Щенок явно мешает Вадимке. Он укутывает его в сухое полотенце, кладёт под сосёнку, сверху набрасывает синий плащ Гурьяныча. На Темнике сейчас другой плащ, брезентовый.
— Ещё раз!
Грозный вскидывает передние ноги. Мы тянем его верёвкой под громкую команду Степана Степаныча. Два-три прыжка — и конь, зябко подрагивая, стоит между кочками.
Бедный Грозный, как ему достаётся сегодня!
Я поправляю седло, кладу на него вьюки.
— Живей, живей, ребята! На ходу греться будем!
Вадимка самостоятельно карабкается на лошадь.
— Тронулись!
Снова та же мокрота, монотонное хлюпанье, прыжки с кочки на кочку. Полтора часа мы шлёпаем от сосёнки, и ещё столько идти, если не больше.
Степан Степаныч рассуждает:
— Как жилось нашим дедам, Вадимка? Худо им жилось. И отцам нашим худо. А почему? Потому что всю жизнь пешком ходили да на телегах ездили. А теперь вон самолёты летают, ракеты. Жик — и на Луне! Трах-бах — и на Венере!
— Где они летают? — крутит головой Вадимка. — В такой дождик?
— Чудачок, я вообще.
Наконец-то! Вот он, пригорочек, маленький, горбатенький. И сосны на нём, и лиственницы, и берёзки. Даже багульник ухитрился прилепиться. Ай да жизнь!
Всё мокро, да что из этого? Скорей, скорей! Снимайте вьюки, доставайте топоры, вынимайте спрятанные спички. Тащите валежнику, как можно больше тащите! Такой разведём кострище — небу станет жарко!
Гурьяныч делает козырёк из лиственниц: на одну из них кладет поперёк три-четыре других. Это ограда от дождя. От лиственничного пня откалывает щепки. Какой бы дождь ни шёл, а лиственничный пень никогда не промочит. На щепках делает ножом затёсы, получается стружка-завитушка. Поджечь её и — щенка на щепку, щенка на щепку, сперва тонюсенькие, на них толще-потолще. И пусть горят-разгораются. А там самые толстые в ход пойдут. Полыхнёт огонь, займутся лиственничные кряжи — никакой дождь не зальёт!
Гурьяныч мастак в этих делах.
Мы стоим у костра, подставляем огню окоченевшие пальцы. Пар от одежды стелется дымовой завесой. Льётся тепло по жилушкам, льётся…
В эти блаженные минуты мы слышим дикий Вадимкин крик:
— Тымба! Я оставил Тымбу!..
Это известие встречается гробовым молчанием.
— Где? — наконец спрашиваю я. И чувствую, как холодные мурашки пробегают по несогретой спине.
— Там, под сосёнкой…
— «Там, под сосёнкой»! О чём раньше думал? Ну вот, будешь теперь хныкать!
— Ты не шуми, Федя, — просит Степан Степаныч. — И ты бы мог забыть в такой суматохе. Сам нас подгонял.
Он докуривает папиросу, натягивает мокрую штормовку, вскидывает на плечи дробовик.
— Пошёл за Тымбой. Картошки оставьте и леночка.
Нет, каков человек! Промокли до костей, дождь льёт-поливает, вот-вот совсем стемнеет. Двадцать километров воды, грязи туда и обратно. И главное, там ли злополучная Тымба?
— Не пропадать же щенку, Федя.
— На кой ляд щенок нам этот? — бурчит Гурьяныч.
Всё молчал Гурьяныч, а тут не утерпел, всенародно высказался. Никто ему не ответил, а мне почему-то жалко стало щенка. Именно в эту минуту.
— Погоди, Стёпа, — говорю я. — Присядь, отдохни, послушай. Сын мой, а щенок его, значит, мне надо идти. Давай по справедливости.
— Какая разница? — пожимает он плечами. — Иди ты, Федя. Хлеба возьми на всякий случай. — Он суёт мне тёплую горбушку. — На вот фляжку со спиртом. В крайнем случае, стреляй. Мы не услышим — эвенки где-то поблизости.
Я беру темниковский винчестер, подпоясываюсь патронташем, со вздохом отрываюсь от жаркого костра.
— Возвращайся скорее, батя!
Это Вадимка кричит. Несносный Вадимка.
Всё в мире относительно. Можно привыкнуть и к такой плавучей жизни. Пусть мочит тебя дождь, пусть мокрый ты до последней нитки, но ты не сдавайся, не сдавайся! Иди и думай о чём-нибудь хорошем. И тогда это хорошее согреет тебя, наполнит душу тихой радостью. И не заметишь, сколько прошёл: пять ли, десять ли километров. И не спросишь себя, сколько ещё идти.
Темень окружает меня. Давно не видно тропки, лишь маячат впереди туманные долинки. «Вон на ту долинку да на ту долинку». Пройдёшь одну, вторая — вон она. А там третья нос высовывает.
Хоть бы луна немножко посветила!
Иду, иду, качаясь от усталости, еле ногами двигаю.
Запевай!
Странно, дико звучит моя песня в щемящем душу безмолвии, в царстве воды и кочек. Песня рвётся, глохнет. Но это ничего!
Пусть рвётся, пусть глохнет!
Не знаю, как я нахожу островок и сосёнку. Где-то здесь должен быть щенок, завёрнутый в наше полотенце и плащ Ивана Гурьяныча. Найти его — сущий пустяк: надо только пошарить руками. Здесь нет, значит, там. Там нет, значит, вон там…
Ни тут, ни там щенка нет. Плаща и полотенца — тоже.
Я сажусь спиной к сосёнке, надеюсь хоть так немножко согреться и подумать, что случилось с Тымбой.
Допустим, что щенок выбрался из плаща и полотенца и убежал куда-то. Предположим, что он утонул или его растерзали волки. Но плащ и полотенце в любом случае должны остаться?
«Ты, Фёдор, плохо искал, — говорю я себе. — Всё должно быть на месте. Давай-ка ещё раз».
Я ползаю меж кочек, шлёпаю по воде руками, зову, кричу:
— Тымба! Тымба! — и ухожу всё дальше, дальше. Круги всё шире, шире…
Нет щенка, пропала Тымба.
Обидно возвращаться с пустыми руками.
Ножом вырезаю кусочек коры у сосёнки, кладу в карман. Это для Вадимки.
А теперь — к табору!
Мы идём в нашем обычном походном порядке. Настроение у всех подавленное.
Иван Гурьяныч втихомолку переживает потерю плаща. А я думаю о нашем разговоре с Вадимкой после моего возвращения из поиска.
— Нигде, нигде? — Глаза Вадимкины смотрят недоверчиво.
— Нигде, Вадим.
— Кругом, кругом?
— Кругом, кругом.
— И плаща нет?
— Нет.
— И полотенца?
— И полотенца.
Он смолкает, перебирая медную цепочку — всё, что осталось от Тымбы.
— А куда делось?
— Не знаю.
— Ты не нашёл, потому что темно было.
— Я очень хорошо искал, можешь поверить.
Он снова молчит. И моргает часто, часто.
— Батя, а почему бабушка щенка выгнала?
Я знал, что рано или поздно Вадимка спросит меня об этом. И давно уже приготовился рассказать ему о том, как тяжело сложилась у бабушки жизнь, как много пришлось перенести ей в молодости.
Вадимке это кажется неправдоподобным. Почему барыня издевалась над бабушкой? Зачем барыне столько собак? Надо было судить её, посадить в тюрьму.
Нелегко ответить на такие вопросы. Вернее, ответить не так уж сложно, а вот понять таким, как Вадимка, трудно.
Сын долго переваривает наш разговор.
— Я бы убил барыню, — говорит он после длительного размышления. — А бабушку отправил на курорт или в дом отдыха.
Я останавливаюсь, чтобы подождать Степана Степаныча. Первые капли дождя шумно ударяются о брезентовую штормовку. Огромная лохматая туча упорно гонится за нами.
Начинается!
— Знаешь, Федя, — говорит Степан Степаныч, — меня, как и Вадимку, мучают разные вопросы: например, куда всё-таки девалась Тымба?
— Я думаю, эвенки подобрали.
— Возможно. И ещё: правильно ли мы идём?
— Этого ещё не хватало!
— Ты послушай, Федя. По карте тропа всё время на восток бежит. Первый день и мы так шли. А сейчас повернули резко на запад.
— Надо Гурьяныча спросить.
Я обгоняю Вадимкину Милку. Она идёт неторопко, поглядывая по сторонам, пощипывая травку. Слишком длинный повод у неё.
— Повод возьми короче, Вадим!
Темник восседает на Грозном, как погонщик на слоне. На седле, на вьюках лежит всякая всячина, чтоб помягче было.
— Правильно мы идём, Гурьяныч?
— Знамо, правильно. Во-он за той еланью оленья стоянка должна быть. Дневку там устроим, чиниться-лататься будем, мяса поедим. Соскучился, стал быть, по мясу.
Узкие глаза его загораются голодным блеском.
— Надо бы мяса, — соглашаюсь я. — Только где оно? Зверя теперь бить нельзя.
— В тайге льзя-нельзя — дело десятое, — подмигивает Темник. — Как прижмёт — спрашивать не будешь. У эвенков наверняка оленина есть.
Я передаю наш разговор Степану Степанычу.
— Посмотрим, посмотрим… — бубнит он, пряча папиросу в рукав.
Так и вышло, как говорил Степан Степаныч. Елань, на которую показывал Темник, оказалась той самой, где чуть не погиб наш Грозный. Все мы давно приметили одинокую сосёнку на маленьком бугорочке и всё думали: «Мало ль таких еланей с одинаковыми деревцами?»
Выходит, одна только.
Вот уж близко памятное место. Степан Степаныч показывает Темнику сосёнку, спрашивает: