— Что сегодня?
Секретарша ответила удивленно:
— Я же говорю, Сергей Николаевич примет вас сегодня.
Лесков с таким радостным лицом выскочил из кабины, что никто его больше не ругал. Ему сочувственно улыбались: задержал, конечно, но своего, видать, достиг, ног под собой не чует, молодец парень! Он сам чувствовал себя молодцом — одно то, что так легко удалось добиться приема у Баскаева, казалось ему крупным успехом, чуть ли не осуществлением половины дела. Уже не с мелкими исполнителями ему придется бороться! Известному в стране человеку, крупному деятелю промышленности, он выложит все, о чем тот и не ведает на своей высоте, — как велик разрыв между его директивами и их выполнением!
Лесков пришел за полчаса до назначенного времени и тут же был принят — Сергей Николаевич сидел у себя. Пустое здание министерства казалось огромным, гулким ящиком с темными ячейками, только приемная и кабинет Баскаева были залиты светом. Баскаев не походил на свои портреты. В обширном, как диван, кресле отдыхал усталый, пожилой человек с нездоровым цветом щек, с опухолями под глазами: совсем не было в этом заросшем щетиной лице властности, оно не озарялось грозными взглядами, брови не хмурились. Сергей Николаевич приветливо улыбнулся, показал на стул и негромко проговорил:
— Так в чем же путают наши проектировщики?
И оттого, что суровый Баскаев принял его так ласково, Лесков вначале растерялся. Он путался в словах, повторялся. Но это продолжалось только первые минуты. Душу Лескова жгли слишком пылкие страсти, чтоб долго он мог отвлекаться на пустяки. Он выкладывался весь — был более резок, чем на техсовете, более прям, чем в разговоре с Юлией. Сергей Николаевич не прерывал его, только взглядывал — спокойными внимательными глазами, — временами постукивал пальцами по столу. Ни одна черта его массивного лица не выражала ни удивления, ни особой заинтересованности — холодное, вежливое равнодушие, ни к чему не обязывающая внимательность, и только… Если бы Лескову сказали, что Баскаев волнуется сейчас не меньше, чем он, Лесков, это показалось бы ему невероятным, он удивился бы: что за дичь!
А Сергей Николаевич волновался. Множество мыслей и ощущений рождало в нем каждое слово горячего собеседника, тот даже догадаться не мог, в какую даль уводили его рассуждения, какие сложные представления они вызывали. Нет, не простой проситель явился к нему с жалобой — сама жизнь в лице этого молодого инженера вызывала его на дискуссию: в Лескове как бы воплотился образ новой обстановки. Как в нем забавно переплетено непонимание и наивность с вдохновенным порывом вверх! И как он, черт подери, уверен в своей непогрешимости, даже пропасти не видит, куда катится: замахиваясь на мелкие непорядки, готов, в сущности, по запальчивости отвергнуть все достоинства, достижения целой эпохи! Сергей Николаевич почувствовал жалость к Лескову: с этим юнцом справиться будет нетрудно — через час, опустив голову, он отступит; другие — кого нету здесь — куда покрепче! Он даст ответ сразу всем: ему и им, и своим собственным сомнениям.
Внезапным движением руки Сергей Николаевич оборвал речь Лескова.
— Пустыхина я знаю лично, — сказал он негромко. — Вполне допускаю, что он может и пренебречь всей строгостью наших директив, он любит посмеяться над модными кампаниями. И верю, вы искренне озабочены, как полностью провести их в жизнь. Выспрашиваете, на чьей я стороне? Я на стороне Пустыхина.
Лесков даже отшатнулся — так поразил его вызов, прозвучавший в словах Сергея Николаевича. А тот наслаждался: всего, конечно, мог ожидать его молодой спорщик, но не этого. Помолчав, Сергей Николаевич поинтересовался:
— Вы диамат изучали, товарищ Лесков?
— Да, конечно, — ответил сбитый с толку Лесков, — Однако не понимаю, какое это имеет отношение?..
— Очень большое. Диамат вы изучали, а рассуждаете, как метафизик. Вот вы говорите, установка… В последнее время слову этому придают презрительный оттенок: это, мол, очередная установка! Заранее осуждают любую директиву как бюрократическое предписание. А почему? Установки, говорят, не полностью совпадают с жизнью. Но разве они должны совпадать? Директиву ведь для того и дают, чтоб толкать жизнь вперед.
Но Лесков уже оправился от неожиданности.
— Простите, — сказал он настойчиво. — Я веду речь о конкретных фактах, а не вообще.
Сергей Николаевич улыбнулся, лицо его, до этого вежливо-равнодушное, стало мягким и добрым, в глазах засветилось дружеское сочувствие.
— Экий вы нетерпеливый! Двух минут не усидите спокойно, а я ведь вас слушал полчаса. Как, по-вашему, товарищ Лесков, директива эта — вводить комплексную автоматизацию — дана на месяц, на год или на большее время? — спросил Баскаев.
— Я считаю, что эта директива — главный закон нашего технического развития, — ответил Лесков. — Она, конечно, дана не на год, а на все будущее промышленности — техника от достигнутого уровня уже не повернется вспять, к ручному труду.
Сергей Николаевич довольно кивнул головой.
— Вот-вот, тут и начинается у вас… Вы требуете немедленно полной автоматизации, а что вы оставите последующему развитию? Если бы можно было осуществить сразу все желаемое, то не было бы и дальнейшего прогресса. Нет, жизнь идет по своим законам. Формула дана на годы, но значение ее будет меняться с каждым годом. Сегодня термин «комплексная автоматизация» означает; только желание увеличить автоматизацию, между ним и реальной жизнью имеется разрыв. Завтра, лет через двадцать, комплексная автоматизация будет уже не директивой к действию, а обычной практикой промышленности. Вы понимаете разницу? Я согласен, что всегда необходимо добиваться максимально возможного, но я подчеркиваю: возможного! Вот почему я присоединяюсь к Пустыхину: он лучше ощущает реальную почву под ногами, чем вы.
Лесков зашел слишком далеко, чтобы сдаться после первого возражения. Он начал спорить. Напрасно его обвиняют в метафизике, он понимает, уровень сегодняшней автоматизации не тот, что будет через десяток лет. Но ручной труд уже и сейчас возможно заменить работой автоматов, ничего сверхъестественного тут нет! А ему доказывают, что это невозможно быстро провести при современной организации нашей промышленности и что нельзя ждать, а нужно торопиться с проектом. Он лично считает, что если промышленность наша организована так, что неспособна быстро перестраиваться, то, значит, она плохо организована!
— Тяжелый ручной труд, конечно, — безобразие, — согласился Сергей Николаевич, внимательно вглядываясь в упрямое, взволнованное лицо Лескова. — После этого разговора напишите мне докладную записку с конкретными предложениями — многое мы проведем в жизнь. Но, помимо этого, вы ставите общий вопрос об организации нашей промышленности. Тут вы не правы, я постараюсь вам это доказать.
И он заговорил, оживляясь от собственных слов, о том, что занимало и мучило его самого в последнее время. Лесков слушал с невольным изумлением: Сергей Николаевич все более преображался, с него спадала усталость и холодность, он молодел, даже голос его звенел какой-то юношеской горячностью:
— Вы говорите, неспособность быстро перестраиваться? Вы считаете это недостатком? А знаете ли вы, что это — органическое свойство крупной промышленности, что в этом — да, также и в этом — ее глубокое отличие от кустарных мастерских старых времен? Раньше вы приходили к кустарю, мастерившему дверные замки, и просили сделать детскую кроватку, он перестраивался мгновенно, таково было его свойство. А если вы закажете партию кроваток на современном заводе, то завтра их не получите: заводу нужно выпустить чертежи, перестроить станочные линии, изготовить новые прессы и штампы — он перестраивается медленней, и это — его типичное свойство. Зато кустарь тратил неделю на изготовление кроватки, а современный завод будет выдавать по кроватке в минуту.
Лескову аргументы Сергея Николаевича показались убедительными: современное предприятие, конечно, не может быть таким гибким, как мастерская кустаря. Но ведь речь идет не об этом, а о том, что само управление промышленностью неповоротливо. Он продолжал спорить.
— Возьмите, например, уже сконструированные новые автоматы, — сказал Лесков. — Чтобы добиться их массового выпуска, мы должны писать в министерство, в Госплан, потом ждать, когда заводу спустят новый план, потом ждать нового года, когда этот план начнет осуществляться, — ведь это же возмутительная неповоротливость! Это же тормоз, который сдерживает наше развитие, черная рука, хватающая за ноги на бегу!
— Крепко, крепко! — Сергей Николаевич усмехнулся. — Тормоз, черная рука! Молодо и горячо. Но только очень односторонне. И очень близоруко. Дай таким, как вы волю, — вы любую первоклассную индустрию в два месяца развалите. Вы думаете, мы не знаем, что организация нашей промышленности исключает легкую поворотливость, что в ней нет мгновенной готовности к любым перестройкам, в которых неопытные люди видят величайшее достоинство? Не вы это открыли, поверьте. Я вот спрошу: знаете ли вы, что нужно сделать, чтоб ликвидировать эту так не нравящуюся вам неповоротливость?
— Нет, — честно признался Лесков. — Знаю, что возмутительный недостаток, а путей к ликвидации его не вижу. Именно поэтому я и явился к вам.
— Ну, а мы, товарищ Лесков, хорошо знаем. И знали, пожалуй, еще в те времена, когда вы под столом играли. С вашим примером совсем просто: заготовь запасы старой продукции недели на две и перестраивайся на новую модель. А в масштабе всей промышленности это сложнее, но тоже осуществимо. В нашей плановой экономике заводы работают не на склад, не на случайного покупателя, как у капиталистов, а на соседние предприятия, на хорошо известного потребителя: продукция еще не произведена, а она уже живет, уже входит в план других предприятий. Именно этим объясняется трудность перестройки, она вызывает нарушение согласованной работы многих производств. Но если каждый завод создаст у себя запасы продукции, то работа его станет более гибкой. Выведите треть продукции в резерв, омертвите ее на складах, и сложность перестройки сразу уменьшится. Вы получите требуемую вами оперативность, но ценою окостенения трети народного богатства. Разрешите вас спросить: заплатите вы эту цену?
И снова Лесков растерялся, как и в споре с Пустыхиным. В нем бушевали эмоции, а его били логикой. И сейчас было ему еще труднее, чем с Пустыхиным. Против чего сидел пожилой человек, с седоватой головой, умными, строгими глазами. Этот человек высказывал, в сущности, элементарные экономические истины, то самое, что Лесков со скукой зазубривал на лекциях. Но в его изложении все эти скучные истины вдруг становились захватывающе живыми — он не по книжке читал, он говорил о себе, о своей деятельности. И уже не школьная наука, а сама жизнь вставала против Лескова, разносила в прах его скороспелые суждения.
А Сергей Николаевич продолжал напластывать аргумент на аргумент. Когда-нибудь мы станем настолько богатыми, что позволим себе эту роскошь — вывести в резерв солидную толику народного достояния, уложить это богатство в складах. Но до этого еще далеко, пока нужно строить и строить, рваться вперед. А рваться вперед мы умеем! Еще не было в мире подобного стремительного роста. И разве немыслимый раньше темп подъема советской индустрии не вошел в число величайших достижений всего мирового развития? Разве он не открывает новую эру в развитии мировой техники? Эта стремительность взлета, эта неслыханная прежде эффективность использования каждого грамма продукции сама является чудом организации, величайшим достоинством советской плановой экономики. И те мелкие недостатки, против которых восстает Лесков, представляют собою, в сущности, лишь обратную сторону величайших достоинств. Да и недостатки ли это? Он повторяет: это свойства, это органические особенности. Вы говорите: неповоротливость, инерция? Он приведет еще другой пример. Крестьянскую телегу, громыхающую на ухабах, легко обратить в любую сторону: инерция ее мала, она поворотлива. Но попробуйте резко повернуть летящий по бетонному шоссе автомобиль — вас вышвырнет из машины, ее разнесет в осколки. Попробуйте на полном ходу сразу затормозить курьерский поезд — досок в вагонах не соберете, шишек на лбу не сосчитаете. Тут действует инерция большой массы и скорости, неповоротливость стремительного движения. Но ведь никто не назовет эти свойства больших масс и больших скоростей их недостатками, не правда ли?
Сергей Николаевич говорил еще долго, и с каждым его словом Лескову становилось все труднее возражать. Он с болью чувствовал свою неподготовленность к подобному спору. У него не хватало кругозора, не хватало знаний, опыта, не хватало просто ума. Да, верно, он замечал до сих пор частности, не понимая их связи со всем целым. Эта связь существовала, умные люди ее открыли. И ради огромных достоинств целого эти умные люди мирились с отдельными, не так уж существенными недостатками. Да, конечно, хорошо иметь одни достоинства, одни преимущества, без недочетов. Но совершенства нет, это мечта. Он мог бы прикидывать, как Агафья Тихоновна: «Вот бы к фигуре Балтазара Балтазаровича, да дородность Яичницы, да нос Подколесина!» Толку от таких бредней не получится… А теперь ему возвращаться ни с чем, тянуть мелкий пустыхинский обоз, отказаться — и навсегда — от своих наполеоновских планов немедленной перестройки промышленности.
Сергей Николаевич наблюдал за Лесковым. Баскаев угадывал его разочарование, стыд за неудачу. Да тяжело этому молодому, увлекающемуся человеку. Ему, Баскаеву, тоже нелегко. Ему всегда приходилось нелегко. Нелегко было в молодые годы — когда буквально голыми руками, старыми, варварскими методами создавали современные высококультурные предприятия. Нелегко было в зрелую пору: он стоял выше, на него взваливали ответственность за все, приходилось думать за других, вмешиваться в мелочи. И особенно нелегко теперь: выросли новые люди, они забывают, как трудно все создавалось, придираются к мелким промахам, лезут с непродуманными улучшениями, вот вроде этого Лескова. А из парня выйдет толк, вон как низко он опустил голову — страдает человек за свое дело.
И Сергей Николаевич сказал:
— Не хочется возвращаться, а?..
— Не хочется, — признался Лесков, краснея оттого, что его мысли так легко угаданы.
Сергей Николаевич предложил:
— А вы не возвращайтесь, товарищ Лесков.
— Как так не возвращаться? — удивился Лесков. — Что же я буду делать?
— Дело найдется. Смотрю я на вас — и вижу: не по своей линии пошли. Какой вы проектировщик? Вы натура боевая, а не академическая, вам не в кабинете сидеть, а с людьми работать, драться с людьми — вот ваша сфера. Идите на завод, там ваше настоящее место. Вы говорили о государственном подходе — правильные слова, каждую мелочь надо рассматривать с общей, то есть с государственной, точки зрения. Так вот с этой общей точки зрения главное у нас сегодня — это не проектирование новых автоматизированных заводов, а перевод старых действующих заводов на автоматику. Дело не только в экономической выгоде, — нужно весь наш рабочий класс, всю нашу техническую интеллигенцию перестраивать, заставлять мыслить по-новому — категориями автоматических процессов, протекающих без участия ручного труда. Это подлинная техническая революция, и для проведения ее требуются профессиональные технические революционеры, люди вроде вас, специалисты-автоматчики, смелые натуры. Завод я вам подберу по масштабу: одно из крупнейших предприятий страны, комбинат в Черном Бору. Народу там бездна, производственных ценностей — на восемь миллиардов. Человеку вашего толка есть где развернуться. Ну, как, по рукам?
Лесков не умел быстро переваривать новости. Ему в институте товарищи часто говорили: «Твое мозговое реле, Саня, срабатывает с большим опозданием: анекдот рассказывают сегодня, а смеешься ты завтра». Но предложение Сергея Николаевича ему понравилось. Он понимал, что в этом кабинете долго взвешивать все «за» и «против» не годится. Он ринулся в решение, как в воду, — вниз головой.
— По рукам, — сказал он.
Баскаев встал и протянул Лескову руку.
— Желаю успехов на новом месте работы, товарищ Лесков! Завтра возьмете направление в кадрах. Буду следить за пашей деятельностью. — И, глядя на растерянное лицо Лескова, он добавил шутливо: — Немного не то получилось, за чем вы ехали. Голова не кружится от неожиданного конца?
— Немного кружится, — сознался Лесков.
8
По дороге домой Лесков думал о том, что пришлось услышать от Баскаева. Он с новой остротой ощущал силу аргументов, которыми его разбили в споре. Нет, этот человек не Пустыхин. Как замечательно он сказал о директивах! Формула та же, а содержание год от году меняется. Вот он, ответ им обоим: Лескову, требовавшему немедленно полного осуществления комплексной автоматизации, и Пустыхину, вообще отвергавшему ее по той причине, что она сегодня неосуществима. И он, Лесков, и Пустыхин путаются в мелочах, а Баскаев мыслит широко, только так и нужно мыслить.
— А все-таки недостатки в промышленности есть! — вслух проговорил Лесков: он часто, задумавшись, разговаривал с собой. — Конечно, он здорово объяснил их, опровергнуть его я не могу, но черт возьми, это все же недостатки, а не достоинства! Нет, тут еще не все ясно…
Больше всего Лесков думал о заводе, куда получил назначение. Он вспоминал, что знает о нем из газетных статей — о Черном Боре часто писали. Это был дальний край, север Сибири, где-то у черта на куличках — дикие места, только недавно вызванные к жизни. Что, если он не найдет там ни интересной работы, ни толковых помощников, ни технической базы? Теперь Лесков страшился только этого. Он неожиданно понял, что был не тем, каким прежде себе казался. Ему представлялось: вся его жизнь заключена в чертежных досках, он еще в студенчестве стремился к проектированию, был счастлив, когда получил назначение в проектную контору. Да и сейчас он сожалел, что больше ничего этого не будет: ни трижды перечеркнутых ватманов, ни споров с товарищами над чертежами, ни внутреннего волнения, почти вдохновения, неизменно охватывавшего его, когда он натягивал чистый лист на доску, — что-то ляжет на нем?.. Баскаев сказал: «Вы не проектировщик, вам с людьми работать!» И Лесков с удивлением видел, что этот человек с одного взгляда открыл в нем многое, чего он в себе и не подозревал прежде. Да, пожалуй, так, — ему надо на завод, только там он развернется по-настоящему.
Лесков рано утром ввалился к себе в квартиру и оглушил Юлию неожиданным сообщением, что через два дня уезжает в Сибирь. Смятенная Юлия потребовала объяснений. Он рассказал ей о московских событиях. Конечно, результат от его поездки какой-то будет, запроектированный завод получится все же более совершенным, чем его сейчас разрабатывает Пустыхин: многое из его, Лескова, предложений принято. Но в самом важном, в принципах проектирования, он не сумел отстоять своей правоты. Тут еще нужно думать и думать, пока это темный лес, самому не ясно.
— Я не мог иначе, Юлька! — оправдывался Лесков. — Я только сейчас понял, что проектирование не по мне.
И он с воодушевлением описывал завод, куда получил назначение.
— Юлечка, дорогая, это — огромное предприятие, десятки тысяч рабочих, сотни инженеров, разнообразная продукция — полиметаллический комбинат, не простой завод. И везде путаница, рядом с совершенными механизмами — ручной труд. Специалисту по автоматике широкий простор. Конечно, придется ломать многие священные обычаи: металлурги — народ упрямый, но это ничего, я тоже упрям. Не надо огорчаться, Юлечка, я счастлив, что получил такую интересную работу.
Но Юлия не могла не огорчаться. Она сжимала губы, чтоб не расплакаться. Глаза ее потухли, она сидела на диване, некрасивая и жалкая. На нее вдруг сразу навалились, как бы собранные вместе, все неудачи ее жизни. На работе неприятность на неприятности, а Саня впервые в жизни — и уже навсегда, она это знала — уезжает от нее. Она опустила голову на диван и зарыдала.
Лесков склонился над ней в смятении. Он гладил ее волосы, целовал, говорил нежные слова. Она отталкивала его, прятала от него лицо.
— Ну, что ты плачешь, Юлька? — закричал он, готовый плакать вместе с нею. — Ты хочешь, чтоб я не ехал?
— Нет, нет, поезжай! — лепетала она сквозь слезы. И, рыдая еще сильнее, она твердила: — Только ты пойми, я ведь остаюсь совсем одна, я такая одинокая, Саня! А тебе это все равно, ты только о себе думаешь!
— Я буду писать тебе, Юлечка! — бормотал он. — Три раза в неделю, честное слово!
Наплакавшись, Юлия подошла к зеркалу и попудрила раскрасневшееся лицо.
— Сейчас я приготовлю завтрак, — сказал она устало.
В контору Лесков явился в обычное время. Не приступая к работе, он предъявил Неделину распоряжение о переводе. Лесков поеживался, пока Неделин читал министерское предписание: все же он, Лесков, обманул своего начальника, и дважды — ездил не к тетушке и службу переменил. Неделин не удержался от упрека.
— Поверьте, вышло случайно, — оправдывался Лесков. — Просто предложили мне поехать на завод, сам я об этом и не думал.
Неделин с минуту размышлял над предписанием, потом отодвинул бумагу.
— Не могу! — сказал он сердито. — Черт знает что, такими кадрами разбрасываться! Вот уж не думал, что вам дело ваше не дорого! Вы понимаете, что теперь будет с проектом?
Лесков возразил, уязвленный:
— А ничего не будет, отлично обойдетесь и без меня! Предложения мои отклонили, а техническую работу и другие инженеры сделают. Подписывайте, Михаил Георгиевич, приказ об увольнении. Сами знаете, распоряжение Баскаева — закон!
Но у Неделина рука не поднималась подписать перевод. Он попросил подождать до вечера — надо ему подумать о замене Лескова другим инженером, посоветоваться с руководителями групп. Лесков пожал плечами: ладно, совещайтесь, подписывать все равно придется.
Слух об уходе Лескова мигом разнесся по всем комнатам. Бачулин, забросив работу, бродил из сектора в сектор и уныло объявлял:
— Слыхали? Саня Лесков уезжает. Теперь нашей автоматике крышка. Кончилась автоматика!
И у него было такое печальное лицо, что никто не упрекнул его в преувеличении.
К удивлению самого Лескова, известие о его отъезде произвело в конторе большое волнение. Шульгин, примчавшись, возмущенно закричал в дверях:
— Слушайте, какого черта? Ну, поругались — помиримся, зачем же расплевываться? — И, наклоняясь к Лескову, он предложил громким шепотом: — Может, обиделись, что не дали ассигнований на совете? Так это поправимо! Зайдите — утрясем!..
Он казался таким огорченным, так искренне взваливал вину на свою фантастическую несговорчивость, что Лесков растрогался. Он объяснил, что дело совсем не в прижиме со стороны планово-экономического сектора, просто ему, Лескову, завод ближе, чем проектная контора. Шульгин недоверчиво покачал седой головой.
— Сами вы не знаете, что вам ближе: вам жизнь надо ставить дыбом, на традиции плевать — вот что вам близко. Такое смятение создали вокруг проекта — всех пошатнули!
Самый длинный разговор вышел с Пустыхиным. К металлургам Лесков зашел, когда Пустыхин, вырвав свободную минутку, «свистел», то есть рассказывал забавные истории из своего студенческого и инженерного прошлого:
— Я тогда проектировал взрывоопасный цех, и самое трудное было для меня получить подпись пожарного инспектора. Это был кремень и кровопийца. Он мог придраться даже к стальной цельностянутой конструкции: «Вы тут что-то новое выдумываете, пожар этого не любит». Он читал у нас лекции по пожарному делу, и мы заучивали его формулировки, как молитву, и с тихой отрадой вспоминали их в трудных случаях. Я и сейчас многое помню: «Пожаром именуется пожирание огнем имущества, к тому не предназначенного», «Перила на лестнице делаются для того, чтобы пожарник из тех или иных соображений не свалился». Мне он сказал, отпуская ни с чем: «Учтите мои замечания, и пожар в проекте вам обеспечен».
Лесков непочтительно прервал «свист» Пустыхина:
— Принимайте, Петр Фаддеевич, свое задание, мои чертежи, полностью рассчитываюсь с вами.
Пустыхин свалил бумаги на стол и предложил побеседовать. Он потащил Лескова в коридор, к угловому окну. Коридор был самым оживленным районом проектной конторы. Сюда выходили покурить и поболтать, здесь открывали нескончаемые дискуссии, ухаживали и обхаживали, уславливались о переделках, о сроках, о встречах, очаровывали и разбивали сердца. И самым священным местом, алтарем этого нескончаемого коридора было единственное освещавшее его окно — возле него уединялись для особо важных бесед. Когда у окна стояла группа спорящих, к ним близко не подходили, все понимали: людям надо утрясти колючие вопросы.
Пустыхин легко вспрыгнул на подоконник и, усевшись поудобнее, обратил на Лескова насмешливые, живые глаза.
— В Черный Бор, значит? — переспросил он. — Ну, не завидую: тяжкий кусок хлеба. Там у меня, между прочим, приятели: Кабаков, начальник комбината, человек в прошлом книжку писал — не знаю только, что теперь сохранилось у него в голове. А главный деятель — Крутилин, сколько с ним водки выпито — страх! Этот вас сразу оценит, у него кувалда — высший из всех механизмов автоматики. Чего нельзя обругать, то к металлургии отношения не имеет — таков его жизненный принцип.
Лесков сказал задумчиво:
— И мне говорили, трудное предприятие.
Пустыхин продолжал, посмеиваясь:
— Сейчас меня Неделин вызывал — посоветоваться. Я ему прямо ответил: Лескова отпускать не рекомендую. Надо телеграфировать Баскаеву, что просим задержать хотя бы месяца на три. А в Черном Бору порядка не было и не будет — с вами и без вас. Он, конечно, трусит идти против Баскаеву.
Лесков возразил, возмущенный:
— Не понимаю вашего отношения! Вы хорошо знаете, что без меня вам будет лучше — я человек неуживчивый. Теперь никто не обругает публично ваши проекты «голым королем».
Пустыхин покачал головой.
— Послушайте, Александр Яковлевич, разве мы с вами девицы, не поделившие паренька? Давайте без шпилек! Правильно, поругались. Но неужели даже сейчас вы не видите, что я был прав? Ведь выездили к Баскаеву не за новой должностью — по такому мелкому вопросу и двадцатый его помощник вас не принял бы. Жаловались, конечно, на меня, доказывали свою правоту. И, судя по всему, возвратились ни с чем. Разве не так? Ну-ну, спокойно, я ведь не в обиде! Думаете, вы единственный, кто выливал на меня помои? Я уже привык к подобным методам борьбы — не вы первый, не вы последний.
Лесков сказал глухо:
— Запираться не собираюсь — жаловался на вас. И со мной не согласились — это вы тоже угадали. — Пустыхин довольно кивнул головой: «Иначе и быть не могло». — А если вы спрашиваете, считаю ли я себя правым после того, как от меня все отреклись, я отвечу: да, считаю. Знаю, что вы сейчас думаете: одиночка, возомнивший себя гением, надменно противопоставивший себя коллективу. Фигура смешная, знаю! — Пустыхин сделал протестующий жест рукой. Лесков продолжал с болью и гневом: — Нет, смешная! И ведь что самое смешное: сам я тоже теперь понимаю, что вы были правы. Не все; чего я требовал, можно сразу осуществить.
Пустыхин немедленно отозвался, он с интересом слушал путаную речь Лескова:
— Позвольте, у вас противоречие. Вы видите, что я прав, понимаете, что бороться против правды — значит становиться смешным. Зачем же вы сознательно превращаете себя в смешную фигуру? Мы не можем быть оба правы. Белое бело, черное черно.
Лесков с отчаянием, мрачно смотрел на Пустыхина.
— Не знаю. Мне нужно подумать. Но чувствую: я тоже прав, хоть и вы правы. — У него мелькнули новые мысли, он заторопился — Вот вы… У вас репутация передового инженера. Помню, три года назад я пришел в контору, мне показали на вас: тот самый Пустыхин, создатель заводов и анекдотов, умнее его нет человека на земле. Нет, мне и сейчас не стыдно признаться, я был влюблен в вас юношеской влюбленностью, какой подмастерье обожает мастера. Я запоминал ваши остроты, передавал их потом сестре, копался в событиях вашей жизни, слушал, открывши рот, каждое слово о вас, каждое саше слово — вот как я любил вас! И вы стоили этой любви, стоили: вы были смелы, для вас не существовало трудных заданий, все, что вы проектировали, было великолепно…
Пустыхин прервал его:
— А почему? Не отрывался от почвы. Умел подниматься в небо, но не терял из вида земли. И сейчас стою на ней, как всегда.
— Да, как всегда, — согласился Лесков. — Именно так и выразился о вас Баскаев: «Пустыхин лучше ощущает реальную почву под ногами, чем вы». Видите, я не пристрастен, передаю высокую оценку начальства. Но неужели вы сами не понимаете, что не в этом суть?