Сколько странствующих подмастерьев уже прошли по нашим лесам, напевая, или насвистывая, или наигрывая на губной гармошке! Может быть, перед ними ехал такой тяжелый, длинный воз, и они обгоняли его, потому что он, наверное, двигался слишком медленно. Может быть, потом им попадалась навстречу тележка с молоком, а потом компания знатных дам и господ, а потом чужие парни, возможно норвежцы. Крепкие симпатичные ребята обменивались легкими дружескими приветствиями и шли дальше. Чего только не происходит на проселочных дорогах, ведущих через большие леса. Сколько раз в густом лесу жандармы, выбиваясь из сил, ломились через кустарник: искали какого-нибудь бродягу. Не тут-то было. Леса любят свободу, и свобода, все, что зовется свободой, любит лес! В прежние времена наши воины шли через леса, всей душой надеясь вернуться со славой и богатством — или не вернуться никогда. В лесах происходят и злодеяния, ведь там легко скрывается всякая необузданная вольница. Но если люди в лесу творят беззакония, разве в этом виноват лес? Лес куда сильнее располагает к невинным радостям, чем к злонамеренным, темным деяниям, об этом никогда не следует забывать. — Зимой, когда большинство лесных деревьев стоят обнаженными, когда их тонкими ветвями и сучьями играет холодный воздух, ясно ощущаешь, что такое лес, что он собой представляет и на чем покоится. Летом, в сутолоке цвета и формы, забываешь не только себя, но даже самый лес, где бродишь! Ты наслаждаешься. Но пока наслаждаешься, плохо наблюдаешь, потому что твои чувства захвачены наслаждением. Что такое лес? Каждый это знает! Что именно делает лес прекрасным? А вот на это никто не сумеет ответить. Каждый говорит, там хорошо, мне там нравится, там я могу забыть многие печали и вовсе не жажду знать, на чем покоится очарование красоты, на чем зиждется любовь к такой прелести! — Лес пробуждает в человеке только чувство, не разум, и ни в коем случае не тягу к анализу! Хотя и в размышлении есть своя красота. Что ж, оно тоже ведь нечто иное, как ощущение. В каждом сердце есть смутное понимание того, почему лес так пленительно прекрасен, и никто, ни один человек, способный чувствовать, не выразит это вслух языком арифметики. Леса, где ты бродил, оставляют сердцу безымянное чувство величия и святости, оно обязывает молчать. «Хорошо было в лесу?» — «Да, — отвечаешь ты, — хорошо». Но это и все.
Люди, испытывающие страдания, любят ходить в лес. Им кажется, что лес страдает и молчит вместе с ними, что он умеет выносить страдания спокойно и гордо. Страдая, мы идем туда, где нас окружит атмосфера гордого и свободного страдания. У леса мы учимся спокойствию. Страдание хочет кричать, бесноваться. Лес подает пример молчаливого страдания. И понять его легко; он молчит, но о его страдании говорит цвет и движение, он страдает подобно нам. Все, что гордо и свободно, страдает, говорим мы себе. Все, что чувствует или, по крайней мере, живо чувствует, должно страдать! Лес чувствует, в нем живет чуткая, глубинная восприимчивость, он держится с гордым достоинством и говорит с нами благожелательно и дружелюбно. Мы с детства учимся у него, что отравлять жизнь других своим угрюмо-жалобным присутствием, обременять их бесполезными смутными страхами, — некрасиво. Вот почему тот, кто страдает, почувствует себя так хорошо в лесу. Он увидит, что окружен спокойным мягким дружелюбием, попросит прощения у мира за свои некрасивые эгоистичные жалобы и с облегчением улыбнется. Если его страдание глубоко, что ж, тем глубже и значительнее и нежнее станет его улыбка. Ему захочется умереть от радости, здесь, где отмирает все низкое, лживое и пустое. Сладкое, сладкое блаженство забвения охватит его, улыбнется вместе с ним, вызовет еще более глубокую, благородную улыбку, невольную улыбку, не столько губами, сколько сердцем. Он испытает вдруг что-то вроде счастья, странно схожего со страданием. Его счастье поцелует его страдание. И он скажет себе: «Надо же, мое страдание — это же мое счастье; этому я научился у леса, как ты добр, как ты добр, лес!» Лес страждет со страждущими, все страждущие верят в это, и им кажется, что воображение их не обмануло. В лесу шелестят о своем страдании правда и искренность. И еще: в лесу рождается дивное состояние, возможно самое прекрасное и изнурительное из всех, которые возможно испытать, лес течет, это зеленое, глубокое утекание, убегание, его ветви — волны, его зелень — любимая влага. Я умираю и бегу вместе с этой влагой, с волнами, теперь я волна и влага, я течение, я лес, я сам лес, я все, я все, чем смог стать и чего сумел достичь. Теперь я счастлив. Счастье и страдание — задушевные друзья. Отныне я никогда больше не буду сердиться или даже гневаться из-за своего страдания. Существует так много состояний, которых желательно избегать, и тот, кто воистину страждет, избегает гнева. Только лес научил меня страдать по-настоящему.
Мальчик и певица! — Певица спросила мальчика: Ты любишь лес? Мальчик ответил: Я люблю ходить в лес. Он лежит на горе. Сначала идут луга, а на лугах растут одинокие деревья. Наверное, когда-то здесь тоже был лес. Все, все, все когда-то было, наверное, лесом, я это вижу и чувствую всей душой. Я подхожу к лесу, но он меня не хочет, он бежит меня. Почему он меня не любит? Я, я люблю его. Я хочу проникнуть в него, хочу обладать им, хочу, чтобы он полностью завладел мной, таким, каков я есть. Но он отталкивает меня, я же вижу. Я не решаюсь продвинуться вперед, мне так страшно. Почему мне страшно? Почему он прогоняет меня? Я так тоскую по нему, так тоскую. Почему это так? Меня тянет к нему, втягивает в него — почему? Но что-то отталкивает его от меня. Почему? Ох, стоит мне подойти, как он хлещет меня по щекам. Поэтому я хожу редко, ведь пощечины причиняют боль. Но куда больнее, если туда запрещено ходить. Я все время внушаю себе, что он все-таки хорош, пусть только на опушке, но это чистый самообман. Потом я снова прихожу, и он снова хлещет меня, и тогда я снова бегу с горы. Я думал, он будет добр ко мне на рассвете, когда солнце еще не взошло, но это было не так. Он еще больше разозлился. Моя тоска по нему постоянно растет. Хоть бы мне умереть. Моя тоска, она все растет, разрастается, скоро она меня одолеет. И тогда я, наверное, смогу умереть! Мне не так уж хочется умирать, куда больше хотелось бы мне приблизиться к нему. А он так зол, что прогоняет меня, меня, который хочет лишь приласкаться. Он так жесток, так жесток, а я так сильно люблю его! Однажды ночью, когда он спал, я вошел и запел от радости! И тут он проснулся и ужасно бил меня ветвями. С тех пор я только стоял снаружи. Я смотрю на него издалека, а он на меня, такими угрожающими глазами. Что я ему сделал? За что он так на меня смотрит? Я хочу умереть от любви к нему. Я больше не хочу его видеть. Я больше никогда не пойду к нему. А если никогда больше не пойду, это уж точно меня убьет. Возможно, после этого я окажусь у него и в нем. Я в это верю. О, как радостно я этого жду! Я почти уже не тоскую. И откуда ей взяться, тоске? Не хочу больше хандрить. — Глаза мальчика наполнились слезами. Певица крепко обняла несчастного мальчика, бережно положила его голову к себе на колени и заплакала вместе с ним. Мальчик рыдал, уткнувшись в колени певицы. Потом добрая женщина наклонилась к мальчику и, взяв его голову в свои руки, поцеловала его. Вот так. Взяла и поцеловала.
Поэтичен ли лес? Да, поэтичен, но не более, чем все живое на свете. Особой поэзии в нем нет, есть лишь особая красота! Поэты любят ходить в лес, ведь там тихо и спокойно, и в лесной тени слагаются хорошие стихи. В стихотворениях то и дело возникает лес. Поэтому некоторые люди, в сущности весьма далекие от поэзии, считают, что его нужно наблюдать и почитать как нечто чрезвычайно поэтическое. Дескать, не проходите мимо, берите на заметку! Дескать, лес избавляет от забот и дарит вдохновение. Может быть, ничто на земле не обладает особой поэтической ценностью, просто любишь одно больше, чем другое, в душе предпочитаешь одно другому без каких-либо серьезных мыслей. Поэты наверняка любят лес, художники тоже, и все достойные люди тоже, но особенно влюбленные! Лес любят за то, что он лес, а не за то, что он поэтичен. Да где, в какой точке или в каком уголке скрывается его поэтичность? Ее там вообще нет, этой дурацкой выдумки! Не бывает красоты по умолчанию! Пусть каждый научится ощущать красоту и изысканность как поэзию. Если он проникнет туда, в красоту, с полным черепом ухмыляющейся поэзии, то наверняка запишет что-нибудь в свой вечный блокнот, но он как бесчувственный тупой болван пройдет мимо наслаждения. Чтобы сочинять прекрасные песни леса, рисовать роскошные картины леса, нужно обладать чутьем и вкусом, смело открывать глаза и уши. — Обращаясь особо к высокочтимым кругам художников и поэтов, позволю себе рассказать следующую небольшую историю. Жили-были два молодых художника, которые отправились путешествовать по свету, чтобы привезти домой папки, полные эскизов, и показать, какие они прилежные ребята. Ну так вот. Однажды вечером приходят они в прекрасный лес. Один, тот, что поумнее, из осторожности и от волнения остается на опушке любоваться красотой. Другой, более честолюбивый и усердный, этакое щупальце, проникает в самую тьму леса, не для того, чтобы ее съесть, а чтобы изучить. Но не тут-то было. Ибо когда он, сам уже, собственно, почти поглощенный тьмой, глянул прямо в лицо тьме, то не увидел ее вовсе! Естественно, потому что, находясь в полной тьме, нельзя увидеть даже тьму. Так он и стоял с пустыми руками, упустив поэзию, то есть лесную тьму! Провал, облом, полное фиаско! А когда он с глупым и жалким видом вышел на опушку, умный приятель высмеял его и показал ему свой превосходный эскиз леса, выполненный ясно и просто. Настырный тупица страшно разозлился и заплакал от зависти к чужой прекрасной работе. Наверное, он плачет до сих пор, потому что такие слезы быстро не сохнут. Вот и вся история. Надеюсь, она многим пойдет на пользу.
Я проведу моего читателя, если он позволит, в еще одну комнату. Зажжена лампа, задвинуты занавеси, и вокруг маленького круглого стола сидят три молодых человека: два юноши и одна девушка. Один из юношей, более веселый, сидит, тесно прижавшись к девушке, кажется его возлюбленной. Она и есть его возлюбленная. Другой сидит задумчиво, курит сигарету, один, напротив двоих. Девушка, прелестное живое дитя, мечтательно склонила маленькую умную головку на грудь возлюбленного. Как чудесно было в лесу, говорит она. Мерцающая зелень так и пляшет перед глазами. Не могу от этого избавиться. Какой властный, незабываемый зеленый цвет. Почему леса зеленые, почему есть леса? Все должно быть одним шелестящим лесом, да, весь мир, все пространство, самое высокое, самое глубокое, самое широкое, все, все должно быть одним лесом, или (тут звонкий голос переходит в шепот) пусть не будет ничего! — Она умолкает, и веселый парень пытается унять ее волнение. Он делает это недостаточно нежно. Девушка, захваченная своей мыслью, говорит:
— О, так и должно быть! Почему же не так? Разве должны существовать различные вещи? Почему все не может быть только одним?
— Да, одним потоком, — вдруг замечает задумчивый юноша, который до этого молчал.
— Говори, говори же, — умоляет девушка, — скажи, что ты думаешь?
— Я думаю, — говорит молчаливый, — что, хотя это и неощутимо или ясно не видно, но все и вся есть один поток, один текущий прочь, вечно возвращающийся поток. И потом никогда не возвращающийся! Лес, что это? То, что простирается над равнинами, взбирается на горы, перепрыгивает через потоки, сбегает по горам, заполняет долины. Разве у него нет власти? Лес глубоко спускается в голубые озера, играет с облаками, любит воздух — и бежит нас, людей. Не может вынести вида и дыхания людей. Мы размышляем, а свободно парящая стихия ненавидит и презирает размышление. Когда она снова приближается к нам, мы можем ее любить. Мы видим, как она отражается в зеркалах озер, играет с небом, становится морем, бурей, вихрем и потоком. Тогда мы сами становимся чем-то стремящимся прочь. Теперь мы в движении, и в нашей душе больше нет покоя. Теперь мы влюбляемся с первого взгляда, и эта любовь проникает во все, низвергает все, чтобы все возвести заново. Мы становимся зодчими и берем лес за образец для нового строения. Чтобы оно стояло так же гордо и роскошно, как горный лес… И тогда оно рушится, падает. Потому что есть что-то малое, совсем малое, обо что неизбежно спотыкается гигантское. Оно падает и лежит без движения, и оно прекрасно, прекрасно. Там оно умирает, прощай! — Он молчит и плачет. Девушка через стол подает а ему узкую дрожащую руку. Он сердечно прижимает ее к губам. Девушка смотрит на другого, веселого, парня, который хотел удержать ее от этого жеста, большими и странными глазами.
Когда я думаю об этих записках, мне кажется, будто я так и не пришел к какому-либо концу, будто многого еще не хватает, будто нужно было сказать больше меньшим количеством слов. Мне больно. В самом деле, не будь причиняющий боль предмет таким прекрасным, я бы не сдерживался, а просто повернулся бы к нему спиной. Трудно писать о прекрасном точно и определенно. Мысли порхают вокруг прекрасного, как опьяненные бабочки, не приземляясь и не долетая до цели. Я хотел бы излить душу, но научился понимать, что изливать душу в искусстве письма означает постоянно кружить вокруг самого себя. Я хотел увидеть лес как мощно раскинувшегося, сладко потягивающегося великана, хотел тихонько обежать его кругом, до того места, где он снова обретет милую, простую форму, которую мы в нем знаем и ценим. Но он никак не давался, становился то большим и властным, то маленьким и уютным, постоянно менял очертания, ничего не преобразовывал, ни во что не превращался, и очень меня разочаровал. Я же хотел видеть в нем дикую, могучую преобразующую силу. Теперь Лес снова просто лес, у него свои лесные тропы и лесные ручьи, в нем полно колючих кустов, кусачих и прочих насекомых, сетей, ловушек и зверей, в нем орут дети и смеются господа и дамы, выбравшие его местом своих прогулок. С людьми он мягок и терпелив. Он парень очень спокойный и добрый, он только кажется высокомерным, цвета у него аристократические, но сам-то он далек от заносчивости. Некоторым фантазерам нравится искажать его образ, может, для того только, чтобы потом заново составлять его из деталей. Фантазер — это тот еще тип! Все может показаться ему вдруг совсем иным и куда более диким. Витает в облаках, только чтобы иметь удовольствие приземлиться. Я их не люблю, а если фантазер сидит во мне самом, тогда он нравится мне еще меньше, тогда я готов его возненавидеть. Он все преувеличивает и пробивает дыры там, куда следует входить с нежностью и лаской. Он не знает покоя, а значит, он даже не надеется когда-нибудь достичь покоя и зрелости. Нет, его я не люблю, но лес я люблю всей душой. Любовь всегда неуверенна в своих поступках и зарисовках. Не могу я спокойно, как следует, описать то, что люблю. Возможно, я еще научусь унимать эту схватку ощущений. Покой, о, как он прекрасен; покой и лес — они ведь едины! Я знал это, и, возможно, мне с моим беспокойством, не удалось описать ни покой, ни лес. Что ж, теперь, из укрытия всех моих лучших намерений, я говорю лесу: прощай. Пора расстаться. Меня радует, что лес так велик, могуч и роскошен, что он так широко раскинулся. И людям я желаю того же.
СОЧИНЕНИЯ
От смеха щурятся ресницы
И улыбаюсь ртом.
Что в том?!
Ах, так, вещицы…[1]
Письмо Симона Таннера[2]
Все, что я здесь теперь пишу, пишется ради Вас, моя дорогая. У меня впереди столько времени, такая прорва, такая куча времени… Мне не на что его употребить. Вот я и придумал себе способ времяпрепровождения, искусственную забаву, и несказанно этому рад. Никто не хочет и не может дать мне шанс, никому я не нужен, что ж, я сам найду себе занятие, выберу цель и достигну ее. Думаю, мне по силам какое-то дело, пусть самое странное и бесполезное. Я вдоль и поперек переполнен впечатлениями. Хотя нынешняя моя роль в этом зазеркалье, на Шпигельгассе, достойна жалости, но я кажусь себе свободным и отважным, и душа моя легко и вдохновенно парит в благих упованьях. Лишь иногда, если говорить откровенно, я грущу и теряю надежду, думая о своем будущем как о чем-то мрачном и утраченном. Но это лишь минутная слабость, не более.
Я пишу Вам, сударыня, потому что Вы красивы и добры. Чтобы писать живо и искренне, мне нужно думать о ком-то близком. А Вы мне ближе всех на свете, и разделяет нас всего лишь тонкая нелепая стена комнаты. В этом есть нечто прекрасное, пьянящее, таинственное и уносящее вдаль. Помните тот жаркий день, когда я пришел к Вам? Солнце раскалило переулок, и я подумал, что здесь, в этом Зеркальном переулке, комнаты, должно быть, особенно темные, тесные, мрачные, что в них не заглядывает солнце и что они дешевы. Случайная мысль? Озарение? Чудо? Вы стояли на лестничной площадке и посмотрели на меня так проницательно, что я, признаться, вздрогнул под Вашим взглядом, потому что показался себе жалким просителем, чуть ли не побирушкой. В кармане у меня оставалась лишь какая-то мелочь, и я решил, что Вы видите меня насквозь. Нищие, как известно, всегда ведут себя неуверенно. Вы показали мне комнату, и я, не помню уж почему, возможно, из ложного чувства гордости, сунул Вам в руку последние монеты. Вы удовлетворенно кивнули, и сделка была заключена. С тех пор я не сказал с Вами ни слова, а между тем пролетел уже месяц, и Вы, наверное, считаете меня гордецом. Мне нравится допускать подобны мысли, приятно думать, что Вы не решаетесь заговорить со мной, хотя, сделай Вы это, я был бы счастлив. Впрочем, я и так счастлив. Я вижу, что произвел на Вас хорошее впечатление, мое молчание Вас интригует, ведь нищие обычно болтливы. Вы считаете меня бедным человеком, вы уже сострадаете мне и наверняка боитесь, что я не смогу заплатить Вам в срок. И все-таки Вы не решаетесь даже на малейшее сближение, не говорите ни слова.
Каждый раз при встрече со мной Вы придаете своему лицу выражение внимательной любезности, а я читаю на нем желание заговорить. Пока Вам приходится опасаться, что я Вас обману, вы будете всегда любезны со мной, оказывая мелкие знаки внимания, которые тем и хороши, что их оказывают молча. Вы постелили в моей комнате ковер, повесили зеркало, позволяете мне возвращаться домой ночью, тревожа Ваш покой. Я бужу Вас, чтобы Вы пустили меня в дом, а Вы прощаете мне это, прощаете даже тогда, когда я не прошу прощения. В общем, Вы видите во мне нечто особенное, думаете, наверное, что я хороший человек, которому не повезло в жизни. Вы убеждены, что родители мои были порядочными людьми (или еще являются таковыми). Вы меня цените и не хотели бы обидеть. Так вот: все эти причины Вашей доброжелательности мне ясны. Когда месяц подойдет к концу, я появлюсь перед Вами, свалюсь как снег на голову, может быть, с легким румянцем стыда на щеках, с нарочитой теплотой в голосе, и просто и честно признаюсь, глядя Вам в глаза, что не в состоянии уплатить по счету. Не знаю, как это у меня получится, но, во всяком случае, это сработает. Я знаю, что одержу победу и даже не вызову враждебности. Я так Вас люблю, моя хорошая, что знаю все это наперед. Вы меня понимаете, я понимаю Вас и нахожу, что это чудесно и согревает душу. Пока я у Вас, со мной не случится ничего дурного. Нет, ничего.
А что я говорил? Вы даже не успели меня успокоить и уверить, что мне не стоит думать ни о чем таком, — так быстро я оборвал наш разговор, просто-напросто удрал прочь. Я только просунул в дверь голову и четверть туловища и довольно связно и хладнокровно сделал свое признание. Исчез, не желая слушать, что Вы скажете. Вы сидели с рукоделием на софе, и мое появление Вас удивило, но, с другой стороны, не удивило ни в малейшей степени. Вы мне улыбнулись и вроде бы не выказали никакой озабоченности по поводу моего заявления. Похоже, мое хладнокровное поведение Вам понравилось, может быть, как раз хладнокровие и понравилось. Я и впрямь проявил пунктуальность, намеренно пришел точно в срок и признался: я Ваш должник. Значит, в Ваших глазах я человек порядочный, человек, который держит в голове все тридцать дней календаря и точно знает, когда истекают сроки. Значит, я произвел на Вас хорошее впечатление тем, что точно помнил, с какого дня Вам задолжал. Мне это нравится. Я надеюсь точно так же, в один прекрасный день, явиться перед Вами, свалиться как снег на голову и вернуть долг. Вероятно, Вы приметесь меня страшно, сверх меры благодарить, а я от души рассмеюсь. Люблю смеяться над такими вещами, это лучший выход из неудобных положений. Теперь я зарабатываю немного денег сочинениями, которые посылаю в одну христианскую газету. Кроме того, я составляю поздравительные адреса и свожу балансы, так что могу надеяться вскорости Вас удовлетворить. Знали бы Вы, с каким удовольствием я коплю для Вас деньги! Все-таки очень хорошо, что я не мог Вам заплатить и теперь могу делать что-то ради Вас. Когда я работаю, я вижу перед собой Ваш образ. Вы благожелательны и благосклонны ко мне, я тружусь ради Вас, с мыслью о Вас. Нет, я никогда не стремился к беззаботной жизни. Неизбежные заботы изощряют жизнь, придают каждому дню пусть узкий и маленький, но все же глубокий смысл. Вот и славно.
К родине
В окошко маленькой комнаты, где я сижу и мечтаю, светит солнце. Звонят колокола моей родины. Сегодня воскресенье, воскресное утро, а утром веет ветер, а ветер уносит все мои горести, и они улетают прочь, как спугнутые птицы. Я слишком сильно ощущаю благозвучную близость родины, чтобы сопротивляться накатившей на меня печали. В прежние времена я бы заплакал. Я жил так далеко от родины; столько гор, морей, лесов, рек, полей и пропастей лежало между мной и ею, моей любимой, обожаемой, изумительной родиной. Сегодня утром она меня обнимает, и я забываю обо всем в блаженной роскоши ее объятий. Ни у одной женщины, даже самой прекрасной, нет таких мягких повелительных рук, таких чувственных губ, таких пылких, бесконечно долгих поцелуев. Звучите, колокола! Играй, ветер! Шелести, лес! Сияйте, краски! Вас объемлет мой язык, но в данное мгновение я лишаюсь речи, задыхаясь в сладостном, бесконечно восхитительном, ни с чем не сравнимом поцелуе родины, моей родины.
Мужской разговор[3]
Вы пишете, что вам страшно жить, вы потеряли место службы и боитесь надолго остаться без жалованья. Я немного старше вас и могу поделиться личным опытом. А вы не бойтесь, не раскисайте, не растекайтесь мыслью. Если вам на долю выпали лишения, гордитесь своей долей, своим правом терпеть их. Привыкайте обходиться тарелкой супа, куском хлеба и стаканом вина. Ничего, прожить можно.
Не курите, это лишит вас тех немногих плотских радостей, которые вы можете себе позволить. Перед вами открывается огромная свобода. Вокруг вас благоухает земля, она принадлежит, она хочет принадлежать вам. Наслаждайтесь ею. Трус неспособен наслаждаться, так что — долой страх. Не грубите никому, не проклинайте никого, даже самого дурного человека. Лучше попытайтесь проявить любовь там, где другой, менее сильный юноша, испытал бы ненависть. Поверьте мне на слово: ненависть разрушительна, она нас уничтожает. Только любите равно все и вся. Не бойтесь расточать любовь, вреда в этом нет. Вставайте рано, не сидите на месте, спите на правом боку, не залеживайтесь в постели. Этому можно научиться. Когда вы страдаете от жары, делайте вид, что вы ее не замечаете. Проходя мимо лесного родника, непременно напейтесь. Если вам вежливо поднесут вина, не отнекивайтесь, выпейте, но в меру, соблюдая приличия. Проверяйте себя ежечасно, предъявляйте себе счет. Лучше полагаться на собственный разум, чем на рассуждения ученых мужей. Избегайте ученых, они люди бессердечные. Чаше смейтесь и шутите, повод всегда найдется. В результате вы станете превосходным, серьезным человеком. Одевайтесь элегантно, это вызовет любовь и уважение. Дело не в деньгах, нужно только тщательно обдумывать свой туалет. Что касается девушек. Помните, большинство из них любит кидаться нам на шею, так что соблюдайте дистанцию. Учитесь ими пренебрегать. Заведите себе любимое увлечение и предавайтесь ему со всею страстью, это признак настоящего мужчины. Всему можно научиться. Напишу вам в другой раз.
Симон, юноша двадцати лет, был беден, но не делал ничего, дабы улучшить свое положение.
Театральное представление (II)[4]
Зимнее ночное небо было нашпиговано звездами. Я сбежал с заснеженной горы в Мадреч, к кассе городского театра, схватил оставленную для меня контрамарку и сломя голову ринулся наверх по древней каменной винтовой лестнице в стоячий партер. Театр был набит битком. В ноздри мне ударила страшная духота. Я содрогнулся и спрятался за спиной какого-то парня из ремесленного училища. Минут через десять (я едва успел отдышаться) поднялся занавес и открыл взору залитую огнями дыру сцены. Тотчас задвигались фигуры — огромные, пластичные, сверхъестественно резко очерченные персонажи «Марии Стюарт» Шиллера. Королева Мария сидела в темнице, рядом стояла ее добрая камеристка, а потом пришел угрюмый тип, весь увешанный доспехами, и королева разрыдалась от гнева и боли. Чудесное зрелище. Глаза мои загорелись. Совсем еще недавно они часами смотрели на белизну снега, затем заглянули в темноту лож, а теперь их заворожило сияние огней, жар страстей и блеск роскоши. Как это было красиво, как величественно. Как ритмично струились с подкрашенных актерских губ в раскрытые уши часовщиков, техников и тому подобных зрителей гибкие, мелодичные, танцующие строки: туда — сюда, вверх — вниз. Ах, вот они какие, стихи Шиллера, думал, видимо, каждый в зале.
На сцену выбежал стройный, юный Мортимер и, тряхнув копной золотистых кудрей, принялся обольщать королеву коварным монологом, а та с улыбкой внимала соблазнителю. Его загадочная бледность должна была означать ужасные предчувствия, а подчерненные глаза наводить на мысль, что он много ночей подряд ворочался с боку на бок, терзаемый дурными снами, — или вообще не сомкнул глаз. На мой взгляд, играл он великолепно. Не то что Мария, которая даже не удосужилась выучить роль наизусть и вела себя, скорее, как кельнерша самого низкого пошиба, чем как благородная дама, благородная в самом буквальном смысле слова. Ведь всем известно, что Мария была не только королева, но и мученица. Однако она была бесконечно трогательной. Сначала меня растрогала ее абсолютная беспомощность, а потом — то самое отсутствие аристократизма.
Отсутствовало как раз то, что должно было быть непременно. Это потрясло и ослепило меня, на глаза навернулись постыдные слезы сочувствия. О, волшебство театральной сцены! Стоило мне подумать: Как же она скверно она играет, эта Мария! — и в тот же момент ее невозможная игра захватила меня со всеми потрохами. Произнося нечто печальное, она совершенно невпопад улыбалась. А я мысленно поправлял черты ее лица, интонации и жесты, получая от беспомощной игры более живое и сильное впечатление, чем получил бы от безупречного исполнения роли. И она стала мне такой близкой, словно там, на подмостках, стояла моя родная сестра, или кузина, или подруга, и я с полным основанием дрожал от страха, что она вдруг ляпнет какую-нибудь непристойность. Она стояла там, наверху, очень собой довольная и растерянная, то есть беспомощная, но не утратившая самообладания, смотрела в темноту зрительного зала, теребила свою вуаль и дерзко улыбалась, забывая текст. А действие требовало от нее определенной позиции, включенности, понимания.
Но почему же она, несмотря ни на что, была так хороша?
В антрактах я оборачивался и разглядывал ложи. В одной из них сидела богатая дама в платье с таким большим вырезом, что грудь и плечи прямо сияли на фоне темного бархата кресел. В гантированной руке дама держала лорнет на длинной рукоятке и время от времени подносила его к глазам. Одна-одинешенька в глубине своей ложи, она была похожа на старую, но все еще обворожительную фею. Черт ее знает. Наверное, живет в одном из изящных особнячков эпохи Людовика Французского, еще сохранившихся в Мадрече в старых сонных садах, где они кокетливо выглядывают из-за высоких деревьев. В другой ложе торчал президент Мадречского общинного совета и член правления городского театра. Про него шепчутся, что он большой любитель залезать актрисам под юбки. А ведь это понравилось бы такой вот распутной Марии Стюарт. Именно так она и выглядит на сцене: как шлюха, и не какая-нибудь светская, а самая что ни на есть вульгарная. Отчего же она все-таки так прекрасна?
Занавес снова поднялся. Широкий белесый поток парфюмерных ароматов поплыл из открывшейся дыры в темную камеру зрительного зала, затыкая и освобождая носы. Приятно было снова обонять этот запах грима, особенно мне, стоявшему за спиной парня из ремесленного училища.
Из пасти сцены снова льются стихи. Декорация представляет собой комнату в королевском дворце. Елизавета Английская сидит на троне, обвешанном синими тканями, над ней балдахин, перед ней знатные вельможи, Лестер и тот, другой, с кротким лицом мыслителя. На заднем плане стоят толстые бабы, изображающие пажей, даже не мальчики, нет, а сорокалетние бабы. В трико. Барочная тяжеловесность их пухлых тел и крохотные изящные башмачки на полу сцены непостижимо бесстыдны.
Пажи смотрелись как фантастические фигуры из сновидений. Они смущенно улыбались в публику, словно стеснялись бросаться в глаза. Но тогда — причем тут смущение и стеснение? Смущались те, кто на них смотрел. Я, например, был смущен до блаженного идиотизма. Но тут сошла с трона Елизавета. Прелестная и простая, она подала знак недовольства, и свита удалилась.
Сцена в парке шла на фоне леса, нарисованного на зеленом заднике. Издалека донесся волшебный звук охотничьих рогов, и тот же миг я очутился в лесной чаще. Бегут собаки, из листвы выскакивают лошади, несущие на спине прекрасных всадниц в роскошных нарядах, повсюду мечутся стремянные, сокольничие, пажи и егеря в коротких зеленых колетах. Все это вполне убедительно, звуча и сверкая, отразилось на изношенных полотнищах поблекших декораций. Появилась Мария, королева-шлюха, и пропела свой монолог, то есть она не пела, но известные всем слова прозвучали как жалобная, тоскливая песня. Казалось, эта женщина стала великаншей, так преобразил ее этот крик души. Она как безумная металась по сцене, охваченная радостью и сердечной мукой, и громкими воплями изображала отчаяние и ликование. Кроме того, она не выучила роль и потому немного терялась, но я сразу и бесповоротно поверил, что ею движет безумие нетерпения, мука свободы, помрачение здравого женского рассудка. Она не плакала, а рыдала, голосила, вопила, ей было мало просто плакать. Она уже не находила естественного выражения ни для чего, что чувствовала. Чувства ее захлестывали, какая уж тут выразительность. Она упала навзничь, билась головой об пол… Перебор во всем.
И тут вошла Елизавета. В руке королевы кнут, за спиной — свита. Платье зеленого бархата тесно облегает фигуру, подол юбки подобран, чтобы было видно ногу, обутую на мужской манер в сапог со шпорой. Лицо выражает гнев, насмешку и угрозу. На охотничьей шляпе — тяжелое ниспадающее перо, при каждом повороте головы оно касается королевского плеча.
А потом она заговорила. Играла она, ах, великолепно и вообще очень мне понравилась. Но вот уже они сцепились, изрыгая в лицо друг другу огонь взаимных обид и содрогаясь всем телом, как стволы деревьев, охваченных бурей. Мария, бездарная актриса, влепила положительной героине пощечину. Засим последовало злорадное торжество одной и поспешное бегство другой. Хорошая Елизавета вынуждена была бежать с поля боя, а глупая Мария неловко попыталась упасть в обморок, изображающий удовлетворенное чувство мести. Сыграла она плохо, но в том, как она загубила эту сцену, опять-таки было нечто грандиозное. Казалось, за нее постарался весь женский пол прошлого, настоящего и будущего: склонить голову набок, сладострастно изогнуть роскошное тело и с чувством упасть на спину. Красота. Умом понимаешь, что шлюха, но все равно восторгаешься.
От восторга я забыл обо всем, не выдержал: схватил эту картину глазами, как двумя кулачищами, и утащил вниз по каменной винтовой лестнице, вон из театра, на холодный зимний мадречский воздух, под жутко ледяное звездное небо, в кабак сомнительной репутации, чтобы там утопить ее в вине.
В провинции[5]
Да, в провинции, там еще, пожалуй, актер может иметь успех. Там, в маленьких уездных городах, все еще упрямо окруженных старыми крепостными стенами, не бывает премьер и пятисотых представлений одной и той же тягомотины. Пьесы меняются через пару дней или недель, как туалеты урожденной графини, не допускающей и мысли, что можно годами носить одно и то же платье. В провинции нет и той ехидной критики, какой актер подвергается в злобных столицах, где актер, затравленный, как бешеными собаками, яростными сплетнями и скабрезными анекдотами, — самое привычное зрелище. Напротив. В доброй честной провинции лицедей, во-первых, живет в Hotel de Paris, шикарном и страшно уютном, а во-вторых, его еще приглашают на званые вечера в благородные старые дома, где потчуют изысканным угощением и не менее изысканным обществом первых лиц города. Взять, к примеру, мою покойную тетку в Мадрече. Так вот она никогда никому не позволяла говорить о комедиантах в неподобающем пренебрежительном тоне. Напротив. Пока эти веселые и забавные бродяги играли в городе, она хотя бы раз в неделю приглашала их к себе на ужин, за приготовлением коего наблюдала самолично. Тетка была хороша собой даже в том возрасте, когда другие женщины начинают стареть. В свои пятьдесят она еще выглядела очень и очень моложаво. Дамы ее окружения дурнели, покрывались морщинами и демонстрировали свету расплывшиеся телеса, а она весьма выгодно отличалась от них своей полноватой статной фигурой. Никогда не забуду ее заразительного хохота и очаровательных уст, с которых он струился. Жила она в старом странном доме. Когда вы открывали двери и входили в темный коридор, вас встречал плеск непрерывно журчащего фонтана, искусно встроенного в стену. Лестницы и перила буквально сверкали и благоухали чистотой, не говоря уж о комнатах. Никогда потом не видел я таких веселых, отполированных, таких комнатных комнат. Если не ошибаюсь, такие комнаты, обставленные просто и в то же время аристократично и немного старомодно, называют покоями. И представьте себе, что актерам дозволялось бывать в этом доме, попирать своими отнюдь не всегда начищенными сапогами эти лестницы, вступать в эти покои, хватать лапами эти дверные ручки, латунные и сверкающие до умопомрачения, и, наконец, желать доброго вечера такой даме, как моя тетка.
Что делает актер в столице, в большом городе? Он вкалывает, как безумный, бегает на репетиции и лезет из кожи вон, чтобы угодить придирчивой критике. У нас в Мадрече, господа, нет ничего подобного. Об утомлении и истощении и говорить не приходится. У нас скорее встретишь актера в цилиндре (откуда что берется?), в перчатках канареечного цвета, с тростью в правой руке и романтическом плаще на плечах, коего полы развеваются на ветру. Появляется он на променаде часов этак в одиннадцать, а если быть точным, в половине двенадцатого утра, обаятельный и неотразимый. Прохожие принимают его за побочного княжеского сына, девушки на него заглядываются, а он беззаботно совершает свой утренний моцион и даже иногда ходит к озеру, дабы полчасика, до обеда, задумчиво поглядеть вдаль. Это, господа, вызывает аппетит, это полезно для здоровья, и это еще можно как-то стерпеть. Ну где в большом городе вы найдете озеро? Или неприступную скалу, на вершине которой красуется очаровательный павильон в греческом стиле? Чем не место под солнцем для задушевной беседы с дамой, если вы только что с ней познакомились, и лет ей, скажем, около тридцати? А есть ли в столице школа, куда главный герой-любовник, господин фон Бек может запросто заглянуть в гости часа в три пополудни, если ему вдруг придет охота нанести визит ученицам девяти — двенадцати лет? Идет урок Закона Божьего, девочки немного скучают, и тут входит Бек и просит разрешения присутствовать на уроке, поскольку предмет чрезвычайно его интересует. В первый момент священник, человек благовоспитанный, образованный, мягкий, краснеет, теряется и не знает, что сказать. К тому же беспримерная наглость героя-любовника лишает пастыря дара речи. Но он быстро берет себя в руки и вышвыривает исполнителя роли Фердинанда в драме Шиллера «Коварство и любовь» вон из класса. И поделом, туда ему и дорога. Но сцена, да и весь антураж, восхитительны, ей-богу. Разве в миллионных городах бывает что-то подобное? И как элегантно поступил святой отец, воспрепятствовав господину Беку шалить на уроке Закона Божьего! А этот Бек, вынудивший священника выступить в защиту хорошего тона, разве не прелесть? Ибо: если бы такие наглые беки не корчили из себя школьный опекунский совет, да еще среди бела дня, когда вовсю светит солнце и весь Мадреч благоухает ватрушками, не было бы и благонравного поведения, примеры коего подают священники. Ведь для того и существуют негодяи, чтобы добродетель могла еще заявить о себе.
В маленьких городах подобные истории — не редкость, там возмутительное событие легко обретает забавную форму. Кому же отводить главные роли в скандалах, если не нищим комедиантам? Кого, если не их, провинциальная молва ославила как прекрасных, опасных, загадочных и авантюрных героев? Обыватель Бёцингена, или Метта, или Мадреча видит в городе целую компанию чужаков. Вон они стоят перед ратушей, бурно жестикулируют, говорят на высоких тонах с экзотичным, аристократичным акцентом, держат в худосочных нервных руках тетрадки с ролями вечернего представления. Какие они все же диковинные, словно явились сюда из королевских замков или будуаров фавориток. А их красивые высокие лбы! А немыслимые, невообразимые золотистые локоны! Разве может актер в столице, или даже в мировой столице, или даже всемирно известный актер испытать это удовольствие, то есть появиться на улицах, площадях и променадах в качестве редкой диковины? На что он вообще годится? Кого интересует? А в провинции местная газета посвятит ему целых пять колонок глубокомысленной критики. Даже если столичный актер знаменит, если его имя у всех на устах — что с того? При мысли о том, насколько поверхностным становится с годами интерес к знаменитостям, я не могу сдержать улыбки. Нет, и еще раз нет. Если вы актер и жаждете восторженного, теплого, бурного, шумного приема, если ищете искрометного, опьяняющего, шампанского успеха, не теряйте времени, отправляйтесь в балаган. Небольшие финансовые трудности, всегда связанные с творческой профессией, можно принять как неизбежность. Хотелось бы также обратить внимание на некоторые особенности местного колорита. Однажды ночью некий неотесанный грубиян ни с того ни с сего обозвал актера Бека сучьим потрохом. Бек сорвался с цепи, и оба они, дебильный отпрыск часового фабриканта и хрупкий сын драматической музы, принялись тузить друг друга: хватать за стоячие воротники, таскать за волосы, лупить по шее, по лбу, по губам, по носу, бить под дых, под колено и куда попало, дабы изобразить поединок разгневанных кумиров. Вот вам нравы, немыслимые в мировых метрополиях. Люди в столицах стали настолько мелочными, что засовывают свой гнев в карман при малейшей угрозе возгорания. Зато в Hotel de Paris еще возможны совершенно иные сюжеты. Там, к примеру, целуют ручки официанткам — так они прелестны. Или запросто, по-английски, болтают за стойкой буфета с хозяйкой заведения. Правда, с риском, что к стойке подвалит какой-нибудь хам и удостоит гостя такого пинка под зад, что мало не покажется.
Да, вот еще: природа в маленьких городах. Ведь это же сплошной волшебный родник. Омывшись в нем, любой герой-любовник, хоть бы Карл Моор, станет здоровым как бык. Его поманят к себе ущелья с шумными, шипучими, прохладными водопадами; широкие ровные поля; опушки высоченных хвойных лесов; поросшие зеленью холмы, где он сможет нарвать цветов для своей бутоньерки, чтобы поставить их дома в стакан с водой. Здесь есть пологие тысячеметровые горы, куда можно подняться пешком или верхом, если вы раздобудете коня. Можно добраться на фуникулере до восхитительного альпийского луга с роскошными цветами и травами, чтобы, изнемогая от сильных впечатлений, устало опуститься на мох под столетней сосной и наблюдать великолепный закат. В лощинах и ущельях еще лежит зимний снег, а на лугу уже бушует безумная, шикарная весна. Карлу Моору хочется сесть в легко колеблемую гондолу, взятую напрокат у фрау Хюгли, хозяйки лодочной станции, и отплыть от берега по зеркальной воде, сквозь трескучие камышовые заросли на середину озера. Там он опустит весла и, отдавшись на волю волн, станет смотреть на чудные виноградники и маленькие охотничьи замки, отраженные в глубокой воде в натуральную величину. И еще много других соблазнов подстерегают его во все сезоны: зимой, весной, летом и осенью. Как известно, природа оживляет и чарует нас во всех нарядах. Она достойна самого искреннего восхищения. Отправляйтесь в провинцию, в маленькие города. Там еще есть надежда, что в вечер вашего бенефиса вам швырнут под ноги (или в рожу) лавровый венок, а вы его поднимете, рассыпаясь в благодарностях, и сможете унести домой. Я бы рекомендовал эти города не только господам актерам, но и дамам, играющим на сцене. Они также скоро поймут, что я был прав, когда советовал им попытать счастья в провинции. И наконец, последний аргумент: в провинции хорошо готовят, видимо, стоит разок попасть туда, чтобы отдать должное превосходной стряпне. Нельзя пренебрегать вкусной едой.
Дама и актер
Я пишу Вам теперь, сударь, потому как вчера вечером была в городском театре и смотрела на Вас, как Вы играли Принца Макса в комедии «Фаворит». Ежели Вам интересно, говорю наперед, что мне уже стукнуло тридцать, и даже больше. Вы молодой и хорошенький, фигура статная, думаю, многие женщины от Вас без ума. Между прочим, Вы не считайте, что я без ума, только я Вам сразу признаюсь, что Вы мне нравитесь. И охота мне сказать почему. Только письмо слишком длинное получится, верно я говорю?
Когда вчера вечером я глядела, как Вы играете, то сразу, с первой минуты, обратила внимание, какой Вы невинный. Много в Вас детского, и целый вечер такое поведение. Ну, думаю, стало быть, надо ему написать. Так что я решилась и теперь пишу. Только отправлю письмо или нет? Простите великодушно. И вот еще: можете гордиться, что из-за Вас такие сомнения. Может, я эти слова не отправлю, и ничего Вы не узнаете, и не будет у Вас причины для некрасивых надсмешек. А Вы любите надсмехаться?
Понимаете, я так думаю, что душа у Вас чистая, светлая, добрая. Но Вы еще молодой, может, цены себе не знаете? Когда будете писать ответ, скажите мне, где бываете, а лучше на словах, так что приходите завтра, в пять часов пополудни, буду Вас ждать. Очень многие люди ужас как гордятся, что неспособны делать глупости. А какое тут благородство? Одна невозможность. Они приличий не любят, только делают вид. А кто приличия любит, тому опасность нипочем. Опасности воспитывают. А коли всю жизнь помирать со страху, не иметь охоты к воспитанию и обучению важным делам, это и есть неприличие. Такая жизнь — одна тоска. Сами трусят, а изображают из себя порядочных, а это одна бессмысленная лень! Слышите? Слушайте и мотайте на ус! А может, Вы из таких, которые считают, что ежели эти дела немного стыдные и утомительные, так непременно и скучные? Ну, коли Вам скучно, плюньте на мое письмо и разорвите его. Но Вы не такой, Вы своего не упустите, Вам не скучно, Вас это дело заводит, верно я говорю?
Какой же Вы хорошенький, сударь мой, Господи, и такой молодой, небось лет двадцать, всего ничего. Вчера вечером Вы малость стеснялись, а голос у Вас красивый, но малость охрипший. Вы меня простите, ежели я не то сказала. Я на десять лет старше, и так уж мне приятно поговорить с человеком на десять лет моложе. А ежели судить по Вашему вчерашнему поведению, так и двадцати не дашь, очень уж Вы стеснительный. Только Вы не спешите отвыкать, нравится мне Ваша стеснительность, как бы сказать, естественность. Вроде как у детей. Обиделись? Не обижайтесь, я же от чистого сердца.
Да где Вам понять, как мне радостно воображать, будто кто на ухо шепчет: он не прочь, он это дело любит. А офицерский мундир Вам очень даже к лицу, сапоги узкие, сюртук, воротник, штаны в обтяжку, я была без ума, а манеры какие княжеские, а движения! А как Вы говорили возвышенно, даже слишком геройски, так что я малость стыдилась за себя, за Вас, за все представление. Уж как Вы громко и важно выступали в Вашем салоне или в замке Вашего батюшки, и глаза закатывали, словно хотели съесть кого. И стояли Вы так близко, я чуть не схватила Вас за руку, да, слава Богу, опомнилась.
Как сейчас вижу, стоите передо мной, такой большой да громкий. А когда завтра ко мне придете, тоже будете выступать? У меня в комнате, изволите знать, все по-тихому, по-простому, я еще офицеров никогда не принимала, чтобы сцены устраивать. Но уж больно стать мне Ваша понравилась, и что Вы высокий, как жердь или флаг какой, новый, славный, чистый да свежий, благородный. Хотелось бы с ним познакомиться, думаю, есть в нем как бы невинность, нетронутость. Покажете мне, как у Вас получится, я к Вам наперед со всем моим уважением и, надеюсь, с любовью. Вы хоть и Принц, важная особа, важничать не станете, а обмануть меня не сможете, молоды еще, а я женщина опытная, так что Вам меня обмануть никак нельзя. Я теперь не сомневаюсь, что отправлю письмо, только скажу еще одно, напоследок. Как будете в дом входить, у порога сапоги оботрите, а я в окно погляжу, полюбуюсь на Ваше поведение. Радость-то какая — глупости делать. Может, Вы подлец и захочете наказать меня за мое к Вам доверие.
А хоть бы и так, все одно. Приходите, наказывайте, доставьте себе удовольствие, сама напросилась, поделом мне будет. Но Вы молодой, Вам подлость ни к чему, верно я говорю? Глаза Ваши я как сейчас перед собой вижу и вот что Вам скажу: не такой уж Вы умный, разве что прямодушный, честный, а это дорогого стоит, дороже ума. Думаете, я заплуталась? Ведь чужая душа потемки.
А Вы, случаем, не из тех умников, что воротят нос от нашей сестры? Коли так, буду сидеть у себя в комнатах одна как перст. Не понимаю я таких людей и нипочем не пойму.
Буду стоять у окна и дверь отворю, чтобы Вам не трезвонить в звонок слишком долго. Тут Вы меня и увидите, сразу, как в дом войдете. Вообще-то я бы желала… Нет, не скажу, это лишнее. Вы еще читаете? Надо Вам наперед сказать, что я женщина видная, хороша собой, так что Вы уж постарайтесь, наденьте мундир самый лучший, вычищенный. Что будете пить? Говорите, не стесняйтесь, у меня вино в подвале, девушка принесет. Но может, мы с Вами для начала чаю выпьем по чашке, как думаете? Мы будем одни, муж в это время в лавке сидит, но не считайте, что надо мною можно надругаться, и совсем напротив, это дело деликатности требует. Вот и окажите деликатность, коли Вы такой красавчик, а не то я брошусь за посыльным, когда он эти строчки Вам понесет, обзову его грабителем и убивцем, натворю страшных безобразий и угожу в тюрьму. Уж очень мне охота увидеть Вас здесь, рядышком, я об Вас желаю быть хорошего мнения, потому и говорю так, а если Вы после всего этого не побоитесь и придете, то проведем мы с Вами полтора часа прекрасно, и тогда выходит, что зря я теперь вся дрожу. Уж не такая это отчаянность Вас к себе пригласить.
Вы такой стройный, постойте внизу на улице, у садовой калитки, я Вас сразу узнаю.
Что Вы теперь делаете? Как думаете, может, не писать больше ничего? Уж как Вы будете смеяться, когда я выйду перед Вами и покажу, как Вы там стояли в виде Принца Макса. Очень Вас прошу, как меня увидите, поклонитесь мне низко и ведите себя благородно и стеснительно, не развязно, не дай Бог, я Вас наперед предупреждаю. А я Вас за послушание отблагодарю, и, может, Вы никогда в жизни больше не увидите такой благодарности.
Черновик пролога
Занавес поднимается, зрители видят открытый рот, освещенную красноватую глотку, из нее высовывается большой, широкий язык. Рот обрамляют острые, ослепительно белые зубы. Все вместе напоминает пасть чудовища. Огромные губы похожи на человеческие, язык движется вперед, пересекает рампу и огненным концом чуть ли не задевает головы зрителей. Потом он снова уходит назад и еще раз выдвигается вперед, вынося на своей широкой мягкой поверхности спящую девушку в красивом наряде. Ее золотистые волосы струятся с головы на платье, она держит в руке звезду, похожую на белую, искрящуюся на солнце снежинку. На голове девушки изящная зеленая корона. Красавица сладко спит, подложив ручку под голову, улыбаясь во сне и покоясь на этом языке, как на перине. И вот она просыпается. Такие глаза, с такой сверхъестественной поволокой, грезятся нам во снах: они взирают на нас с высоты, излучая чудный живительны блеск, а теперь вот они глядят по сторонам, вопросительно, и удивленно, и невинно, как глаза ребенка, любопытного ко всему на свете. Но вот из огненно-черноватой глотки вылезает массивный субъект в развевающихся лохмотьях (видимо, костюм кроил какой-то придурковатый портной), топает вперед по языку, содрогающемуся под его шагами, приближается к девице, наклоняется над ней и впивается в нее поцелуем. В тот же миг из пасти вырываются языки пламени. Искры сыплются дождем, ничуть не смущая влюбленную пару. Мужик сильный. Он хватает юную деву и на руках тащит за кулисы. Огромный язык вздымается вверх и прихлопывает обоих, чтобы с треском и грохотом затолкнуть в пасть.
Белая звезда девушки одиноко мерцает у зубов рампы, и тут из темной глотки огненной радугой выстреливают голубые, зеленые, желтые, алые, синие и белесые звезды, к тому же играет музыка, и звезды лопаются в воздухе, обращаясь в ничто. Губы огромной морды приходят в движение и произносят тихо, но внятно и задушевно:
Две сказочки
На улице шел снег. Подъезжали извозчики и авто, высаживали свое содержимое и отъезжали. Дамы кутались в меха. В гардеробе образовалась очередь. В фойе звучали приветствия. Все дарили улыбки и обменивались рукопожатиями. Свечи сверкали, юбки шуршали, сапожки шептали и скрипели. Навощенный паркет блестел, капельдинеры направляли движение, вам туда, вам сюда. Мужчины явились в тесных фраках, фрак должен облегать. Обменивались поклонами и любезностями. Любезности, как голуби, перелетали из уст в уста. Женщины сияли, даже некоторые старухи. На места почти никто не садился, стояли стоймя, чтобы высмотреть знакомых. Лица оказывались так близко, что дыхание попадало в ноздри стоящего рядом соседа. Туалеты дам благоухали, лысины господ блестели, глаза сверкали, руки сигналили: Кого я вижу? Сколько зим, сколько лет! В первом ряду сидели критики, как прихожане в высокой церкви, тихие и набожные. Прозвенел звонок, занавес шевельнулся, кто успел, откашлялся, и вот уже все притихли, как мыши, как дети в школьном классе, и что-то поднялось и что-то началось.
Занавес поднялся, зал замер в ожидании. Появился прекрасный юноша и начал танцевать. В ложе, в первом ряду, сидела королева, окруженная фрейлинами. Танец так ей понравился, что она решилась выйти на сцену, чтобы сказать юноше комплимент. Выходит она на сцену, а юноша глядит на нее во все глаза и улыбается. Тут королеву словно молния поразила, по улыбке узнала она своего родного сына и упала прямо на пол. Что с тобой, спрашивает юноша. Тут она его еще лучше узнает, по голосу. И забыла она о своем королевском величии, отбросила гордость и не постыдилась крепко прижать юношу к своей груди. Груди у нее то поднимались, то опускались. Заплакала она на радостях и молвила: Ты мой сын. Публика захлопала, ну и что? Женщина была наверху блаженства, пусть себе хлопают, да хоть бы и шикают. Она все прижимала голову юноши к своей трепещущей груди и целовала-целовала его лицо. Фрейлины опомнились и указали своей повелительнице на неприличие всей этой сцены. Публика расхохоталась, но фрейлины окатили многоголовую чернь холодным презрением. Губы их дернулись в усмешке, занавес дернулся и упал.
Четыре шутки[6]
У Вертхайма, на самом верхнем этаже, где пьют кофе, нынче можно увидеть нечто интересное, а именно поэта Зельтмана, сочинителя драм. Сидя в плетеном креслице на высоком помосте, он являет собой легкую мишень для взглядов посетителей. Так смотрят клиенты обувной мастерской на сапожника, с той разницей, что Зельтман шьет, подгоняет, тачает, короче, мастерит белые стихи. Маленький прямоугольный помост премило декорирован темно-зелеными еловыми ветками. Драматург прилично одет: фрак, лаковые штиблеты, белый шарф — все при нем. Так что никому не стыдно удостоить его своим вниманием. Но самая замечательная деталь его внешности — великолепная копна густых ржаво-желтых волос, каскадом ниспадающая с головы, струящаяся по плечам, по спине, аж до полу. Она похожа на львиную гриву. Кто такой Зельтман? Избавит ли он нас от позорной необходимости отдавать наш театр на откуп фабрикантам селитры? Напишет ли он драму национального масштаба? Оправдает ли всеобщие чаяния? Все ждут такого героя с тем же нетерпением, с каким ждут парня из мясной лавки, доставляющего кровяную колбасу. Во всяком случае, следует поблагодарить дирекцию универсама Вертхайма за выставку Зельтмана.
Наш театр постепенно теряет лучшие кадры, которые служили ему верой и правдой. Сей печальный факт, к нашему великому сожалению, подтверждает своим письмом в редакцию г-жа Гертруда Айзольдт. Она сообщает, что намерена в ближайшее время открыть корсетный магазин по адресу Кантштрассе угол Иоахимсталерштрассе, то есть стать настоящей деловой дамой. Жаль, жаль. Актер Кейслер тоже хочет дать тягу. Он, как говорят, почувствовал, что в наше время более престижно стоять за буфетной стойкой, чем играть вторые роли на подмостках. Для начала он приобретает маленькую пивную в восточной части города и с нетерпением ожидает счастливой возможности разливать пиво, протирать стаканы, намазывать бутерброды, подавать воблу и по ночам вышвыривать из заведения пьяных. Печально, печально. Мы глубоко скорбим, видя, как два столь обожаемых и высоко ценимых кумира публики изменяют своему призванию. Хотим надеяться, что подобная практика не войдет в моду.
Недавно в гардеробе театра «Каммершпиле» пред началом спектакля можно было наблюдать небольшое нововведение. Дирекция облачила сотрудников литературной части в элегантные светло-синие фраки с большими серебряными пуговицами. Нам это понравилось. Идея здравая. Капельдинеры уволены, а сотрудники литчасти все равно в это время бездельничают. Пусть уж они лучше помогут дамам снять манто и проводят господ зрителей на указанные в билетах места. Кроме того, пусть открывают двери в зал и ложи и дают разного рода небольшие, но весьма необходимые справки. Теперь они носят длинные, толстые, желтые гетры до колен, отвешивают изящные поклоны, раздают программы, предлагают бинокли. В провинции им пришлось бы, помимо всего прочего, разносить записки, но здесь, в Берлине, в этом нет нужды. Короче говоря, ни один критик больше не посмеет спросить, что такое литчасть и в чем состоят обязанности ее сотрудников. Теперь знатоки драматургии показали всему свету, на что они способны. Так что оставьте их в покое.
Театр постоянно слышит упреки в том, что впечатление производят одни декорации, а пьес нет. Дабы раз и навсегда положить конец этому вечному нытью, директор Райхардт додумался ставить спектакли просто в белых сукнах. Сотрудники его литчасти, естественно, не удержались и разболтали нам эту великую тайну. Он будет удивлен, возможно, даже придет в отчаяние, узнав, что мы уже сегодня раструбили об этой новости на весь свет.
Белые кулисы! Белоснежные, как чистое белье? А вдруг его уже надевала некая неизвестная дама-великанша из цирка? И щеголяла в нем, скажем, несколько дней? Тогда декорации будут источать наверняка чарующий аромат ее бедер, что только пойдет на пользу господам критикам: они забудут, где сидят, острота их восприятия притупится. Кроме шуток. Идея Райнхардта представляется нам многообещающей, то есть блестящей. На фоне белых простыней персонажи и призраки, актеры и актрисы будут смотреться чрезвычайно эффектно. Удастся ли Райнхардту протолкнуть свою идею в Придворный театр?
Телль в прозе
Т е л л ь (
Знаменитая сцена[7]
Ф р а н ц. Господи, какой же я невезучий. Ей-богу, даже стыдно. Наврал ему с три короба, а он проглотил гнусную ложь и не поморщился. И пусть. Как я устал от своего подлого поведения. Только подумал, что убью, глядь, уже убил. Хотел всего лишь устроить репетицию, глядь, а мерзостный спектакль уже сыгран. Ничего не попишешь. Старый олух. Но к чему так уж себя бранить? (
Перси
Когда говорят, что он рыцарь с головы до пят, это еще не эскиз к портрету. Его лицо как раз некрасиво. Носа, считай, нет. Нос вдавлен в шар физиономии, как будто кто-то когда-то сбрил его беспощадным ударом меча. Намеренно говорю: нос сбрит. Говоря о таком мужлане, уместно пренебречь приличиями. Перси ненавидит любезные словеса, изящные манеры, тонкие ароматы. Рисунок его рта выражает тоску и гнев, но его большие глаза… Кажется, что в них раз и навсегда поселился восторг от созерцания ста голубых небес. Когда человек закрывает эти глаза, тем, кто стоит у его смертного одра, мерещится нечто ужасное, мир содрогается и погружается во мрак. Рост скорее маленький, чем высокий. Фигура скорее плюгавая, чем статная. Доспехи простые, но осанка выдает скрытую царственность. Губы неподвижны, улыбаются на удивление редко, разве что иногда издевательски усмехаются. Поскольку Перси неотесан и прост, внезапная усмешка на его лице означает верх благодушия. Кого он высмеивает, того и любит, а он любить умеет. Он ненавидит этикет, старается вести себя неуклюже. Его очарование непроизвольно, он его не сознает. Знай он, как он хорош, он бы разорвал в клочья свою золотую душу, да он плюнул бы себе в лицо. Но для этого ему пришлось бы глянуть в зеркало, а такой полезной вещи у него нет. Он презирает то, что любит; находит скучным то, что ему интересно; опасается того, о чем грезит. Если не ставить жизнь на карту, ему не хочется жить. Ничей муж не был столь любим женой, и никогда — более заслуженно. Перси не знает науки побеждать. Знают то, что изучают. Отвага Перси врожденная, он герой, ничего с этим не поделаешь. Камзол у него серый, перевязи зеленые, плюмаж красный. Кто-то из слуг нахлобучивает ему на голову шлем все равно какого цвета; вкус у Перси хромает. Он слишком полон предвкушением битвы, чтобы обращать внимание на такие вещи, как выбор цвета. Он слишком бесцеремонен, чтобы обсуждать рыцарские наряды, и слишком целомудрен, чтобы изучать символику цветов. Жена на него молится, для нее он — царь и Бог. Ему это известно, и за завтраком он стесняется себя. При виде жены его охватывает такая нежность, что он каждый раз думает:
Горные чертоги
Вы бывали в «Горных чертогах» на Унтер-Лен-Линден? Возможно, стоит как-нибудь совершить туда экскурсию. За вход берут всего тридцать пфеннигов. Даже если увидите, что кассирша уплетает хлеб и колбасу, не нужно воротить нос и удаляться прочь. Примите во внимание, что девушка поглощает свой скромный ужин. Природа везде отстаивает свои права. А где природа, там и смысл. Так что входите в эти горные чертоги. И вас встретит высокий субъект, похожий на Рюбецаля. Это хозяин заведения, так что, здороваясь с ним, приподнимите шляпу. Он это оценит и вежливо поблагодарит вас за любезность, а именно: приподнимется со стула, на коем восседает. Польщенные до глубины души, вы приблизитесь к глетчеру, здесь это сцена, геологическая, географическая и архитектурная достопримечательность. Едва вы усядетесь, официантка, возможно даже хорошенькая, предложит вам выпивку. Не будьте слишком разборчивы, довольствуйтесь тем, что имеется в ассортименте. На вечерах в театре «Каммершпиле» тоже далеко не все дамы отличаются изысканностью манер. Будьте внимательны. Следите, чтобы вокруг вашей особы не скопилось слишком много разбитых и выброшенных стаканов. За сидр платить вам. Девушки слишком охотно подсаживаются к тем господам, которые сострадают их горькой доле. Там, где речь идет о радостях творчества, о наслаждении искусством, сострадание неуместно. Заметили вы теперь вон ту танцовщицу? То-то. Клейсту тоже пришлось целые годы подстерегать свой успех. Ваше дело — смело аплодировать, даже если она вам не слишком понравилась. Куда вы дели вашу трость? Ах, оставили дома! В следующий раз, отправляясь в горы, извольте быть в хорошей спортивной форме. И захватите альпеншток. На всякий случай. Так оно надежней.
А чей сейчас выход? Танцует Принцесса Гор, маленькая пастушка. Но что это? Закончив номер, прелестница мелкими шажками устремляется прямо к вам и усаживается за ваш столик. Желает угоститься. Стакан крепленого вам плеснут за пятьдесят пфеннигов. Неужто вы в силах устоять перед этими губками, этими глазками, перед этой наивной, глупенькой просьбой? Если так, мне вас жаль. Между тем сцена снова открывается, из щели глетчера появляется очередная волшебница гор, исполнительница датских народных песен, и забрасывает вас волшебными звуками и увесистыми снежками как раз в тот момент, когда вы собрались пригубить вашего теплого парного горного молока. Хозяин-вышибала совершает бдительный обход заведения. Уж он соблюдет приличия и позаботится о хорошем поведении экскурсантов. Вам пора отчаливать, прошу вас, выход там. Возможно, мы с вами встретимся здесь в другой раз. Но я сделаю вид, что мы незнакомы. Я сюда частенько захаживаю, но сижу тихо, утоляю жажду впечатлений.
На колени![8]
Найдется ли более очаровательная роль героя-любовника, чем роль юного римлянина Вентидия? Прочие герои могут действовать на нервы, надоедать, наводить скуку, но этот — никогда. Щеголь древнего Рима избегает лишних слов, но речь так и льется из его уст, да не стаканами, а литровыми бутылками. Водопад, да и только.