Над дверью сосульки леденчик, Дорога светла и пуста, И солнце, одевшее венчик, Похоже на образ Христа. Ты слышишь? Ворчливо и веско Мороз заворчал за плечом. Но, радуясь радостью детской, И песня моя ни о чем. Ведь строчки вдогонку за рифмой, А рифме светло и свежо, И этот мгновенный порыв мой — Мальчишка, швырнувший снежок. МЯТЕЖНИЦА
Гению революции
Старик, бородатый Хронос — Годов и веков звонарь. Бросает светящийся конус Его потайной фонарь. Глядит: на летящей в космос Земле зашаталась ось, И туч золотые космы Отброшены взмахом вкось. Не больше, к примеру, крысы, Пред солнцем — и то уж тля, А полюс, затылок лысый, К лучу норовит земля. И, вырвав толпу из круга (Забыли, шатнуло вас?), Земля повернула круто К лучам затененный фас. И дальше помчалась в пляске, Как пуля, когда в излет, И лопнули льды Аляски, В Гренландии вспыхнул лед. Порвалась цепей заковка, И вот — на снегу лоза. — Однако, довольно ловко! — Старик про себя сказал. И бело-светящийся конус Лучей перебросив в высь, Стучится сигналами Хронос В лиловый дворец Главы. У нас бы сейчас — винтовку, Но небо — другой предмет: Сверкнул догонять бунтовку Отряд голубых комет. ГНУС
В какой-то вечер выделился гнус Из кольчатого дыма папиросы И пал па пол. Подумал я: нагнусь И стану предлагать ему вопросы. Но он удрал, как рыжий таракан В щель плинтуса. Взяв перочинный ножик, Я выскреб тлю и посадил в стакан, И вот он — весь. От головы до ножек! Он дымчатый и с хвостиком козла, Закрученным, как фитилек у свечки. Комическое «воплощенье зла»: Остаток после вековой утечки. Он прыгал наподобие блохи — Сей выродок и измельчавший дьявол. Какие же вопросы и стихи? Он в лужице — на дне стакана — плавал! И трепетал моих спокойных глаз, Воруя в шерсть зрачковые булавки. Ах, чья душа от них занемогла? Чьи кипы душ он шоркал па прилавке? И это — бес! Тысячелетний фриз, Облупленный почти до штукатурки. Мой мозг шутя оттиснул афоризм, Ведь неудобно же без сигнатурки! И на стекле, на сером скакуне, Отцеженном из дыма сигаретки, — — Тысячелетие, как преступленья нет, Преступники суть гении редки. УБИЙСТВО
Штыки, блеснув, роняют дряблый звук, А впереди затылок кротко, тупо Качается и замирает… «Пли!» И вот лежит, дрожа, хрипя в пыли, — Монокль луны глядит на корчи трупа, И тороплив курков поспешный стук. ФЕЛЬЕТОНИСТ
Отдавая мозг мой напрокат, Как не слишком дорогую скрипку, Я всегда, предчувствуя закат, Делаю надменную улыбку. Сорок лет! Газетное перо До тоски истаскано на строчке И, влачась по смееву, порой Кровяные оставляет точки. Я умру от голода, во рву, Иль, хмельной, на койке проститутки. Я пустое сердце разорву На аршине злободневной шутки! Ворох лет! И приговором «стар» Я, плясун, негоден для контракта. Я пропью последний гонорар И уйду до вечера от факта, — И тоской приветствую моей Вас, поэты с голосом из брони! Отхлещите стадово больней, Исщипите выводок вороний! Вы зажгли огни иных эпох И сказали устаpевшим: баста! Я был добр, а значит — слаб и плох, А поэту надо быть зубастым. День тяжел. Слабеющую вшу Давит он на умиральной точке. По утрам и так едва дышу; Говорят, запой ударил в почки. Написал и чувствую — не то, Пробурчит редактор: «Не годится!» Знаю сам, какой уж фельетон: Так, одна унылая водица… РОМАН НА АРБАТЕ[62]
Проскучала надоедный день В маленькой квартирке у Арбата. Не читалось. Оковала лень. И тоской душа была измята. Щурилась, как кошка, на огонь, Куталась в платок: «Откуда дует?» И казалось, что твою ладонь Тот, вчерашний, вкрадчиво целует. А под вечер заворчала мать: «Что весь день тоской себя калечишь?» Если б мог хоть кто-нибудь сломать Эти сладко ноющие плечи! И читала, взор окаменя, О любви тоскующем аббате… Ты влюбилась, нежная, в меня В маленькой квартирке на Арбате ПОДРУГИ
У подруги твоей, у подруги и сверстницы, У веселой Оль-Оль есть таинственный друг. Возвратясь от него и простившись на лестнице, Она шепчет тебе про восторг и испуг. И в постельке одной, сблизив плечико с плечиком (Им, о нежной томясь, столько гимнов несем), Зазвенит на ушко утомленным кузнечиком И расскажет тебе обо всем, обо всем… И от чуждых услад сердце странно встревожится. Станет влажной слегка и горячей ладонь. У подруги твоей вдохновенная рожица, Ты стыдишься ее и погасишь огонь. А наутро встаешь бесконечно усталая, И грустишь ни о чем, и роняешь слова, Ты как будто больна, ты какая-то талая, И темней вокруг глаз у тебя синева. А на улице — март. Тротуар — словно лист стальной. Воробей воробья вызывает на бой. Повстречался студент, посмотрел очень пристально, Повернулся, вздохнул и пошел за тобой. ДАВНЕЕ
Мелькнул фонарь, и на стальном столбе Он — словно факел. Резче стук вагона. Гляжу на город с мыслью о тебе, И зарево над ним как светлая корона. Пусть наша встреча в отдаленном дне, Но в сердце всё же радостные глуби: Ты думаешь и помнишь обо мне, Ведь ты меня светло и нежно любишь. В вагоне тесно. Сумрачен и мал, Какой-то франт мое присвоил место, И на вопрос: «А кто вас провожал?» Как радостно ответит мне: «Невеста». МАЛЕНЬКОЕ ЧУДО[63]
Мы легли на солнечной поляне — Нa зеленом светло-серый ком. — Знаете, какие-то римляне Клали юных рядом с стариком. Этот образ груб. Но лицемерье Никогда я в песню не влеку. Было ведь неловкое поверье — Юность дарит старику. Кто же бодрость черпал отовсюду, Что ему ребячливая «femme», — Но поверю крошечному чуду, Полюбившей сумрачного — Вам! МУЧЕНИК
Памяти друга
Дергая нервически плечом, Он бежал пустеющим бульваром, И за ним с архангельским мечом — Женщина, окутанная паром. Догнала. Пытаемый вассал Протянул мучительные взоры, Но душили голос волоса, Но топили глазные озера. Сжался, наклонился и иссяк, Но не в этом яростная драма: Перед ним, испытанная вся, Хохотала городская дама! Сквозь батист, за вырезной каймой, Розовел бескостный мякиш тела. Прыгнул миг, как зверь глухонемой, И душа мгновенно опустела. Закричал. Мучительный глоток Опрокинул навзничь в агонии, А ее за круглый локоток Повели по улице другие… ВРАГИ
На висок начесанный вихор, На затылок сдвинутая кепка. Под плевок и выдохнув «хо-хо!» Фразу он собьет нещадно крепко. У него глаза как буравцы, Спрятавшись под череп низколобый, В их бесцвет, в белесовость овцы, Вкрапла искрь тупой хоречьей злобы. Поднимаю медленно наган, Стиснув глаз, обогащаю опыт: Как умрет восставший хулиган, Вздыбивший причесанность Европы? БРОНЗОВЫЕ ПАРАДОКСЫ[64]
I Год — гора. А день, стеклянный шарик, Промелькнул, разбрызгивая дрожь, Но душа потерянное шарит, Как уродец, выронивший грош. И ее, склоненную, настигли Ураганы бичеваньем злым. Но сердца, похожие на тигли, Сплавили грядущее с былым. Старцам отдых: втряхиваясь в гробы, Спать с прищуром незакрытых век. Из набухшей земляной утробы Выползает новый человек. Над землей, из мреющих волокон, Парная светящаяся млечь… — Помогай, проламыватель окон, Контуры грядущего извлечь! II Словно пращур, сетью паутин кто Плел дороги в тигровом лесу, Озарен родившимся инстинктом, А в руке — похрустывает сук. И года — летящие недели Дикарю, глядящему в века, Грудь его медведицы одели В темные тяжелые меха. Посмотри на бронзовые кисти Рычагов, оправленных в покой. Их упор, поющие, возвысьте Бронзовой метафорой какой. Он меня уничтожает разом, Эта медь, родящая слова. У него движения и разум На охоте медлящего льва. III Мы слепцы, погнавшие на ощупь Новый день и взявшие трубу Кто-нибудь несовершенный прощуп Претворит, озорченный, в судьбу. Он идет, расталкивая время, По стволам осиротелых лет, И ему, надменному, не бремя Попирать предшествующий след. Он дикарь, поработивший хворость, Многим надломившую хребет. И его тысячеверстна скорость На путях насмешливых побед. IV Мой пароль — картавящий Петроний (Не Кромвель, не Лютер, не Эразм), Ох принес на творческой короне Бриллиантом режущий сарказм, И тебя, приблизившийся Некий, Свой пред кем увязываю труп, Я сражу не мудростью Сенеки, А усмешкой истонченных губ. Ты идешь по городу пустому Уловлять звенящие сердца, Но — века! И ты поймешь истому, Усмехаясь, тонко созерцать. Ведь восторги песни изучишь как, Не уйдя от злободневых скук? Ты гигант, но ты еще мальчишка, И ослеп тобой поднятый сук. Мы стоим на разных гранях рока, И далеки наши берега. Но в тебе, идущем так широко, Не умею чувствовать врага! СТРАДАЮЩИЙ СТУДЕНТ
I Жил студент. Страдая малокровьем, Был он скукой вытянут в камыш. Под его измятым изголовьем Младости попискивала мышь. Но февраль, коварно-томный месяц, Из берлоги выполз на панель, И глаза отъявленных повесиц Стал удивленней и синей. Так весна крикливый свой сценарий Ставила в бульварном кинемо, И студент, придя на семинарий, Получил приятное письмо. Девушка (ходячая улыбка В завитушках пепельного льна) — В робких строчках, выведенных зыбко, Говорила, что любовь сильна. Видимо, в студенческой аорте Шевелилась сморщенная кровь: Позабыв о вечности и черте, Поднял он внимательную бровь И пошел, ведомый на аркане, Исподлобный, хмурый, как дупло… Так весна в сухом его стакане В феврале зазвякала тепло. II Мой рассказ, пожалуй, фельетонен, Знатоку он искалечит слух, Ибо шепот Мусагета тонет И надменно и угрюмо сух. Сотни рифм мы выбросили за борт, Сотни рифм влачим за волоса, И теперь кочующий наш табор Разучился весело писать. Вот, свистя, беру любую тему (Старую, затасканную в дым): Как студент любил курсистку Эмму, Как студент курсисткой был любим. А потом, подвластная закону Об избраньи лучшего из двух, Девушка скользнула к небосклону, А несчастный испускает дух. III Вот весна, и вот под каждой юбкой Пара ног — поэма чья-нибудь. Сердце радость впитывает губкой, И (вы правы) «шире дышит грудь». Возвращаюсь к теме. Револьвером Жизнь студент пытался оборвать, Но врачи возились с изувером, И весной покинул он кровать. И однажды, взяв его за локоть, Вывел я безумца на бульвар (Он еще пытался мрачно охать). Солнышко, как медный самовар, Кипятком ошпаривало спину, Талых льдов сжигая сухари. На скамью я посадил детину И сказал угрюмому: смотри! Видишь плечи, видишь ли под драпом Кофточки, подпертые вперед? Вовремя прибрав всё это к лапам, Каяся, отшельник заорет! «Только мудрость! Радость в отреченье! Плотию нe угашайте дух». Но бессильно тусклое ученье В струнодни весенних голодух. IV ЭПИЛОГ. — Владеющие слогом Написали много страшных книг, И под их скрипящим монологом Человек с младенчества изник. О добре и зле ржавели томы, Столько же о долге и слезах, И над ними вяли от истомы Бедного приятеля глаза. Но теперь и этот серый нулик — С волей в сердце, с мыслью в голове: Из него, быть может, выйдет жулик, Но хороший всё же человек. Наши мысли вкруг того, что было (Не умеем нового желать). Жизнь не «мгла», а верткая кобыла, И кобылу нужно оседлать. ПРИКЛЮЧЕНИЕ
Рассказ в стихах Твой профиль промелькнул на белом фоне шторы — Мгновенная отчетливая тень. Погасла вывеска «технической конторы», Исчерпан весь уже рабочий день. Твой хмурый муж, застывший у конторки, Считает выручку. Конторщица в углу Закрыла стол. Степан, парнишка зоркий, В четвертый раз берется за метлу. Ты сердишься. Ты нервно хмуришь брови. В душе дрожит восстанье: злость и месть. «Сказать к сестре — вчера была… К свекрови? Отпустит, да… Не так легко учесть!» А муж молчит. Презрительной улыбкой Кривит свой рот, кусая рыжий ус… …И ты встаешь. Потягиваясь гибко, Ты думаешь: «У каждого свой вкус!» В кротовой шапочке (на ней смешные рожки) Спешишь ко мне и прячешь в муфту нос. В огромных ботиках смешно ступают ножки: Вот так бы взял на руки и понес… Я жду давно. Я голоден и весел. Метель у ног свистит, лукавый уж! — Где был весь день? Что делал? Где повесил? — Ах, я звонил, но подошел твой муж! Скорей с Тверской! По Дмитровке к бульварам, Подальше в глушь от яркого огня, Где ночь темней… К домам слепым и старым Гони, лихач, храпящего коня! Навстречу нам летит и ночь, и стужа, В ней тысячи микробов, колких льдин… — Ты знаешь, друг, мне нынче жалко мужа: Ты посмотри — один, всегда один. Неясно, как во сне, доносится из зала Какой-то медленный мотив и голоса. — Как здесь тепло! — ты шепотом сказала. Подняв привычно руки к волосам. Тебя я обнял. Медленно и жутко Дразнила музыка и близкий, близкий рот. Но мне в ответ довольно злая шутка И головы упрямый поворот. Ты вырвалась; поджав под юбку ножки И сжавшись вся в сиреневый комок (Ах, сколько у тебя от своенравной кошки), Садишься на диван, конечно, в уголок. Лакей ушел, мелькнув в дверях салфеткой (Он позабыл поджаренный миндаль), И комната, как бархатная клетка, Умчала музыку, глуша, куда-то вдаль. — Ты кушай всё. — А ты? И вот украдкой Ловлю лицо. Ответ — исподтишка… Ты пьешь ликер ароматично-сладкий Из чашечки звенящего цветка. — Ты целомудрена, ты любишь только шалость. — Я бедная. Я белка в колесе. Ты видишь, друг, в моих глазах усталость, Но мы — как все… И снова ночь. Полозьями по камню Визжит саней безудержный полет. А ты молчишь, ты снова далека мне… Томительно и строго сомкнут рот. И вдруг — глаза! Ты вдруг поворотила Ко мне лицо и, строгая, молчишь, Молчу и я, но знаю: ты решилась, И нас, летя, засвистывает тишь. А утром думали: «Быть может, всё ошибка?» И долго в комнате не поднимали штор. Какой неискренней была моя улыбка… Так хмурый день оттиснул приговор. Ты одевалась быстро, ежа плечи Oт холода, от утренней тоски. Зажгла у зеркала и погасила свечи И опустила прядки на виски. Я шел домой, вдыхая колкий воздух, И было вновь свободно и легко. Казалась ночь рассыпанной на звездах, Ведь сны ее — бездонно далеко. Был белый день. Как колеи, колеса Взрезали путь в сияющем снегу, Трамвайных дуг уже дрожали осы, Газетчики кричали на бегу. ШУТКА[65]
Рассказ в стихах I В костюме женщины! К тебе парик блондинки Идет, и ты похож на этуаль, Уверенно высокие ботинки Пружинят ног резиновую сталь. Кузнецкий весь в своей обычной жизни, И публики обычное кольцо… — Постой! Пускай тебя осмотрят «слизни», Остановись у стекол Аванцо. «Гамен в манто» нервирует фланеров (У нас уже весьма солидный тыл). Вот позади хрустящий легкий шорох: Автомобиль чуть дрогнул и застыл. II Ты улыбаешься. «Он» жадно скалит десны. — Позволите? — И дверца наотлет. — Но… поскорей. Мой муж такой несносный, Он — вот! Сажусь и я. И кланяюсь. Он взбешен. Но публика, предчувствуя скандал, Теснит вокруг. О Боже, как потешен Под маской элегантности вандал. И мы летим. Франт мечется. И только За Тестовым находит нужный тон. Лениво шепелявящее «сколько?» — И лезет за бумажником в пальто. III Мы с хохотом пpoтягиваем руки (Шофер рычит, как опытный кавас). — Простите, но, ей-Богу, мы от скуки! — Ведь он мужчина, уверяю вac! «Гамен в манто» кладет его ладошку На свой бицепс. — Смотрите, я атлет, Я кочергу сгибаю, точно ложку, Нет, нет… Но франт в тоске. На томном лике пятна, Плаксиво свис углами книзу рот: — Шантаж купца — привычно и понятно, Но одурачить так… Шофер, вперед!.. УСТУПЫ (Владивосток, 1924)
ВОЛЯ
Загибает гребень у волны, Обнажает винт до половины, И свистящей скорости полны Ветра загремевшие лавины. Но котлы, накапливая бег, Ускоряют мерный натиск поршней, И моряк, спокойный человек, Зорко щурится из-под пригоршни. Если ветер лодку оторвал, Если вал обрушился и вздыбил, Опускает руку на штурвал Воля, рассекающая гибель. ЯЗЫКОВ[66]
Измученный одышкой, хмур и желт, Он весь течет в своем обвислом теле. Нет сил вздохнуть, и взор его тяжел: Источники надежды опустели. Томление. Теперь, когда один, Упрямый рот расправил складку воли, Пришла тоска, сказавши: «Господин, Дорогой дня иди к моей неволе». Томление! Схватясь рукой за грудь, Он мнет похрустывающую сорочку, И каждый вздох томителен и крут, И каждый миг над чем-то ставит точку. Но отошло. Освободив аркан, Смерть отошла, и грудь отжала влагу: Поэт вздохнул. Он жив. Звенит стакан: «И пью рубиновую малагу!» ЖЕРАР ДЕ НЕРВАЛЬ[67]
«Едва ли, едва ль Из смерти изыду!» Жерар де Нерваль, Влюбленный в Изиду. Морозной зари Последние клочья. La rue… Tuelerie, Бессонная ночью. И медленный снег, И шорох Парижа — Как будто во сне Под радугой рыжей. Как будто в лесу — Такая ж ночевка, И за восемь су Стальная бечевка. Ступени. Уступ. И сон необорон… Слетевший на труп Нахохленный ворон. И хрипло воззвав О вечном отмщеньи: «Умри: j'ai soif!»[68] И полночь священник. МОРСКИЕ ЧУДЕСА[69]
Хлыстом из гибкого металла Захлестывало далеко, И наносило, наметало, Натаптывало облаков. И опрокинулось на пляжик, И взбешенное помело Гряду сырой и белой пряжи На водоросли намело… На отмели, где в знойной лени Томились женщины с утра, Ложились, как хвосты тюленьи, Волн вывернутые веера. А у кабинок, голубые Огни затеплив на челе, Перекликались водяные, Укладываясь на ночлег. И, отряхая шерсть от пены (Пофыркивала темнота), Они обнюхивали стены, Где прикасалась нагота. Их ноздри втягивали запах Скамьи, сырого лишая… На перепончатых их лапах Белела рыбья чешуя. И засыпали, с грудой схожи Водою обтекавших глыб, Но женщины им снились тоже, Похожие на белых рыб. А утром знойно пахло мятой Над успокоенной водой, Казавшейся слегка измятой, Вдали разорванной слюдой. И воздух был хрустящ и хрупок, И сквозь его стеклянный слой — Дождем чешуек и скорлупок К воде просеивался зной. Казалось, солнце, сбросив шляпу, Трясет кудрями, зной — лузга, А море, как собака лапу, Зализывало берега. БЕССОННИЦЕ
В твоей лаборатории, бессонница, Перерабатываю мужество в тоску. К его струе, подобной волоску, Душа изнемогающая клонится. О радий — расщепляющая атомы, Меняющая сущность и предел! Тобою раскаленный, жег и рдел Я, жестко покрывающийся латами. И радости стремительная конница Разбрызгала копыта по песку… По капле, по зерну, по волоску Над гибелью к бессмертию, бессонница. ШЕСТЬ[70]
Вечером, сквозь усталость Дымчатую, как кружево, Всё, что в душе осталось, Памятливо выуживаю. Город задернут шторой, Гул от тупых копыт его. Я уж не тот, который День на себе испытывал. Взор — в голубые скважины. Сердце, прищурясь, целится. Думаю о неважном — Ласковая безделица! Снова у сердца руку Чувствую двойниковую, Медленную науку Линиями выковываю. День был тяжел и черен, Всё ж золотое веяло Пять полновесных зерен В эту тетрадь просеяло. Пусть и шестое лoжится, Пусть на бумагу лягут — В лодочке чайной ложечки Шесть полновесных ягод. В СКРИПКЕ
Золотой человечьей тоской В этот вечер тоскую. Он, туманный такой, Ночь приблизит какую? Разве эта рука не сильна, Разве эти пути не широки. Но смотри: умягченнее льна Соскользнувшие строки. Вот туман распыляет огни, И от моря широкое пенье… Ты — влекущий магнит, Я — пружины стальное терпенье. Видишь, волею сжаты уста, А умру, истомленный истомой, И блеснет синеватый металл На разорванной ране излома. ВОЗМЕЗДИЕ
О, если б над маленьким домом, Где я, утомленный, уснул, На небе, расколотом громом, Ты синим изломом блеснул. Суровый, чего же ты медлишь, Уже не осталось души! Набрось беспощадные петли И сонного удуши. О мститель! Как бабочка в глыбе Базальта, без силы сказать, — Тебя, затрубившего в гибель, Встречаю глазами в глаза. «Ты грозно умер, смерть предугадав…»[71]
Ты грозно умер, смерть предугадав, — О это лермонтовское прозренье! — И времени стремительный удав Лелеет каждое стихотворенье. И ты растешь, как белый сталагмит, Ты — древо, опустившее над нами Шатер ветвей, и сень его шумит, Уже отягощенная плодами. Поэт, герой! У гроба твоего Грядущее, обняв былое, грезит. И ты не человек, а божество С могилой, превращающейся в гейзер. «Трудолюбивым поэтом…»[72]
Трудолюбивым поэтом, Трудолюбивым жнецом, Где-то, в тоскующей мгле там, С медленным мастерством! Лучше былые преграды, Ночи, трущоба, кастет! Меркнут былые награды На обветшалом кресте. С грубой ладони гранату Снова для розмаха взвесь, Снова мятежься и ратуй Ты, задымившийся весь! Не молодящимся старцем, Не уходящим в века, — Медно разорванный маршем Ритм золотого стиха! Знаю, позорное в этом: — В дикое Рождество Млеть трудолюбивым поэтом С гордостью — в мастерство! ДЕВУШКА
В твоих кудрях, в их черном лоске Есть трепетание крыла. Ты нынче мальчик, ты в матроске На вечер чопорный пришла. Твоя прическа в беспорядке, Отвергнув шпильки, как тиски, Завились тоненькие прядки И на глаза и на виски. И смехом юным, славным смехом Напоминаешь ты юнгу, Когда в отместку всем помехам Закутит он на берегу. И, весь еще пропитан солью Волны, причалившей корму, Стремится к счастью и раздолью И не уступит никому. И, пьян от дыма папироски, Он сам — хлестнувшая волна, А шея в вырезе матроски Очаровательно стройна! ТИШИНА[73]
Красный сентябрь на осинах высох, В кленах багровый и пятипалый. Думает путник о рыжих лисах, Пахнут печеным хлебом палы. Осень — достаток. И ватой лени Облако лепится на стропиле. Этой тропою прошли олени, В этом болотце воду пили. Вечер придет, на вершины ляжет Небом багровым, дальневосточным. Что-нибудь смелое мне расскажет В травах запутавшийся источник. Право, не знаю, зачем я нужен, Всё же сегодня, скажу по чести, Мне не добудет разбойный ужин Мой поцарапанный злой винчестер. ПАРОВОЗ
Муза бега, бешеная муза, Опрокинутые сторожа! Паровоз, оторванный от груза, Ржет, и беглеца не удержать. Позади, в оставленных вагонах Носят чай и просят молока… На пустых и гулких перегонах Оседающие облака. Звонкой мостовины над оврагом Прогремел расхляснутый ушат. У тебя, грохочущий бродяга, Стройная и легкая душа! Пролетев по дымогарным трубам, Дыбом взброшенная на скаку, — Вот она, завязанная клубом, И губами — к медному гудку. СОЛДАТ[74]
У ветра единственный клич — прочь! У ночи единственная защита — ужас. Какая удивительная ночь, Какая озорная свистящая стужа! Домик съеживается, поджимает бока, Запахивает окна надорванным ставнем. Сладко втягивает дым табака Выдох длительный. Верста в нем! Натягивает одеяло до подбородка, Вспоминает бой, спотыкаясь в сон… …тогда поле трещало, как перегородка, На которую задом пятился слон. И в последний миг, почти во сне, Теряя кровли грохочущий бубен, Думает о женщине, ее — нет, Но она — будет. АНАРХИСТЫ[75]
Когда в охлаждаемую смесь кислот Вливают глицерин струею тонкой, И выделяется окисленный азот Бурым испарением над воронкой, Когда молекулы получаемого вещества Гудят в сосуде, грозя распадом, — Если закружится голова, Комната грянет дождем стоградым. Поэтому химики (один из ста) Осторожны в движениях и худощавы, И у многих увидите фут хвоста Из-под докторского плаща вы. Ибо приготовляющие нитроглицерин Не смеют быть мягче кристаллов кварца, Они таинственные рыцари Из ордена монаха Бертольда Шварца. Опустив глаза, пересекают пустыри, Никому не знакомые, всё видят зорко. Их лаборатории (или монастыри?) В предместьях Парижа, Лондона и Нью-Йорка. И когда разрывается снаряд, Разорвав короля в торжественном появленьи, — Старухи крестятся и говорят О наступающем светопреставленьи. Старухам не верят: зачем хвост? Анархисты нечистого злей еще. И только ребенку, который прост, Снится хвостатый и с бомбой тлеющей. УРОК[76]
Ты сорванец, и тусклый алкоголь Оттягивает выстрелы таланта. Твои друзья — расслабленная голь, А твой ночлег — китайская шаланда. Но подожди, и мышцы крепких скул Ты вывихнешь одним скрипящим стиском, И ветка жил нальется по виску, И день придет — птенец с голодным писком. А нынче — жизнь. Бульвар, и ресторан, И женщины прижатый локтем локоть. Весь мир тебе — распластанный экран, А мудрое томление далеко. Не попадись в его томящий круг, Не верь подделывателям алмазов. И я тебе, мой пораженный друг, Как Митеньке — папаша Карамазов. БАНДИТ[77]
Когда пришли, он выпрыгнул в окно. И вот судьба в растрепанный блокнот Кровавых подвигов — внесла еще удачу. Переодевшись и обрив усы, Мазнув у глаз две темных полосы, Он выехал к любовнице на дачу. Там сосчитал он деньги и патроны, — Над дачей каркали осенние вороны, — И вычистил заржавленный Веблей. Потом зевнул, задумавшись устало, И женщине напудренной и вялой Толкнул стакан и приказал: налей. Когда же ночью застучали в двери, — Согнувшись и вися на револьвере, Он ждал шести и для себя — седьмой. Оскаленный, он хмуро тверд был в этом, И вот стрелял в окно по силуэтам, Весь в белом, лунной обведен каймой. Когда ж граната прыгнула в стекло, И черным дымом всё заволокло, И он упал от грохота и блеска, — Прижались лица бледные к стеклу, И женщина визжала на полу, И факелом горела занавеска. ПАМЯТЬ[78]
Как старьевщик, роюсь в стародавнем, Лоскуток за лоскутком беру: Помню домик, хлопающий ставнем, За посадским въездом, на юру. Был хозяин хмурый привередник, А еще какого бы рожна? Надевала кружевной передник В праздники красавица-жена. Выходила за ворота чинно — Руки этак, карамель во рту. Мимо я блуждал небеспричинно, Заломив студенческий картуз. И однажды, робость пересиля, Я присел на бревна у крыльца… «Погуляла б, да боюсь Василя», — Прошептала, не подняв лица. Но хозяин соль повез в июле, Задолжав за выгон панычам, А пылали на грозовом тюле Зоркие зарницы по ночам. Ты, Украйна, или юность просто, Но как сладко в памяти легли Заревые ночи у погоста В душном паре мреющей земли. И прохлада дрожкого рассвета, И над прудом задымивший пар… Это было, и любовно это Сохранила память-антиквар. ОЖИДАНИЕ
Весь этот день, играющий в слова, Я нес тоску, угадывая рядом, Быть может, здесь, за этим темным садом, Припавшего — к прыжку — на лапах льва. И для него из кошелька тоски Шестнадцать строк сегодня я роняю, Я напряженным дротиком строки Без промаха еще обороняюсь. Но будет день, и на его рожок Молчание ответит из-за двери, И промелькнет распластанный прыжок Большого победительного зверя. Что ж, прыгай, пес, прикинувшийся львом, Усилье нерассчитанное глупо: Ты пятишься, трусливо сжатый в ком, Перед простым и белым взглядом трупа. ЛАМПА, ПОЛНОЧЬ
Слепну под огненной грушею В книгах чужих. Слишком доверчиво слушаю Колокол их. Слишком доверчиво верую В ловкую ложь. Слишком бездонною мерою Меряю дрожь. Власть над душою чужому дав, Чем я богат? Плещется в собственных омутах Рыба и гад. Что до чужого мне ужаса, Что я ищу, Если над полночью кружится Птица-вещун? Если над озером, вечером Желтым, как медь, Кречетом, раненым кречетом Сердцу запеть! Нынче, под огненной грушею Ночь истребя, Слушаю, бешено слушаю Только себя. МОЖЕТ БЫТЬ, О
Бессильем, гордясь, стекать В подвалы — подлец и пьяница. А то, что звенит в стихах, От этого что останется? Живем, говорим, поем: Плохой — потому с плохими я. В искусстве же он своем Ученый и просто химия. И вот, карандаш очиня, Работает точно, вкрадчиво. Ведь часто стихи сочинять — Умело себя выворачивать. А может быть, взял ланцет Хирург в колпаке и фартуке, Ведь все-таки он, в конце Концов, в крови и устал-таки! И, зоркой дымя душой, Он жизнь исправляет, резчицу. Конечно же он — большой, А слабым и злым мерещится. О НЕЖНОСТИ
Есть нежность женская, она всегда лукава, Кошачья в ней и вкрадчивая лесть. Она питательна — о, нежное какао Для тех, кто слаб, не спит, не может есть. Есть нежность к женщине. Она на сердце ляжет, Когда в пути, руке твоей отдав Свою всю слабость и свою всю тяжесть, Обнимет сил лишающий удав. Она кладет героя и монаха В постель услад, подрезав их полет. Но для кого цветет цветами плаха, Но для кого строфа моя поет. ЛОСЬ[79]
Тяжко сопя, лобастый Вышел из леса лось. А над полями частый Дождик, повисший вкось. Поле под белой мутью, Словно морское дно. Веет пустынной жутью И тяготит оно. Фыркая, зверь тоскливо Смотрит, мотая лбом: Кто, изломавший иву, Землю изрыл кругом? Медлит дикарь рогатый, Пеной швыряя с губ, А у ручья солдата Окоченевший труп. Понял. В испуге кинул Ветви рогов к спине, К лесу прыжками ринул, К черной его стене. И в замиравшем хрусте Слышен был тяжкий лось… Веял последней грустью Дождик, повисший вкось. РАССКАЗ
Крутилась ночь, срываясь с воя, Клубясь на облаках сырых. За вами следом крались двое, Но вы опередили их. В порывах ветра бился оклик, Фонарь качал лучи в лицо, И вы устали и промокли, Пока увидели крыльцо. Условный стук, упавший глухо, И счет сердец — минута, две… Полуодетая старуха Скрипуче отворила дверь. И вы, как те безумцы, кои Идут в заклятые места, Укрылись в маленьком покое, Где темнота и теплота. И шорох ткани падал прямо, И рядом трепетала дрожь, Над головою же — упрямой Рукою барабанил дождь. И ночь, и он, и третье — это, Отмежевавшее порог, И маленького пистолета Тугой зазубренный курок. И поразительная ясность — Смертельная! — текла в крови, Пленительная, как опасность Преследуемой любви. КРОВАВЫЙ ОТБЛЕСК (Харбин, 1928)[80]
От дней войны, от дней свободы
Кровавый отблеск в лицах есть.
А. Блок У КАРТЫ[81]
Тупыми шлепанцами шаркать К стене, Где, Угол отогнув, Висит истрепанная карта, Вместившая мою страну. Сетями жил исчерчен Запад, Как подорожника листок. Одна из них прыжком внезапным Через Урал — берет Восток. …И он глядит (Так смотрит хмара В окно) На черные кружки… — Вот этот — родина, Самара… Здесь были воткнуты флажки, Обозначая фронт и натиск, Его упругую дугу… Мы отползали, Задом пятясь, Уже Урал отдав врагу… Его коричневая стража Ушла на запад. Топором Упала мощь гиганта-кряжа… Челябинск пал. Оставлен Омск… …Вздыхает. …Низменность Сибири И Забайкалье, Как массив, Но и отсюда летом сбили, Победой сопки огласив… И гладят руки с дрожью ветра Шершавый, неопрятный лист. — 12 000 километров Он протяжением вместил! И губы шепчут: — Русь!.. Россия!.. И сердце крикнет: — Навсегда… И давит выросшая сила, Которую не оседлать. И будет шлепанцами шаркать К углу, На темную постель, Но и оттуда манит карты Засаленная пастель. РАЗВЕДЧИКИ[82]
Всеволоду Иванову
На чердаке, где перья и помет, Где в щели блики щурились и гасли, Поставили треногий пулемет В царапинах и синеватом масле. Через окно, куда дымился шлях, Проверили по всаднику наводку И стали пить из голубых баклаг Согретую и взболтанную водку. Потом… икающе захлебывалась речь Уродца на треноге в слуховуше… Уже никто не мог себя сберечь, И лишь во рту всё становилось суше. И рухнули, обрушившись в огонь, Который вдруг развеял ветер рыжий. Как голубь, взвил оторванный погон И обогнал, крутясь, обломки крыши. …Но двигались лесами корпуса Вдоль пепелищ по выжженному следу, И облака раздули паруса, Неся вперед тяжелую победу. СОВА[83]
Ты дулом дуло револьвера Встречал на пашне голубой, Где распластавшейся химерой Полз ощетинившийся бой. И без обмана, без утайки Играя в смерть, ходил во мглу Развинчивать на рельсы гайки У бронепоезда в тылу. Ночная птица, в дыме зарев Бросал ты нам крыло в глаза, Но улеглась, до дна ударив, Отбушевавшая гроза. Ничьей постели изголовья Не выпотрошит ураган. Легло крахмальное бескровье На заржавевший ятаган. Так по бетонной кровле верка, Вердена или Оссовца, Что не успели исковеркать Враги гранатой до конца, — Веселых женщин горожане Ведут в подземный каземат, Чтобы, как губку, визг и ржанье О грозный камень отжимать. Какое дело стайке талой До нас, бесклювых сторожих, Чья память остов обветшалый Благоговейно сторожит. Как аксиому, без усилья, Прими покорно и светло Свои простреленные крылья И безглагольное дупло. И ночи жди. СТИХИ О РЕВОЛЬВЕРАХ[84]
I Ты — честный, простой револьвер, Ты сжился с солдатским матом. Тебя ли сравню, мой лев, С капризником автоматом! Ты — в вытертой кобуре, Я — в старой солдатской шинели… Нас подняли на заре, Лишь просеки засинели. Сближались ползком в лугах, И вот пулемет судачит. Подпрыгивает кулак Стремительною отдачей. Поклевывало. Выковыривало. Разбрызгивало мозги. Как будто со всей Сибири В овраг наползли враги. Но выход из смерти узок: Как овцы прижались к тыну. — Музыки! Без музыки не опрокинут! II Вздрогнули медные трубы. — Фланг по соседу, четвертая! Марш металлически грубо Поднял, рванул и развертывал. Вынырнули. За ометом Скирдовые рога. Над пулеметом Группа врага. Волей к удаче Сжата скула. Камнем отдачи Прыгнул кулак. III В смолкнувшей музыке боя (Как водолазы на дне!) Мы — дуэлянты, нас двое: Я и который ко мне. Штык, набегая, с размаху — Лопастностью весла. Брызнула кровь на рубаху Ту, что удар нанесла. Поле. Без краю и следа. Мята — ромашка — шалфей. Трупы за нами — победа, Фляга со спиртом — трофей. IV Труп лежал с открытыми глазами, И по утру, рано поутру, Подошел солдат — лицо как камень — И присел, обшаривая труп. В сумерках рассвета мутно-серых Лязгнет, думалось, и станет жрать. Впрочем, мой рассказ о револьверах, Так о них и надо продолжать. «На, возьми его за папиросу!» Сиплому солдатику не впрок Хрупкий, ядовито-смертоносный Черный бескурковый велодог. V Любил я еще веблей (С отскакивающей скобoю), Нагана нежней и злей, Он очень пригож для боя. Полгода носил его, Нам плохо пришлось обоим. Порядочно из него Расстреливалось обойм. Он пламя стволом лакал, Ему незнакома оробь… Его я швырнул в Байкал, В его голубую прорубь. А маузер — это вздор! Лишь в годы, когда тупеют, Огромный его топор Выпяливают портупеей…. VI Я кончил. Оружье где? Тревогой, былое, взвейся! В зеленой морской воде Чужой притаился крейсер. Подобно колоколам, Поет об ушедшем память, Но шашка — напополам, Но в пыльный цейхгауз — знамя! ПАРТИЗАНЫ[85]
Темная летящая вода Море перекатывала шквалом. Говорила путникам она В рупор бури голосом бывалым. Старый трехцилиндровый мотор Мучился, отсчитывая силы, Но волна, перешагнув простор, Била в борт, и шкуну относило С курса, правильного как стрела… Черная и злая ночь была! В трюме керосиновый угар, Копоть на металле маслянистом. Лампы сумасшедшая дуга Над мотором и над мотористом. А борта наскальживает свистом Волн и ветра скользкая пурга. А пониже ящики. Вдоль стен, В дохах, вывернутых по-медвежьи, Лица спрятав в выступы колен — Люди каменного побережья. Пальцев закорузлая кора, В пальцах — черные винчестера. Завтра, в бухте, скрывшей от врага Черные, упавшие в лагуну, Красные от кленов берега, Разгрузив трепещущую шкуну, — Будут вглубь до полночи шагать. А потом японский броневик Вздрогнет, расхлябаснут динамитом. Красный конь, колеса раздробив, Брызнет оземь огненным копытом. И за сопки, за лесной аул Перекатит ночь багровый гул. БАЛЛАДА О ДАУРСКОМ БАРОНЕ[86]
К оврагу, Где травы ржавели от крови, Где смерть опрокинула трупы на склон, Папаху надвинув на самые брови, На черном коне подъезжает барон. Он спустится шагом к изрубленным трупам И смотрит им в лица, Склоняясь с седла, — И прядает конь, Оседающий крупом, И в пене испуга его удила. И яростью, Бредом ее истомяся, Кавказский клинок — Он уже обнажен — В гниющее Красноармейское мясо, Повиснув к земле, Погружает барон. Скакун обезумел, Не слушает шпор он, Выносит на гребень, Весь в лунном огне, — Испуганный шумом, Проснувшийся ворон Закаркает хрипло на черной сосне. И каркает ворон, И слушает всадник, И льдисто светлеет худое лицо. Чем возгласы птицы звучат безотрадней, Тем Сжавшее сердце Слабеет кольцо. Глаза засветились. В тревожном их блеске — Две крошечных искры, Два тонких луча… Но нынче, Вернувшись из страшной поездки, Барон приказал: «Позовите врача!» И лекарю, Мутной тоскою оборон (Шаги и бряцание шпор в тишине), Отрывисто бросил: «Хворает мой ворон: Увидев меня, Не закаркал он мне!» Ты будешь лечить его, Если ж последней Отрады лишусь — посчитаюсь с тобой!..» Врач вышел безмолвно И тут же, В передней, Руками развел и покончил с собой. А в полдень В кровавом Особом Отделе Барону, В сторонку дохнув перегар, Сказали: «Вот эти… Они засиделись: Она — партизанка, а он — комиссар». И медленно В шепот тревожных известий — Они напряженными стали опять — Им брошено: «На ночь сведите их вместе, А ночью — под вороном — расстрелять!» И утром начштаба барону прохаркал О ночи и смерти казненных двоих… «А ворон их видел? А ворон закаркал?» — Барон перебил… И полковник затих. «Случилось несчастье! — Он выдавил (Дабы Удар отклонить — Сокрушительный вздох). — С испугу ли — Все-таки крикнула баба — Иль гнили объевшись, но… Ворон издох!» «Каналья! Ты сдохнешь, а ворон мой — умер! Он, Каркая, Славил удел палача!.. — От гнева и ужаса обезумев, Хватаясь за шашку, Барон закричал. — Он был моим другом., В кровавой неволе Другого найти я уже не смогу!» И, весь содрогаясь от гнева и боли, Он отдал приказ отступать на Ургу. Стенали степные поджарые волки, Шептались пески, Умирал небосклон… Как идол, сидел на косматой монголке, Монголом одет, Сумасшедший барон. И, шорохам ночи бессонной внимая, Он призраку гибели выплюнул: «Прочь!» И каркала вороном Глухонемая, Упавшая сзади Даурская ночь. ______ Я слышал: В монгольских унылых улусах, Ребенка качая при дымном огне, Раскосая женщина в кольцах и бусах Поет о бароне на черном коне… И будто бы в дни, Когда в яростной злобе Шевелится буря в горячем песке, — Огромный, Он мчит над пустынею Гоби, И ворон сидит у него па плече. БРОНЕВИК[87]
У розового здания депо С подпалинами копоти и грязи, За самой дальней рельсовой тропой, Куда и сцепщик с фонарем не лазит, — Ободранный и загнанный в тупик, Ржавеет «Каппель», белый броневик. Вдали перекликаются свистки Локомотивов… Лязгают форкопы. Кричат китайцы… И совсем близки Веселой жизни путаные тропы; Но жизнь невозвратимо далека От пушек ржавого броневика. Они глядят из узких амбразур Железных башен — безнадежным взглядом, По корпусу углярок, чуть внизу, Сереет надпись: «Мы — до Петрограда!» Но явственно стирает непогода Надежды восемнадцатого года. Тайфуны с Гоби шевелят пески, О сталь щитов звенят, звенят песчинки… И от бойниц протянуты мыски Песка на опорожненные цинки: Их исковеркал неудачный бой С восставшими рабочими, с судьбой. Последняя российская верста Ушла на запад. Смотаны просторы. Но в памяти легко перелистать Весь длинный путь броневика, который, Фиксируя атаки партизаньи, Едва не докатился до Казани. Врага нащупывая издалека, По насыпи, на зареве пожарищ, — Сползались тяжко два броневика, И «Каппеля» обстреливал «Товарищ». А по бокам, раскапывая степь, Перебегала, кувыркаясь, цепь. Гремит великолепная дуэль. Так два богатыря перед войсками, Сойдясь в единоборческий дуэт, Решали спор, тянувшийся годами… Кто Голиаф из них и кто Давид — Об этом будущее прогремит. Подтягиваясь на веревке верст, Кряхтя, наматывая их на оси, Полз серый «Каппель», неуклонно пер, Стремясь Москву обстреливать под осень, Но отступающим — не раз, не два — Рвались мостов стальные кружева. А по ночам, когда сибирский мрак Садился пушкам на стальные дула, — Кто сторожил и охранял бивак, Уйдя за полевые караулы? Перед глухой восставшею страной Стоял и вслушивался, стальной… Что слышал он, когда смотрел туда, Где от костров едва алели вспышки, И щелкнувшей ладонью — «на удар!» — Гремел приказ из командирской вышки: «Костры поразложили, дуй их в пим! Пусть, язви их, не спят, коль мы не спим!» У командира молодецкий вид. Фуражка набок, расхлебаснут ворот. Смекалист, бесшабашен, норовист — Он чертом прет на обреченный город. Любил когда-то Блока капитан, А нынче верит в пушку и наган. Из двадцати трех — отданы войне Четыре громыхающие года… В земле, в теплушке, в тифе и в огне (Не мутит зной, так треплет непогода!), Всегда готов убить и умереть, Такому ли над Блоками корпеть! Но бесшабашное «не повезло!» Становится стремительным откатом, Когда все лица перекосит злость И губы изуродованы матом: Лихие пушки, броневик, твои Крепят ариергардные бои! У отступающих неверен глаз, У отступающих нетверды руки, Ведь колет сердце ржавая игла Ленивой безнадежности и скуки, И слышен в четкой тукоте колес Крик красных партизанов: «Под откос!» Ты отползал, как разъяренный краб, Ты пятился, подняв клешни орудий, Но, жаждой мести сердце обокрав, И ты рванулся к плачущей запруде Людей бегущих. Мрачен и жесток, Давя своих, ты вышел на восток… Граничный столб. Китайский офицер С раскосыми веселыми глазами, С ленивою усмешкой на лице Тебя встречал и пожимал плечами. Твой командир — едва ль не генерал — Ему почтительно откозырял. И командиру вежливо: «Прошу!» Его команде лающее: «Цубо!» Надменный, как откормленный буржуй, Харбин вас встретил холодно и грубо: «Коль вы, шпана, не добыли Москвы, На что же, голоштанные, мне вы?» И чтоб его сильней не прогневить — Еще вчера стремительный и зоркий, Уполз покорно серый броневик За станцию, на затхлые задворки. И девять лет на рельсах тупика Ржавеет рыжий труп броневика. И рядом с ним — ирония судьбы, Ее громокипящие законы — Подняв молотосерпные гербы, Встают на отдых красные вагоны… Что может быть мучительней и горше Для мертвых дней твоих, бесклювый коршун! Цицикар, 1928 В ЛОМБАРДЕ[88]