Нужно отдать им справедливость — в бою они вели себя достойно, ведь они были люди смелые. Да и их начальник был храбрый коротышка, не какой-нибудь увалень или недотепа — ведь в ранней молодости он, потехи ради, укрощал диких быков в Камарге. Говорят даже, но я этому нисколько не верю, будто наш уважаемый собрат господин Франсиск Сарсэ иначе не называл Поля Арена, как тореадором. Как бы там ни было, после войны Поль Арен снял кепи и портупею. Около 1875 года, когда он был в Париже — он любит этот город, потому что там много деревьев, — его пригласила к себе знакомая дама, посулив, что он услышит у нее народную песню, подлинно самобытную, создатель которой никому не известен и которую впервые узнали от пастухов.
Поль Арен принял приглашение и явился. Ему спели:
Все стали восторгаться и рукоплескать. Сомнений, мол, быть не может — это поэзия непосредственная, порожденная чувством, выраженная безыскусственно: об этом убедительно говорит ее мужественная красота. Как явственно звучат в этих стихах, в этой мелодии голоса героев-крестьян, отдавших свою жизнь, не назвав своего имени. Стилизация всегда выдает себя налетом холодности или напыщенности, чем-то причудливым или условным. Какой поэт нашел бы этот верный тон, эти взволнованные, дышащие гневом и праведной ненавистью слова? Бесспорно — не писатель, не поэт, искушенный в своем деле, создал песню «Юг выступает».
Поль Арен слушал эти речи с тем видом, который мы, его друзья, хорошо знаем: черты его лица были так неподвижны, словно их вырезал из самшита, срубленного в священной роще, неведомый любимец богов, пастух времен фавнов и дриад. Арен все выслушал — и промолчал. Человеку не столь тонкого ума было бы приятно обратить на себя самого эти расточаемые впустую похвалы. Он нарушил бы восторженное настроение, — Поль Арен предпочел насладиться им. Это показалось ему удовольствием более изысканным. Легким кивком он изъявил свое одобрение. Быть может, он даже доставил себе радость на миг разделить всеобщее заблуждение и счесть свое творение народной песнью, песнью французского жаворонка, ранним утром прозвеневшей над окровавленной бороздой. И, в сущности, он имел на это право. Когда он сочинял свою песню, он был не только Полем Ареном: он представлял весь французский народ, всех тех, кто шел, с ружьем на плече, сражаться за родину. Его песня стала народной. Она странствовала по дорогам, делая по воскресеньям привал в деревенских кабачках. С этой песней дело обстоит совершенно так же, как со всеми другими. Кто-то ведь их сочинил, и поэт не всегда был пастухом: мне думается, иногда то был человек с образованием. Разве такой человек не мог при случае не хуже крестьянина сочинить походную или любовную песенку?
Жан-Франсуа Бладэ собрал сказки, которые гасконские крестьяне рассказывают в осенние вечера, после ужина, луща кукурузу на гумне своих мыз. Нам, городским жителям, с трудом верится, что среди пахарей, встречающихся нам в поле, попадаются изумительные сказочники и что из этих уст, замкнутых уединением, недоверчивостью или желанием соблюсти свою выгоду, порою льется речь не менее богатая и плавная, чем рапсодии Гомера. И в самом деле, некогда в деревнях были, да и сейчас еще встречаются женщины и глубокие старики, умеющие на своем родном наречье, соблюдая определенный ритм, тешить окружающих рассказами, которые давным-давно сами слышали от предков.
Таковы Кадетта Сен-Ави из Казнева, Казо из Лектура и немало других, опрошенных Жаном-Франсуа Бладэ за последние двадцать пять лет. Старик Казо однажды сказал ему: «Я слыхал, будто вы по-французски говорите так же хорошо, как адвокаты в Оше и даже в Ажене. А ведь вы не французик, а нет такого испольщика, который знал бы наше наречье лучше вас».
Благодаря этому превосходному знанию диалектов и тонкому пониманию речи, переживаний, быта крестьян наш ученый завоевал доверие деревенских сказочников и изучил предания более основательно, чем кто-либо до него. К тому Же (как его друг Нуланс, знающий толк в этом деле, сообщил мне, когда мы обедали вместе, на празднествах в честь Жасмэна) Жан-Франсуа Бладэ живо ощущает величие стиля и красоту формы. Он умеет обнаружить и проследить эпическую струю и, к счастью для нас, сохранить в своих переводах своеобразие оригинала, иначе говоря — то, что в искусстве всего важнее.
Мир, открывающийся нам в народных сказках Гаскони и Аженского края, — волшебный мир, действующие лица которого и события, в нем развертывающиеся, нам по большей части уже знакомы. Нет ничего удивительного в том, что мы снова встречаем здесь «Ослиную шкуру», «Красавицу и Чудище»[215] и «Синюю Бороду». Сравнительная мифология везде и всюду показывает нам одни и то же мифы. Мы знаем, что человечество все целиком, с младенчества своего, развлекается весьма немногими сказаниями, до бесконечности варьируя подробности, но нимало не изменяя их ребяческой и священной сущности. «В настоящее время, — пишет Бладэ, — в песнях, как и в прозаических сказаниях, явственно проступает общность многих народных сюжетов». Но в каждой местности, куда они попадают, эти древние, эти извечные сказания принимают окраску, свойственную небу, горам, водам этой местности, пропитываются запахами ее земли. Это-то и придает им особый оттенок и аромат: подобно меду, они приобретают привкус той или иной почвы. Им передалось нечто от тех душ, в которых они побывали, вот почему они дороги нам.
В гасконских сказках встречается много хороших людей. Мы видим там и короля, храброго, как меч, честного, как золото, щедро раздающего милостыню у ворот своего замка, и сильного, как бык, юношу, любящего принцессу, прекрасную, как день, добродетельную, как святая, и богатую, как море. И юноша говорит себе: «Эта девица должна стать моей женой — иначе я натворю бед». Иногда юноша оказывается побочным сыном французского короля; в таких случаях у него на языке отметина в виде золотой лилии. Обычно он служит в драгунском полку, и если не считать некоторой вспыльчивости — добрейший малый. В отношении женщин нельзя не упомянуть, что самые некрасивые из них в то же время и самые недобрые. «Безобразна, как грех, и люта, как преисподняя», — обычно говорит сказочник; ибо он добрый христианин и считает, что грех всегда должен быть безобразен.
Все эти персонажи весьма простодушны, а их приключения — необыкновенны. Только и говорится, что о детях, подобно Эдипу с самого рождения обреченных на гибель, — преодолев бесчисленные опасности, они мстителями возвращаются в родительский дворец; о принцах, сражающихся со змеем в золотой коронке и находящих целебный цветок и поющий цветок; о юных принцессах, подобно Мелюзине[216] расставшихся со своим возлюбленным из-за того, что он, нарушив строжайший запрет, подсматривал за ними. О людях, вознесенных в облака, и о всяких чудесных превращениях. Несомненно, эти сказки возникли в те времена, когда звери говорили человеческим языком. Мы слышали речи Матери блох, Короля воронов, Королевы змей и Волчьего священника, служащего обедню один-единственный раз в году. Гасконский фольклор изобилует сказочными зверями. Там мы находим ядовитых змей, стерегущих сокрытое под землей золото, дарующего богатство «мандагота», василиска, чья голова увенчана императорской короной, и сирен, золотым гребнем расчесывающих шелковистые волосы. Там же мы вновь встречаем старых, загадочных знакомцев исследователя преданий: волка, рыбу или «страшное чудище» с человечьей головой; раненные насмерть, они открывают тому, кто их сразил, волшебные свойства своей плоти и крови. Есть там и люди-звери, как, например, «зеленый человечек», повелитель всей летающей твари, и люди-оборотни, как кузнец, каждую ночь оборачивавшийся выдрой. Но если мы вздумаем подробно описывать это диковинное звериное царство, — мы никогда не кончим. Запомните одно: на берегах Гаронны, так же как на берегах Рейна, водятся феи и длиннобородые карлики. Ближе к горам находится страна людоедов, или Бекатов, у которых всего один глаз — в середине лба.
«Драки» иногда показываются в деревнях. Это — бесенята, больше всего они досаждают лошадям. Старик Казо видел их, это так же верно, как то, что всем нам суждено умереть. Он также видел — или мог увидеть — «марранку» и «сыроножку», бродящих по вечерам вокруг мыз и за скирдами. Ночью мертвые выходят на прогулку. Обычно они сварливого нрава. Какой-то помещик, не то из Миранды, не то из Лектура, толком не знаю, имел неосторожность пригласить одного из них на ужин. Когда пробило полночь, в дверь замка постучался скелет; слуги в ужасе разбежались. Сам хозяин и виду не показал, что струхнул, и отужинал с гостем, а тот, чтобы отблагодарить за учтивость, пригласил его в свою очередь назавтра к себе на кладбище. Наш гасконец, не менее храбрый, чем Дон-Жуан, оказался более ловким — или более удачливым. Он последовал приглашению и вернулся от мертвеца цел и невредим. Прибавим, что в Гаскони встречается «признательный мертвец», оказывающий помощь путнику, который его похоронил, и открывающий ему, где искать клад.
Это — сюжет самого древнего романа в мире, того халдейского романа, из которого евреи почерпнули сказание о Товии, недавно переложенное Морисом Бушором в стихи[217]. Чтобы постичь, сколько всякой чертовщины может уместиться в голове гасконского крестьянина, нужно присоединить к привидениям, призракам, к некиим, как они выражаются, «Великим Страхам», еще и шабаш со всем колдовством, сюда относящимся, а также «наведение порчи» и обедню святого Секэра. По этому поводу мне вспоминается то, что мне рассказал несколько лет назад кюре небольшого прихода Жиронды[218], между Кадильяком и Лангуараном.
В ту пору, когда он был викарием церкви Сен-Серен в Бордо, к нему в ризницу однажды пришел крестьянин и стал упрашивать его отслужить обедню святому Секэру. Этот человек замыслил «иссушить» соседа, который, мол, ворожбой навел порчу на его корову и на его дочь. «Корова сдохла, — так он сказал, — ребенок того и гляди помрет. Самое время
Викарий отказался отслужить эту мессу. Но если бы даже он согласился, все равно ничего бы не вышло. Нужно знать эту службу, а знают ее далеко не все священники. Ритуал ее очень строг. Служить ее нужно непременно в церкви развалившейся или оскверненной. Как только пробьет одиннадцать, священник подходит к алтарю, в сопровождении распутной женщины, заменяющей ему причетника. Он начинает службу с молитв, читаемых обычно в самом конце, продолжает ее шиворот-навыворот и заканчивает ровно в полночь. Причастие — черное, с тремя остриями. Вино заменено водой из колодца, куда бросили трупик некрещеного ребенка. Крестное знамение творится на полу, левой погон. Песнопения заменяет кваканье жаб. Этот сельский священник — человек простой, прямодушный; уж я его знаю — он никогда, ни за золото, ни за серебро, не стал бы служить мессу святому Секэру.
Иногда дьявол самолично является крестьянам Гаронны и Тарна. Но что в Лектуре, что в Папфигьере он так же глуп, как зол, и всегда остается в дураках. В сборнике Бладэ он предстает нам точно таким, каким мы его видели в «Сказках» Лафонтена, и точно таким, каким он впервые запомнился мне по анжуйским сказкам, которые рассказывал мне по вечерам отец, склонясь над детской кроваткой с решеткой, где мне снились такие чудесные сны. Этому придурковатому, каверзному дьяволу всегда достаются колотушки, на нем озорные подмастерья и хитрые кумушки вымещают досаду. Господь бог тоже иной раз, чтобы развлечься, отправляется побродить по Гаскони, прихватив с собой деньжат, так как ему известно, что в подлунном мире — это великая сила; в сопровождении святого Петра он странствует где ему вздумается. Однажды, когда они скакали верхом по большой дороге, они увидели опрокинувшийся воз сена. Стоя на коленях посреди дороги, возчик всхлипывал и вопил:
— Боже милостивый! Сжалься надо мной! Подыми мой воз! Сжалься надо мной!
— Всеблагой, — сказал святой Петр, неужели ты не пожалеешь этого несчастного?
— Нет, святой Петр! Едем дальше! Тот, кто сам себе не может помочь, не заслуживает, чтобы ему помогли.
Немного дальше им попался другой опрокинувшийся воз. Но возчик из кожи вон лез, чтобы выпутаться из беды, все время вопя при этом: «Живей, чтоб вам… Эй! Маскаре! Эй! Мюле! (Так звались его волы.) Эй! Наддайте, разрази вас гром!»
— Господи боже, — воскликнул святой Петр, — проедем поскорей! Этот возчик ругается, словно язычник; он не заслуживает ни малейшего сострадания.
А господь бог ему в ответ:
— Замолчи, святой Петр. Тот, кто сам себе помогает, заслуживает, чтобы ему помогли.
Он спешился и вызволил возчика из беды.
Под заголовком «Греко-римские предания» Жан-Франсуа Бладэ объединил четыре сказки, сюжет которых действительно встречается в мифах как греков, так и римлян. Возможно, он поступил не очень правильно, ибо как будто утверждает этим, что представленные здесь четыре сказки — латинского или греческого происхождения, что не является ни доказанным, ни вероятным.
Первая из них — один из многочисленных вариантов сказания о Психее[219]. Подобно супруге Эрота, королева в сказке умышленно уронила каплю горячего воска на того, кого любила — и кого безвозвратно лишилась, в наказание за то, что захотела узнать, кто он. Это один из наипрекраснейших символов, созданных воображением человеческим в веках. В другой из этих сказок мы видим сфинкса, вернее сказать, сфинкса-девственницу; она подстерегает путника в теснине Пиренеев. Крестьяне, особенно в Гаскони, большие любители загадок, и пиренейский сфинкс вскоре обрел своего Эдипа в лице молодого крестьянина. Епископ Ошский научил его, как взяться за дело, чтобы умертвить сфинкса: в гибели крылатой девственницы повинен монсеньер. Ведь на самом деле она была лютым зверем. Когда она испустила дух, ее похоронили, не читая молитв, «потому что, — так пояснено в сказке, — у зверей нет души». Возможно ли, чтобы такое говорилось в одной из тех сказок, где звери обладают даром речи? Самая прекрасная сказка этой греко-латинской серии называется «Возвращение сеньора». Покуда сеньор воевал в Святой Земле, три брата, сильные, как быки, самовластно водворились у него в доме, и у его жены и сына не нашлось ни родственников, ни друзей, которые защитили бы их от обидчиков. Это история Одиссея, Пенелопы и женихов.
Новый Одиссей, подобно древнему, возвращается в свой дом одетый в лохмотья, словно нищий, и никто его не узнает. Он избавляет верную супругу от женихов. Один миг — и все три брата повержены наземь, всех трех он зарезал, словно кабанов. Затем сеньор поклонился жене и сказал ей:
— Сударыня, вы видите, как я поработал. Что же вы мне дадите в уплату?
— Я тебе отдам половину всего моего добра, нищий.
— Сударыня, этого мало. Вы должны стать моей женой.
— Нет, нищий! Я никогда не стану твоей женой.
— Сударыня, вы видите, как я поработал. Только молвите еще раз «нет», и я вас зарежу точно так же, вас и вашего ребенка.
— На все воля божья! Нет! Я отказала тем трем женихам и тебе отказываю. Что же — зарежь нас, меня и моего сына!
— Сударыня, я взял бы на себя тяжкий грех, ведь вы моя жена и этот ребенок — мой сын.
— Нищий, если я твоя жена, если этот ребенок твой сын — докажи, что ты говоришь правду!
— Жена, вот половина моего брачного договора. Покажи твою половину. (При расставании они разрезали брачный договор пополам.)
— Верно! Ты — мой муж.
Тут сеньор заключил в свои объятия жену и сына. Все трое сели за стол и поужинали на славу.
Возвращение странника, его переряжение и узнавание в самом конце рассказа — это ведь самая суть «Одиссеи» и в то же время, говорит Эндрью Лэнг, «один из самых известных мотивов предания». Действительно, мы встречаем его в песнях, распространенных в окрестностях Меца, в Бретани, и в некоей китайской сказке. Пенелопа Небесной Империи от добродетели становится неимоверно подозрительной: она не узнает своего мужа и тогда, когда все вокруг уже его узнали, и, мучимая сомнениями, грозит повеситься, если только он посмеет приблизиться к ней. Эндрью Лэнг подчеркивает, что вдобавок «Одиссея» — «не что иное, как совокупность народных сказок, художественно обработанных и объединенных в симметричное целое».
Одна из сказок сборника Бладэ дает нам вариант эпизода Одиссея и Киклопа. Это — «одна из самых грубых среди всех тех, что вошли в состав Гомерова эпоса. Даже воображение греков было неспособно облагородить ее настолько, чтобы изгладить черты первобытной грубости». Так говорит Эндрью Лэнг. Я весьма охотно привожу его мнение, так как весь склад его ума очень мне приятен. Лэнг, чьи «Очерки истории предания» недавно вышли в свет на французском языке, с превосходным предисловием Эмиля Блемона, сочетают ученость с уменьем писать кратко и смелость — с верным чутьем. Добавлю, что в обсуждение спорных вопросов он вносит юмор, и вы поймете, что беседовать с этим английским исследователем предания — большое удовольствие. Мне хотелось бы подробнее рассказать вам о нем; но я могу лишь мимоходом упомянуть его интересную, легко читающуюся работу «Народные сказки у Гомера». Там убедительно доказывается (мы, со своей стороны, хотя и смутно, но догадывались об этом), что эпос Гомера слагается из народных сказок, столь же простодушных, как те, которые устное предание сохранило в наших деревнях. Там разъяснено также, как великий собиратель облагородил эти грубоватые рассказы, и, усвоив это, еще больше прежнего восторгаешься безыскусственной и безупречной красотой юной греческой поэзии. Но нужно видеть ее такой, какая она есть, — непосредственной и напевной, плавно струящейся из неиссякаемого родника. Она божественна, это бесспорно, но нельзя забывать о том, что все до единой народные музы, даже самые невзрачные из них, принадлежат к ее семье и в близком родстве с ней.
Шекспир тоже связан кое-какими нитями с устной народной поэзией. Он так же охотно черпал в предании, как в истории. Вот, кстати, в обработке Жана-Франсуа Бладэ сказка «Наказанная королева», где мы находим сюжет той самой повести о Гамлете, принце Датском, которую обессмертил великий Уилл. Сказка, интересная уже по этой причине, прекрасна по стилю и подлинно эпична по всему своему складу. Бладэ хорошо знает, что это — самый драгоценный алмаз всего его собрания. Я попытаюсь дать некоторое представление о ней, приведя дословно один-два отрывка.
Король, добрый и справедливый, умер. На другой день его похоронили. Его сын роздал много золота и серебра бедным на поминовение души усопшего. Воротясь с кладбища, он сказал челяди:
— Постелите мне в спальне бедного моего отца.
— Ваше приказание будет исполнено, король.
Молодой король заперся в отцовской спальне. Он стал на колени и долго, долго молился. Дочитав молитвы, он бросился на постель и заснул. Когда часы начали бить полночь, он очнулся от сна. На него безмолвно глядел призрак.
Мертвец взял сына за руку и повел его на другой конец замка. Там он открыл тайник и пальцем указал сыну на полупустую склянку.
— Твоя мать меня отравила. Ты — король! Отомсти за меня!
Услышав эти слова, молодой король спустился в конюшню, оседлал самого быстрого своего коня и умчался во мрак ночной.
Он поручил одному из друзей сказать своей невесте, что она никогда больше его не увидит и должна уйти в монастырь, а сам поселился на горе, среди орлов, в полном уединении. Питался он лесными ягодами, а жажду утолял водой из ручья. Там ему снова является отец; второй и третий раз требует он отмщения.
— Отец, твое приказание будет исполнено.
Когда солнце зашло, молодой король постучался в дверь замка.
— Добрый вечер, матушка, бедная моя матушка.
— Добрый вечер, сынок. Откуда ты держишь путь? Я хочу знать — скажи мне.
— Матушка, бедная моя матушка, это я скажу тебе за ужином. Сядем за стол! Я проголодался.
Они вдвоем сели за стол. Когда слуги вышли, король молвил:
— Матушка, бедная моя матушка, ты хочешь знать, откуда я держу путь. Я ездил по белу свету. Вчера я повенчался со своей невестой. Завтра она прибудет сюда, к тебе.
Чтобы понять все дальнейшее, нужно знать, что мысль о появлении снохи, которой она должна будет уступить власть, нестерпима для злой королевы.
Королева слова не сказала в ответ. Она вышла и скоро вернулась.
— Твоя жена прибудет завтра? Тем лучше! Выпьем за ее здоровье!
Тут король выхватил из ножен меч и положил его на стол.
— Слушай, матушка, бедная моя матушка. Ты хочешь меня отравить. Я тебя прощаю. Но отец — он-то тебя не простил. Трижды он являлся ко мне с того света и говорил: «Твоя мать меня отравила. Ты король. Отомсти за меня». Вчера я ответил: «Отец, твое приказание будет исполнено». Матушка, бедная моя матушка, помолись, попроси господа смилостивиться над твоей грешной душой. Посмотри на этот меч, посмотри хорошенько. Я даю тебе срок прочесть «Отче наш», и если после этого ты не выпьешь отравленное вино, что налила мне, — я отрублю тебе голову. Пей, осуши кубок до дна, матушка, бедная моя матушка.
Королева осушила кубок до дна. Спустя пять минут она стала зеленая, словно трава на лугу.
— Прости меня, матушка, бедная моя матушка.
— Нет.
Королева рухнула наземь. Она была мертва. Тогда король преклонил колена и помолился. Затем он тихо, тихо спустился в конюшню, вскочил на своего коня и умчался во мрак ночной. С тех пор никто его не видел — никогда, никогда.
Не знаю, так ли это, но мне кажется, что здесь возвышенность стиля и чувства сближает сказку с эпосом и что эта краткая повесть, услышанная на посиделках в Казневе или Сент-Элали, стоит любого из сказаний «Эдды»[220].
Народные сказки Гаскони очень мало дают для истории тех мест. Исследователи предания не находят в этом ничего удивительного, ведь они знают, сколь неточны почти всегда исторические воспоминания, содержащиеся в крестьянских песнях и сказках. О Генрихе IV нередко говорится в этих повестушках, так хорошо известных в окрестностях его замка. Но черты, которые там ему приписываются, не характерны для него: все они — из области побасенок. Вот что говорится об этом государе в сказке «Два подарка». «Генрих IV был король неимоверно большого роста, так же дороден, как высок, силен, как бык, и отважен, как Цезарь. Он не скупился на милостыню и не любил пройдох. До Парижа этот король жил в Нейраке; при нем всегда находился Роклор, самый что ни на есть веселый шутник во всей Франции». Согласитесь — это воспоминание бледное, сильно искаженное. Память о Наполеоне несколько ярче сохранилась в поэтичной сказке «Семь прекрасных дев». Парень из деревушки Франда не захотел пойти в солдаты. Когда объявили набор, он свистнул своей собаке и, захватив с собой ружье, ушел в леса. Там он прожил семь лет и однажды, в канун дня святого Иоанна, услышал, спрятавшись в дупле старой ивы, как семь прекрасных всеведущих дев, ведя хоровод, распевали: «Наполеон кончил воевать против всех королей на свете. Враги захватили его в плен и увезли на остров, затерянный в море… Мир заключен… В Париже король Франции возвратился в свой Лувр…»
Услышав такую весть, дезертир вышел из дупла старой ивы, перекинул через плечо ружье и патронташ, свистнул собаке и целый, невредимый вернулся к своим родителям.
Кроме Генриха IV и Наполеона, в народных сказках Гаскони, насколько мне известно, упоминается лишь одно лицо, подлинно существовавшее, — некто Раска. Этот Раска не был ни императором, ни королем. При старом режиме — палач Лектурского сенешальства, он в начале революции стал «исполнителем священных обрядов» в Оше и во время террора гильотинировал множество аристократов. Затем он мирно состарился в родном городе. Бладэ сообщает нам, что Раска жил на ничтожную пенсию, выплачивавшуюся ему сначала Бурбонами, а затем — Июльской монархией. Кроме того, он состоял в должности сборщика налога за право торговать на рынке и получал небольшое жалованье от города.
Генрих IV, Наполеон, Раска — вот те три имени, которых народ не забыл.
Вот что значит углубиться в лес, где обитают феи! Останавливаешься на тропинке, у каждого куста в цвету, и этой прогулке нет конца. Наша прогулка длилась целых три недели. Не будем жалеть об этом. Где было бы приятнее заблудиться и забыть обо всем на свете, чем в звенящем песнями лесу народных преданий? Я дал вам некоторое представление о сказках, которые можно услыхать на посиделках в Гаскони. «Благочестивый писец» собрал также деревенские песни Гаскони и Аженского края. Однажды отведав дикого меда Гаронны, волей-неволей вскоре к нему возвращаются, настолько его аромат сладостен и тонок. Поражает и пленяет в этих деревенских песнях их прекрасный стиль и строгость формы, — она чувствуется даже в дословном переводе. Вдоль Гаронны пролегает граница угодий тех античных пастухов, которые воспели смерть Дафниса[221], которым внимали Феокрит и Мосх. Я не умею и никогда не научусь говорить на языке Жасмена[222]. Но я уверен, что стиль некоторых песен сборника Бладэ чист и прозрачен, как алмаз. И это поэзия живая, тесно связанная с жизнью, поэзия бытовая и религиозная. Она звучит у колыбели, на свадебных пирах, в полевую страду, на поминальных трапезах, носящих в прибрежье Гаронны название «скорбные свадьбы»; звучит во всех как радостных, так и мрачных церковных феериях, которые медленно, незаметно вытеснили языческие обряды именно потому, что, подобно древнему культу, соответствовали многообразным явлениям природы и душевным переживаниям человека. Самые очаровательные «ноэли»[223] я нашел в сборнике Бладэ. Им присуща античная прелесть, и, когда по выраженному в них чувству они совпадают с «ноэлями» нашей северной Франции, за ними — превосходство формы. Что может, например, быть пленительнее следующих двух четверостиший о младенце Иисусе в Вифлееме?
Народные стихи Гаскони необычайно разнообразны по стилю и тональности. Одни сохраняют изящную сухость эпиграмм «Антологии»;[225] другие, проникнутые ребяческим и вместе с тем утонченным мистицизмом, лишены смысла и все же очаровательны. Такого рода стихи представляют особый интерес: чувствуется, что я них люди пытались выразить невыразимое, изъяснить неизъяснимое, а ведь это и есть идеал поэзии символистов, цель нового искусства, искусства будущего, насколько я мог понять, читая Шарля Мориса, к несчастью не всегда желающего, чтобы я его понял. В качестве примера этой «интуитивной поэзии» приведу «Малое Отче наш»; жительницы Ажена по многу раз повторяют его, чтобы попасть прямо в рай.
Это «Малое Отче наш» было осуждено церковью как запятнанное суеверием и язычеством. Я не призван защищать его с точки зрения правоверия. Но мне милы его нежная поэтичность, простодушная таинственность и, осмелюсь сказать, светлая сумрачность. Мне думается, столь же еретический, сколь искренний мистицизм, одушевляющий страстного символиста, молодого чародея Альбера Жунэ, автора «Черных лилий», не подсказал ему ничего более пленительного.
Не могу лишить себя наслаждения еще немного дальше проследить эту золотую жилу мистики; я должен привести плач Марии-Магдалины, жемчужину этого драгоценного крестьянского убора, для камней которого Жан-Франсуа Бладэ, искусный ювелир, нашел достойную оправу.
Можно было бы еще многое сказать о прекрасной поклоннице Иисусовой, омывающей белоснежные руки в ручьях пустынных мест, где обитают отшельники. Этот образ встречается в Провансе, в Каталонии, Италии, Англии, Дании, Швеции, Норвегии, в Германии и у чехов. Сейчас я получил весьма ученую и изящную статью Жоржа Донсье о цикле Марии-Магдалины[226] и узнал, что эта статья — лишь глава еще не вышедшего в свет труда, который мы с удовольствием прочтем и изучим.
Но пора уже проститься с Жаном-Франсуа Бладэ и довериться новому вожатому, Альберу Мейраку; он ждет нас на другом конце Франции, в дремучих лесах Арденн.
Альбер Мейрак — журналист, редактор выходящей в Шарлевилле газеты «Пти Арденнэ». Там, на берегу Мааса, он, прочтя книги Поля Себийо о бретонском фольклоре, решил стать первым собирателем преданий, обычаев и сказаний того департамента Франции, куда волею политических деятелей был назначен. Он взялся за дело со страстным рвением и той подвижностью ума, развитию которой так способствует повседневная работа журналиста. Он ходил по деревням, выспрашивая стариков и старух. Этого было недостаточно. Он обратился с призывом ко всем людям доброй воли, и его газета распространила это обращение повсюду, донесла его до самых глухих деревушек Арденнского края. Особенно горячо откликнулись на него учителя. Их помощь, вне сомнения, была ему весьма полезна. Но, вообще говоря, учитель не тот человек, который нужен для собирания народных преданий. Ему не хватает простоты. Он склонен украшать, исправлять. Как ни старался Альбер Мейрак оградить себя от чрезмерного усердия своих помощников, он все же поместил в своем сборнике не одно сказание, стиль которого больше напоминает ученого педанта, нежели пахаря.