со всеми встречными Манонами. Он нравился им не менее, чем они ему, ибо обладал красивым лицом, черными выразительными глазами и был неугомонным шалуном.
Вернувшись, таким образом, к мирской жизни, он вполне резонно рассудил, что мундир с синими отворотами ему куда больше к лицу, нежели сутана, и возвратился в полк. На этот раз, как он впоследствии говорил, служить было и приятнее и выгоднее, чем в первый. Это означает, что он служил офицером: происхождение позволяло ему быть им. Он понюхал пороху, предавался ратным забавам и любви. Лучшей жизни и не придумаешь! Однако не все мушкетеры были людьми порядочными. Среди тех, с которыми ему доводилось играть по кабачкам в карты, встречались и мошенники. Очистив в два счета его кошелек, они исчезали, оставляя его в большом затруднении, как расплатиться за пирушку. Случалось ему попадать и в скверные истории. Г-н прокурор, отличавшийся крутым нравом, пришел в ярость из-за очередной затеи сына. А тот не счел даже нужным обратиться к нему и уехал в Голландию. Здесь он встретился с девушкой, показавшейся ему самой прекрасной на свете. Он сразу воспылал к ней неописуемой страстью. Девушка изменила ему. Он считал себя несчастнейшим из людей, да и на самом деле был несчастнейшим человеком, поскольку чувствовал себя таким. Он думал, что никогда не утешится, но в этом ошибался. В отчаянии он отказывается от своей возлюбленной, от голландок, от всех прочих женщин, от всех радостей жизни и запирается в монастыре, принадлежавшем бенедиктинскому ордену св. Мавра. Ему было тогда двадцать два года, и он уже дважды побывал солдатом и дважды иезуитом.
Бенедиктинцы, у которых шла тогда распря с иезуитами, ухватились за него, как за добычу, отнятую у неприятеля. Его появление вызвало шумный восторг. Посудите сами — ведь они похищали овцу из стада св. Игнатия[369]. Прево говорил: «Я мертв. Вот моя могила». Трудно было превзойти его в смирении. Он прошел годовой искус, в продолжение которого о нем никто ничего не знал. Г-н прокурор думал, что сына где-то носят черти, к которым он его послал, между тем как сын, распростершись на полу кельи, натруждал себе губы, не отрывая их от распятья.
По прошествии года Антуан Прево принес, со всей надлежащей торжественностью и по всей установленной форме, три монашеских обета: бедности, послушания и целомудрия. Он лежал, закрытый черным покровом, и по нем отслужили панихиду.
Конгрегация св. Мавра, генерал которой имел резиденцию в аббатстве Сен-Жермен-де-Пре в Париже, издавна вела большую научную работу. В каждом монастыре была библиотека; все монахи писали труды, меж тем как послушники приготовляли из овощей пищу и убирали залы. Наиболее ученые из монахов освобождались от обязательного посещения служб, дабы не терять в oremus[370] времени, которое могло быть более целесообразно использовано на ученые изыскания. Однако иезуиты нарушали покой этого царства книг, выклянчивая, где только могли, до альковов включительно, тайные приказы об аресте наиболее выдающихся из бенедиктинцев.
Юный Прево вступил в конгрегацию в тот момент, когда пламя вражды только начинало разгораться. Своим присутствием он подлил масла в огонь. Кем был он в глазах отцов иезуитов, как не изменником, перебежчиком, вероотступником, дьявольским внушением переметнувшимся из лона, из самого сердца Иисусова, в мастерскую лжи, в лабораторию ереси? Ибо иезуиты обвиняли своих соперников в янсенизме, а это был самый верный способ сгноить их в Бастилии или, в лучшем случае, обречь на голодную смерть в Кельне или Гааге. Не исключено, впрочем, что некоторые основания для подобного обвинения в конечном счете и имелись. Ересь коварна, и против чар ее не всегда могут устоять и сами ученые богословы. Tradidit mundum disputationibus eorum![371] Ho это дело не наше.
Дон[372] Прево, облаченный в рясу с черными наплечниками, присвоенными чадам св. Бенедикта, был послан генералом в Сент-Уэнское аббатство в Руан. В этом городе жил в ту пору один иезуит, именовавшийся Брюном, как медведь в старинном романе, и такой же грубиян, как тот. Брюн пронюхал о молодом бенедиктинце и разворчался по его адресу. Прево ответил благопристойно на неблагопристойные пасквили противника. Но этим Брюна трудно было пронять. Он заговорил в еще более резком тоне. Прево, как мы могли уже убедиться, человек горячий, рассердился и запальчиво ответил factum'oм[373], который снес типографу. Впрочем, он тотчас раскаялся в своей несдержанности и потребовал рукопись обратно от книготорговца, который, конечно, предпочел бы ее не возвращать, ибо пасквили во все времена бойко расходятся, ежели они бойко клевещут, а человек всегда рад нападкам на ближнего. Дон Прево бросил свое сочинение в огонь. Таким образом, злобный иезуит, имея дело с благородным человеком, сохранил за собой последнее слово и мог повсюду говорить, что заставил своего противника замолчать.
Из Сент-Уэна дон Прево отправился в Амьен, чтобы принять там священнический сан. В омофоре, стихаре, епитрахили и ораре, держа в левой руке сложенное священническое облачение, а в правой — свечу, приблизился он к алтарю. И епископ, обратись к нему, возгласил: «Примите ношу господню, ибо не тяжела ноша его и легко бремя его». «Связуют меня ласковые узы русых кудрей и нежных рук», — восклицает латинский элегический поэт. Пусть узы, это неважно! Важно любить их, непрестанно любить их.
Затем дон Прево был послан в Бек, близ Берне, читать курс теологии на кафедре, основанной Ансельмом и Ланфранком. В далекие времена Ансельма философия была служанкой теологии: philosophia, ancilla theologian. К моменту появления дона Прево эта иерархия начинала уже рушиться. Несмотря на всю свою набожность, молодой богослов был не в силах противиться тенденциям века. Но не все ли равно, чему он обучал кучку монахов в этом полуразрушенном аббатстве. Из Бека он переехал в Сен-Жермэ, где преподавал в коллеже словесность. Надо думать, что он вел это обучение с той учтивостью и благопристойностью, печать которых лежит на всем, что он писал позднее. Жителям Эврё нужен был проповедник; они обратились к бенедиктинцам с просьбой прислать проповедника, и те направили в Эврё дона Прево. Постом он выступал с проповедью в соборе. Он говорил о соблазнах мира сего, о слабостях плоти, как человек в сих делах искушенный, и местные дамы с удовольствием слушали монаха столь приятной наружности, столь приятно говорившего о грехе.
Таким образом, дону Прево с высоты своей кафедры довелось увидеть великим постом немало умиленных, увлажненных слезами голубых и черных глаз, устремленных на него из-под напудренных локонов, кружев и бантов. Подобное зрелище сулило монаху его склада немало тех снов, что, говорят, посещают и набожнейших отшельников. Он заплатил дань этим снам в своей келье. Соблазнительные и страшные видения были частыми его гостями, и впоследствии он не мог устоять, чтобы не поведать об этих кошмарах в своих романах. Как было ему, молодому, здоровому, несущему на иноческую подушку еще неостывшие воспоминания о ночах, проведенных в Голландии, не видеть у своего ложа кортеж всех искушений св. Антония?
Нечистые видения всюду и всегда предмет ужаса для доброго монаха. Он молится, чтобы отогнать их. Он пытается постом, бичеванием, власяницей предупредить их появление. Но тщетно! С наступлением вечера смятенье и тревога охватывают его. Песнопения, установленные на каждый день, выражают эту тревогу. В часы вечерних служб, когда солнце клонится к закату, монахи хором молят небо, зримое сияние которого их покидает, об избавлении от искушений ночи.
Бывали ли когда-нибудь услышаны эти молитвы? Нет. Монахи просыпаются назавтра полные стыда и отвращения. Они торопятся стряхнуть с себя греховный сон. «Да будем чисты!» — это первое пожелание утренних молитв.
Ne corpus adsit sordidum.[375]
Только заря могла обратить в бегство адское полчище «caterva dæmonum». В прохладе и ясности раннего утра, свершая службу, иноки поют славословия:
Они отгоняют прочь призраки, возникшие во мраке, но призраки вернутся вместе с мраком.
Прево был христианином, и хотя его «Кливленд» считался апологией естественной религии[377], и хотя его обвиняли в том, что в бытность свою в Голландии он будто бы перешел в протестантское вероисповедание, — я не допускаю мысли, чтобы он на самом деле испытал в жизни хоть единый час сомнений. Да что и говорить! Конечно, он верил, и вера его была тем полнее, тем незыблемее, что ее никогда не колебали размышления. Обладая богатым воображением, он принадлежал к людям, меньше всего склонным к умствованиям и философствованию. Он верил и в таинства, и в тайны, и в чудеса, и в ад; он принимал на веру решительно все, что бы ему ни рассказывали; он был убежден, что сны содержат посылаемые небом предупреждения; он не сомневался в целительной силе тайного врачевания ран, включающего, между прочим, и такой прием, как чтение второго куплета гимна «Vexilla Regis»[378]; с троекратным осенением себя крестным знамением на трех словах: «mucrone diro lance æ»[379]; он полагал, что существует порошок, при помощи которого можно на месте находящегося пред вами человека увидеть медведя, что пепел волчьей печени останавливает лошадь на бегу, и, наконец, обожал рассказы о привидениях, причем верил даже самым необычайным.
Закончив чтение великопостных проповедей, он перешел в церковь Белого покрывала в Париже, где в свою очередь выступал с проповедями и, как говорят, весьма удачно. Отсюда его перевели в аббатство Сен-Жермен-де-Пре, главную резиденцию Ордена, объединявшую самых ученых монахов. Ему поручили составление «Gallia Christiana»[380] — обширного компилятивного труда по истории церкви, начатого в 1715 году и доведенного к тому времени до четвертого тома. Он принялся за работу с увлечением, с каким всегда отдавался делу, он подбирал материалы, компилировал, сочинял сам, он исписал свое перо, исчерпал до дна свою чернильницу и пополнил издание почти целым томом, одним из тех in-folio компактной печати, какое даже у бенедиктинцев делалось не всякий год. Трудно сказать, был ли этот том хуже или лучше остальных: «Gallia Christiana» — сочинение весьма ученое.
Когда Прево уставал писать по-латыни, он писал по-французски. Он сочинил в своей келье роман, или, вернее, двадцать романов, ибо «Записки благородного человека» содержат такое количество приключений, что их хватило бы на двадцать романов с самостоятельной завязкой и развязкой каждый. Неутомимый Прево еще не понимал тогда, что книге необходим финал. В своей книге он воздает самую громкую хвалу морали и религии, но заполняет ее также картинами нечестивого характера, а порой с ее страниц доносятся потрясающие крики страсти. В нем воскресала тяга к мирской жизни. Итак, чтобы убить в себе ветхого Адама, недостаточно было зарыться в пыль монастырской библиотеки.
как говорит Расин, любимый поэт аббата Прево. Он стал монахом с отчаянья; отчаянье прошло, а клобук остался.
В таком душевном состоянии он написал письмо к одному из своих братьев, где говорит:
«Я знаю, как слабо мое сердце, и понимаю, сколь важно ради его покоя не отдаваться занятиям бесплодной наукой, способной лишь иссушить и истомить его. Если я хочу обрести счастье в служении религии, я должен сохранить во всей силе ощущение благодати, приведшей меня к ней. Но как трудно вернуть себе и малую толику твердости, когда слабость вошла в привычку, и сколь тяжко добиваться победы, когда давно уже находишь радость в том, что позволяешь побеждать себя».
Это ли не слова искреннего, но лишившегося благодати христианина? Богословы недаром говорят, что благодать капризна и проделывает подобного рода шутки. Ей случается покидать своего же избранника. Следует знать также, а это известно уже со времен Паскаля, что существуют разного рода благодати[381]. В частности, существует благодать, довлеющая, но недейственная. В распоряжении бедного Прево оставалась, как видно, только эта последняя.
Так как он был наделен талантом выдумывать необыкновенные приключения и хорошо их рассказывать, он часто в длинные зимние вечера развлекал монахов всяческими историями. Однажды уже и день забрезжил, а добрые отцы все еще его слушали. Прево давал волю воображению. Прево становился дурным монахом. Нашелся поседевший под клобуком старик настоятель, который заметил это, осудил и покарал, а в итоге только сильнее оттолкнул того, кого хотел вернуть. Если Прево несладко приходилось от его духовных отцов, то и от своих братьев во монашестве он также видел мало хорошего: он не избежал их интриг, зависти, наушничества, они возненавидели его, распознав в нем человека им чуждого. Да, что и говорить, он был для них слишком простосердечен. Как вы сами понимаете, он очень долго не замечал, что окружен недоброжелательством; а когда обнаружил это, монастырь стал для него окончательно невыносим. Он поделился своим душевным состоянием кое с кем из друзей и просил совета, как ему быть. Будучи пострижен по всем каноническим правилам, он не мог и думать о снятии сана. Единственным выходом из положения было признано добиваться перевода дона Прево в Клюни, где режим отличался меньшей суровостью, чем в монастыре св. Мавра. Начались хлопоты в Риме, где иной раз бывали сговорчивы. Рим направил амьенскому епископу к исполнению секретное предписание о переводе Прево, и оно, разумеется, было бы приведено в исполнение. Однако епископ не слишком торопился с этим, И вот в один прекрасный день амьенский петенциарий, человек строгих правил и галликанец старого закала[382], зайдя в епископский кабинет, случайно увидел на столе предписание; прочитав его, он спросил, чем оно вызвано, и, выслушав объяснения его высокопреосвященства, насупив брови, сказал: «Рим щедр на милости. Мир наводнится монахами, разочаровавшимися в своем призвании, стоит только начать их слушать. Склонность дона Прево к самоволию и суетности известна. Ежели у него имеются более убедительные доводы, они будут приняты во внимание. Пока же не следует ничего предрешать». Поскольку петенциарий его высокопреосвященства изволил говорить в весьма раздраженном тоне, его высокопреосвященство, который терпеть не мог ссор, положил римское предписание в ящик, где оно, быть может, покоится и поднесь.
А тем временем измученный ожиданием Прево говорил себе: «Если предписание еще не приведено в исполнение, то скоро это будет сделано. Его высокопреосвященство епископ амьенский мне друг. Можно собираться». И, рассудив так, он написал в объяснение своего отъезда три письма: одно отцу-генералу, другое — отцу-настоятелю и третье еще кому-то из монахов. Он оставил письма в своей келье, а сам, ничтоже сумняшеся, миновал, шагая прямо по грядам, огород, перепрыгнул через монастырскую стену, присоединился к друзьям, ожидавшим его в Люксембургском саду, скинул рясу и наплечник, переоделся в принесенное ему платье и, передохнув немного, отправился в кабачок повеселиться с соучастниками своего побега. Он покинул кабачок лишь на следующее утро, чтобы повидать амьенского епископа, находившегося тогда в Париже. Его высокопреосвященство, которого визит Прево привел в большое замешательство, осторожно познакомил его с трудностями, возникшими на пути выполнения римского предписания. Сан обязывал его высокопреосвященство учинить монаху-расстриге выговор. Он сделал это со свойственной ему сердечностью. «Повсюду ходят слухи о вашем легкомыслии, сын мой, — сказал он. — Самым благоразумным было бы для вас вернуться в Сен-Жермен-де-Пре. Ведя себя более осмотрительно, вы заставите смолкнуть дурные толки». Прево был изумлен.
Итак, никакого предписания, которым можно было бы оправдать его побег, не существовало. Он попал в тяжелое положение; его могли задержать и подвергнуть наказанию. Но по натуре своей он был легок на подъем. Он сложил пожитки и бежал в Голландию. Эта исконная земля изгнанников уже была ему знакома. Он жил здесь, кое-как перебиваясь, служил сначала слугой в кофейне, затем снял балаган и ставил там комедии. Он был одновременно и директором, и автором, и актером. Вот уж поистине мастер на все руки! Все его состояние заключалось тогда в той толстой рукописи, которую он писал по ночам в Сен-Жермен-де-Пре. Здесь она получила окончательную литературную шлифовку, и «Записки знатного человека» были напечатаны в Париже, а читались повсеместно. Мадемуазель Аисэ[383], как и остальные читатели, проглотившая, не отрываясь, все шесть томов романа, плакала над ним от начала до конца, а затем стала утверждать, что в книге нет ничего хорошего. Юная дикарка обожала необычайные истории, вроде этого романа, но г-жи дю Деффан и де Тенсен преподали ей уроки тонкого вкуса, и бедное дитя уже не решалось восхищаться тем, что любило. Совершенно так же поступила и публика. Она прочла книгу, но отказалась, не без некоторого, правда, основания, причислить автора к хорошим писателям.
Между тем как «Записки знатного человека», больше читаемые, чем признанные, и сурово осуждавшиеся монахами всех толков, расходились по свету, их пылкий автор, обосновавшись в Гааге, бродил под гул колоколов по мощенным кирпичом улицам или слонялся вдоль каналов по набережным, ко всему приглядываясь, подставляя лицо морскому ветру. Он случайно встретил тогда хорошенькую девушку, как оказалось, благородного происхождения, благовоспитанную и неглупую. Прево влюбляется в нее, и, не обладай она столькими качествами, он все равно влюбился бы в нее. Девица была бедна, и, хотя старалась скрыть от иностранца свою нужду, ему стало известно, что она не давно лишилась части скромной пенсии, на которую жила. Приятно делать добро тому, кого любишь. Он предложил ей помощь тоном человека, который боится услышать отказ, и с такой учтивостью и деликатностью, что нисколько не обидел молодую голландку.
Она не решилась огорчить отказом великодушного человека, такого же бедняка, как и она сама. Но как не полюбить благодетеля, ежели он приятный мужчина? А Прево был приятным мужчиной. Она не стала скрывать от него своих чувств и в один прекрасный день откровенно сказала ему: «Женитесь на мне». Будучи реформаткой, она представляла себе это дело нисколько не затруднительным и весьма простым. Любой скромный служитель церкви в любом деревенском храме соединил бы их, дабы они могли делить вместе горе и радость, не спросив кто и откуда они. Но Прево крепко призадумался: жениться в Гааге на протестантке, после того как он принял в свое время постриг в Сен-Жермен-де-Пре и рукоположение в Эврё, означало бы для него поступить как нехристь. Он поделился своими сомнениями с девушкой, добавив, что женитьба на ней закроет ему бесповоротно въезд во Францию, на его родину, которую он любит и где, разумеется, хотел бы умереть. «Вы правы, — ответила она, — но я люблю вас и не покину!» А так как он уезжал в Англию, она последовала за ним.
В Гааге у него остались кое-какие долги. Он сделал их не ради удовлетворения собственных потребностей, которые были не велики, но для того, чтобы выручить нуждающихся соотечественников. Он приобрел знакомство с ними в Голландии. Он отдал им все, что у него было, и больше того, что было. В этом его упрекали в газетах.
Ступив на английский берег, Прево почувствовал, что страна эта ему по вкусу. Трудолюбивый человек, он не оставался без дела среди трудолюбивого народа. Он был пригоден к любой службе: он начал с того, что поступил воспитателем к одному молодому дворянину. Англия нравилась ему. Это — родина мрачных фантазий. Там над лугами хмурое небо. Там меланхолия вместе с утренними туманами стелется по густой траве, траве кладбищ, где пастор Эрвей влачит свою тоску, где юный Томас Грей набрасывает свои элегии. Сюда, к этим пейзажам, несет Прево думы нежной, печальной и неутомимой души, легко, однако, поддающейся волнениям и мрачным мыслям. Повседневные заботы, необходимость зарабатывать себе на существование зовут его обратно в город. В одном из парков он столкнулся с каким-то немолодым уже человеком с морщинистым лицом, который подергивался от нервного тика и был безразличен ко всему, что происходило за пределами его черепной коробки. Его толкают, никто не обращает на него внимания. Он одет, как торговец, да это и на самом деле бедный владелец типографии в Сити, но он вынашивает в своем мозгу образы, которые будут пленять собою целый век; его воображение создает Памелу, Ловеласа, Клариссу и Клементину[384]. Это — Самуэль Ричардсон.
В Лондоне Прево опубликовал свой второй роман: «История Кливленда, побочного сына Кромвеля». Это — самая мрачная из всех когда-либо сочиненных повестей. Дикие пещеры, чудовищные острова, пиршества каннибалов, старуха, вскрывающая себе тупым ножом вену на руке, чтобы напоить своей кровью девочку-малютку. Прево сам перепугался, создав все эти ужасы, и упивался своим страхом.
К счастью, настроение у него вскоре переменилось, и немного времени спустя он в несколько недель сочинил маленький роман, сделав его добавлением к «Запискам знатного человека», — очевидно для того, чтобы его лучше читали. Он не придавал особого значения своему незатейливому рассказу. А это была «История кавалера де Гриё и Манон Леско». Манон любит в продолжение всей своей жизни, а остается верной неделю. Ей нужны тряпки, ужины, в ней все дышит страстью, и даже на тележке, везущей ее в Приют, она остается прелестной: ее нельзя не любить! А юный кавалер, решающийся ради нее на мошенничество и прячущий карту за манжет, разве он не внушает истинного сострадания? Эти дети оба изрядные плуты, но они любят друг друга; дайте только серьезным испытаниям, подлинным несчастьям коснуться их — и они предстанут перед вами во всем своем величии. Это потому, что одна и та же любовь создает и героев и подлецов. Когда в пустыне смерть поразит милую Манон, когда от Манон останется одно лишь воспоминание, воспоминание это будет очаровательным и трогательным. И сколько людей, закрывая книгу, скажут: «О Манон! как бы я любил тебя, будь ты жива!» Все естественно, все правдиво, все верно в этой маленькой книжке. В ней нельзя изменить ни слова. Создав как нельзя более легко это чудо искусства, Прево написал две страницы назидательного содержания, чтобы предпослать их роману. Это как бы шаль, наброшенная на плечи м-ль Манон. В этом маленьком отрывке он ставит себе в заслугу то, что написал сочинение, долженствующее пойти на пользу нравам[385]. Не спорю, вы правы. Но эти прекрасные мысли пришли вам на ум, дорогой аббат, лишь после того, как была написана книга. Пока вы водили пером, вас вдохновляли воспоминания о ваших первых увлечениях, и только. Именно так греческий романист, увидя в священной роще нимф, сочинил рассказ о любви.
Но надо было как-то существовать: это составляло предмет главной заботы автора «Манон Леско». Он задумал ради этого основать литературную газету. Подобного рода листки, целиком заполнявшиеся по большей части одним и тем же автором, встречали тогда благосклонный прием. Одна за другой возникали «Новости республики словесных наук», «Газета Треву», «Универсальная библиотека» Леклерка, «Литературная газета» Саленгра, «История трудов мужей науки» Банажа, «Французская библиотека» Камюза, «Парнасский новеллист» Дефонтена, «Литературный год» Фрерона и так далее. Аббат Прево назвал свою газету «За и против». Этим названием он брал на себя обязательство соблюдать беспристрастность. Он сдержал слово, и хотя у него были враги, он не поддался соблазну и не позволил себе ни единого резкого выпада. Жизнь не испортила его, он оставался все таким же благородным человеком, каким мы видели его в Руане, когда, оскорбленный иезуитом, он предпочел промолчать, но не отвечать сопернику его языком. Однако насколько ему присуща была учтивость, настолько же не хватало размеренности в работе. А газета требовала ее; она скоро ему надоела, и со второго тома он поручил Лефевру де Сен-Марку составлять ее за него. Лефевр де Сен-Марк очень нуждался в заработке. Нищий офицер, нищий учитель, нищий публицист, он, сколько ни старался, не вылезал из нужды. Но ему недолго пришлось редактировать «За и против»: подписчики, заметив разницу стилей, предложили аббату снова взяться за перо. Он легко дал себя уговорить и с третьего номера третьего тома опять повел газету, вообще-то говоря, довольный тем, что заменить его оказалось не так просто, как он думал.
Поскольку его газета имела успех, он стал подвергаться травле всех остальных газет. Аббат Лангле Дюфренуа писал в своем листке, что аббат Прево настоящий Медор[386], похищающий девушек и надувающий трактирщиков. Прево защищался очень сдержанно и тактично. Ему было тогда тридцать восемь лет, и на лице его уже начали проступать следы пережитых треволнений. Он вел замкнутый образ жизни, упорно работал и иногда по неделям не покидал своего кабинета. Характер у него был кроткий, немного меланхоличный. Он избегал балов и празднеств; самым большим наслаждением для него было провести часок в беседе с рассудительным другом.
Но он тосковал по Франции. Не раз собирался он вернуться туда тайно; ему дали понять, что он рискует испытать там серьезные неприятности. Тогда он решил открыто просить позволения на въезд. Кардинал де Бисси и принц де Конти поддержали его ходатайство, и Прево было разрешено возвратиться в королевство, но в рясе белого духовенства. На большее он и не претендовал. Принц де Конти, желая помочь аббату, предложил ему должность своего придворного священника. Место было хорошее, однако Прево вначале колебался принять его; он поделился с его высочеством своими сомнениями:
— Я никогда не служу обедни.
— А я никогда не хожу к обедне, — последовал ответ.
Прево принял назначение. Надо думать, что служба оставляла ему достаточно свободного времени. Он писал с утра до вечера. Он без устали сочинял романы и рассказы, представлявшие собою те же романы.
В 1736 году он закончил «Киллеринского настоятеля», о котором сам отзывался как о «рассказе, украшенном всем, что только может сделать чтение полезным и приятным». Наш аббат отнюдь не грешил самомнением и не кичился своими книгами; но, поскольку он много писал, ему хотелось, чтобы его побольше читали. Он сознавал себя хорошим работником от литературы и, как видим, решил снабдить красивой вывеской свою богатую товарами книжную лавку. Из этой лавки одна за другой вышли: «История Маргариты Анжуйской», «История современной гречанки», «Философские странствия Монкаля», «История юношеских лет командора де ***», «История Вильгельма Завоевателя», перевод «Жизнеописания Цицерона» Миддлтона, перевод «Писем Брута» и «Частных писем Цицерона», «Путешествие Роберта Леда», «Записки честного человека». Всего и не припомнишь. Прево сочинял с такой легкостью, что мог, не отрываясь от работы, принимать участие в разговоре. Его перо само ходило по бумаге.
Он мирно проводил дни в своем кабинете, пока один газетчик, имя которого осталось мне неизвестным, не обратился к нему за помощью и советами. Аббат, не умевший ни в чем никому отказывать, поплатился за это своим кошельком и пером. Дело в том, что газета, в которую он так доверчиво вошел, чем-то прогневала власти и была конфискована. В бумагах несчастного газетчика агенты полиции нашли рукописи Прево и, конечно, отправили бы его в Бастилию, ежели бы им удалось его разыскать. Принц де Конти предоставил ему возможность перебраться в Брюссель, где, к счастью, ему пришлось недолго ждать, пока эта неприятная история уладилась.
Вернувшись под родную кровлю и оправившись от этих последних в его жизни волнений, он берется за большой труд. Министр Дагессо поручает ему составить «Всеобщую историю путешествий». Во Франции начинали тогда интересоваться открытиями мореплавателей; всем захотелось узнать, как живут народы, которые живут не так, как мы. Предшествующий век не обнаруживал большого любопытства к подобным вопросам: он удовлетворялся кое-какими туманными сведениями о левантинцах, как их тогда называли. Даже о турках мало что знали. Только в самом конце века благодаря сообщениям Тавернье, Бернье и Шардена публика получила некоторое представление о Персии и Индии. В пору старости Прево все воспылали любовью к дикарям. Себя ощущали старыми и развращенными, их полагали невинными и молодыми. «У этих негров, у этих индейцев нет газет. Они не посещают Оперу. Они ходят совсем голые: это ли не восхитительно! Они не заключают при женитьбе брачных контрактов и не бывают обмануты. Расскажите нам об их хижинах, их пирогах, об их добродетелях». Китайского императора воображали себе философом, не задумываясь обратились бы за законами к гуронам.
Добрейшему Прево не случалось ездить в Восточную Индию, однако его роман «Роберт Лед» свидетельствовал, что он умел надлежащим образом говорить о морской службе и предметах, касающихся географии, и очень увлекательно описывать нравы варварских народов. Он взялся за составление «Всеобщей истории путешествий». Такая книга уже подготовлялась в то время в Англии, и, хотя Франция находилась в состоянии войны с англичанами и встреча на море флагов обеих враждующих стран не обходилась без пушечных залпов, британское адмиралтейство не прекращало доставку французской государственной канцелярии листов «Истории путешествий» по мере выхода их из печати. Дагессо пересылал листы Прево, а последний ограничивался тем, что переводил их. К несчастью, он вскоре лишился этой помощи. Английская редакция текста, как некогда стена Карфагена, осталась незавершенной. Аббату пришлось одному продолжать этот гигантский труд: он компилировал, компилировал и справился наконец с Америкой. Издание субсидировалось одним из генеральных откупщиков и поглотило четыре тысячи луидоров. Прево составил пятнадцать томов in-4°, не взяв за это ни гроша. Мирские блага не прельщали его. «Сада, коровы и двух кур с меня совершенно достаточно», — говорил он.
Он отличался детской наивностью и с безграничной доверчивостью полагался на своего издателя Франсуа Дидо, платившего ему за его книги из расчета луидор за лист. Это была, бесспорно, высокая цена, но смею думать, что Франсуа Дидо в убытке не оставался. Условия подписывались в кабачке, на углу улицы Ла-Юшет, обычном месте подобного рода сделок, а книги продавались в лавке под вывеской «Золотая библия», на набережной Августинцев.