— Опять нет. Она замечательная, умная, красивая. Бытовуха нас развела, понимаешь?
— Понимаю. Маленький гарнизон, не с кем словом перекинуться, муж все время на службе, а профессия, выбранная ею, ни как не вписывается в местные условия и требует больших городов. Я прав?
— Прав. Она баалерина. Божественно красива и грациозна. Когда она шла по улице, все прохожие не могли оторвать от ее походки глаз. Она скользила по асфальту, как на коньках, словно тротуар был продолжением сцены. Иногда она путала пешеходную дорожку с подмостками, и, вдруг, делала какое-нибудь легкое па прямо на улице, будто репетировала Лебединое озеро, забыв об окружающих.
Она нежнейший цветок во Вселенной. Она радовалась солнцу, цветам, краскам окружающего мира. Даже настенные граффити ее интересовали не смыслом надписи, а сочетанием оттенков. Она удивлялась всему, как ребенок: букашкам в траве, самолетику в небе, согнувшейся над водой березе. Она ловила снежинки розовой ладошкой и рассматривала их кристаллики, пока те не истаивали, а потом ловила другие и могла так стоять часами под снегопадом, а потом, промерзшая до костей, бежала домой и, закутавшись в плед, с восторгом зачитывалась романами Александра Грина.
Ее подруги и родители в один голос нам пророчили развод. А брат в свое время был настолько против наших отношений, что, узнав о предстоящей свадьбе, чуть не повесился. Ее приглашали на работу в Большой театр, в Мариинку, но я дурак, считал, что жена должна быть рядом с мужем, где бы он ни находился. Мне казалось, что я достоин того, чтобы рядом была такая женщина. Я гордился обладанием такого сокровища, и… Чуть не погубил ее.
Она, словно цветок без солнца, стала увядать, переехав ко мне в далекий уральский гарнизон. В доме перестал звучать ее радостный смех. Несмотря на лето, она была бледна и слабела с каждым новым днем. На все мои слова она лишь грустно улыбалась и прятала свои огромные синие глаза. По ночам она стала плакать, надеясь, что я не услышу, просыпаясь с огромными кругами от слез и недосыпания. А когда я уходил на службу, она включала в доме классическую музыку и бесконечно танцевала в нашей маленькой квартире.
Однажды я пришел домой, а она сидит на полу и плачет. Молча. Без всхлипов. Оказывается — сломала ногу. И вот тогда я испугался по-настоящему, осознав, наконец-то, что убиваю ее. Все те месяцы, что она была в гипсе, я не отходил от нее. Даже читал ей вслух ее любимого Грина. А она лежала, слушала и плакала.
А потом был развод. Вот и вся история.
— И ты ее отпустил? — прервал молчание боец.
— Да. Я выбрал не ту птицу. Если бы она осталась, она бы погибла.
— Жалеешь?
— Ее да, а себя… Себя, наверное, тоже.
— Значит, ты ее любил по-настоящему.
Романов промолчал, отпил из кружки остывший кофе и, оглядевшись по сторонам, отыскал глазами флягу со спиртом.
— Давай для сугреву брямкнем по рюмашке. Сколько там на часах?
— Уже около десяти, — ответил Самарин, протягивая командиру кружку.
Звонкие бульки разлетелись под сводами пещеры, оживляя ее, заставляя людей представить себя где-то далеко от сюда, там, где нет холода, едкого дыма от костра, трупов рядом и осточертевшей войны, и, чтобы закрепить в душе это ощущение, Романов произнес тост:
— Ну, давай, братишка. За то, чтобы мы выбрались с тобой из этой каменной жопы и вернулись домой.
Неразбавленный спирт огнем пронесся по нутру, сметая ураганом какие-либо мысли, оставляя лишь горечь во рту и желание жить. Зажевав галетами, Романов и Самарин прошли в «тамбур».
Романов сунул бойцу в руку фонарик, а сам начал потихоньку вытягивать верхний камень. Вдвоем в тоннеле не развернуться. Чем черт не шутит? Может, за ним пустота и не нужно будет столько копать. Раз — и на воле. Камень сорвался и упал под ноги, поднимая клубы пыли. Пустот за ним не оказалось.
— Знаешь, тост у тебя был правильный, — произнес Самарин, направляя свет на место раскопок. — Только вот домой мне ехать, совершенно не охота. Я имею ввиду, что если откопаемся и выберемся отсюда, уеду куда угодно, только не домой.
— А что так? — кряхтя, спросил старлей. — Дома же хорошо. Тепло, уютно и мухи не кусают. Живешь у родителей под крылом и в ус не дуешь.
— Это не про меня, — резко оборвал его Евгений. — Я для моих родителей, будто диванная собачка. Мне уже двадцать лет, а они меня по утрам до сих пор пытаются накормить манной кашей. В девять вечера я должен быть дома, гостей не приводить, в десять телевизор не включать. Куда пошел? С кем это ты там разговариваешь по телефону целых десять минут? Что это за Лена звонила тебе сегодня, пока ты был в институте? А ты знаешь, что может случиться, если ты будешь встречаться с этими девицами? И это до бесконечности. Отец чуть ли не каждый вечер мне читает лекции об опасности секса, мать о правильном питании и каждый день собирает мне пакетик с завтраком. Они стоят надо мной и проверяют, как я чищу зубы. Они приводят в дом психологов, чтобы те внушили мне правила поведения в обществе и оградили меня от «опасных» с их точки зрения связей. «Не делай такую прическу», «я же тебе велел поступать в МГУ на юрфак, а не в твои комедианты», «Женечка, сегодня праздник, как-никак первое мая, надень смокинг и бабочку. Я тебе их погладила. И завтрак твой в пакетике на столе», «Евгений, в следующий раз, если ты опоздаешь к ужину, можешь не приходить домой вовсе, и оставаться там, где ты находишься: нечего таскать в наш с мамой дом всякую заразу. Это немыслимо! Он пьет где-то в подворотнях, неизвестно с кем, неизвестно что, да еще, наверное, и совокупляется в антисанитарных условиях, можно сказать, на помойке, а потом весь этот букет мерзостей несет в эту квартиру. Между прочим, ты знаешь, с каким трудом мы получили эту квартиру?».
Романов остановился на время, чтобы чуть-чуть передохнуть и посмотрел на Самарина:
— Пойми. Ты для них всегда будешь оставаться ребенком. А, кстати, кто у тебя родители?
— Отец в министерстве торговли. Заведует каким-то направлением во внешних сношениях. Мать домохозяйка, а когда-то была великолепным врачом. Сейчас бесконечно читает женские романы и цитирует их наизусть, а из дома выходит только в магазины и театр. Хотя, зачем ей ходить по магазинам, ума не приложу. Все равно наша домработница все покупает.
— Не кисло! — присвистнул старлей. — У вас и дача, небось, где-нибудь на море, яхта.
— У нас дом в Варне. И под Выборгом дача. В Рощино. Ездим туда. Я в кандалах, отец и мать в машине с собственным водителем. А яхты отец не любит. Предпочитает отдыхать на берегу в шезлонге или кресле-качалке.
— И опять-таки не кисло! Многие тебе могут позавидовать, а ты костеришь предков, на чем свет стоит. Не пойму я все-таки, зачем ты в армию поперся?
— Мне их бесконечный снобизм и ничем неистребимое ханжество поперек горла стоят. А еще безграничная ложь. Дошло до того, что отец решил меня женить на дочери какого-то дипломата при ООН. Вот тут-то я и взбунтовался. Пошел в военкомат и попросился в армию. Представляешь? У военкома глаза на лоб. Приходит здоровенный парень студент ВГИКа без генетических и каких-либо других отклонений, у которого папа в министерстве, и говорит, что хочет в армию, да еще в спецназ, да в горячую точку, как минимум. Сам. Видно было, как меняются стереотипы в башке у комиссара. Мозги аж скрипели.
Романов вытащил еще один валун и аккуратно уложил у стены. Он выпрямился, было, для нового захода, но вдруг замер, как вкопанный.
— Что там? — насторожился Самарин.
— Тихо! — прошептал старлей. — Там что-то происходит. Послушай.
Евгений подошел поближе и прислушался. С той стороны был слышен ритмичный стук.
— Да, — оторвался от завала боец. — Я тоже слышу.
— Откапывают, суки.
— Жопа! Во, попали!
Виктор провел обеими руками по светло-русому ежику волос, затем махнул рукой и обреченно, будто на плаху, поплелся к костровищу. Женя побежал за ним.
— И что теперь? — спросил он. — Что будем делать? Командир?
— Да, какой я тебе теперь к чертям командир? — взвился Романов, опускаясь на бушлат. — Блядь! Так хочется курить! У тебя нет сигаретки?
— У меня осталось полпачки, да у Власова пачки три в РД было. Мы же на выходе не курим.
— Дай хоть одну.
Самарин вытащил из помятой пачки «Прима» сигарету, протянул старлею, затем извлек еще одну и прикурил. Курили, молча. Тянули горький дым, от которого першило в горле, нервно, затягиваясь взахлеб, словно всхлипывая от плача. Когда докурили, решили еще по одной. Потом старлей встал и снова отправился к завалу, послушал и вернулся обратно.
— Копают, — угрюмо констатировал он, усаживаясь обратно. Нервное напряжение ощущалось в каждом его движении. — Но еще все так же далеко. Ты спрашивал, что теперь делать? У нас много путей. Выбирай. Во-первых: можно застрелиться. Прямо сейчас. Наверное, это не больно. А главное — быстро. Во-вторых: можно дождаться, когда откопают и дать бой, и все равно погибнуть, но уже как герои хреновы из американских боевиков. Шансов на победу нет никаких. В-третьих: можно сдаться в плен и опять-таки сдохнуть, но уже рабами, и при этом хорошенько и красиво помучаться. Есть четвертый вариант — застрелить друг друга на раз-два-три и все едино сдохнуть. Сдохнуть! Сдохнуть! Сдохнуть!.. С какой стороны не посмотри, кругом смерть. Так какой же я в задницу командир, если вас всех на смерть повел?
— Не горячись, Витя, — после некоторого молчания проговорил Самарин. — Ты меня на смерть не привел. Я сам выбрал службу, не ты выбирал за меня и не родители мои. Я сам. Значит, за меня ты не отвечаешь.
— Плохой аргумент. Слабый. Это я вас к той сраной речке повел и я виноват во всех смертях. Я! Понимаешь? Я.
— Да, что ты заладил, как магнитофон? Ты, значит, ты. Успокойся. Может, они покопают немного и плюнут, а мы отсидимся и выползем отсюда. Ты меня еще с женой, хоть и бывшей, познакомишь. Или хотя бы фото в семейном альбоме покажешь. А потом поедем ко мне и на моей свадьбе напьемся в хлам. Я решил. Если живым выберусь, женюсь на этой, как ее там. Ну, на той, что родители мои сватали.
— Давай, сейчас выпьем. Глядишь, проще жизнь покажется. Пусть и укоротится лет на тридцать.
— Слушай, старлей. Я понять не могу. Ты что такой слабый? Жить хочешь? Так ведь и я хочу. Или ты думаешь, что я на войну приехал подыхать? Ошибаешься. Я приехал сюда, только не говори, что это пафос, родину защищать. Насколько я понял, ты погоны надел для того же и сам, а не по принуждению. Я прав? Так чего же ты хочешь? Мы с тобой шли, прекрасно понимая, что можем погибнуть. Они не собирались служить, — он махнул рукой в сторону закутка, где лежали Власов и Скворцов. — Их призвали, а мы-то с тобой сами. Понимаешь? Да сейчас мы в жопе. Да еще чуть-чуть и нам отрежут головы. Но не стоит стонать, как баба. Мне тоже страшно. Я тоже сейчас в штаны наложу. Но спиртом не заглушить страх. Пьяный проспится, дурак — никогда.
— Да, пошел ты, умник хренов! — взорвался Романов. — Ты, бля, меня не бери на характер. Ты хоть знаешь, за что ты воюешь? В гробу я видал такую войну. Мы тут гнием и дохнем, а там в Москве твой розовощекий папаша с арабами торгует, с теми самыми, которые сюда оружие поставляют. Ты что думаешь? Что тебя твой папаша выкупит из плена? Да хрена лысого! Ты из спецназа, парень! Забудь о выкупе. Тебя показательная казнь ждет. Ритуальным антикварным кинжалом семнадцатого века по горлу и в канаву червей кормить. Понял? А папаша твой жирножопый не успеет и кошелек открыть, как тебя не станет. И не хер на меня так смотреть, и поучать меня не надо. Я уже настолько ученый, что тебе и не снилось в твоей Москве. Я не напиться хотел, а всего лишь выпить. И если ты думаешь, что мне нужны сто грамм для храбрости, то ошибаешься. Я не боюсь подохнуть. Я не хочу умирать просто так. Мне еще охота вернуться и ту мразь, что приговорила нашу группу, мою группу! — в клочья порвать.
— Ну, тогда и веди себя не как баба, а как офицер спецназа.
— Ты как со мной разговариваешь, боец! — Романов вскочил на ноги. Во взгляде бешенство: простой солдат его упрекает в том, что он ведет себя как баба. Что ж. Сам виноват: распустил, разрешил общаться на «ты», ломая субординацию. Он сжал до хруста кулаки. — А ну, встать! Смирно! Ты, воин, если нюх потерял, так я тебе его быстро восстановлю. Упал, отжался!
Самарин принял стойку для отжиманий, и уже отжался, было, раза четыре, но вдруг, повернув голову в сторону командира, увидел, как старший лейтенант опустился на землю и заплакал. Сквозь слезы, Виктор произнес надрывным голосом:
— Отставить! Прости. Я просто действительно зассал. А еще очень обидно, за сволочную нашу страну. Понимаешь? Прости, Женька.
Евгений прекратил отжиматься, встал, не сводя глаз с командира. Что дальше? Он не знал теперь, как себя вести со старшим лейтенантом. С одной стороны тот являлся его непосредственным командиром и несоблюдение уставной субординации, хоть и разрешенное самим Романовым, может вызвать новый приступ начальственного гнева, с другой — плевать Самарину на романовские погоны, потому что перед ним был обыкновенный, сорвавшийся от безысходности, загнанный в угол человек. Ему стало жалко старлея, в одночасье ставшего слабым и обреченным. Солдат понимал, что вспышка командирской агрессии, произошедшая между ними, не что иное, как самозащита, попытка возврата себе сил, для продолжения борьбы, попытка натянуть на себя дополнительную броню. Это обычные иглы дикобраза.
Он опустился на землю, достал сигареты, одну протянул Романову, другую прикурил сам. Виктор взял, не глядя на Самарина, и сделал глубокую нервную затяжку.
— Ты прав, Женя, — сухим, как древесина голосом произнес он. — Я веду себя как баба. Крыша едет. Не верится, что все это происходит со мной, а не с кем-нибудь другим и в другом месте. Давай, приятель, лучше спокойно посидим, покумекаем, может какая мыслишка и залетит. Не может быть, чтобы не было выхода. Не может быть.
9
В пещере уже почти час висело холодное молчание разбавленное дымом. Ни Романов, ни Самарин не шевелились, словно восковые фигуры мадам Тюссо, застывшие в немом ансамбле, изображавшем первобытных людей в пещере у костра. Казалось, время тоже застыло, как вода на морозе образует ровную прозрачную поверхность катка на радость окрестной детворе. Лишь пар, сизой размазанной дымкой вырывающийся при дыхании, еле виднеющийся в слабом свете фонарика, показывал, что спецназовцы живы.
— Солнцеворот, — вдруг произнес Евгений. Его голос, хоть и произнесено было достаточно тихо и спокойно, эхом забегал по стенам и своду пещеры, заставив вздрогнуть командира и оторваться от своих мыслей.
— Что? — не понял Романов.
— Я говорю солнцеворот. Сегодня двадцать второе июня, а значит день солнцеворота. Знаешь, что это? Сегодня солнце дольше всего находится на небе. У древних славян этот день считался священным. Предполагается, что в этот день происходит большая перемена в жизни каждого человека. Он кардинально меняет ее и направляет движение в другое русло. Славяне устраивали праздненства, жертвоприношения, гадания, пускание венков по воде. С пригорков скатывали горящее колесо, символизирующее Солнце. Это был день свободной любви на Руси, как сейчас в некоторых странах Европы. Только у нас это происходило не так по животному как у них. Потом этот день стали называть днем Ивана Купалы. Не случайно суеверные фашисты выбрали именно этот день для нападения на Советский Союз.
— Знаю, — буркнул старший лейтенант.
— В стародавние времена это слово звучало как «коловорот». Коло — солнце. Ворот — вращение. А теперь слово коловорот означает совсем другое. Мы теряем значение слов и ищем потом эти значения в иностранных языках, или меняем, выдавая новый смысл словам. Например, слово «наверное» раньше означало «точно», «обязательно», «непременно», а в наши дни оно ближе к «может быть», «есть вероятность», «возможно».
Есть одно слово в русском языке, которое никогда не меняло своего значения. Это слово — «надежда».
Надежда — странное, глупое чувство, как сказал Макс Фрай[5], похожее на мечту, или на ожидание некоего чуда, способного в одночасье перевернуть мир, а заодно и всю твою жизнь. Как тот самосвал с пряниками, что должен опрокинуться возле твоего подъезда. Или чемоданчик с миллионом, кем-то забытый возле скамейки в парке. Или… Да мало ли этих всяких «или».
Сколько людей — столько надежд. У каждого своя. Человек ждет манны небесной, волшебной радуги, исполняющей желания, доброго дядю волшебника в голубом вертолете.
Именно для этих нужд люди изобрели бога и, дружно, разбивая лбы, молились ему бесконечные века, то, выплясывая у костров и распевая гимны, то, принося жертвы в храмах, то, крестясь всей страной в ледяной воде вечной реки, то, отбивая поклоны в намазе под крик муэдзина и бормотание муллы. Появились утопические идеи о светлом будущем, о прекрасном завтра, где будут раздавать бесплатных слонов и лекарство от всех болезней.
Наш народ трудолюбивый и добрый всегда находил, чем потешить себя, бросаясь из крайности в крайность, очертя голову. Сначала мы возводили капища и храмы, пытаясь воплотить надежду в жизнь и развешивая на осинах несогласных, потом успешно и с задором разрушали их, сбрасывая с колоколен тех, кто не хотел правильно воспринимать новый взгляд вперед, а теперь мы снова строим церкви и соборы, и всею страной от простого пахаря, до президента спешим отметить все божественные праздники, ради того, чтобы всем стало ясно, что свет в конце тоннеля есть, его не может не быть.
Надежда — младшая сестра уверенности. Уверенность более рациональна, более смелая, способная стоять на своих ногах мать-одиночка, у которой трое детей, а муж козел скрывается от алиментов, и ждать чуда не откуда: ни кто не поможет, все сама, на своем горбу. Уверенность отметает любую романтику, но оставляет точный расчет сил, материалов, ресурсов, резервов, сметает все мечты, стирает с неба радугу.
А радуга — символ надежды, цветок ее — подснежник, запах — запах цветущей сакуры. След ее настолько хрупок и невесом, что ты боишься наступить на него. Но так жестоко разочарование от несбывшейся надежды. Так горек вкус неудачи, что иногда хочется кричать во все горло: «Люди! Ради Бога, не верьте надежде! Она вас обманет, предаст и выбросит на обочину, в чем мать родила».
А люди все верят и верят ей. Что делать? Человек так устроен — ему обязательно надо на что-то надеяться, иначе теряется смысл жизни, иначе растворяется, подобно утреннему туману, цель бытия, иначе исчезает само желание жить, обустраиваться, рожать детей.
Слово «надежда» не зря созвучно со словом «одежда». Человек надевает на себя надежду, как латы, как броню, как дорогое одеяние. Хотя, чаще всего, эти наряды в конечном итоге оказываются платьем голого короля. Но в человеке, даже после того, как он понял, что он все-таки гол, как сокол, не теряется ощущение незащищенности, раздетости. Ему все так же кажется, что впереди мерцает свет удачи, и необходимо сделать только один шаг, всего лишь один шаг, маленький шажок вперед и все будет как надо.
Но! Если пропадет надежда, люди вымрут, словно динозавры, и на земле останутся лишь машины, строения и животные, среди которых будут встречаться жалкие подобия человекообразных существ. Единственной целью этих существ будет утоление низменных потребностей: голод, холод, секс ради секса. Никто не будет стремиться созидать, никому не придет в голову творить прекрасное для других, никогда не загорится свет в окне для усталого путника, никто никому не протянет руку.
Самарин перевел дух и заговорил снова:
— Понимаешь, к чему я все это говорил? Нельзя терять надежду, ни при каких обстоятельствах. Если мы ее потеряем или оттолкнем от себя, мы перестанем быть людьми.
— Скорее всего, понимаю, — равнодушно ответил Романов. — Хоть ты и зашел из такого далека.
— Ну а раз понимаешь, тогда давай, Виктор, все-таки надеяться на что-то светлое там впереди.
Он взглянул на часы, сверкнув на мгновение встроенной подсветкой, встал, опираясь о стену, и пошел к завалу. В свете лежащего на земле фонаря мелькнули его уже порядком изношенные берцы.
Старлей смотрел ему вслед, затаив дыхание, как будто боялся спугнуть удачу, которую Самарин должен был пригласить на званый ужин. Он потряс головой, прогоняя напрасные мысли. Да, действительно, надежда глупое чувство, способное увлечь своей наивностью, заставить верить во что-то эфемерное, сулить несбыточное.
Евгений выпрямился, выходя из заваленного прохода. Во мраке пещеры сверкала его белозубая улыбка.
— Ну, вот, — сказал он. — Там полная тишина. Видимо копать перестали, решив, что нас завалило по полной программе, и возиться из-за нас не имеет смысла. Предлагаю подождать до вечера и продолжить наши археологические раскопки. Согласен?
Ответить старлей не успел. Раздался настолько мощный взрыв, что ему показалось, будто лопнули барабанные перепонки. Сверху полетели обломки камня, посыпались песок и пыль. Самого Романова швырнуло на стену с такой силой, что захрустели ребра и в глазах заплясали яркие звездочки. В башке загудело так, словно он залез внутрь набатного колокола и раскачивается на языке во время подачи тревожного сигнала. Он не потерял сознания, но был сильно дезориентирован на некоторое время.
Когда Виктор пришел в себя, он почувствовал соленый привкус крови во рту, видимо, он прокусил губу. Правое плечо и правую сторону груди саднило дикой болью при каждом вдохе или движении. Фонарик горел тускло — его присыпало мелкими камешками и пылью, но он все же не погас. Романов, кряхтя, дотянулся до него, вытащил из пыли, протер кое-как стекло и осветил лежащего на земле в куче скальных обломков Самарина.
— Женька, — дрогнувшим голосом проговорил старший лейтенант, едва сам различая собственные слова из-за канонады в голове. — Женька, ты чего? Ты это прекрати. Слышишь, солдат?
Он попробовал встать на подгибающихся ногах, упал и тут же вскрикнул от страшной боли в плече. Рука не слушалась. Откуда-то выползла липкая, пугающая мысль: «Перелом!».
— Да, и хер с ним, с плечом! — рявкнул он сам на себя и пополз на трех конечностях к бойцу, стиснув зубы до скрипа, задавливая в себе чувство боли. Правая рука висела как плеть. Надо бы наложить шину, но некогда.
Он, напрягшись, держа фонарик зубами, скинул левой рукой базальтовый валун, лежавший на затылке Самарина. Голова Евгения вся была залита вязкой смесью крови и песка. Романов стал лихорадочно стаскивать обломки базальта один за другим, освобождая тело бойца из каменного плена. Наконец, когда последний крупный камень был сброшен, старлей с трудом перевернул рядового на спину.
Все лицо Самарина было черным от крови и пыли. Романов, прыгая на коленях через россыпи камней, добрался до единственного оставшегося котелка, в котором вместе с водой после обвала были песок и камень. Он метнулся обратно к распростертому на земле бойцу. Через мгновение струйка холодной грязной воды потекла на лицо Евгения.
— Давай, братишка. Ну, давай же! Приходи в себя. Не смей меня бросать одного. Слышишь?
Романов нанес несколько пощечин — без изменений. Наконец, он догадался послушать пульс и дыхание. Ни того, ни другого. Старлей начал суматошно делать искусственное дыхание и непрямой массаж сердца, раз за разом приникая ко рту Самарина, колотя его в грудь, давя на нее одной здоровой рукой.
— Слышишь, скотина умная! Не смей меня оставлять одного! Женька!.. Сволочь, очнись!..
В течении десяти минут старлей бился за жизнь бойца. Бесполезно. Дыхание и сердцебиение Самарина не восстановилось. Он был мертв.
— Суки!..
Романов заорал во весь горло, словно вместе с криком он пытался изгнать из себя всё: свою боль, обиду, горе, вдруг заполнившие его до отказа, по самый колпачок и уже выплескивавшиеся наружу потоками слез. Только он услышал свой надорванный голос. Только замкнутое пространство пещеры ответило ему глухим безжизненным эхом. По щекам текли слезы. Самостоятельные. Независимые. Им ненужно было просить разрешение у хозяина. Им необязательно было указывать путь на лице, по которому течь. Им не было надобности в том, чтобы кто-то указывал норму количества соли выдавливаемой вместе с влагой из желёз.
— Суки!.. Суки!.. Чтоб вы все сдохли!..
Горло от крика уже саднило, он хрипел, с губ летели брызги.
— Ну? И где она, твоя надежда? Где она? Чем она нам помогла? Чем она помогла тебе? Она тварь, Жека! Она продажная тварь… Она проститутка. Я всю жизнь носил эту самую твою надежду на руках, растил ее, берег, поливал, как, девка на балконе цветочек какой-то сраный… И что нам это дало? Что же ты молчишь то теперь? Ты же был такой говорливый и умный. И где теперь твои слова? А теперь ты просто меня бросил и сбежал, типа ты, сука, не причем, а я должен один остаться и отвечать за все вот это говно. Да? Так? Суки!.. Женя! Вернись, падла! Ты же стал моей совестью, моей моралью, скотина… вернись! Блядь! Что же мне-то теперь делать? Что?..
Он уже не мог орать. Он просто хрипел и выплевывал слова, как отхаркивают изо рта сгустки слюны, крови и пыли, забившими горло. Он забыл о том, что у него сломана рука, его уже не беспокоило это. Сейчас он вообще не мог думать ни о чем. Мысли куда-то улетели вместе с исторгнутыми из организма словами. Даже слезы высохли сами, оставив о себе лишь воспоминание и мешки под глазами. Его тело сотрясала мелкая дрожь. Он упал лицом Самарину на грудь и прошептал непослушными, опухшими, резиновыми губами:
— Что же мне теперь делать?..