Все это будет правильно, и в каждом из этих соображений безусловно содержится что-то немаловажное и существенное для ответа на поставленный вопрос. Но ведь, с другой стороны, мы можем вспомнить немало писателей, отличающихся многими из вышеуказанных достоинств, в совершенстве владеющих литературной техникой, подымающих на страницах своих произведений самые актуальные и важные проблемы современности, но не сопоставимых с Жоржи Амаду ни по своему авторитету, ни по тиражам, ни по бесспорности читательского признания.
Размышляя на эти темы, я подумал, что одно из возможных объяснений кроется в удивительной эмоциональности Жоржи Амаду, которой мы заражаемся, читая его книги. Именно об этой особенности его натуры и его творчества хотелось бы сказать несколько слов.
Свидетельства очевидцев, изыскания биографов, предания и анекдоты, всегда сопутствующие писателям на их творческой стезе, говорят о том, что каждый из них по-своему отмечает завершение работы над книгой. И что в подавляющем большинстве случаев это событие носит торжественный, праздничный характер. Рассказывают, например, что Александр Дюма имел обыкновение, закончив очередной роман, падать на постель, охваченный приступом счастливого смеха. Утверждают, что Габриэль дʼАнунцио отмечал эти мгновения вакхическими празднествами с обязательным участием своих самых красивых и жизнерадостных подруг. Машаду де Ассиз, поставив слово „конец“ на последней странице книги, брал бумагу и начинал писать десятки писем своим друзьям, сообщая о радостном событии. А Хемингуэй, как утверждают некоторые из его биографов, телеграфировал или звонил из любой точки планеты в Мадрид хозяину своего любимого кабачка „Каса де лос торерос“ с просьбой угостить каждого из находившихся в тот момент посетителей двойной дозой коньяка „Фундадор“. Ничего подобного с Жоржи Амаду не происходит. В его доме завершение работы над очередным романом всегда овеяно меланхолией, если не грустью.
— Габриэла нас оставила, — сказал он однажды жене поздно ночью, когда за окном шумел ливень и грохотала гроза. Помолчал и добавил: — Надо же было свершиться этому несчастью в такую и без того ненастную ночь!
Его супруга Зелия вспоминает о еще более драматичном потрясении, вызванном завершением работы над „Доной Флор“:
— Это было как кончина близкого друга, даже члена семьи… Флор жила с нами два года. И мы словно жили с ней, жили ее жизнью. Жоржи день за днем рассказывал нам о ней. О ее радостях и секретах, горестях и заботах, о каждом ее шаге. Флор стала в доме совсем своим человеком, близким и родным. И вдруг, представляете себе, она уходит, оставляет нас! Но дело не только в этом. Меня больше всего удручает, что эта женщина — наша подруга, член семьи, родной человек — неожиданно превращается вдруг в нечто как бы „обобществленное“. Словно наша жизнь становится достоянием всех.
Купив за несколько крузейро книгу Жоржи, тысячи людей словно входят в наш дом, в наши мысли, в нашу жизнь, — продолжает свой рассказ Зелия. — Потому что в каждой его книге живем и мы тоже. Мы уже были „старыми моряками“ и крестьянами, мы были арабами, неграми и белыми, красивыми или безобразными, честными или жуликами, героями или предателями, словом, мы были разными людьми, ибо в каждой книге Жоржи всегда найдется что-то взятое от нас и угадывающееся в ее персонажах и героях…
Возможно, эти полушутливые признания жены Жоржи Амаду гораздо более серьезны, чем может показаться на первый взгляд. Не то ли самое хотел сказать другой великий писатель другой страны и эпохи своей знаменитой фразой: „Эмма — это я?“
— Когда Жоржи работал над „Габриэлой“, я очень просила его, — вспоминает Зелия, — чтобы он обвенчал Жерузу с Мундиньо Фалкао. И знаете, что он мне ответил? „Нет уж, спасибо. Я и так по горло увяз в неприятностях с неудачным браком Габриэлы и Насиба, а ты мне хочешь подбросить еще один?“
Сам писатель откровенно признает, что термин „сочиняет“ ни в коем случае не может быть приложим к его творческому процессу. Он не сочиняет книги, не конструирует образы, не разрабатывает характеры, не планирует сюжеты и не задумывается над кульминациями и развязками. Он живет в своих героях и вместе с ними. И в каждом из них оставляет частицу самого себя и своих близких, как мы это увидели только что в признании его жены. Поэтому-то расставание с каждой книгой выливается для него самого и для его семьи чуть ли не в трагедию. Мы, читатели, чувствуем эту искренность, эту взволнованность, она подкупает нас, мы заражаемся ею. Нам в той же мере интересно следить за переживаниями Насиба или Дамиана, Жукундины или Кинкаса Берро Дагуа, как самому Жоржи Амаду было интересно писать их, следить за ними и изумляться их выходкам. Не те ли самые чувства привык испытывать Жорж Сименон, признавший однажды, что „как только герой романа родился, он обретает плоть и — тут я готов биться об заклад — начинает жить самостоятельной жизнью“?
Однажды друзья и коллеги, беседовавшие с Жоржи Амаду в редакции литературно-художественного еженедельника „Паскин“, спросили, кто, по его мнению, обладает более „коварным“ характером: дона Флора или Габриэла?
— Я не знаю, — ответил он. — Но вспоминаю, что Флор меня очень удивляла. Я уже собирался заканчивать роман, когда она вдруг переметнулась к первому мужу, который неожиданно вернулся. И я подумал: „Что же случится теперь?“ Ведь мне всегда казалось, что она — женщина глубоко порядочная. Исходя из этого предположения о порядочности и честности Флор, я представил себе, как она будет раскаиваться и терзаться, и решил, что именно таким должен быть финал романа, и даже рассказал о нем дочери моего брата Жамеса. Ей понравилось, она сказала, что это будет очень поэтичный финал.
Словом, я написал сцену, когда Флор отдается первому мужу, а затем, на следующий день, приступил к лирической, как и задумал, финальной сцене. Но тут вдруг у меня ничего не получилось: вместо того чтобы умереть от стыда и раскаяния, дона Флор вдруг решила остаться сразу с обоими мужьями. Она — представляете себе! — предпочла иметь сразу двоих, и все тут…
Когда я рассказываю, — улыбнулся не без смущения Жоржи Амаду, — это похоже на шутку, но это чистейшая правда: я никогда не могу сделать из моего героя то, что хочу. Он ведет себя так, как считает нужным.
…После этих, согласитесь, интереснейших и подкупающе откровенных признаний, приоткрывающих душу писателя, позволяющих ощутить психологический и эмоциональный драматизм работы над книгой, нас уже не удивляет, когда в ответ на вопрос корреспондента португальского еженедельника „Темпу“, не чувствовал ли он когда-нибудь влюбленности в своих героев или героинь, Жоржи Амаду говорит:
— Я всегда люблю героев своих книг. Но каждый мой роман интересует меня, только пока я работаю над ним, пока создаю его и в моем воображении, моими руками, из моего жизненного опыта, из моей плоти и крови рождаются мои герои. В тот момент, когда я сдаю книгу издателю, она умирает для меня, перестает быть моей, и ее герои тоже перестают быть моими. С этого времени они начинают принадлежать читателю. Они даже перестают быть такими, какими я их создал. Потому что читатель обязательно прибавляет к ним что-то свое. Заметьте, что я скупо описываю физический облик персонажа. Отмечу каждого лишь двумя-тремя самыми характерными чертами и оставляю остальное фантазии читателя.
Корреспондент „Темпу“ поинтересовался, не собирается ли Жоржи Амаду написать что-нибудь о Португалии, раз уж он приехал в эту страну и провел в ней целый месяц.
— Совершенно точно могу сказать, что не собираюсь этого делать. Я — романист. А роман пишется только о том, что ты пережил, а не о том, что ты видел, наблюдал, изучал в кабинете или в ходе поездки по какой-то стране. Я считаю, что невозможно написать роман, который отражал бы что-то, не пережитое тобой. Я не могу писать о Португалии по той же причине, по какой не могу писать о бразильских штатах Сан-Паулу или Рио-Гранде-ду-Сул. Я пишу о Баие, ибо это — земля, на которой я живу, моя жизнь — это то, что я пережил.
Баия, добрая земля Баня… Этот северо-восток Бразилии, родина Жоржи Амаду, стала для него и для его творчества тем же, чем были Прованс для Доде или Сезанна, а Миссисипи для Фолкнера или Льюиса Армстронга. (Я сознательно прибегаю к таким сложным ассоциациям литературы с музыкой и живописью: мне кажется, что романы Жоржи Амаду по своей выразительности, по сочности и богатству языка находятся где-то на стыке литературы, изобразительного искусства и музыки.) И, видимо, невозможно понять секреты успеха и тайны профессионального мастерства Жоржи Амаду, не узнав, что это такое — Баия, о которой с такой силой и нежностью рассказывает миру этот взволнованный и добрый человек. По-моему, его так же невозможно отделить от героев его книг, как неотделимы от Форсайтов Голсуорси, от Пьера Безухова или Платона Каратаева — Лев Толстой. Как стареющий, но не желающий сдаваться Хемингуэй неотделим в нашей памяти от немногословного и упорного старика Сантьяго и в то же время от велеречивого и склонного к патетике полковника Кантуэлла.
В посвященном Жоржи Амаду специальном выпуске бразильского литературно-публицистического альманаха „Жорнал де летрас“ (июль 1967 года) американский критик и переводчик Уильям Гроссман цитировал одного из своих коллег и соотечественников: „Трудность в анализе творчества Амаду заключается в том, что он в такой же мере идеолог, в какой литератор. Он видит целые классы, а не отдельных людей“.
С мыслью, выраженной в первой половине этой цитаты, в какой-то мере можно согласиться: сам Жоржи Амаду неоднократно и настойчиво повторял, что все его романы пронизаны „социалистическим духом“ и содержат острую критику капитализма. Но никак нельзя квалифицировать иначе, как безграмотную, вторую часть тезиса американца. Он грубо ошибается, полагая, что писатель склонен только к глобальному и „оптовому“ — исключительно в масштабах класса! — анализу социальных проблем. Американец просто слеп, если не понимает, что „сеньор Жоржи“ обладает способностью с поразительной силой и мастерством увидеть „целый класс“ в одном человеке, воплотить народ — в индивидуальном характере и передать настроение эпохи — в веселом или грустном голосе своего героя. В голосе, который задевает струны нашей души и нашего сердца и заставляет звучать их в ответ».
…Вечером в гостинице, собирая вещи, чтобы завтра утром отправляться обратно в Рио, слушаем по радио выпуск новостей. Почти весь он посвящен побегу трех американцев-контрабандистов. Похоже, событие это и впрямь разрастается в скандал национального масштаба.
Оказывается, у столичных пожарников на гауптвахте сидели не трое, а четверо янки. Четвертый бежать отказался: срок его отсидки подходил к концу, рисковать не имело смысла. Теперь он вдохновенно «колется», рассказывая следователям и репортерам сенсационные подробности о своих похождениях и подвигах своих улизнувших друзей.
Диктор радиостанции «Баия» вибрирующим от благородного негодования голосом пересказывает откровения Ральфа: еще в 1964 году за две тысячи долларов он «купил» какого-то чиновника Национального департамента геологоразведочных работ, который познакомил его — американца! — с секретными материалами о месторождениях стратегических минералов, а затем снабдил документацией, разрешающей их разработку. Лабораторные пробы Диал и его друзья направляли в лабораторию этого же департамента, а все результаты исследований и найденные образцы минералов вывозились в США. Вывозились благодаря подкупу бразильских таможенных и пограничных служб.
— Я завидую тебе, — говорит Виталий. — Я чувствую, что здесь пахнет, как минимум, «подвалом» в моей газете. Эх, если бы мне можно было продлить бразильскую визу еще недельки на две!..
«В последний раз, — читает диктор радио „Баия“, — Ральф Диал и его сообщники прибыли в Бразилию на собственном самолете „Аэрокомандер“ с бортовым номером „аче-6208-икс“ и, получив в Сан-Пауло разрешение на полеты внутри страны, отправились в Анаполис, где обосновались на аэродроме, принадлежащем местной пресвитерианской миссии. Есть все основания полагать, что эта миссия тоже занимается незаконной разведкой и контрабандой стратегического сырья из Бразилии в Соединенные Штаты…»
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Ноев ковчег «Сан-Жорже»
В доме «Сервантес» на Копакабане мы смогли прожить только один год. Прошел он в непрерывных страданиях. Днем — от визга автомобильных тормозов на перекрестке, а по ночам — от еще более пронзительного визга, рвавшегося из «Дон Хуана», «Бакара» и «Тропикалии» на первом этаже «Сервантеса». Каждое из этих заведений ковало прибыль методом строгой сдельщины и поэтому было кровно заинтересовано в том, чтобы именно к нему, а не к соседям, заглянул подвыпивший турист, желающий культурно развлечься и интеллигентно отдохнуть. Бредущего без руля и без ветрил по вечерней Копакабане искателя немудреных ночных радостей надо было убедить, что именно в «Тропикалии» ему уготован самый горячий прием, что только здесь его ожидают самые жизнерадостные и полностью лишенные предрассудков ночные подруги. И поскольку убеждать его нужно было еще на дальних подступах к «Тропикалии», самыми убедительными аргументами были децибелы и киловатты аппаратуры, старания ударников и колоратуры вокалистов, опять же помноженные на децибелы аппаратуры.
Творческий спор трех соседствующих в нашем безответном «Сервантесе» очагов ночного отдыха разгорался около полуночи, достигал апогея к трем часам ночи и затихал где-то около пяти утра. Ни привыкнуть к нему, ни изолироваться от него было невозможно.
Поэтому мы с громадным трудом дожили, точнее сказать — дострадали до окончания срока первого годичного контракта, подписанного мной и доной Терезиньей, после чего я сообщил ей о глубоком сожалении, которое охватывает меня при мысли, что не смогу впредь пользоваться ее гостеприимным апартаментом.
Дона Терезинья искренне огорчилась: в поисках нового жильца ей теперь предстояли внеплановые хлопоты, которые должны были отвлечь ее от радостей и волнений бурной, как она говорила, «социальной жизни». Но расстались мы друзьями. А спустя несколько дней мне удалось подыскать квартиру в квартале Ботафого. Подальше от океана, но поближе к центру города. Главным ее достоинством была двухкилометровая дистанция, отделявшая теперь нас от ночных радостей Копакабаны.
В длинном двенадцатиэтажном здании, покрытом розовой штукатуркой и окрещенном звучным именем «Сан-Жорже», мы были единственными иностранцами, если не считать обитавшую на нашем же одиннадцатом этаже чету португальцев: худую, вечно больную, молчаливую портниху Марию-Фернанду и ее такого же неприметного и вежливого супруга Жозе Лопеша, работавшего метрдотелем в ресторанчике «Леме». Это был тихий и скромный человек, носивший на себе печать своей профессии. Мария-Фернанда и Жозе весьма гармонично вписывались в пестрый мир «Сан-Жорже», где люд жил разночинный, небогатый, с трудом удерживавшийся на какой-то промежуточной ступеньке от среднего достатка к стыдливой бедности. Это, впрочем, не относилось к сеньору Перейра — владельцу небольшой, но процветавшей туристической конторы. Он владел квартирой на самом верхнем, двенадцатом этаже, и мне казалось, что это обстоятельство служило для него каким-то дополнительным престижным фактором, позволяющим поглядывать свысока на своих менее преуспевающих соседей. Впрочем, я ни в коем случае не хотел бы, чтобы у кого-либо из читателей сложилось представление о сеньоре Перейре как о человеке высокомерном. Наоборот, молодцеватый, подтянутый, всегда с неизменной черной «бабочкой» под накрахмаленным белоснежным воротничком рубашки, он источал флюиды благожелательности, добродушия и оптимизма. Его выбритое до синевы лицо постоянно сохраняло профессиональную улыбку чиновника, распявшего себя на кресте сервиса. Впрочем, улыбка улыбке — рознь… Если в улыбке метрдотеля Жозе Лопеша читалось стремление извиниться за сам факт своего существования на земле, то сеньор Перейра одарял мир улыбкой человека, знающего себе цену. Но улыбка эта была вместе с тем и глубоко демократичной. Сеньор Перейра одинаково сердечно приветствовал и сильных мира сего, и страждущих, жаждущих, обездоленных. И тех, кто зависел от него самого, и тех, от кого зависел он сам. И негритенка, который заправлял его «шевроле» на соседней с нашим домом бензоколонке «Шелл», а затем, добросовестно отрабатывая чаевые, усердно протирал чистое ветровое стекло машины грязной тряпкой. И американских туристов, входивших к нему в контору с намерением заказать увеселительную экскурсию по ночной Копакабане или поездку в Амазонию. Думаю, что именно у них, у своих американских клиентов, сеньор Перейра позаимствовал это умение источать оптимизм и радушие.
Я знал только одного человека, имевшего в своем арсенале такую же несмываемую и лучезарную улыбку: это был сеу Жоаким с шестого этажа, работавший в политической полиции ДОПС. Сразу же поясню, что обращение «сеу» является модификацией слова «сеньор». «Сеу» употребляется, когда вы имеете дело с людьми уже вам знакомыми. Оно не носит сугубо официального характера обращения «сеньор», принятого в контактах с незнакомыми или официальными лицами, а содержит иногда некоторый оттенок подобострастия. Что было вполне закономерно в общении с улыбающимся «сеу Жоакимом» из ДОПСа.
Я так много говорю об улыбках Жозе Лопеша, сеньора Перейры и сеу Жоакима, что может сложиться ошибочное впечатление, будто «Сан-Жорже» был населен только людьми улыбающимися. Это не совсем так, хотя вообще-то бразильцы по натуре своей люди веселые, оптимистично настроенные, умеющие и любящие улыбаться, смеяться, а иногда и хохотать. Но способность эта проявляется чаще и охотнее всего у тех, кто не обременен мелочными заботами о хлебе насущном, чего никак нельзя было сказать о подавляющем большинстве обитателей «Сан-Жорже».
В доме нашем, как я уже упомянул, было двенадцать этажей, на каждом — полтора десятка квартир, и поэтому при всем желании невозможно рассказать обо всех пассажирах этого удивительного Ноева ковчега, пришвартовавшегося на вечную стоянку близ пляжа Ботафого и сумевшего собрать в своих каютах чуть ли не все самые типические компоненты удивительного человеческого коктейля, именуемого словом «Рио». Кстати, Рио — эта интимно-ласкательная форма от Рио-де-Жанейро, столь широко употребима, что за пять лет жизни в стране я ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь из бразильцев назвал этот город его полным именем. Все и всегда говорят только: Рио.
Я уподобил «Сан-Жорже» ковчегу и сравнил квартиры с каютами не случайно. Дом этот был узким и высоким, как океанский лайнер. На каждом этаже квартиры выходили в длинный прямой коридор, слегка напоминающий судовую прогулочную палубу: с одной стороны через равные промежутки — квартирные двери, с другой — окна во двор. Да, это был настоящий Ноев ковчег: в лифтах нашего дома и в его двенадцати коридорах можно было встретить, например, капитана бразильской армии Америко Гимараеса с пятого этажа. Прямо над ним жил седовласый торговец недвижимостью сеньор Карвальяэс, у которого я арендовал стоянку в подземном гараже. Капитан Гимараес, сеньоры Перейра и Карвальяэс жили в пятикомнатных квартирах, выходивших окнами на набережную. Таких квартир в доме насчитывалось только двенадцать: по одной на этаже. Все остальные были поплоше. Из двух, иногда трех комнат. С окнами во двор или на задымленную улицу Сан-Клементе. Там жили и уже упомянутая чета португальцев, и сеу Жоаким, который, хотя и работал в полиции, но не дослужился до больших чинов.
В этом же плебейском крыле «Сан-Жорже» на третьем этаже жила мулатка Мария — объект самого горячего внимания мужской половины дома и неусыпного интереса женской его части. Внимание мужчин объяснялось общеизвестными, когда речь заходит о настоящей мулатке, достоинствами ее женской стати. Интерес женщин мотивировался тем, что Мария жила здесь на каком-то странном положении приживалки-экономки при дряхлой старухе, которая никогда никуда не выходила. Женщины «Сан-Жорже» с нетерпением ждали, когда старуха помрет и наследники — два племянника, живущие где-то в Сан-Пауло, — незамедлительно выгонят из квартиры ненавистную Марию.
В коридорах, подъездах и лифтах нашего дома можно было встретить штурмана дальнего плавания Томаса Рошу и его приятеля, перебивающегося случайными заработками журналиста Саржио-Энрике, изгнанного из газеты «Диа» после переворота 1964 года. Он отнюдь не отличался слишком уж левыми взглядами, но вскоре после тех мрачных событий опубликовал язвительную заметку об одном из высокопоставленных гражданских участников путча, который заявил, что, по его мнению, «все, что хорошо для Соединенных Штатов, хорошо и для Бразилии». Высокопоставленное лицо действительно сказало эти слова, но позволивший себе якобинский сарказм вольнодумец Сержио-Энрике вынужден был с тех пор пробовать свои силы в уголовной хронике на радио «Глобо».
Его соседкой по этажу была «мисс Паула», увядающая труженица балета с площади Тирадентес, где обосновались театры и театрики, культивирующие искусство стриптиза. В свое время Паула была звездой этого жанра в театре «Рекрейо», что означает в переводе на русский «Отдых», и за кратковременный период творческого взлета успела скопить денег на первый взнос за самую скромную двухкомнатную квартирку в «Сан-Жорже». Вскоре, однако, безжалостная судьба в лице импресарио Коле-и-Фильо оттеснила Паулу с залитой светом авансцены «Рекрейо» во вторую шеренгу «кордебалета», то есть нестройной толпы выходящих в тираж девиц, и это самым катастрофическим образом отразилось на ее актерской ставке. И тогда перед ней во всей своей жестокой обнаженности встала банальная проблема: где взять деньги для уплаты очередных взносов? И разумеется, Паула вынуждена была прибегнуть к неизбежному для представительниц ее профессии решению…
Этажом выше, прямо над Паулой, снимал такую же двухкомнатную квартирку низенький, толстенький, обросший волосами чуть ли не до пояса Марчело. Вообще-то его звали «Марсело», но «Марчело» звучало на итальянский манер, поэтому он требовал именовать себя только так. Принадлежавший к крайне неопределенной возрастной категории «вечных мальчиков», но уже седой Марчело подвизался на пиве музыки: был ударником ансамбля йе-йе-йе с бессмысленным, но весьма звучным названием «Рокс-э-Бокс». Он приходил с работы под утро, спал до двух, а то и трех часов дня, потом бежал на пляж, благо для этого нужно было только пересечь четыре ленты автомобильных дорог, отделявших наш дом от набережной залива Ботафого, окунался в теплую и грязную воду, а затем отправлялся на репетицию, провожаемый восхищенным взглядом племянницы сеньора Перейры четырнадцатилетней Марилене, кроткой ученицы англо-американского колледжа, который находился через два квартала от нашего дома. В свою очередь, Марилене была объектом тайного внимания со стороны окномоя и уборщика Жоана. Он ночевал где-то в фавеле «Санта-Марта» но весь день проводил в «Сан-Жорже», который требовал постоянного ухода: с утра, задолго до того, как проснется встававший раньше других сеу Жоаким, Жоан начинал мыть коридоры. Двенадцать коридоров, длиной метров по сорок каждый. Как тут Жоан умудрялся выкраивать время, чтобы вздыхать по Марилене? Тем более, что отвлекаться от исполнения своих обязанностей ему было трудно, ибо работал он под бдительным контролем портейро Браза, боцмана нашего Ноева ковчега. Браз жил в маленькой однокомнатной квартирке над гаражом, вставал даже раньше сеу Жоакима, и поскольку над столом, за которым он сидел в холле центрального подъезда «Сан-Жорже», висел никогда не смолкающий транзисторный приемник «Филипс», портье, приветствуя по утрам выходящих жильцов, сообщал каждому из нас о важнейших событиях дня. Причем эта информация была избирательной и направленной. Сеньор Перейра узнавал от Браза о том, что на подходе к Рио находится очередное судно линии «Че» с туристами из Европы. Карвальяэсу портье докладывал о том, как подскочили цены на земельные участки южного побережья после недавнего сообщения о предстоящей прокладке прибрежной автострады между Рио и Сантосом.
Приветствуя особенно почтительно сеу Жоакима, портье со ссылкой на только что переданное радиостанцией «Бандейрантес» сообщение доверительно информировал его об аресте еще двух активистов Национального союза студентов. Марилене Браз радовал слухами о возможном закрытии на неопределенный срок всех лицеев и школ Ботафого в связи с нехваткой воды, вызванной очередной засухой. А со мной вел нескончаемые дискуссии на международные темы. Его интересовало абсолютно все: от японо-китайских отношений до сенсационных диверсий, учинявшихся террористами «тупамарос» в соседнем Уругвае. «Как бы не перекинулась эта зараза и к нам!» — озабоченно качал он головой, услышав об очередном похищении американского дипломата в Монтевидео. В отношениях со мной Браз всегда был крайне предупредителен и почти дружелюбен. Но я чувствовал, что где-то внутри его естества постоянно кипит мучительная борьба: «С одной стороны, — думал он, — этот русский — „красный“, следовательно, потенциальный враг, и поэтому с ним нужно держать ухо востро». Но, с другой стороны, Браз не мог не признать, что в отличие от многих жильцов «Сан-Жорже» я самым аккуратнейшим образом в точно назначенные сроки выплачиваю как арендную плату владельцу арендованной мной квартиры, так и взносы за коммунальные услуги, из которых идет зарплата самому Бразу, ночному охраннику, уборщикам и «гаражисту», следящему за порядком в гараже. «Весь дом, — рассуждал Браз, — относится к этому русскому вполне дружелюбно. Даже сам сеу Жоаким здоровается с ним за руку и беседует подолгу. А уж сеу Жоаким хорошо знает, кого следует приветствовать, а с кем можно не церемониться».
Было и еще одно весьма важное обстоятельство, которое подняло мой авторитет в глазах Браза на недосягаемую высоту: я ездил на «мерседесе»! Конечно, это была не самая последняя и не самая шикарная модель: «Мерседес-180» считался машиной весьма скромной по шкале оценок шестьдесят седьмого года. Но в Бразилии немецкие автомобили вообще, а «мерседесы» — в особенности всегда пользовались особой популярностью и уважением. И обладание любой машиной этой фирмы считалось неоспоримой приметой как имущественного благосостояния, так и политической благонадежности. Поэтому даже когда год спустя я сменил эту старушку на американский «аэровиллис», кредит доверия, заработанный «мерседесом», не иссяк и продолжал, во всяком случае во взаимоотношениях с Бразом, приносить мне дивиденды.
На втором этаже жил Пауло Пратини, молодой чиновник СУРСАН — департамента санитарно-технических и коммунальных служб, — с женой, которую звали довольно странно: «Вина», и пятилетней дочкой, которая была самым беспокойным ребенком не только в «Сан-Жорже», но наверняка и во всем Ботафого. Не раз ее жизнерадостный голосок, раздававшийся внизу, в песочнике, приводил в трепет и дрожь наши оконные рамы на одиннадцатом этаже.
Самым близким другом Пауло в нашем доме был бесшабашный и безалаберный балагур, пилот Ариэл Палма. Он жил на четвертом этаже с молчаливой и строгой супругой и еще более молчаливой и строгой дочкой-дошкольницей. С семейством Палма мы быстро подружились. Дружба эта покоилась на прочном фундаменте, который Ариэл называл «голос крови»: его жена Эужения, которую мы, естественно, стали звать «Женя», оказалась дочерью русских эмигрантов, приехавших в Бразилию еще до революции. Старики доживали свой век где-то в глухой провинции на юге страны, именно там Ариэл, как он сам говорил, и «заарканил» Женю. Ариэл был южанин — из Рио-Гранди-ду-Сул. И поэтому с гордостью именовал себя, как и все южане, «гаушо». Чуть ли не в первый же момент нашего знакомства он сообщил мне, что гаушо — это «супербразильцы», самые достойные сыны великой нации. Гаушо — это вам не жалкий сибарит кариока, бессмысленно прожигающий свою жизнь на пляжных лежбищах Копакабаны и Ипанемы, и не скучный работяга — паулист, лишающий себя всех радостей жизни в погоне за лишней монетой. Гаушо — это Человек с большой буквы, Робин Гуд XX века, рыцарь без страха и упрека, словом, существо высшего порядка, которое по всем показателям — от стрельбы из седла по движущейся мишени до умения в считанные минуты повергнуть к своим стопам самую неприступную красавицу — далеко опережает всех остальных соотечественников. Доблести гаушос (во множественном числе это слово произносится именно так: гаушос), кодекс поведения этих выдающихся сынов нации, их бесчисленные добродетели и их славные пороки (ибо настоящий гаушо велик во всем, даже в своих слабостях!) были излюбленной темой нескончаемых монологов Ариэла, когда мы заглядывали к нему вечерком по-семейному «на огонек».
Я любил эти вечера, любил наблюдать, как кроткая Женя колдует над кофейником, как наша пугливая семилетняя дочь на каком-то немыслимом детском эсперанто пытается найти общий язык с еще более пугливой дочкой Ариэла и Жени. Я любил слушать ораторские упражнения отца этого семейства, восседавшего, точнее говоря, возлежавшего в жестком драном кресле с усталой грацией ратника, вернувшегося с поля боя. Он был года на два младше меня, но относился ко мне снисходительно и терпеливо. Это было нечто, напоминавшее общение многоопытного Шерлока Холмса с непонятливым Ватсоном: как и все остальные обитатели «Сан-Жорже», я тоже не был гаушо. Но мне в отличие от остальных соседей Ариэл готов был простить этот грех: в конце концов это не вина моя, а беда, что родился я на другой половине земного шара и по другую сторону экватора, в далеком, снежном, закованном льдами краю, где даже гаушо пришлось бы нелегко.
Я любил слушать его цветистые, словно грузинские тосты, речитативы о великом народе, который вплоть до недавнего времени полжизни проводил в седле, другую половину — у костра. О людях, которые обладали непревзойденным умением в несколько десятков секунд заарканить и свалить быка, а любое другое занятие считали унизительным. «Конечно, сейчас, — вздыхал Ариэл, — мы уже не те…» Он разводил руками, словно извиняясь за то, что променял седло из сыромятной кожи на обитое синтетикой кресло своего «пайпера»: до недавнего времени Ариэл был пилотом воздушного такси, но в один недобрый час хозяин выгнал его за злоупотребление в рабочее время спиртными напитками, и теперь, оказавшись, как сказал Ариэл, «на профилактическом ремонте», то есть, болтаясь в поисках подходящего для гордого сына пампы занятия, он с особым наслаждением предавался воспоминаниям о родных краях и о старых добрых временах, когда никакому мерзавцу и в голову не могло прийти упрекнуть гаушо в том, что он позволил себе пропустить лишний глоток кашасы. Впрочем, о чем мы говорим: разве может быть «лишним» глоток этого божественного напитка?..
Второй излюбленной темой Ариэла были женщины. Он начинал философствовать о них во второй половине вечера, когда подходило к концу содержимое стоящих на столе бутылок, когда дети отправлялись спать, а жены уходили на кухню варить кофе. О женщинах Ариэл рассуждал еще более вдохновенно, чем о великих традициях гаушос. И в этом отношении он тоже был ревностным и горячим патриотом, горячо убеждая меня, что лучшими из всех обитающих на земле женщин являются, безусловно, дочери бразильской нации. И однажды в пылу таких рассуждений он посоветовал мне посетить очередной конкурс «Мисс Бразилия», подготовка к которому шла полным ходом и освещалась местной печатью как одно из главных событий зимнего сезона, продолжающегося там, в Бразилии, с июня по август.
— Обязательно сходи, и ты увидишь, что такое настоящая бразильянка. Кстати, почему бы тебе не сделать репортаж об этом конкурсе? Почему бы тебе не рассказать твоим землякам о красоте бразильской женщины? — Он прищелкнул языком и лихо подкрутил микроскопические черные усики.
— Видишь ли, — сказал я, — мы как-то не привыкли говорить по радио и читать в газетах о женской красоте. Советскому человеку это чуждо.
— Ничего подобного, — возразил Ариэл. — Женщина, — он назидательно поднял указательный палец, — это никому не чуждо.
Он встал, закурил и голосом, не допускающим возражений, сказал:
— Какой у нас сегодня день? Воскресенье? А «мисс Бразилия» будет избираться в следующую субботу. Превосходно… Завтра я еду на «Маракану» и беру четыре билета. Нет, шесть: пригласим и Пауло с Виной.
Он подошел к столу, плеснул в стаканы еще по нескольку капель виски, протянул один стакан мне, другой поднял над головой и гордо провозгласил:
— Итак, до встречи в следующую субботу на «Мараканазиньо»! А сейчас, уважаемые сеньоры, я приглашаю вас поднять бокалы за красоту, обаяние, темперамент, нежность и грацию бразильской женщины — самой лучшей женщины в мире.
Он опрокинул в глотку виски, хлопнул меня по плечу и крикнул Жене, что пора подавать кофе.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
«Бедная девочка „Мисс“»
Ариэл задел-таки мое самолюбие. И заставил задуматься: а почему бы и в самом деле не рассказать соотечественникам о конкурсе красоты? Это можно сделать в сатирическом ключе в передаче «С добрым утром». Или в жанре очерка нравов для радиостанции «Юность».
Но я колебался. Меня пугала необычность темы. В нашей журналистике до тех пор за нее никто, кажется, не брался. Конкурс красоты — как объект исследования советского журналиста? М-да… А почему бы и нет? Да, согласен, конкурсы красоты чужды нам. Но ведь никто еще толком не объяснил, почему мы их отвергаем. А вот на Кубе, например, их проводят и после революции. Правда, кажется, пытаются наполнить каким-то новым содержанием?
Я размышлял и спорил сам с собой. Я говорил себе, что если десятки тысяч людей в разных странах мира посвящают себя этой затее, значит этому должно быть если не оправдание, то, по крайней мере, какое-то объяснение. И если на это тратятся миллионы долларов, то где-то должен всплыть источник компенсации этих расходов. А может быть, и прибылей на вложенный в это предприятие капитал?
В конце концов я таки уговорил себя. И решил получить журналистскую аккредитацию при конкурсе «Мисс Бразилия», для чего направился в его Организационный комитет, который разместился в Копакабана-Палас-отеле — самом шикарном и дорогостоящем объекте рио-де-жанейрского гостинично-туристического сервиса. Предъявляю полицейскому свой корреспондентский билет. Прохожу. В большом салоне под серебристым транспарантом «Космическая косметика» — десятка два столов, за которыми восседают девицы из оргкомитета. Большинство из них выполняет здесь функции секретарш-стюардесс. В их задачу входит профильтровывать прорывающуюся через полицейский кордон публику, отсеивать неугодных и сопровождать к начальству тех, кто может быть полезен или нужен. Каждого появляющегося в салоне девицы встречают, как самого дорогого гостя: «Что угодно сеньору? Сожалеем, но интервью с участницами конкурса пока не разрешены». «Извините, но генеральный директор отсутствует…» «Надеюсь, сеньор не обидится, если я сообщу ему, что эту информацию мы не имеем права разглашать до открытия конкурса…» Величаво и категорично смыкая свои полуметровые накладные ресницы, девицы произносят эти фразы голосами громкими, преисполненными чувства собственного достоинства, как бы утверждая значимость сообщаемой информации или сожалея о невозможности выполнить вашу просьбу.
Мое появление вызывает суматоху: впервые аккредитации на конкурсе «Мисс Бразилия» просит советский журналист. Сразу три девицы, возбужденно хлопая ресницами, бросаются ко мне с бланками анкет, которые необходимо заполнить, чтобы получить пропуск в ложу прессы. Четвертая девица столь же стремительно наливает кафезиньо. Беру анкету, усаживаюсь в кресло и читаю ее: «Фамилия, имя, отчество. Год рождения. Домашний адрес. Орган печати, который Вы представляете. Адрес органа печати…».
— Простите, сеньор! — Подымаю голову и вижу перед собой седого джентльмена в черном костюме. Он деликатен и обходителен, как старый Ферри из оперетты «Сильва». — Простите, сеньор, — говорит он, покашливая в знак извинения за беспокойство, — но я хотел бы узнать, не понадобится ли вам репортажная радиокабина?
— Извините, не понял?
— Я хотел бы выяснить, — терпеливо повторяет Ферри, — будете ли вы вести прямой репортаж из «Мараканазиньо»?
…Ах да! В корреспондентском билете, который я предъявил девицам, указано: «собкор Московского радио»! Нет, я вынужден разочаровать устроителей конкурса: прямого репортажа на Москву не будет.
Ферри удаляется, стараясь не выказать своего разочарования. И в самом деле, какая это была бы сенсация, до какой невообразимой высоты взлетел бы престиж этого мероприятия, если бы в субботу утром можно было бы сообщить в газетах о том, что выборы «Мисс Бразилия» транслируются сегодня вечером Московским радио на Советский Союз!
Мне даже жалко, что я не могу оказать эту маленькую услугу симпатичному Ферри и его девушкам. И я улыбаюсь, представив себе лицо главного редактора «Маяка», в тот момент, когда ему докладывают, что корреспондент в Рио предлагает включить в субботнюю программу прямой репортаж о конкурсе красоты.
— А кто еще из иностранных корреспондентов аккредитовался на конкурсе? — спрашиваю девицу, которая подает мне очередной кафезиньо.
— Никто. Во всяком случае, пока.
И тут я чувствую, как во мне шевельнулся скользкий червячок сомнения: В Рио работают более ста зарубежных корреспондентов. И если ни один из них — даже американцы, которых здесь целая дюжина, — не интересуется конкурсом «Мисс Бразилия», то с какой стати пытаюсь ввязаться в эту затею я? И если уж это мне так любопытно, то разве не правильнее ли было бы, как и предлагал Ариэл, взять билеты на второй ярус и тихо отсидеть там, затерявшись среди тридцати или сорока тысяч зрителей? И волки были бы сыты, и овцы целы: и удовольствие получил бы, и никто не узнал бы об этом. Да и репортаж можно было бы сочинить, сидя на галерке, ничуть ни хуже, чем в ложе прессы. Пожалуй, даже лучше: там, в народе, по-иному ощущаешь и воспринимаешь реакцию зрителей, их отношение к происходящему на сцене… А теперь меня здесь зарегистрируют, да еще небось фотографию попросят для корреспондентского пропуска. Точно! Вот на анкете квадратик: «Место для фото»! Уж, конечно, эти девицы растрезвонят местным репортерам: «Наш конкурс освещает и корреспондент Московского радио!» Кто-то тиснет эту новость в своей газете. Прочитают ее в посольстве. Зададутся вопросом: «А нужно ли это?», «Кому это выгодно?»… И иди докажи им, что развенчивание чуждых нам проявлений буржуазной морали тоже входит в круг обязанностей советского журналиста. И для того чтобы развенчать любое такое «проявление», нужно сначала с ним познакомиться…
Ну а что теперь делать? Не бежать же отсюда? Назвался груздем — полезай в кузов! И я продолжаю заполнять анкету, потягиваю кафезиньо и стараюсь улыбаться с небрежной снисходительностью бывалого репортера, давно уже пресытившегося этими конкурсами.
Но странное дело: по мере того как я заполняю анкету, размышляю над ответами на ее вопросы и делаю вид, что мне совершенно безразличны суетливое внимание девиц и джентльменская учтивость Ферри, где-то в глубине моего естества рождается уверенность. Последние сомнения исчезают, когда меня знакомят с репортером Раулем из журнала «Крузейро».
Сразу видно, что Рауль здесь — свой человек. Войдя в салон, он звучно перечмокал всех девиц в наштукатуренные гримом щечки. И каждой отпустил комплимент: «Мари-Элен, ты сегодня просто неотразима!.. Лурдес, ты опять помолодела лет на десять. Если так будет продолжаться и дальше, то на Рождество я вынужден буду купить тебе в подарок соску!.. Тереза, если ты не хочешь разрушить мою семью, ты должна немедленно дать моей жене телефон своего парикмахера».
Девицы жмурились, как кошки, когда им щекочешь за ухом, и томно шевелили ресницами. Закончив обряд целования, Рауль повернулся к Ферри, похлопал его по плечу и, взявшись прокуренными до черноты пальцами за пуговицу его пиджака, спросил:
— Что нового в этом лучшем из миров?
— Да ничего особенного. У «Мисс Сан-Пауло» — легкий насморк. Но до субботы пройдет. «Мисс Гуанабара» потеряла талоны на питание.
— А как поживает наша главная героиня? — спросил Рауль, сделав ударение на слове «главная». Девицы фыркнули, будто услышав нечаянно шутку, рассчитанную на сугубо мужское общество. Ферри пожал плечами и воздел очи к небу, словно ища у всевышнего защиты от неприятных сюрпризов, сваливающихся на голову человека, посвятившего себя этому неблагодарному делу — конкурсу «Мисс Бразилия»: — Наша главная героиня, — сказал Ферри, тоже делая ударение на слове «главная», — изволит отдыхать после трудов праведных.
Рауль вопросительно поднял брови и оставил в покое пуговицу на пиджаке собеседника. Ферри улыбнулся, посмотрел в мою сторону, как бы извиняясь за то, что вынужден и меня, человека постороннего, посвящать в эти не совсем приятные семейные драмы, и пояснил, слегка понизив голос: — Наша уважаемая Золушка сегодня утром взяла у горничной пылесос и отправилась — представляете себе! — чистить ковры в коридоре отеля на своем этаже…
— Молодец, девчонка! — засмеялся Рауль, достал блокнот и быстро черкнул в нем несколько слов. — Представляю себе физиономии других девиц, когда они это увидели.
— Увидели! Как же! Они еще спали, как ангелы. Эта трудолюбивая «мисс» вскочила с постели ни свет ни заря: в шесть часов. А когда Мария-Августа узнала об этом и сделала ей внушение, наша героиня ответила, что она, видите ли, привыкла вставать рано. И что не может сидеть без дела, когда рядом кто-то работает.
Девицы за спиной Ферри дружно фыркнули. Я понял, что речь идет об Анизин Фонсека, той самой «Мисс Бразилиа» — королеве красоты из столицы, о которой в те дни взахлеб и с умилением писали все газеты: «Золушка из Тагуатинги», «Самая красивая и самая бедная!», «Впервые в истории: прачка на пассареле красоты!», «Домработница из фавелы Тагуатинга признана первой красавицей нашей столицы!» И почувствовал, что устроители конкурса в отличие от газетчиков отнюдь не в восторге от того, что среди их подопечных оказалась эта заблудшая овца.
— Вчера она чуть было не отправилась на кухню ресторана, чтобы ускорить приготовление обеда, сегодня взялась пылесосить ковры, и я спрашиваю вас: а что будет завтра? — благородное негодование Ферри было искренним и горячим.
— Интересно, что вы будете делать, если она действительно победит? — спросил с улыбкой Рауль, вновь берясь за пуговицу Ферри.
— Ну конечно! Как же! Еще чего? — зашумели девицы.
— А ты, брат, большой оригинал, — сказал Ферри. — Если она победит, я первый брошу эти конкурсы и подам в отставку. Но она никогда не победит. И ты, Рауль, это знаешь не хуже меня. И если бы вы, газетчики, не подняли вокруг нее такого ажиотажа, мы вообще не имели бы с ней никаких проблем. Она прошла бы у нас тихо и незаметно. Так нет же, вы устроили ей рекламу на всю страну, и теперь нам придется включить ее, как минимум, в восьмерку финалисток.
Ферри озабоченно покачал головой и укоризненно посмотрел на Рауля, который тоже был причастен к этой шумихе: я вспомнил его репортаж в «Крузейро» со столичного конкурса, когда он писал о победе Анизии Фонсека как о самой оглушительной сенсации в истории всех конкурсов красоты и впервые назвал Анизию «Золушкой из Тагуатинги».
— Но если хочешь знать, — сказал Ферри Раулю, церемонно беря меня под руку, — главная сенсация нынешнего года, это не твоя столичная кухарка. Главная сенсация — это вот, представляю тебе — новый коллега, который удостоил нас своей дружбой и оказал нынешнему конкурсу беспрецедентную честь: стать первым в истории конкурсом, который будет освещаться для радиослушателей далекой России.
— Россия? — спросил Рауль, поворачиваясь ко мне. — Если не ошибаюсь, это и в самом деле первый случай, когда на конкурсах аккредитуется советский корреспондент.
И со свойственной только бразильцам стремительностью сближения он хлопнул меня по плечу, перешел на «ты», задал несколько лаконичных вопросов, выясняя, что я действительно из Москвы, что работаю в Рио уже чуть больше года, но конкурс красоты буду «делать», как он говорит, в первый раз в жизни и вообще в этих вопросах — полный профан.
После этого Рауль бросил благодарный взгляд на Ферри, предложившего ему такой чудесный подарок, опять повернулся ко мне, и я увидел, как в глазах этого порывистого мулата разгорается огонек, похожий на нетерпение гурмана, уже вооружившегося ножом и вилкой, но еще не решившего, с какой стороны подступиться к чудесному, так аппетитно подрумянившемуся цыпленку. Он взял меня за пуговицу и сказал, что мне повезло. Что я должен благодарить бога за то, что он свел меня с ним, с Раулем. Ферри согласно кивнул головой. Девицы заулыбались и дружно захлопали ресницами. Рауль проникновенно глянул мне в глаза и сказал, еще энергичнее вертя мою пуговицу, что в Бразилии не было ни одного конкурса «Мисс Бразилия», который он, Рауль, не «делал бы» для журнала «Крузейро». Что именно он, Рауль, является единственным в Бразилии журналистом, который «делал» все до одного послевоенные конкурсы «Мисс Универсул» в Майами, а также почти все — «Мисс Мира» в Лондоне и некоторые «Мисс Красоты» в Токио.
Да, я и впрямь должен благодарить судьбу за то, что она свела меня с этим человеком, который о конкурсах красоты знает абсолютно все. Он перечислил на память имена всех «Мисс Бразилия», рассказал, как сложились их судьбы после того, как их головки были увенчаны коронами. Он вспомнил о тех, кому удалось особенно успешно катапультироваться прямо со сцены «Мараканазиньо» в солидные офисы и конторы, в пресс-бюро, рекламные агентства, протокольные департаменты, «отделы общественных связей» — словом, во все эти кормушки бездельников и тунеядцев, где от мужчин требуется только умение правильно подобрать себе галстук к рубашке, а от женщины вообще ничего не требуется, кроме умения произвести впечатление на мужчину.
Всегда приятно говорить с настоящим специалистом своего дела. А специалисту всегда приятно найти терпеливого и тем более заинтересованного слушателя. Короче говоря, мы с Раулем не заметили, как подошел вечер, как солнце скрылось где-то за Корковадо. Но желудки не обманешь. Мы сели в мою машину и через пять минут подкатили к итальянскому ресторанчику «Фиорентина», что находится там же, на Копакабане, ближе к холму Леме. Мы не рискнули идти внутрь: очень уж было жарко. Мы выбрали уютный столик, из тех, что выставлены на тротуар и отгорожены от прохожих шеренгой кадушек с пальмами и фикусами. Отсюда хорошо видна вся пятикилометровая дуга уже пустого песчаного пляжа и заполненной автомашинами ленты шоссе, протянувшейся у подножия серо-желтых зданий, которые кажутся небоскребами, хотя редкие из них перешагнули шестнадцатиэтажный рубеж. На набережной зажглись огни. Они колышутся в горячем воздухе, словно вздрагивая под набегающим с океана и несущим живительную вечернюю прохладу ветерком.
Трудно представить себе обстановку, более соответствующую возвышенной теме женской красоты, служению которой посвятил свое перо Рауль и которую мы с таким упоением обсуждали в тот вечер. Мы заказали пиццу с креветками, ибо Рауль сказал, что раз уж мы оказались в итальянском ресторане, то надо полагать, что итальянская кухня у них лучше бразильской. И после этого, отложив меню, он продолжил свой монолог о таинствах конкурсов красоты, о разыгрывающихся вокруг них страстях, которые, как он сказал, бывают достойны пера Шекспира, но гораздо чаще — пишущей машинки Генри Миллера. Вдохновленный вином, он теперь говорил о конкурсах красоты в масштабе всей планеты, о драмах, слезах и восторгах, сопровождавших выборы «Мисс Универсул» в Майами, «Мисс Мира» — в Лондоне. О знаменитых победительницах, сумевших пробиться в кинозвезды, вроде Джины Лоллобриджиды, Авы Гарднер, Сильваны Мангано. О тех немногих, кому неслыханно повезло, как Иветт Лабрус — «Мисс Франция» 1932 года, умудрившейся подцепить и даже затащить к алтарю Ага-Хана — одного из самых знаменитых миллионеров и плейбоев. Он рассказал мне и о тех, кто не сумел по-хозяйски распорядиться свалившейся на них короной: о Джуди Брин — «Мисс Англия» 1951 года, которая — подумать только! — ограничилась скромной профессией стюардессы. И о множестве «мисс», которым крупно не повезло, чьи жизни и судьбы были искалечены. Как, например, Мира Сколипс — «Мисс Греция» 1932 года, пытавшаяся стать танцовщицей и опустившаяся до грязных притонов Шанхая. Или Агнесс Сюре — «Мисс Франция» 1921 года, скончавшаяся в самой страшной нищете в Буэнос-Айресе. Как Пегги Дэвис — «Мисс Англия» 1928 года, которая покончила с собой, оставив записку: «Нет сил, чтобы вынести эту жизнь». Или Шарлотта Насг — «Мисс Сан-Луис» 1927 года, которая убила своего мужа и отправилась в тюрьму.
— А вообще-то, — подвел итог Рауль, — из двадцати тысяч «мисс», которые за последние двадцать лет были удостоены корон на самых разных уровнях — от маленьких городков до «Мисс Универсул», — лишь каждая десятая сумела удачно выйти замуж, что, конечно, является главной и самой желанной целью каждой «мисс». Но судьбу не обманешь: почти девяносто процентов их браков заканчивались разводами в первые пять лет после свадьбы.
И когда, изумленный такой потрясающей эрудицией, я спросил у Рауля, каким образом он умудряется помнить все эти бесчисленные имена, даты, цифры и факты, он сказал, назидательно подняв палец:
— Все очень просто: у нас, репортеров, конкуренция ничуть не менее жестокая, чем у этих наивных девчонок, гоняющихся за коронами «мисс». Чтобы печатали именно меня, а не моего коллегу, я должен знать свое дело лучше, чем он. Должен доказать шефу, что именно я могу дать газете самый яркий, самый читаемый репортаж. И я должен доказывать это каждой моей работой, каждый день, всю жизнь.
Мы попросили кофе, закурили, и я задал Раулю главный вопрос, который давно уже вертелся у меня на языке. Я спросил его, ради чего вот уже столько лет работает эта гигантская, охватывающая весь земной шар машина. Кому это нужно, кроме самих претенденток на корону? Кто платит деньги и кто заказывает музыку?