В ломбарде старого ростовщика, Нажившего почет и миллионы, Оповестили стуком молотка Момент открытия аукциона. Чего здесь нет! Чего рука нужды Не собрала на этих полках пыльных, От генеральской Анненской звезды До риз с икон и крестиков крестильных. Былая жизнь, увы, осуждена В осколках быта, потерявших имя… Поблескивают тускло ордена, И в запыленной связке их — Владимир. Дворянства знак. Рукой ростовщика Он брошен на лоток аукциона. Кусок металла в два золотника, Тень прошлого и — тема фельетона. Потрескалась багряная эмаль — След времени, его непостоянство. Твоих отличий никому не жаль, Бездарное последнее дворянство. Но как среди купеческих судов Надменен тонкий очерк миноносца, — Среди тупых чиновничьих крестов Белеет грозный крест Победоносца. Святой Георгий — белая эмаль, Простой рисунок… Вспоминаешь кручи Фортов, бросавших огненную сталь, Бетон, звеневший в вихре пуль певучих, И юношу, поднявшего клинок Над пропастью бетонного колодца. И белый окровавленный платок На сабле коменданта — враг сдается! Георгий — он в руках ростовщика! Но не залить зарю лавиной мрака. Не осквернит негодная рука Его неоскверняемого знака. Пусть пошлости неодолимой клев Швыряет нас в трясучий жизни кузов, — Твой знак носил прекрасный Гумилев И первым кавалером был Кутузов! Ты гордосгь юных — доблесть и мятеж, Ты гимн победы под удары пушек. Среди тупых чиновничьих утех Ты — браунинг, забытый меж игрушек. Не алчность, робость чувствую в глазах Тех, кто к тебе протягивает руки, И ухожу… И сердце всё в слезах От злобы, одиночества и муки. ВОСЕМНАДЦАТОМУ ГОДУ[89]
Идут года. На водоемах мутных Летящих лет черту не проведу. Всё меньше нас, отважных и беспутных, Рожденных в восемнадцатом году. Гремящий год! В венце багровых зарев Он над страной прозыбил шаткий шаг, То партизан, то воин государев, Но вечно исступлением дыша. _____ И, обреченный, он пылал отвагой. Был щит его из гробовой доски. Сражался он надломленною шпагой, Еще удар, и вот она — в куски. И умер он, взлетев ракетой яркой, Рассыпав в ночь шрапнели янтаря; В броневике, что сделан из углярки, Из Омска труп умчали егеря. Ничьи знамена не сломила гибель, Не прогремел вослед ничей салют, Но в тех сердцах, где мощно след он выбил, И до сих пор ему хвалу поют. И не напрасно по полям Сибири Он проскакал на взмыленном коне В защитном окровавленном мундире, С надсеченной гранатою в руке. Кто пил от бури, не погасит жажды У мелко распластавшейся струи, Ведь каждый город и поселок каждый Сберег людей, которые — твои. Хранят они огонь в глазах бесстрастных, И этот взор — как острие ножа. Ты научил покорных, безучастных Великому искусству мятежа! Пусть Ленин спит в своем гробу стеклянном — Пуст Мавзолей и мумия мертва, А ты еще гуляешь по полянам, И году прогремевшему — хвала. Хвала тебе, год-витязь, год-наездник, С тесьмой рубца, упавшей по виску. Ты выжег в нас столетние болезни: Покорность, нерешительность, тоску. Всё меньше нас — о Год! — тобой рожденных, Но верю я, что в гневе боевом По темным селам, по полям сожженным Проскачешь ты в году… БЕЗ РОССИИ (Харбин, 1931)
«Свою страну, страну судьбы лихой…»[90]
Свою страну, страну судьбы лихой, Я вспоминаю лишь литературно: Какой-то Райский и какой-то Хорь: Саводников кладбищенские урны! И Вера — восхитительный «Обрыв» — Бескрылая, утратившая силу. И, может быть, ребенком полюбив, Еще я вспомню дьякона Ахиллу. Конечно, список может быть длинней, Но суть не в нем; я думаю, робея, — В живой стране, в России этих дней, Нет у меня родного, как в Бомбее! Не получить мне с родины письма С простым, коротким: «Возвращайся, милый!» Разрублена последняя тесьма, Ее концы разъединили — мили. Не удивительно ли: страна — В песках пустыни, что легли за нами, — Как скользкая игла обронена, Потеряна, как драгоценный камень! Уже печаль и та едва живет, Отчалил в синь ее безмолвный облик, И от страны, меня отвергшей, вот — Один пустой литературный облик. «Хорошо расплакаться стихами…»
Хорошо расплакаться стихами. Муза тихим шагом подойдет. Сядет. Приласкает. Пустяками Все обиды наши назовет. Не умею. Только скалить зубы, Только стискивать их сильней Научил поэта пафос грубый Революционных наших дней. Темень бури прошибали лбом мы, Вязли в топях, зарывались в мхи. Не просите, девушки, в альбомы Наши зачумленные стихи! Вам ведь только розовое снится. Синее. Без всяких катастроф… Прожигает нежные страницы Неостывший пепел наших строф! ПЕРЕХОДЯ ГРАНИЦУ[91]
Пусть дней немало вместе пройдено, Но вот не нужен я и чужд, Ведь вы же женщина — о Родина! — И, следовательно, к чему ж Всё то, что сердцем в злобе брошено, Что высказано сгоряча: Мы расстаемся по-хорошему, Чтоб никогда не докучать Друг другу больше. Всё, что нажито, Оставлю вам, долги простив, — Вам эти пастбища и пажити, А мне просторы и пути. Да ваш язык. Не знаю лучшего Для сквернословий и молитв, Он, изумительный, — от Тютчева До Маяковского велик. Но комплименты здесь уместны ли, — Лишь вежливость, лишь холодок Усмешки, — выдержка чудесная Вот этих выверенных строк. Иду. Над порослью — вечернее Пустое небо цвета льда. И вот со вздохом облегчения: «Прощайте, знаю: навсегда!» НА ВОДОРАЗДЕЛЕ
Воет одинокая волчиха На мерцанье нашего костра. Серая, не сетуй, замолчи-ка, — Мы пробудем только до утра. Мы бежим, отбитые от стаи, Горечь пьем из полного ковша, И душа у нас совсем пустая, Злая, беспощадная душа. Всходит месяц колдовской иконой — Красный факел тлеющей тайги. Вне пощады мы и вне закона, — Злую силу дарят нам враги. Ненавидеть нам не разучиться, Не остыть от злобы огневой… Воет одинокая волчица, Слушает волчицу часовой. Тошно сердцу от звериных жалоб, Неизбывен горечи родник… Не волчиха — родина, пожалуй, Плачет о детенышах своих. СПУТНИЦЕ
Ты в темный сад звала меня из школы Под тихий вяз, на старую скамью, Ты приходила девушкой веселой В студенческую комнату мою. И злому непокорному мальчишке, Копившему надменные стихи, В ребячье сердце вкалывала вспышки Тяжелой, темной музыки стихий. И в эти дни тепло твоих ладоней И свежий холод непокорных губ Казался мне лазурней и бездонней Венецианских голубых лагун… И в старой Польше, вкапываясь в глину, Прицелами обшаривая даль, Под свист, напоминавший окарину, — Я в дымах боя видел не тебя ль… И находил, когда стальной кузнечик Смолкал трещать, все лепты рассказав, У девушки из польского местечка — Твою улыбку и твои глаза. Когда ж страна в восстаньях обгорала, Как обгорает карта на свече, — Ты вывела меня из-за Урала Рукой, лежащей па моем плече. На всех путях моей беспутной жизни Я слышал твой неторопливый шаг, Твоих имен святой тысячелистник Как драгоценность бережет душа! И если пасть беззубую, пустую Разинет старость с хворью на горбе, Стихом последним я отсалютую Тебе, золотоглазая, тебе! «В эти годы Толстой зарекался курить…»
В эти годы Толстой зарекался курить И ушел от жены на диван в кабинете. В эти годы нетрудно себя укротить, Но заслуга ль они, укрощения эти! Укротителем заперта рысь на замок, Сорок стражей годов — часовыми у дверцы. Ты двенадцати раз подтянуться не мог На трапеции. Ты вспоминаешь о сердце. И, впервые подумав о нем, никогда Не забудешь уже осторожности некой. Марш свой медленный вдруг ускоряют года: Сорок два, сорок три, сорок пять и полвека. Что же, бросим курить. Простокваша и йод. Больше нечего ждать. Жизнь без радуг. Без премий. И бессонницами свою лампу зажжет Отраженная жизнь, мемуарное время. «Женщины живут, как прежде, телом…»[92]
Женщины живут, как прежде, телом, Комнатным натопленным теплом, Шумным шелком или мехом белым, Ловкой ложью и уютным злом. Мы, поэты, думаем о Боге И не знаем, где его дворцы. И давно забытые дороги Снова — вышарканные торцы. Но, как прежде, радуются дети… И давно мечтаю о себе — О веселом маленьком кадете, Ездившем в Лефортово на «Б». Темная Немецкая. Унылый Холм дворца и загудевший сад… Полно, память, этот мальчик милый Умер двадцать лет тому назад! «Всё чаще и чаще встречаю умерших… О нет…»[93]
Всё чаще и чаще встречаю умерших… О нет, Они не враждебны, душа не признается разве, Что взором и вздохом готова отыскивать след Вот здесь зазвеневшей, вот здесь оборвавшейся связи… Вот брат промелькнул, не заметив испуганных глаз: Приподняты плечи, походка лентяя и дужка Пенснэ золотого… А робкая тень от угла… Ты тоже проходишь, ты тоже не взглянешь, старушка. Ты так торопливо шажками заботы прошла, И я задохнулся от вновь пережитой утраты. А юноша этот, вот этот — над воротом шрам, — Ужель не узнаешь меня, сотоварищ мой ратный? Высокий старик, опираясь на звонкую трость, Пронесся, похожий на зимний взъерошенный ветер. Отец, ваша смелость, беспутство и едкая злость Еще беззаботно и дерзко гуляют по свету! Окутанный прошлым, былое, как кошку, маня, В веселом подростке, но только в мундире кадета, Узнаю себя, это память выводит меня Из склепа расстрелянных десятилетий. И вот — непрерывность. Связую звено со звеном, Усилием воли сближаю отрезок с отрезком. Под лампой зеленой, за этим зеленым столом Рассказы о смерти мне кажутся вымыслом детским! Умершего встретят друзья и меня. На коне Их памяти робкой пропляшет последняя встреча… «Несмелов, поэт!» Или девочка крикнет: «Отец!» Лица не подняв, проплыву. Не взгляну. Не отвечу. НОЧЬЮ
Я сегодня молодость оплакал, Спутнику ночному говоря: «Если и становится на якорь Юность, так непрочны якоря У нее: не брать с собой посуду И детей, завернутых в ватин… Молодость уходит отовсюду, Ничего с собой не захватив. Верности насиженному месту, Жалости к нажитому добру — Нет у юных. Глупую невесту Позабудут и слезу утрут Поутру. И выглянут в окошко. Станция. Решительный гудок. Хобот водокачки. Будка. Кошка. И сигнал прощания — платок. Не тебе! Тебя никто не кличет. Слез тебе вослед — еще не льют: Молодость уходит за добычей, Покидая родину свою!..» Спутник слушал, возражать готовый. Рассветало. Колокол заныл. И китайский ветер непутевый По пустому городу бродил. ПРИКОСНОВЕНИЯ
Была похожа на тяжелый гроб Большая лодка, и китаец греб, И весла мерно погружались в воду… И ночь висела, и была она, Беззвездная, безвыходно черна И обещала дождь и непогоду. Слепой фонарь качался на корме — Живая точка в безысходной тьме, Дрожащий свет, беспомощный и нищий. Крутились волны и неслась река, И слышал я, как мчались облака, Как медленно поскрипывало днище. И показалось мне, что не меня В мерцании бессильного огня На берег, на неведомую сушу — Влечет гребец безмолвный, что уже По этой шаткой водяной меже Не человека он несет, а душу. И, позабыв о злобе и борьбе, Я нежно помнил только о тебе, Оставленной, живущей в мире светлом. И глаз касалась узкая ладонь, И вспыхивал и вздрагивал огонь, И пену с волн на борт бросало ветром… Клинком звенящим сердце обнажив, Я, вздрагивая, понял, что я жив, И мига в жизни не было чудесней. Фонарь кидал, шатаясь, в волны — медь… Я взял весло, мне захотелось петь, И я запел… И ветер вторил песне. ПЕРЕД ВЕСНОЙ
На снегу голубые тени Приближающейся весны, Как узор неземных растений, Изумительно сплетены. В ледяном решете капели — Переклик воробьиных нот… Скажет бабушка: «Как в апреле!», Перекрестится и вздохнет. Нежность грезится даже старым — В бриллиантовой дымке слез… «Мой покойник с дружком-гусаром Из поместья меня увез. Мы коней без дороги гнали, Ветер рвался, лицо кусал, Как татарин, свистал над нами, Бил коней молодец-гусар! Сердце девичье птицей билось, В голове-то и шум, и гром… Это в марте, сынок, случилось, В восемьсот шестьдесят втором…» ПЯТЬ РУКОПОЖАТИЙ[94]
Ты пришел ко мне проститься. Обнял. Заглянул в глаза, сказал: «Пора!» В наше время в возрасте подобном Ехали кадеты в юнкера. Но не в Константиновское, милый, Едешь ты. Великий океан Тысячами простирает мили До лесов Канады, до полян В тех лесах, до города большого, Где — окончен университет! — Потеряем мальчика родного В иностранце двадцати трех лет. Кто осудит? Вологдам и Бийскам Верность сердца стоит ли хранить?.. Даже думать станешь по-английски, По-чужому плакать и любить. Мы — не то! Куда б не выгружала Буря волчью костромскую рать — Всё же нас и Дурову, пожалуй, В англичан не выдрессировать. Пять рукопожатий за неделю, Разлетится столько юных стай!.. …Мы — умрем, а молодняк поделят Франция, Америка, Китай. ГОЛОД[95]
Удушье смрада в памяти не смыл Веселый запах выпавшего снега, По улице тянулись две тесьмы, Две колеи: проехала телега. И из нее окоченевших рук, Обглоданных — несъеденными — псами, Тянулись сучья… Мыкался вокруг Мужик с обледенелыми усами. Американец поглядел в упор: У мужика под латаным тулупом Топорщился и оседал топор Тяжелым обличающим уступом. У черных изб солома снята с крыш, Черта дороги вытянулась в нитку. И девочка, похожая на мышь, Скользнула, пискнув, в черную калитку. ВСТРЕЧА ПЕРВАЯ[96]
Вс. Иванову
Мы — вежливы. Вы попросили спичку И протянули черный портсигар, И вот огонь — условие приличья — Из зажигалки надо высекать. Дымок повис сиреневою ветвью. Беседуем, сближая мирно лбы, Но встреча та — скости десятилетье! — Огня иного требовала бы… Схватились бы, коль пеши, за наганы, Срубились бы верхами, на скаку… Он позвонил. Китайцу: «Мне нарзану!» Прищурился. «И рюмку коньяку…» Вагон стучит, ковровый пол качая, Вопит гудка басовая струна. Я превосходно вижу: ты скучаешь, И скука, парень, общая у нас. Пусть мы враги — друг другу мы не чужды, Как чужд обоим этот сонный быт. И непонятно, право, почему ж ты Несешь ярмо совсем иной судьбы? Мы вспоминаем прошлое беззлобно. Как музыку. Запело и ожгло… Мы не равны, но всё же мы подобны, Как треугольники при равенстве углов. Обоих нас качала непогода. Обоих нас в ночи будил рожок… Мы — дети восемнадцатого года, Тридцатый год. Мы прошлое, дружок!.. Что сетовать! Всему проходят сроки, Исчезнуть, кануть каждый обряжен, Ты в чистку попадешь в Владивостоке, Меня бесптичье съест за рубежом. Склонил ресницы, как склоняют знамя, В былых боях изодранный лоскут… «Мне, право, жаль, что вы еще не с нами». Не лгите: с кем? И… выпьем коньяку. ВСТРЕЧА ВТОРАЯ[97]
Василий Васильич Казанцев. И огненно вспомнились мне — Усищев протуберансы, Кожанка и цейс на ремне. Ведь это же — бесповоротно, И образ тот, время, не тронь. Василий Васильевич — ротный: «За мной — перебежка — огонь!» — Василий Васильича? Прямо, Вот, видите, стол у окна… Над счетами (согнут упрямо, И лысина, точно луна). Почтенный бухгалтер. — Бессильно Шагнул и мгновенно остыл… Поручик Казанцев?.. Василий?.. Но где же твой цейс и усы? Какая-то шутка, насмешка, С ума посходили вы все!.. Казанцев под пулями мешкал Со мной на ирбитском шоссе. Нас дерзкие дни не скосили — Забуду ли пули ожог! — И вдруг шевиотовый, синий, Наполненный скукой мешок. Грознейшей из всех революций Мы пулей ответили: нет! И вдруг этот куцый, кургузый, Уже располневший субъект. Года революции, где вы? Кому ваш грядущий сигнал? — Вам в счетный, так это налево… Он тоже меня не узнал! Смешно! Постарели и вымрем В безлюдьи осеннем, нагом, Но всё же, конторская мымра, — Сам Ленин был нашим врагом! Р.В.15[98]
— Говорит Хабаровск, Р.В.15, На волне в семьдесят метров… Диск В содрогании замирающих вибраций: Шорох, треск, писк. Родина декламировала баритоном актера, Пела про яблочко, тренькала на мандолинах, Но в этом сумбуре мы искали шорохов Родимых полей и лесов родимых. Но тайга, должно быть, молчание слушала, Вероятно, поля изошли в молчании. Нагло лезли в разинутые уши — Писк, визг, бренчанье. — Революционная гроза? Где там! Давно погасла огнеликая вышка. Перетряхивал Хабаровск перед целым светом Мещанских душ барахлишко. И когда Панихидой Интернационала Закончился концерт через полчаса, Мы услышали — Лишь далекая зала Аплодисментами оттрепетала, — Посторонние голоса. Родина сказала: — Покурить оставь-ка!.. И голосом погуще: — Вались ты к..! И снова несуразица звуков — Визг, вой, давка, Атака спутанных волн, Идущих в штыки. Родина! Я уважаю революцию, Как всякое через, над и за, Но в вашем сердце уже не бьются, Уже не вздрагивают ее глаза, — — Говорит Хабаровск, Р.В.15, На волне… Родина, бросьте метраж! Революция идет, Она приближается, — Но, Пора сознаться, Накопляет уже Обратный стаж. ТАЙФУН[99]
В. Логинову
Как в агонии, вздрагивает дом, Как в агонии, с каждым новым шквалом, Звенит стекло, затянутое льдом, А ветер мчит, рыдая об одном, О чем-то сказочном и небывалом. О чем его волнующая речь, Его мятеж, ломающий деревья, Что хочет он, умчать иль уберечь?.. Он обречен баюкать и стеречь Кочевья туч, угрюмые кочевья. И кажется, что ходит под окном Огромный призрак ростом до созвездий, И я томлюсь всю ночь, как этот дом, Как пес, изнемогающий в тупом Томлении на каменном подъезде! ЛЕОНИД ЕЩИН[100]
Ленька Ещин… Лишь под стихами Громогласное — Леонид, Под газетными пустяками, От которых душа болит. Да еще на кресте надгробном, Да еще в тех строках кривых, На письме от родной, должно быть, Не заставшей тебя в живых. Был ты голым и был ты нищим, Никогда не берег себя, И о самое жизни днище Колотила тобой судьба. «Тында-рында» — не трын-трава ли Сердца, ведающего, что вот Отгуляли, отгоревали, Отшумел Ледяной поход! Позабыли Татарск и Ачинск, Городишки одной межи, Как от взятия и до сдачи Проползала сквозь сутки жизнь. Их домишкам — играть в молчанку. Не расскажут уже они, Как скакал генерала Молчанова Мимо них адъютант Леонид. Как был шумен постой квартирный, Как шумели, смеялись как, Если сводку оперативную Получал командир в стихах. — «Ай да Леня!» — и вот по глыбе Безнадежности побежит Легкой трещиной улыбка, И раскалывается гранит! Так лучами цветок обрызган, Так туманом шевелит луна… — Тында-рында! — и карта риска В диспозиции вновь сдана. Докатились. Верней — докапали, Единицами: рота, взвод… И разбилась фаланга Каппеля О бетон крепостных ворот. Нет, не так! В тыловые топи Увязили такую сталь! Проиграли, продали, пропили, У винтовок молчат уста. День осенний — глухую хмару — Вспоминаю: в порту пустом, Где последний японский «Мару», — Леонид с вещевым мешком. Оглянул голубьте горы Взором влажным, как водоем: «Тында-рында! И этот город — Удивительный — отдаем…» Спи спокойно, кротчайший Ленька, Чья-то очередь за тобой!.. Пусть же снится тебе макленка, Утро, цепи и легкий бой. «Ловкий ты и хитрый ты…»
Ловкий ты и хитрый ты, Остроглазый черт, Архалук твой вытертый О коня истерт. На плечах от споротых Полосы погон. Не осилил спора ты Лишь на перегон. И дичал всё более, И несли враги До степей Монголии, До слепой Урги. Гор песчаных рыжики, Зноя каминок. О колено ижевский Поломал клинок. Но его не выбили Из беспутных рук. По дорогам гибели Мы гуляли, друг! Раскаленный добела Отзвенел песок, Видно, время пробило Раздробить висок. Вольный ветер клонится Замести тропу… Отгуляла конница В золотом степу! РУЧНАЯ ВОЛЧИХА
На бугре, с которого видна Путаница двориков и улица, В мысли темные погружена, Застывает. Вслушиваясь, щурится. Люди, куры, лошади, дома — Ничего не помнит, кроме этого. Отчего же, не поймет сама, Тянет выть, лесною песней сетовать. И тоску уверенность пронзит, Что и псы, и каменные ящики — Всё, что там и что вот тут, вблизи, — Только сон лишь, а не настоящее. Где оно! Об этом ветерки Намекают, перебросив к пленнице Заревые запахи реки, Над которой ало солнце пенится. Где ж оно? Пылая, облака Не туда ли тянутся, бродяги. Вздрагивают серые бока, Ищущие ноздри жадно вздрагивают. Спрыгнет наземь с пыльного бугра, От собак уйдет в кусты, за липу, И, светя глазами, до утра Будет петь, звериной песней всхлипывать. Бедная! Отныне навсегда Будет в сердце боль истомы вещей. Как и мы, поэты, — никогда Не увидишь мир, мечтой обещанный. «Я вспомнил Стоход…»[101]
Я вспомнил Стоход. Еврейское кладбище — влево. А солнце Коктейлевой вишней Брошено в вермут заката. Хочется пить. Стреляют. Бежим. У первых могил залегли. Солдаты острили: «Пожалуй, Покойникам снится погром!» Я спал на земле, Шершавой, еще не остывшей, пахучей. Под утро Меня разбудил холодок. Светало. И солнце Всходило оттуда, Где наши резервы лежали. И не было в солнце Помину вчерашнего солнца: Косило оно и бросало Лучи, как фонтаны, Которые в море выфыркивают киты. Сердитое солнце всходило, Тревожное солнце: Оно обещало нам бой. Я стал озираться. На рыжей плите, Солдатской лопатою брошен, Зубами гранит укусив, Зеленел Человеческий череп. Он крупный был очень И мозг Немалый, Должно быть, Вмещал он при жизни. О чем я подумал тогда? Едва ли О Гамлете, Нет, я Шекспира не вспомнил! «Должно быть, раввин, — Сказал я соседу, — Хозяином черепа был… Посмотри-ка, огромный!» Тут начали нас колотить, И в окопы, В могилки, Нарытые между могил, Легли мы И так пролежали до полдня, Пока австрияк не очистил внезапно местечко. АГОНИЯ[102]
М. Щербакову
— Сильный, державный, на страх врагам!.. Это не трубы, — по кровле ржавой Ветер гремит, издеваясь: вам, Самодержавнейшим, враг — держава! Ночь. Почитав из Лескова вслух, Спит император ребенка кротче. Память, опять твоему веслу Императрица отдаться хочет. И поплывут, поплывут года, Столь же бесшумны, как бег «Штандарта». Где, на каком родилась беда, Грозно поднявшая айсберг марта. Горы былого! Тропа в тропу. С болью надсады дорогой скользкой, Чтоб, повторяя, проверить путь От коронации до Тобольска. Где же ошибка и в чем она? Школьницу так же волнует это, Если задача не решена, Если решенье не бьет ответа. Враг: Милюков из газеты «Речь», Дума, студенты, Вильгельм усатый? Нет, не об этом тревоги речь И не над этим сверло досады. Вспомни, когда на парад ходил Полк кирасир на Дворцовом поле, Кто-то в Женеве пиво пил, В шахматы игрывал, думал, спорил. Плачет царица: и кто такой! Точка. Беглец. Истребить забыли. Пошевелила бы хоть рукой — И от него ни следа, ни пыли! Думала: так. Пошумит народ — Вороны бунта устанут каркать — И, отрезвев, умирать пойдет За обожаемого монарха. Думала: склонятся снова лбы, Звон колокольный прогонит полночь, Только пока разрешили бы Мужу в Ливадии посадовничать! Так бы и было, к тому и шло. Трепет изменников быстро пронял бы, Если бы нечисть не принесло, Запломбированную в вагоне. Вот на балконе он (из газет Ведомы речи), калмыцки щурясь… И потерялся к возврату след В заклокотавшей окрепшей буре. Враг! Не Родзянко, не Милюков И не иная столицы челядь. Горло сжимает — захват каков! — Истинно волчья стальная челюсть. Враг! Он лавиной летящей рос И, наступая стране на сердце, Он уничтожил, а не матрос, Скипетр и мантию самодержца. — Враг, ускользнувший от палача, Я награжу тебя, зверя, змея, Клеткой железной, как Пугача, Пушечным выстрелом прах развею! — Скоро! Сибирь поднялась уже, Не Ермака ли гремят доспехи? Водит полки богатырский жезл, К нашей тюрьме поспешают чехи. Душно царице. От синих рам Холодно — точно в пустыне звездной!.. Сильный, державный, на страх врагам, — Только сегодня, назавтра — поздно. ДВЕ ТЕНИ[103]
«В Москву, — писали предки В тетради дневников, — Как зверь, в железной клетке Доставлен Пугачев. И тот Емелька в проймы Железин выл, грозя, Что ворон-де не пойман, Что вороненок взят. И будто, коль не басни, О полночь, при светце, Явился после казни В царицыном дворце. — Великая царица, — Сказал, поклон кладя, — Могу ль угомониться, Не повидав тебя. На бунт я сёла дыбил И буду жить, пока Твой род не примет гибель От гнева мужика». Сказал. Стеною скрыта, Тень рухнула из глаз, На руки фаворита Царица подалась. Столетье проклубилось Над Русью (гул и мгла). Она с врагами билась, Мужала и росла. В боях не был поборон Ее орел, двуглав, Но где-то каркал ворон, Как пес из-за угла. И две блуждали тени С заката до утра От Керчи и Тюмени До города Петра. …Болота и равнины, Уральских гор плечо… Одна — Екатерина, Другая — Пугачев. Одна в степи раздольной Скликает пугачей, Другая в сонный Смольный Сойдет из мглы ночей. Дворянским дочкам — спится, Легки, ясны их сны, И вот императрица Откроет свой тайник. Румяна и дородна, Парик — сребряный шар, Войдет она свободно В уснувший дортуар. Как огненные зерна, Алмазы. Бровь — дуга. За ней идет покорно Осанистый слуга. Прошла, взглянула мудро, Качнув, склоняя лик, Голубоватой пудрой Осыпанный парик. Шли годы за годами, Блуждал лучистый прах, Внушая классной даме И пепиньеркам страх. Но вздрогнул раз от грома И дортуар, и зал, У комнаты наркома Красногвардеец встал. Он накрест опоясал На грудь патронташи. До смены больше часу, В прохладах ни души. Глядит: шагает прямо, Как движущийся свет, Внушительная дама, И не скрипит паркет. Глядит спокойным взором, И лента на груди. Дослав патрон затвором, Шагнул: «Не подходи!» Но, камень стен смыкая, Угас фонарь луны… Ушла, как тень какая, В пустую грудь стены. И человек (лобастый, Лицом полумонгол) Тяжелое, как заступ, Перо на миг отвел. Вопрос из паутины Табачной просквозит: — Опять Екатерина Нам сделала визит? Усмешкой кумачовой Встречает чью-то дрожь. И стал на Пугачева На миг нарком похож. Разбойничком над домом Посвистывала ночь, Свивая тучи комом И их бросая прочь. И в вихре, налетавшем Как пес из-за угла, Рос ворон, исклевавший Двуглавого орла. «РУССКАЯ МЫСЛЬ»[104]
В сундуках старух и скупердяев Лет пятнадцать книги эти кисли… Сочно философствует Бердяев О религиозной русской мысли. Тон задорный, резвый. Неужели Кто-то спорил, едко возражая? Критик дерзко пишет о Муйжеле, Хает повесть «Сны неурожая». О, скрижали душ интеллигентских, Ветхий спор о выеденных яйцах. Темнооких не пугает Ленских Занесенная над ними палица. А не в эти ль месяцы, шершавый От расчесов, вшив до переносиц, Медленно отходит от Варшавы Наш народ, воспетый богоносец. Мы влюблялись в рифмочку, в картинку, Он же, пулям подставляя спину, — Смрадный изверг, светоносный инок, — Безнадежно вкапывался в глину. И войны не чувствуешь нимало — Нет ее дымящей багряницы: Прячут череп страусы журналов Под крыло иссусленной страницы. Распуская эстетизма слюни, Из трясины стонет критик сыпью: «Как кристален академик Бунин, Как изящно ядовита Гиппиус!» «Так уходит море, на песке…»
Так уходит море, на песке Слизь медуз и водорослей бросив. До волны последней не успев Дотянуться, ничего не просят. Умирают, источая яд Разложенья — прокаженных муки! И на запах тленья прилетят Вороны и бронзовые мухи. Легкий стебель, купол голубой, Всё, что жило, плавало, дышало, — Скатано в бессмысленный клубок, Клювами костлявыми обшаренный. И когда вернется море вспять, Отшагав положенные бури, Унесет оно, взыграв, вскипя, — Только трупы, пахнущие дурно. О РОССИИ[105]
Россия отошла, как пароход От берега, от пристани отходит. Печаль, как расстояние, растет. Уж лиц не различить на пароходе. Лишь взмах платка и лишь ответный взмах. Басовое взывание сирены. И вот корма. И за кормой — тесьма Клубящейся, всё уносящей пены. Сегодня мили и десятки миль, А завтра сотни, тысячи — завеса. И я печаль свою переломил, Как лезвие. У самого эфеса. Пойдемте же! Не возвратится вспять Тяжелая ревущая громада. Зачем рыдать и руки простирать, Ни призывать, ни проклинать — не надо. Но по ночам — заветную строфу Боюсь начать, изгнанием подрублен, — Упорно прорубающий тайфун, Ты близок мне, гигант четырехтрубный! Скрипят борта. Ни искры впереди, С горы и в пропасть!.. Но, обувший уши В наушники, не думает радист Бросать сигнал: «Спасайте наши души!» Я, как спортсмен, любуюсь на тебя (Что проиграю — дуться не причина) И думаю, по-новому любя: «Петровская закваска… Молодчина!» БЕЛЫЙ ОСТРОВ[106]
Айсберги. Льдины. Не три, не две — Голубоглазая вся флотилия. Замер на синей скале медведь, Белый, полярный. Седой, как лилия! Поднята морда. И из ноздрей — Пар. Серебра не звончее разве? Смотрит в трубу на него Андрэ, Смотрит медведь на летящий айсберг. К полюсу. Сердце запороша Радостью, видит, склонясь над картой: В нежных ладонях уносит шар Голубоглазая Сольвейг — Арктика. Словно невеста, она нежна, Словно невеста, она безжалостна. Словно подарок, несет она Этот кораблик воздушный, парусный. Шепчет: «Сияньем к тебе сойду, Стужу поставлю вокруг, как изгородь. Тридцать три года лежать во льду Будешь, любимый, желанный, избранный!» Падает шар. На полгода — ночь. Умерли спутники. Одиночество. Двигаться надо, молиться, но Спать, только спать бесконечно хочется. «Голову дай на колени мне, Холодом девственности согрейся. Тридцать три года во льду, во сне Ждать из Норвегии будешь крейсера!» Очи устами спешит согреть, Сердце прикрыла белейшим фартуком… Славу свою стережет, Андрэ, Голубоглазая Сольвейг — Арктика. ЗА[107]
Анне
За вечера в подвижнической схиме, За тишину, прильнувшую к крыльцу… За чистоту. За ласковое имя, За вытканное пальцами твоими Прикосновенье к моему лицу. За скупость слов. За клятвенную тяжесть Их, поднимаемых с глубин души. За щедрость глаз, которые как чаши, Как нежность подносящие ковши. За слабость рук. За мужество. За мнимость Неотвратимостей отвергнутых. И за Неповторяемую неповторимость Игры без декламаторства и грима С финалом вдохновенным, как гроза. МЫ
Мы — каменноугольного дыма Клочья, вырванные из трубы. Но не с детства ли была любима Доля беззаботной голытьбы? По дорогам шляемся, таская Ветхий скарб твой, певчая тоска… У рабочих всё же мастерская, Дом и поле есть у мужика. Темное, досадливое чувство Пробуждаем мы в иных умах: Мы несем ненужное искусство На усталых наших раменах. В век бетона странен рыцарь лиры, Словно призрак, вставший наяву… Но ведь флорентийцы-ювелиры Приходили ж в скифскую Москву! Чтобы из тончайшей паутины Золотой старательной резьбы На ковши и грузные братины Положить прекрасные гербы. Ах, и не они ль неодолимо Приняли бессмертья торжество От тебя, большое мастерство, Сотканное творчеством из дыма! МАСТЕРСТВО
Поднятые под купол цирка, Повисли двое в голубом. Под ними шут свистел и фыркал, Ловя шары цветные — лбом. Но смолк оркестр, и клоун изгнан, И акробат дугу прыжка С бестрепетностью механизма Рассчитывает до вершка. И напряженней гибкой стали Скользнул с подпрыгнувшей доски, Но над его сальтомортале Две подлетевшие руки. Метнулся трос, подобно ветке Отпущенной… Летун-стрела. Большими мячиками в сетке Два раза прыгнули тела. Кричит толпа, скамьи сгибая, Зеленый шут трясет горбом, И кланяются, улыбаясь, Два акробата в голубом. ИЗНЕМОЖЕНИЕ[108]
Окончив труд, с погасшей папиросой, С душой угасшей встал из-за стола, Где абажура череп безволосый Беззубая обсасывала мгла. Как раненый, ладонь прижавший к ране, Я сердце нес и тень свою шатал — Анаглифом, с холщового экрана В отчаяньи перешагнувшим в зал. Безмолвие. Безгласные минуты — Как дождь осенний в чахлую листву. Воистину, непобедимо круты Ступени восхожденья к Божеству. ГРЕБНЫЕ ГОНКИ
Руки вперед, до отказу — Раз! — и пружиной назад. По голубому алмазу Легкие лодки скользят. Раз! — Поупористей, туже, Чтобы скачками несло. Два!.. Упирайте упруже В глубь молодое весло. Смокла носатая кепка. Пот у прищуренных глаз. Резко, отрывисто, крепко — Раз!.. и отчетливей: раз! Крепостью, мужеством взрослым Бега берем рубежи. Раз!.. Не забрасывай весла. Два!.. Направленье держи. Раз!.. Напрягается стойко Воля души и весла, Чтобы летящая двойка Первой к победе пришла. Раз!.. До отказу, до цели. Два!.. Разорвутся тела… Три!.. И победно взлетели Вверх все четыре весла! ВПЕРЕД[109]
Как в исключения не норови — Не уцелеть под маской недотроги: Догонит неуклюжий паровик, Трамбующий шоссейные дороги. И гальки розовая крупа (Ей у залива греться бы, хорошей!) Потрескивает, как скорлупа, Под медленной чугунною калошей. Скрежещут розовые прыщи, Заласканные некогда волною. И каждый плачет, сетует, пищит Под медленной чугунною пятою. Какой же шлак фильтруется в стихах О звонкой речке и печальных нивах, О деревенском домике в садах, О мамочке и о годах счастливых. А сколько тошных проливалось слез, Что не вернуться вновь к себе, ребенку, Что паровоза — милый паровоз! — Не обскакать паршивцу жеребенку. — А сам — вопрос — к какому рубежу Перегибаешь собственную ветку? И, улыбаясь, я в ответ скажу: — А видели ли вы мотоциклетку? Так это — я. И мы. Простор велик, А путь один. И этот путь — погоня, Но неуклюжий черный паровик Ее, неистовую, не догонит! УВЕРЕННОСТЬ
Над крышею — лианами — провода. Черные и толстые. С крыши стекает вода. Трубы каменноствол стоит. Голубь пьет, запрокидывая голову, — Коричневый лакированный голубок. На его шее розовой и голой Топорщится белоснежное жабо. Можете строить бетон и клетчатые Кружева мостов и радиомачт, Но все-таки будут собирать дождевую воду Складками цинковых крыш — дома! И голубь с беззащитной розовой шеей, Бесполезный, Которого тщитесь убить, — Будет бродить по крышам Всё выше, выше И, Закидывая горло, Пить! ПОЛУСТАНОК (Харбин, 1938)
«Уезжающий в Африку или…»[110]
Уезжающий в Африку или Улетающий на Целебес Позабудет беззлобно бессилье Оставляемых бледных небес. Для любви, для борьбы, для сражений Берегущий запасы души, Вас обходит он без раздраженья, Пресмыкающиеся ужи! И когда загудевший пропеллер Распылит расставания час, Он, к высоким стремящийся целям, Не оглянется даже на вас. Я же не путешественник янки, Нахлобучивший пробковый шлем, — На китайском моем полустанке Даже ветер бессилен и нем! Ни крыла, ни руля, ни кабины, Ни солдатского даже коня. И в простор лучезарно-глубинный Только мужество взносит меня. НИЩИЕ ДУХОМ
Он же сказал: иди. И, выйдя из лодки, Петр пошел по воде, чтобы подойти к Иисусу. Мудрость наша — липкость книжной пыли, Без живого запаха флакон. Никогда узлов мы не рубили, Не шагали через Рубикон. Хитрый, робкий, осторожный табор, Трех идей томительная нудь, — Никогда нам, никогда нам за борт К светлому виденью не шагнуть! Ящички без всякого секрета, Всякой мысли куцые концы, — Мы не рыбари из Назарета И не мудрецы, а хитрецы. Руку другу мы не подавали, Страшным словом насмерть не клялись, Наши лица в рамочном овале Кажутся мне мордочками лис. Нам, как в панцирь, заточенным в муку, Краткий день отжевывать в беде, И не нам протягивает руку Светлый Бог, идущий по воде! ЭПИЛЕПТИК
И снова радость хлынувшего света В моей безглазой, бездыханной тьме!.. За что мне это, и откуда это, Какая весть пришла в каком письме? Никто не пишет в адрес мой забытый, Заброшен я в селении глухом. Лишь раз в году в ворот чугунных плиты Стучится кто-то голубым перстом. И я бегу, весь трепет, беспокойство, На черный камень моего крыльца, И прянет свет — моей болезни свойство От дивного, от чудного лица. По жилам пламень пробежит летучий, Вселенная раскроется мне вся, И вскрикну я, забившийся в падучей, Такого знанья не перенеся. Куда и кто взносил единым взмахом, Зачем низвергнул с высоты назад? И люди на меня глядят со страхом, И я угрюмо опускаю взгляд. Всё настойчивее и громче…»
Всё настойчивее и громче, Всё упрямей тревоги вой… Вижу гибель свою, как кормчий Видит глыбу перед собой. Доведу ли кораблик малый Под желанные небеса Или ринутся снова шквалы Изорвать мои паруса? Знаю только — свое неважно, На любую готов игру, Но доверен руке отважной Драгоценнейший тайный груз! И стальное мое бесстрастье — Закаленная страсть его! — Это счастье мое, а счастье — Сила, правда и торжество! Даже гибель и та чудесна, И напрасен тревоги вой: Погибая, я стану песней, Поднимающей, заревой! ПОНУЖАЙ[111]
Эшелоны, эшелоны, эшелоны, — Далеко по рельсам не уйти!.. Замерзали красные вагоны По всему сибирскому пути. В это время он и объявился, Тихо вышел из таежных недр, Перед ним богатырем склонился Даже гордый забайкальский кедр. Замелькал, как старичок прохожий, То в пути, то около огней, — Не мороз ли, дедка краснорожий, Зашагал вдоль воткинских саней. Стар и сед, а силы на медведя — Не уходят из железных рук!.. То идет, то на лошадке едет, Пар клубится облаком вокруг. Выбьешься из силы — он уж рядом!.. Проскрипит пимами, подойдет, Поглядит шальным косматым взглядом И за шиворот тебя встряхнет. И растает в воздухе морозном, Только кедр качается, велик… Может быть, в бреду сыпнотифозном Нам тогда привиделся старик. А уж он перед другим отрядом, Где-нибудь далёко впереди, То обходит, то шагает рядом, Медный крест сияет на груди. — Кто ты, дедка? Мы тебя не знаем, Ты мелькаешь всюду и везде… — Прозываюсь, парень, Понужаем, Пособляю русскому в беде. ________ …Догоняют, настигают, наседают, Не дают нам отдыха враги, И метель серебряно-седая Засыпает нас среди тайги. Бороды в сосули превращались, В градуснике замерзала ртуть, Но, полузамерзшие, бросались На пересекающего путь! Брали села, станции набегом, Час в тепле, а через час — поход. Жгучий спирт мы разводили снегом, Чтобы чокнуться под Новый год. И опять, винтовку заряжая, Шел солдат дорогой ледяной… Смертная истома Понужая, Старика с седою бородой! ЛОДОЧНИК[112]
Гол по пояс. Бороденка Отгорела и бела. Кормит лодка-плоскодонка Два размашистых весла. Где вы, унтерские лычки, Заработанная честь? До последней переклички Отвечал из строя: Есть! До последнего привала Наготове, начеку. Чья рука передавала Из Полесья к Колчаку? Чья рука переносила Через милый отчий дом? Что за мужество и сила В этом облике простом. Год за годом!.. Без умолку Бранным бредом стонет явь До китайского поселка, До последнего: Со… ставь! Разбрелась по свету рота, Как по небу облака… Мужика спасет работа, Сын степного мужика. Эти руки, эта лодка, Трудовые пятаки, Марширующие четко Волны Сунгари-реки. Коротки в июле ночи, Краток отдых на песке. Снова сердце память точит, И опять оно в тоске. Снится горький дым биваков, Ветер, утренняя рань, Путь из Люблина на Краков И от Омска на Казань. Тянет, тянет давний омут, Огневой водоворот: Нет ни Родины, ни дома, А война — еще зовет! Машет всхлестом алых зарев, Хлынув памяти в глаза… Полно, воин государев, — Не российская гроза!.. Не сибирская зарница Кличет славу и беду, — Перевернута страница В девятнадцатом году. Та страница в злую полночь Перечеркнута судьбой. Льются годы, годы-волны Заливают нас с тобой! Ни движенья, ни забвенья, Только памяти набат: Неразрывны с прошлым звенья, Бедный лодочник-солдат! Ты в плену у грозной силы, Но и согнутый в кольцо — В неких списках до могилы: — Налицо! ИНТЕРВЕНТЫ[113]
Серб, боснийский солдат и английский матрос Поджидали у моста быстроглазую швейку. Каждый думал: моя! Каждый нежность ей нес И за девичий взор, и за нежную шейку… И врагами присели они на скамейку, Серб, боснийский солдат и английский матрос. Серб любил свой Дунай. Англичанин давно Ничего не любил, кроме трубки и виски… А девчонка не шла; становилось темно. Опустили к воде тучи саван свой низкий. И солдат посмотрел на матроса как близкий, Словно другом тот был или знались давно. Закурили, сказав на своем языке Каждый что-то о том, что Россия — болото. Загорелась на лицах у них позолота От затяжек… А там, далеко, на реке, Русский парень запел заунывное что-то… Каждый хмуро ворчал на своем языке. А потом в кабачке, где гудел контрабас, Недовольно ворча на визгливые скрипки, Пили огненный спирт и запененный квас И друг другу сквозь дым посылали улыбки. Через залитый стол неопрятный и зыбкий У окна в кабачке, где гудел контрабас. Каждый хочет любить — и солдат, и моряк, Каждый хочет иметь и невесту, и друга, Только дни тяжелы, только дни наши — вьюга, Только вьюга они, заклубившая мрак. Так кричали они, понимая друг друга, Черный сербский солдат и английский матрос. 1920 СТИХИ О ХАРБИНЕ[114]
I Под асфальт сухой и гладкий, Наледь наших лет, Изыскательской палатки Канул давний след… Флаг Российский. Коновязи. Говор казаков. Нет с былым и робкой связи, — Русский рок таков. Инженер. Расстегнут ворот. Фляга. Карабин. «Здесь построим русский город, Назовем — Харбин». Без тропы и без дороги Шел, работе рад. Ковылял за ним трехногий Нивелир-снаряд. Перед днем Российской встряски, Через двести лет, Не Петровской ли закваски Запоздалый след? Не державное ли слово Сквозь века: приказ. Новый город зачат снова, Но в последний раз. II Как чума, тревога бродит — Гул лихих годин… Рок черту свою проводит Близ тебя, Харбин. Взрывы дальние, глухие, Алый взлет огня, — Вот и нет тебя, Россия, Государыня! Мало воздуха и света, Думаем, молчим. На осколке мы планеты В будущее мчим! Скоро ль кануть иль не скоро — Сумрак наш рассей… Про запас Ты, видно, город Выстроила сей. Сколько ждать десятилетий, Что, кому беречь? Позабудут скоро дети Отческую речь. III Милый город, горд и строен, Будет день такой, Что не вспомнят, что построен Русской ты рукой. Пусть удел подобный горек — Не опустим глаз: Вспомяни, старик-историк, Вспомяни о нас. Ты забытое отыщешь, Впишешь в скорбный лист, Да на русское кладбище Забежит турист. Он возьмет с собой словарик Надписи читать… Так погаснет наш фонарик, Утомясь мерцать! ПОХИТИТЕЛИ
Бессилие окраин. Скользких троп Скрещение на пустыре. Крапива. Заводской вышки облысевший лоб С громоотводом топким, как рапира. Корчма. Ступени. Нависает свод. Слоистый дым. Колючих взоров наглость. Письмо, печать… И на печати — под Лобастым черепом — две кости накрест. Безжалостность окраин. Главаря Рычащий шепот… Дотлевает запад. Показывает ночь у фонаря Двоих бродяг в широкополых шляпах. И — «ах!» (как в пропасть). Хладная гроза Причмокиванья, смакованья сдула. Как шпага, устремляется в глаза Гипнотизирующий палец дула. По пустырям. Из бесфонарной мглы Навстречу мчат строенья и ограды, И двое в масках, опустив стволы, Над жалкой жертвой скрещивают взгляды. ХУНХУЗ[115]
О жене и матери забыл, Маузер прикладистый добыл И, тугие плечи оголя, Вышел за околицу в поля. Те же джунгли этот гаолян, Только без озер и без полян. Здесь на свист хунхуза — за версту Свистом отзывается хунхуз. Было много пищи и добра, Были добрые маузера, Но под осень, кочки оголя, Сняли косы пышный гаолян. Далеко до сопок и тайги Наседали сильные враги, И горнист с серебряной трубой Правильно развертывает бой. И хунхуза, сдавшегося в плен, Чьи-то руки подняли с колен, Связанного бросили в тюрьму, Отрубили голову ему. И на длинной жерди голова Не жива была и не мертва, И над ней кружилось воронье: Птицы ссорились из-за нее. ОКОЛО ЦИЦИКАРА[116]
По дороге, с ее горба, Ковыляя, скрипит арба. Под ярмом опустил кадык До земли белолобый бык. А за ним ускоряет шаг И погонщик, по пояс наг. От загара его плечо Так коричнево горячо. Степь закатом озарена. Облака — как янтарь зерна, Как зерна золотистый град, Что струился в арбу с лопат. Торопливо погружено, Ляжет в красный вагон оно, И закружит железный вихрь, Закачает до стран чужих. До чудесных далеких стран, Где и угольщик — капитан, Где не знают, как черный бык Опускает к земле кадык, Как со склона, с его горба, Подгоняет быка арба. Так и тысячи лет назад Шли они, опустив глаза, Наклонив над дорогой лбы, Человек и тяжелый бык. ПЕСНИ ОБ УЛЕНСПИГЕЛЕ[117]