— Пять лет как воюю. И под Казанью был, на Перекопе, Булак-Балаховича пощупал и тут уже второй год. Устал, и раз мы буржуев побили, то и армии делать нечего. Пора по домам…
— По домам, говоришь? Богач ты, что ли, либо болван? Я не меньше твоего воевал, а ехать мне некуда. Еще в том годе сестренка писала: отцу лошадь дали и землю отрезали. Корова раньше была, и теперь от нее телка. Но вернуться не приглашала, и знаю почему. У родителей еще двое сыновей, под двадцать им. Жирно мужиков на одну лошадь! А ехать придется, покорми, мол, батя, пару ден, а там в батраки пойду. Весна на дворе, наймут, поди…
— У меня и того нету. Писал еще в тот голод, а письмо вернули, и было сказано, что померли все мои. Если бы в город податься…
— В городе бы еще жить можно, но не пропишут — по месту призыва всех. И в городе работы тоже нету. Я на заводе учеником был, но в настоящие мастера не вышел и значит — никто. Еще осенью, когда слух насчет увольнения прошел, я на завод писал, чтоб насчет работы… Не приезжай покамест, написали. Как местного тебя пропишут, но работы нету. Стоим почти, а если кого нанимать и будут, то только через биржу труда, а там конца очереди не видать…
— Точно, кроме как через ту биржу, не устроишься. Я в отпуске по болезни был и в Питере две недели на лесном складе работал. Бывший сослуживец, еще на польском раненный, хромой, там заворачивал, по знакомству и устроил доски с места на место таскать. Но когда узнали, что не через биржу на работу поступил, а по знакомству, так тут же меня уволили и того хромого тоже, чтоб порядков не нарушал. Узнал точно — только своих питерцев принимают, и только через биржу. А если ты не местный, то езжай куда хошь. Но платили за работу хорошо. На двухнедельный заработок я себе хромовые сапоги справил, почти новые…
— Ты хоть в сапогах пойдешь, а я в этих…
— В каких сапогах? Нету у меня тех сапогов. У старшины они остались. И не так, чтобы он силком взял или обманом. Толково все пояснил: «Тебе, говорит, еще служить да служить, а твоих хромовых в тех болотах на неделю хватит или на две, а после босый будешь. Если хочешь по-умному, так ты эти сапоги мне уступи, а тебе я такие ботинки найду, что им и износу не будет. А если когда нужно — я из обменного фонда завсегда исправные выдам…». Договорились мы, и он еще в придачу мою старую шинель на эту обменял, исправную вовсе…
— Это который старшина? Нынешний или тот, которого перевели?
— Тот самый, уехал вскоре.
— Аккуратный был старшина, чище полкового ходил, кавалер!
Терпеливый политрук слушал не перебивая, а в заключение только и сказал: «Не велено мне вам легкой жизни обещать. И не будет ее у вас, ровесников века. Не знаю, как там впереди, но на вашу долю и войны еще хватит, и нужды, вдоволь и того и другого. Особо трудно будет начинать. От деревни вы куда как высоко поднялись, и вернуться в деревню с пустыми руками вам нельзя. Вам, сознательным борцам за Советскую власть, вести за собой эту деревню к новой жизни, а она будет! И нет нам пути к старому. Надо, чтобы крестьяне это знали, поняли. Вот вам и надо всех до своего уровня поднять и вместе двигаться все дальше…»
Бедная была страна, время суровое, и суровыми были его нравы. Кому из увольняемых до места призыва более двухсот верст, тем проездные документы по железной дороге выписывали, а кому меньше — тем продовольственные аттестаты из расчета по двадцать пять километров пешего хода в день, и — топай.
Ротный политрук не ошибся. Красноармейцы, ровесники века, выдержали все: особую враждебность к ним со стороны кулацких элементов, шатания мелкобуржуазной стихии в годы коллективизации, стройки первых пятилеток — и кто же не встречал их на фронтах Великой Отечественной войны, а после войны — на решающих работах по восстановлению разрушенного!
Шел май 1923 года. На границе тревожно как никогда. То были дни, когда вся страна с гневом и возмущением узнала о предъявленной нам ноте английского правительства, известной под названием «нота Керзона».
Организационная структура пограничной охраны на лобовом, Петроградском, направлении в тот год — с конца марта 1923 года по апрель 1924 года — была экспериментальной, добровольческой, и штатных политработников в составе Сестрорецкого пограничного отделения не было. Начальник пограничного пункта, руководивший четырьмя-пятью кордонами, старый член партии Э. Орлов поднимал местное население в помощь пограничникам, разъезжал по кордонам и разъяснял:
— Ультиматум, товарищи, такой, что его никак принимать нельзя, и для уточнений или переговоров все пути отрезаны. Нам сказано — или принимайте в течение десяти суток, или мы оставляем за собой право на самые крайние меры. А требуют невозможного — отозвать из ряда стран наших полномочных представителей, или послов, как англичане их именуют, да еще извиниться за то, что они там оказались и не по английским, а по нашим, советским, нормам там работают. Требуют оставить без охраны наши северные моря, выплатить компенсацию за наказанных у нас английских шпионов и еще требуют, чтобы мы не по нашим законам, а по указке англичан решали наши внутренние дела.
Понимают они, что Советская страна таких требований не примет, и, по всему видно, дело идет к крупному конфликту. Волчьей стаей или одиночками агенты врага будут прорываться к нам, чтобы посеять панику, где можно — убивать и организовывать поджоги, аварии, крушения… Отсюда задача — все на границу, чтобы не допускать прорывов, и если уж прорвались — преследовать до полного уничтожения. Ясна ли задача, товарищи?
Еще бы не ясна: добровольцы-пограничники — участники множества боев за власть Советов, и англичан они знали. Хорошо помню разговоры тех дней, особенно слова Э. Орлова:
— Англичане культурные, богобоязненные, своих рук в чужой крови не пачкают. Даже захваченных на Севере красноармейцев не расстреливали, передавали наемникам и еще советовали: «Не убивайте, культурная Англия не одобряет излишнего кровопролития. На них грязная одежда, и я прошу — продезинфицируйте ее, а людей пока к дереву привяжите. Я надеюсь, вы понимаете меня, господа?» И господа понимали. Раненых пленных голыми привязывали к деревьям, а остальное довершали голод и свирепые северные комары… В Зимнем дворце, при входе со стороны Адмиралтейства, в первом этаже есть музей, временный, наверное, не то революции, не то гражданской войны. Так вот там — хорошие экспонаты, впечатляющие. Обрубок сосны помню, в человеческий рост, с сучком и потертой корой на вершине и с парой десятков зарубок на стволе пониже. Зарубки — учет повешенных на этой сосне красноармейцев. С севера доставлен…
— Пулемет у англичан хороший был, — добавляет кто-то, — полутяжелый называли, «люис». Они эти пулеметы в приманку как бы в спешке бросали, совсем исправные, с магазинами и стреляными гильзами кругом. Но только не тронь — все заминировано…
— Хорошо, что вы англичан знаете, — итожит разговор Э. Орлов. — От них и тут всякой пакости ожидать можно, но скорее всего они тут белофиннов используют или белоэмигрантов. Много их там, по разным странам, более двух миллионов, говорят. И это не дети, бабы или старики, которых в любой стране больше, чем строевых мужчин, а большей частью солдаты и офицеры средних лет, обстрелянные и легковозбудимые. Такое количество солдат не всякая страна выставит. Кронштадтских мятежников там тоже еще немало осталось. Конечно, не все они наши враги. Многие с самого начала по легкомыслию в мятежниках оказались или из страха, за «компанию» сбежали. А там, на досуге, в ожидании даровой похлебки, опомнились, опьянение прошло. Но бывает, и с покаянной речью возвращаются держа камень за пазухой, или тайком пробираются, по явкам… Слухачей ставите? Но надо смотреть, нет ли световой сигнализации с той стороны или с нашей.
Еще многое Орлов тогда рассказывал, учил и наставлял. Не забыл и о нашем телефоне:
— Работает?
— А как же, в исправности.
Хорошая вещь телефон, но возни с ним было немало. Пограничная дивизия, уходя, захватила и свои средства связи. И как оставишь — табельные! Орлов нашел старинный телефонный аппарат, стенной, фирмы Эриксона, но провода или кабеля не дал. Нету, говорит, найдите сами. Часть провода и все изоляторы мы сняли, можно сказать, похитили с бездействующей с военных лет линии связи Петроград — Выборг, а остальной провод пограничники, как бы между делом, сами изготовили, раскрутив двухжильную колючую проволоку. Хорошо с телефоном, но когда мы всем кордоном сразу на сутки или на неделю на границу выходить начали, пришлось и этот аппарат захватывать, чтобы нам во вред никто им не воспользовался, и тогда он превращался в обузу. Но ничего, таскали!
Мы делали все возможное и, даже не замечая этого, превращались в пограничников. Метр за метром изучали весь участок — нет ли следов нарушителей границы, порой рисковали жизнью, чтобы чужаки не оставляли следы безнаказанно.
Эти бессонные дни и недели, непрерывные поиски, ошибки, радость первых находок и тяжелая, но чем-то необъяснимо приятная усталость привили мне любовь к пограничной охране, этому нелегкому виду человеческой деятельности, профессии жестокого времени.
Однажды ночью мне выпало поближе познакомиться с начальником Сестрорецкого пограничного отделения Августом Петровичем Паэгле. До этого мы беседовали с ним лишь при моем переводе из командиров взвода пограничной дивизии в начальники кордона экспериментального пограничного отделения ОГПУ. В дальнейшем он во многом определил мою судьбу, да и в эту ночь был поучительный разговор:
— Как все случилось? Как допустили прорыв?
— Вначале мы уловили выстрелы и человеческие голоса…
— Кто это вы?
— Я и работник пограничного пункта.
— Кто был старшим?
— Я, как начальник кордона.
— Дальше?
— Мы бросились на звуки выстрелов и тут же заметили двух лиц, метрах в тридцати, они бежали в сторону границы…
— Дальше?
— Мы подали команду «стой», но они, не останавливаясь, забросали отход ручными гранатами и скрылись в кустарнике…
— Дальше?
— Мы продолжали преследование, но вскоре и стрелять стало невозможно, поскольку пули пошли бы через границу, а там уже толпились финские полицейские. Возможно, встречали…
— Как вы стояли, когда команду «стой» подали?
— Рядом стояли, бок о бок.
— Так и в секрете лежали?
— Да, так рядом и лежали.
— Кто вас так расположил, чья умная голова посоветовала?
— Как-то само по себе получилось.
— Плохо, когда само по себе. Думать надо. Если бы вы расположились хотя бы в десяти метрах один от другого, исход дела мог бы быть другим. Вы понимаете, что я имею в виду? Диверсанты шли двумя группами, по два человека в каждой, и дистанция между ними, поверьте моему опыту, была около ста шагов. Первую группу ваша засада не заметила, а при попытке задержать вторую вспыхнула перестрелка. Те два диверсанта были убиты, вы не зря стреляли, а первые два прорвались. Кстати, команду «стой» вы во весь голос подали?
— Да, громко, вместе и почти во весь голос.
— И это ошибка. Нельзя так! Останавливать надо решительно и быстро, но без шума, чтобы не предупредить тех, кто, возможно, идет следом.
Не наказал меня Паэгле за этот промах, но у меня было еще немало границ впереди.
Менее чем через год, к весне 1924 года, структура пограничной охраны основательно изменилась — пограничный округ, пограничный отряд, комендатура и заставы, — и на границу прибыли пограничники в зеленых фуражках.
На мой участок приехал А. П. Паэгле для уточнения места под постройку здания заставы, первого, наверное, в Союзе. Осматривая участок, он остановился на опушке леса, воткнул палку в землю у куста можжевельника — тут! Постоял еще немного и сказал: «По-латышски Паэгле — можжевельник».
За одно удачное задержание он наградил меня месячным окладом из контрабандных отчислений и сказал как обычно скупо: «Растем, кажется». Он же рекомендовал меня для участия в чекистской операции «Трест» и в ту ночь сказал на прощание: «Верю вам и в ваши силы верю».
По выходе романа-хроники Л. В. Никулина «Мертвая зыбь» я начал розыски А. П. Паэгле, но его в живых не застал. По счастливой случайности узнал адрес человека, близко знавшего Августа Петровича в последние годы его жизни, и между нами стала налаживаться переписка, но она быстро оборвалась. В одном из писем я просил сообщить некоторые подробности из жизни Августа Петровича, и это письмо осталось без ответа… Идут годы. Может быть, некому стало ответить.
Хотелось бы надеяться, что одной из пограничных застав в Прибалтике будет присвоено имя Августа Петровича Паэгле. Хорошо бы! По заслугам это, и даже символично. Паэгле — это можжевельник, полезное дерево, вечнозеленое, под цвет фуражки пограничников.
2
Черное море, в моем представлении теплое, тихое и ласковое, в эти октябрьские дни 1925 года показывало характер. Сильный напористый ветер из-за гор обрушивался на город, крутил в порту океанские суда, валил телефонные и телеграфные столбы, сбрасывал наземь крыши домов. Меня, редкого в такие дни пешехода, кидало из стороны в сторону или внезапным порывом гнало совсем в ненужном направлении. Ничего себе теплое и ласковое Черное море!
Черноморского пограничного отряда не было, и морское побережье тогда охранялось наблюдателями множества малочисленных и маломощных пограничных застав, по существу пикетов, подчиненных четырем отдельным комендатурам. Был еще катерок, автономная единица с бензиновым двигателем и грозным названием — «Истребитель».
На одну из таких застав в глухой бухте Дюрсо угодил и я. Что какое-то время мне снова придется служить в глухих местах, я знал, но что существуют на земле и такие заброшенные уголки, не мог себе представить. В глубокой бухте — единственное сооружение из местного камня, в нем совмещенная кухня-столовая, спальня для десятка пограничников и с тыловой стороны «квартира» начальника — одна комната в шесть-семь квадратных метров на все потребности жизни. Впереди — море, по сторонам и сзади — горы, непроходимый лес, с душераздирающим воем шакалов по ночам. За тем лесом — виноградники, и в семи километрах — совхоз Абрау-Дюрсо, широко известный своими превосходными шампанскими винами. Там же баня, хлебопекарня, парикмахерская.
Настроение было подавленное. Оказывается, необычайно трудно в зрелые уже годы начинать жизнь сначала. Прожитое — столь дорогое и теперь, издали, такое милое — ежеминутно давало о себе знать, а новые привязанности еще не сложились. Но было и другое: новые условия требовали и нового опыта. Знания и навыки, с таким трудом приобретенные под Ленинградом, здесь никакой ценности не имели. Тут всюду своя специфика с примесью неподготовленности и застоя. Во-первых, отсутствие каких бы то ни было технических средств. Застава не имела даже бинокля, и эта невооруженность притупила стремление к активному поиску, пограничная служба практически превращалась в разновидность караульной службы.
Мое непонимание новых условий доходило до курьеза. В папке многочисленных служебных бумаг мне попалась выписка из приказа начальника управления пограничной охраны края, в котором все начальники застав обязывались к какому-то давно минувшему сроку научиться пользоваться применяемыми на флоте семафорной азбукой и флажками. Тут же и я взялся за это дело, но едва усвоил один сигнал «Не понял, повторите», как на другое утро дежурный по заставе прибежал с двумя флажками:
— Вас, товарищ начальник, командующий вызывает.
Прибежали мы и встали рядом — я и красноармеец с флажками, и он просигналил катеру, который в километре от берега покачивался на легкой волне.
— Начальник заставы у семафора, — доложил дежурный.
В ответ на катере взмахнули флажками, и дежурный пояснил: «Велено вам флажки взять, так что — пожалуйста».
Флажки я взял, и на все сигналы с катера отвечал единственным сигналом, который усвоил: «Не понял, повторите». Это продолжалось довольно долго. Потом катер стал удаляться, и уже другими флажками что-то просигналил. Дежурный объяснил мне: «Вас благодарят за прекрасное усвоение семафорной азбуки».
Как-то при встрече командир катера, он же рулевой, рассказал, что ему было приказано передать еще пару сильных служебных слов, но он не знал сигналов такого содержания.
— Может, передать устно? — спрашивает.
— Благодарствую. Догадываюсь.
В начале 1926 года был сформирован 32-й Черноморский пограничный отряд, и служба по охране границы стала более зрелой, активной и поисковой. В это время и меня перевели на другую заставу, которая именовалась еще и портом, хотя никаких портовых сооружений там не было. Корабли ближневосточной линии — «Пестель», «Ильич» и «Ленин», плоскодонная «Феодосия» — в тихую воду раз в неделю заходили в бухту, останавливались в полукилометре от берега.
Порт без начальника немыслим, как и начальник без подчиненных, и потому был начальник несуществующего порта и при нем один матрос.
Независимо от начальника порта существовало «Морагентство» с большим штатом и при нем уполномоченный таможенного надзора. Для доставки с кораблей на берег редких пассажиров-курортников и нескольких ящиков магазину «Главспирт» «Морагентство» содержало большой баркас с командой — четыре гребца, рулевой и, разумеется, старший матрос.
На вопрос, не велик ли штат для такого грузооборота, последовал ответ:
— Ну что вы! Штат с расчетом на рост дан, на рост страны, ее морских перевозок. Тут еще такое будет…
Конечно, мы надеялись на рост и верили в него. До довоенного, 1913 года, уровня производства не так уж много оставалось, еще несколько усилий, а там мы пошагаем размашисто и широко. Так верило и этим жило большинство народа, но далеко не все в разоренной войнами стране…
Командование информировало, наставляло и требовало: «Примерно одна треть контрабандных товаров проникает в страну через черноморские порты и бухты. Выявляйте пути проникновения и закройте лазейки». Руководство нервничало, и иногда проскальзывало обидное раздражение: «Доложите, чего в вас не хватает — желания или сил?» Задача была не из легких, но перелом назревал, что, кроме наших усилий, объяснялось налаживанием производства товаров широкого потребления: парфюмерии, косметики, шелковых тканей и прочих необходимых вещей.
Предупреждали: в числе бездомных бродяг, неторопливо идущих весной обочинами дорог на север, в Новороссийск, а осенью обратно, в теплый город Батуми, скрываются и уголовщина, и остатки разгромленных бандитских шаек, «зеленых». Встречались и такие, но в основном эти люди жили надеждами на лучшее, мечтали о постоянной работе, оседлой и благоустроенной жизни.
Бандитизм, еще распространенный на Кубани и в горных отрогах, иногда проникал и на побережье. Однажды взволнованный женский голос сообщил по телефону: «Приезжайте срочно. На тракте в километре от села, — и она это село назвала, — разгромлен автобус, лежит в кювете, и труп мужчины около него…» На этом разговор прервался.
Расстояние было порядочное, более двадцати километров, и пока седлали коней, я запросил оперативного дежурного:
— Кто вам сообщил, фамилия?
— Себя не назвала…
Разгромлен был рейсовый автобус, забраны ценная почта и личные вещи пассажиров, убит инкассатор. Бандиты, четыре человека, как выяснилось, на крутом подъеме остановили автобус и, после грабежа опрокинув его в кювет, скрылись в горах.
Заход в бухту кораблей восточной линии до Батуми в летнее время превращался в затейливый праздник, в котором все: местная молодежь и люди среднего возраста, отъезжающие и встречающие, а также редкие в те годы курортники — показывали все, на что были горазды. Кто играл на гитаре, кто ударялся вприсядку, кто декламировал, а молодые, лет под двадцать, одинокие курортные дамы «из лучших дворянских семей», волею судьбы супруги вечно занятых в городах добывающих капитал нэпманов, обещающе, заманчиво улыбались.
По долгу службы я встречал мужей этих дам, отяжелевших от прожитых лет и жирной пищи, не мужей, а скорее отцов, что ли, или дедов этих молодых женщин и, признаюсь, не берусь судить, где тут приспособленчество, где распутство. В те годы не знал и теперь судить не решаюсь.
Гвоздем программы, интерес к которой не ослабевал, были рассказы бывалого моряка, рулевого из команды баркаса. Может, он в чем-то и привирал, но слушателям хотелось верить, что все именно так и было, точно по рассказу и никак иначе.
И как не верить человеку, который юнгой служил в торговом флоте, зрелым моряком в годы первой мировой войны дрался с турками и с немецкими кораблями «Бремен» и «Бреслау», искренне верил в адмирала Колчака, когда тот был еще на Черном море, затем разочаровался в нем и потопил свое судно под Новороссийском, чтобы немцам не досталось; наконец, бился в Таманской армии Ковтюха, а когда бить стало некого, изо всех сил, с риском для жизни, в необычайно сложных условиях сколачивал новый торговый флот советского Черноморья.
— Теперь что? Ходят корабли, и еще сколько их будет! А что было после ухода Врангеля? Ничего не было, ничего! Обломки, мелюзгу со дна моря поднимали и на них плавали, но разве моряк так может? Шли слухи, что наши корабли под чужим флагом стоят, ремонтируются, команду нанимают…
— Откуда вы об этом узнали?
— Сорока на хвосту принесла. Все она, сорока… Собрались мы, моряки, все обсудили и старшего к начальству направили. К тому, который в кораблях пуще хлеба нуждается. Наш старший тому начальнику докладывает, что имеем мы такую охоту добрый наш корабль из иностранной неволи высвободить и в Одессу пригнать. Тот, конечно, отказывает. Но узнав, что корабли в нейтральных водах, не устоял против искушения.
Уходили группами по два-три человека и не в один день. Шли порознь, каждый своей дорогой, но курс держали один. В намеченном пункте постепенно собрались и там вроде бы случайно познакомились. Заграничные господа нам препятствий не чинили, и к чему бы? Раз мы у белых служили, в «зеленых» тоже с большевиками дрались, значит, свои мы, проверенные, и им нужны, потому что и своих смутьянов развелось у них предостаточно. И нужны мы им еще и как самая безотказная и дешевая рабочая сила…
Слушал рулевого из команды баркаса, вспоминал рассказы кронштадтцев, возвращенцев из Финляндии, которые тоже могли бы сказать: «Мы были им нужны как самая дешевая и безотказная рабочая сила». И думал: все-таки победили мы, на радость себе и угнетенным мира. И буржуазные страны начали признавать нас, но от нормальных государственных с нами отношений уклонялись, не хватало им даже купеческой добропорядочности в торговых сделках. Военные корабли Черноморского флота, угнанные врангелевцами, ржавели на приколе в портах Франции, а Чехословакия периода Масарика и Бенеша приняла заказ на изготовление и поставку нам нескольких сотен тысяч кос, простейших крестьянских, но когда эти косы, оплаченные золотом, поступили, они оказались негодными, изготовленными из мягкого металла, вроде жести для консервных банок. К тому же упаковочные шнуры были с «начинкой» — сильнейшей детонирующей взрывчаткой…
Моряк закурил, и повествование продолжалось:
— Трудное это дело. Бывало, припасы кончались, а делец, за бесценок захвативший корабль, с ремонтом тянул и выйти в море не торопился. Другие бы на нашем месте с голода или со скуки подохли, но мы, моряки, — народ дела. Помаленьку своих людей на корабль устраивали, по специальности самых нужных и знающих, а те, конечно, опять же наших, чтобы к выходу в море в команде была хотя бы половина наших людей, особенно из тех русских моряков, которые на нем раньше плавали, по глупости пригнали его в чужой порт и только на чужбине поумнели. И настал день, когда мы вышли в море и повернули корабль на Одессу.
— Как это удалось?
— Совсем просто. Шкуры, что на корабле оказались, были поодиночке заманены в трюм, к рулевому и вахтенному своих приставили, офицерские каюты взяли под охрану, чтобы зря из кают не высовывались, сигнализацию и телефонную связь с капитанской каютой малость попортили. После этого два или три человека с гаечными ключами в руках зашли в каюту капитана для переговоров. Тот набросился:
— Что вам угодно, господа матросы? Почему ко мне без вызова? — и за сигнальный шнур хватается.
— Нам, господин капитан, угодно, чтобы вы помористей взяли, наш курс прямо на Одессу.
Капитаны разные бывают. Этот был из толковых, догадливых и трусливых.
— Значит, вам, господа, курс на Одессу? Сделаю, сейчас дам команду, — и руку к телефону протягивает.
— Не трудитесь, господин капитан. Курс верный взят — на Одессу.