Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Том 6. Третий лишний - Виктор Викторович Конецкий на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Ученые поговаривают, что англичане помогли отставному императору отправиться на вечный покой при помощи обыкновенного мышиного мышьяка.

Различные вещи в мире названы именем Наполеона. Но если у нас так называлось слоеное пирожное, то англичане так назвали орангутанга в лондонском зоопарке, а его супругу — Жозефиной. (Стендаль заметил, что если Наполеон чего-нибудь и боялся в жизни, то только одного — насмешки.)

Именно в Лондоне недавно продали с аукциона дневники Марии-Луизы, в которых она утверждает, что мужчины — невыносимые существа, и заявляет, что никогда бы не вышла замуж вторично, ибо Наполеон обращался с нею, как с гренадером.

Для многих русских женщин кумиром их девичьего воображения был Бонапарт. Для мамы, кажется, тоже. Статуэтки Наполеона я видел во множестве интеллигентных русских квартир. Правда, это было до войны. В войну, наверное, большая часть их превратилась в бронзовые части пушек и кораблей. И Наполеон, таким образом, внес свой вклад в победу над фашистами.

Занятно, что немецкие подхалимы-ученые в 1808 году додумались переименовать созвездие Орион в Наполеон! Бонапарту хватило ума не разрешить им это…

На Святой Елене есть черепаха. Ей двести пятьдесят лет. Отдыхая от ратных трудов, Бонапарт катался на черепахе. Он был в треуголке и сером походном сюртуке.

15.02

Командирское занятие с чтением документов по аварийности и обсуждением чужих горестей: теплоход «Комсомолец Таджикистана» на переходе в Гавану следовал через Атлантику без проводки — рекомендаций гидрометеоцентра, залез в центр циклона, результат — четыре контейнера на палубе всмятку плюс к ним изуродовано двадцать метров фальшборта и закручена в штопор пожарная магистраль… «Лигово» в зимней Балтике: не ушли в укрытие после штормпредупреждения, обледенели, крен 30°, с трудом спустили за борт караван леса с двух трюмов.

Затем говорил Юра. О наших делах и болячках. Судно он знает великолепно — от наружной заклепки до кладово-посудно-бельевых катакомб. Говорил со злостью. Идем работать в Антарктиду, а судну вообще не рекомендуется толкаться во льдах, барахлит лаг, «дышит» брашпиль — когда стоишь рядом с ним в момент отдачи якоря, кажется, прыгаешь на пружинном матрасе, нет обогрева лобовых стекол в ходовой рубке… Ну и т. д.

Было бы чистой демагогией спрашивать у капитана, почему он вышел в море с такими болячками. Все всем ясно. С героями полярниками можно и в ванне через океан плавать. Но вот после возвращения из Антарктики судну предстоят престижные круизы с туристами. И надо успеть перед ними провернуть ремонт и отдоковаться, а для этого надо рвать из Антарктиды в минимальные сроки, иначе опоздаем к плановым срокам ремонта и выбьемся из докового графика… Ну и т. д.

16.02

Конспект грустного рассказа. Напишу когда-нибудь, быть может, раз уж услышал.

Женщина-посудомойка. Все время в низах. И проворонила в Антарктиде пингвинов — не видела ни одного. Горюет по этому поводу. Один трепливый тип говорит, что везет в рефрижераторной камере пингвиниху с пингвином. И покажет зверей ей, но только на подходе к дому, потому что пингвинов из холодильника раньше выпускать нельзя — они не прошли акклиматизацию. Она верит, носит для пингвинов деликатесы, которые тип, естественно, заглатывает сам. Экипаж включается в розыгрыш. Женщина-посудомойка неразвитая, серая, но уже любит пингвинов, которые едут в холодильнике. Наконец тип говорит, что нынче покажет птиц, но требует политра. Достать бутылку в конце рейса посудомойке — фантастика, но она достает. Ее ведут к рефрижератору, открывают камеру — там фотография пингвинов. Хохот и восторг толпы. У нее шок, хотела выброситься за борт. Тип испугался, отдал ей яйцо пингвина. Она повесила яйцо возле зеркала в каюте и успокоилась. Называется рассказ: «Одна надежда — яйцо пингвина».

19.02

Монтевидео. Ошвартовались к тому же причалу, что и десять лет назад на «Невеле».

И нынче перед моей каютой ворота номер семь — все на круги своя. Только на причале нет собак. И со мной нет судового пса Пижона, которому здесь дали прикурить местные псины прямо на причале. Правда, он отомстил им очень коварно: соблазнил симпатичную уругвайскую сучку на радость всему экипажу.

К рецензии на книгу Сомова.

Даже очень плохие писатели писали о собаках хорошо. Так уж эти существа устроены — имею в виду собак.

Сомов категорически отказывался признавать себя писателем. Один только раз в его книге есть определение «повесть», что означает косвенное признание в том, что автор предлагает читателю нечто беллетристическое.

«Ропак. Повесть о дружбе». Повесть художественная, но и полностью документальна.

Сюжет избит: полярник на зимовке привязался к щенку, вырастил могучего, деликатного, скромного, мудрого, вежливого, душевно чистого, отважного пса, привез в Ленинград, убедился в том, что свободный пес жить в квартире не может, и отправил обратно на Север. И больше уже не встретил.

В повести много смешного, а ее конец надрывает душу читателя грустью:

«Человека может привязать к себе не только теплая земля, но и холодная льдина. Человек может тосковать не только о себе подобных, но и о четвероногом друге. Так уж устроено человеческое сердце…»

Так уж устроены бывалые люди, что не боятся сентиментальных слов.

Когда читаешь Сомова и о нем, все время кажется, что душевная тонкость и чистота обязательно должны были привести его к какой-то тяжкой жизненной ошибке. Не по служебной, не по должностной, не по нравственной линии, а к ошибке сердца.

Из письма Г. П. Голубева Уважаемый Виктор Викторович!

В отделе книгообмена мне удалось приобрести новую для меня Вашу книгу «Третий лишний» (эквивалент — «На горах» Печерского). В ней, кстати, обнаружил несколько наших с Вами «пересечений путей»: делал рейс на «В. Воровском» (пассажиром), участвовал в одной Советской Антарктической Экспедиции, в которой были Вы. Мне особенно пришлось по душе, с каким восхищением и какой симпатией Вы пишете о Сомове. И подумалось, что полученные из первых рук штрихи о скромности этого незаурядного человека не будут лишними в Вашей литературной копилке.

Мне посчастливилось не только немало слышать о Михаиле Михайловиче Сомове как о душевном и скромном до застенчивости человеке. Слышать от людей, близко его знавших, годами бок о бок, но и самому не раз видеть его на институтских собраниях, где он присутствовал как-то незаметно, стараясь не привлекать к себе внимания (он в то время уже был на пенсии), и даже, можно сказать, попасть в число его знакомых.

Дело было так. Одна институтская дама, к которой я зашел с какими-то документами, обратилась к Сомову, заглянувшему к ней в кабинет, на правах старой дружбы: «Это — Геннадий Павлович. Вы, Михаил Михайлович, должны с ним познакомиться». А после процедуры знакомства предложила (потребовала), чтобы Сомов рассказал мне со всеми подробностями две, на ее взгляд, самые интересные истории из его жизни. Истории о том, как ему вручали награды английская королева и норвежский король.

Михаил Михайлович оказался в затруднении, но, понимая, что альтернативного (как теперь часто стали говорить) пути нет, вынужден был рассказать об этих, действительно захватывающе интересных исторических событиях. При этом Сомов постоянно пытался опустить те подробности, что создавали ему еще больший ореол славы, но его бывшая сослуживица все это подмечала и направляла рассказ в нужное направление. И все равно, Михаил Михайлович поведал эти истории о себе, как будто о постороннем человеке…

Г. П. Голубев, 15.03.89

Консул повозил по городу и в эвкалиптовую рощу, где я наломал веник для каютного уюта. Повидали памятник морякам, погибшим в море. Абстрактное сооружение, но впечатляет: человеческий труп отталкивает от себя гребень волны костлявыми руками…

Комсостав приобретал дубленки по четыреста пять песо. Стадное чувство заставило и меня сделать то же.

Знатоки утверждают: если хочешь иметь шикарную дубленку (для своего собственного употребления), то надо проделать следующую манипуляцию. Купить в Монтевидео три дешевые, тощие дубленки и продать их дома, в комиссионке. И там же достать люксовую дубленку за тысячу рублей. Такая манипуляция даст еще некоторую прибыль. Какую именно прибыль, я точно не могу сказать, так как это строгие морские тайны и за их разглашение мне могут надрать уши посильнее, нежели за угадываемость прототипов в книгах.

За товаром ходили пешком.

Набрал на припортовом пустыре букетик для натюрморта, скромненький — на уровне репейников, пушицы и куриной слепоты, — осень здесь. Рио-де-ла-Плата коричнево-рыжая. Никто не купается.

Вернувшись на судно, хотел порисовать, но младший пассажирский администратор принес приглашение. Оно было выполнено на английском и русском языках, заключено в шикарную оболочку с изображением компасных картушек, рюмок, фужеров, морских часов и пивных кружек. Текст гласил:

«Капитан приглашает Вас 20 февраля принять участие в дружеском ужине, который состоится в ресторане „Атлантика“ в 19.30. Меню: масло сливочное, краб-коктейль. Рыбное ассорти: семга, икра зернистая, креветки. Мясное ассорти: ветчина, телятина, колбаса т/к, хрен, овощи свежие. Вторые горячие блюда: рыба „орли“, соус тартар, стейк с луком, картофель фри, овощи свежие. Десерт: яблоки, запеченные по-американски, фрукты. Напитки: вина столовые — белое и красное, вода минеральная. Горячие напитки: кофе, чай. Приятного аппетита!»

От «Приятного аппетита!» меня затошнило. Так же, впрочем, как и от «яблок по-американски» и «краб-коктейля», ибо, хотя я и знать не знаю, что это на самом деле такое, одно знаю точно: в переводе на русский это — «пыль в глаза» или «тень на плетень».

Господи, ну зачем мы, «так сказять», лезем в эти калашные ряды! Ведь «стейк с луком» будет просто железоподобным бифштексом, а все остальное будет представлено на столе в символических натюрмортах, предназначенных для лилипутских картинных галерей… Вероятно, Юрий Иванович Ямкин просто решил устроить себе некоторую стажировку перед житием за границей. Что ж, уверенность и решительность в обращении с высокими гостями, прибывающими на стоянках на борт пассажирского лайнера, чтобы тяпнуть ледяной водки в интиме салон-бара, вырабатываются не сразу. Нужен тренаж. Но почему он пригласил меня, если прием давался в честь нашего местного представителя?

Ларчик открывался просто. В Монтевидео оказался проездом журналист, который был в Ванкувере на процессе Юры. Конечно, запретить журналисту вспоминать интересное прошлое — дело абсолютно невозможное. Юра это понимал, но не хотел присутствия штатных соплавателей. Я же годился для кворума. Да и гости желали поболтать о литературных делах. Ну а журналисту не терпелось еще и продемонстрировать живость своих рассказов. И, надо отдать должное, делал он это с блеском.

Привожу почти в стенограмме журналистский рассказ о беседе нашего министерского юриста, помогавшего Юре на процессе, с боссом популярной ванкуверской газеты.

Беседа происходила, когда уже становилось ясно, что процесс наша сторона выигрывает, виновной признается канадская паромная компания, убытки делятся пополам, а капитан парома «Королева Елизавета» лишается диплома.

Журналист в лицах показывал холодную, выдержанную повадку Мослова — нашего юриста — и шумную американско-боссовскую трепотню канадского редактора:

«— Не могу сказать, мистер Фотеригэм, что канадская пресса вызывает мое восхищение, — говорит этот миляга Мослов журнальному боссу, а фамилия босса не Фотеригэм, а Галушкин; украинец, по-русски лучше нас с вами; через два часа после столкновения уже тиснул колонку о том, как большевики раздавили канадский паром, убили двух женщин и новорожденного ребенка, а теперь собирают вещи, чтобы отправляться в Сибирь…

— О! Только не путайте, пожалуйста, прессу с моими репортерами! — восклицает мистер Фотеригэм. — Одной из самых ужасных сторон репортерской работы является возможность угодить в ад еще при жизни, мистер Мослов! И, угодив в ад, еще давать оттуда репортаж. Я имею в виду бесконечные судебные процессы, когда дело выходит за рамки обычного. Да, да, мистер Мослов, однажды вы окидываете взглядом свой офис и вспоминаете, что не видели, например, Броудфута уже полтора месяца. А мелькает мысль: не удрал ли он, в конце концов, с машинисткой? Нет, говорят вам, он облекает в удобопонятную и изящную форму стенограммы судебных заседаний. И каждый добрый человек вздохнет в знак глубокого сочувствия, когда услышит об этом.

— Вероятно, капитан Ямкин не будет вздыхать, — говорит этот миляга Мослов. — Я недавно знаю капитана, но его трудно назвать злым.

— Вы меня не так поняли, мистер Мослов! Я говорю вообще о судьбе репортера на затянувшемся судебном процессе. Где-то на восемьдесят третьей корреспонденции бедняга начинает все чаще задумываться: а действительно ли публика еще интересуется марафонским делом? И от страха перед заскучавшей публикой репортер начинает подпускать в репортажи всякую клубничку…

— В нашем случае вы с нее начинали, не правда ли?

— Мы печатали рискованные заявления официальных лиц, но воздержались от собственных комментариев, мистер Мослов! А вообще, этот процесс для нас явился феноменом! Вы видите, что у публики не замечается никакой усталости от процесса? Не правда ли? Мой коллега Барри Броудфут говорит, что за двадцать два года различных расследований убийств, судов и допросов он никогда еще не сталкивался с таким постоянным и глубоким интересом со стороны общества. Повсюду, куда бы он ни шел в городе, из него выжимают сведения: „Что вы узнали еще о расследовании?“, „Кто прав?“, „Кто выиграет дело?“, „Кому, вы думаете, достанется?“ Его останавливают на улицах и в ресторане, мистер Мослов! Ему звонят домой по ночам и спрашивают его мнение, да-да, по ночам! И незнакомцы! Конечно, везде есть циники и циничная пресса. Пусть простит меня бог, но „Торонто Глоуб“ и „Мэйл“ — это циничные газетки: они дают свои безграмотные комментарии, вместо того чтобы давать факты. Они сделали на этой трагедии хорошую игру, пусть простит их всевышний! Даже какой-то репортер французского радио неожиданно появился на сцене в роли дающего какие-то показания…

— Скажите, пожалуйста, мистер Фотеригэм, как относятся юристы, специализирующиеся в морском праве, к такому широкому интересу публики и неспециалистов к сложному и специфическому с технической стороны делу?

— Они поражены!

— Чем вы сами объясняете такой интерес? Тем, что в дело вовлечены мы, русские?

— Конечно, мистер Мослов, вы-то убеждены именно в таком объяснении, но я не согласен! Да-да, не согласен! Знаете, здесь, в приморском городе, каждый читатель воображает себя моряком и экспертом в мореплавании. И не только воображает, черт возьми! Они и кое-что понимают! И знаете, что выходит по предварительному голосованию тех, кто пристает к Броудфуту?

— Конечно, не знаю, мистер Фотеригэм.

— По предварительному голосованию тех, кто по ночам звонит к коллеге Броудфуту, — здесь толстяк Фотеригэм перешел на шепот, — наш паром виновен больше!

— А что думает сам Броудфут? — этак невинно интересуется Мослов.

— Как хороший репортер, он держит свое мнение при себе. Вы от меня ничего не услышите, кроме того, что я неплохо знаю двух нервных кабинет-министров, которые были слишком голословны в своих суждениях о столкновении в проливе Пэссидж, когда совали эти суждения в газетные передовицы. Сегодня мои друзья несомненно жалеют, что сделали это…

Тут Мослов подмигивает мне и говорит: „Беги в гостиницу и скажи Ямкину, что мы победили…“ Вечером они вылетели в Оттаву…»

Такой диалог сам ни за какие коврижки не сочинишь! Его может запомнить на слух матерый газетчик-зарубежник или зафиксировать магнитофон, но никогда не высосешь из пальца.

21.02

Отошли от Монтевидео. Курс на Сандвичевы острова.

Нарывы на деснах. Заварил уругвайский эвкалипт. На судне есть врачиха-дантист, но я боюсь плохого диагноза. На психику давить будет. Лучше терпеть, пока можешь, боль, нежели признать в себе болезнь.

Совершенно здоровые зубы, за которыми я — разгильдяй и ленивец — всю жизнь тщательно ухаживал, чистил, пломбировал малейшую дырочку, гордился ими, сохранившимися даже в блокаду, теперь расползаются в разные стороны. Взглянул все-таки в справочник и решил, что это пародонтоз. Тем более нет смысла идти к врачихе — не лечится эта дрянь. Рвать будет все подряд — единственный выход. Но как же я тогда буду? Протезистов в Антарктиде еще не завели. Шамкать на мостике?

Вот ведь какая цепочка. Если бы, обходя кабинеты в портовой поликлинике на медкомиссии, я не узнал о смерти Вити и не поостерегся бы идти к его вдове, чтобы ее не травмировать, то не выклянчил бы потом по блату липового росчерка в медкарте, а теперь…

Погодка свежеет. И ветер свежеет, и воздух. Покачивать начинает. Бассейн отключили.

Мутит на качке. Брюхо-то пустое, жевать невозможно.

Я укачивался на шхуне «Учеба» и учебном корабле «Комсомолец» в самой ранней юности раз десять. Укачивался еще на спасателе «Водолаз» — американской постройки тяжелый буксир-утюг предназначался американцами для вывода из боя подбитых боевых кораблей. Он вовсе не отыгрывался на волне, брал встречную воду на нос, проседал под ее тяжестью бог знает куда, а твой желудок в моменты таких проседаний перемещался куда-то в затылок. Я был уже офицером, тошноту скрывал знаменитым и простым способом: травишь в рукав шинели, канадки, ватника, полушубка (в левый лучше), затем опускаешь руку с подветренного крыла мостика за борт — и все шито-крыто.

Не укачивался на «Водолазе» только командир. Трудность там была еще в том, что выходили мы в море, как правило, именно в шторм, когда все другие жались к причалам в Кольском заливе. В те времена еще гудели вслед спасателю, идущему в штормовой океан на спасание. Эти гудки бодрили и заставляли думать об уважении к самому себе. Командир, заметив, что штурман (я командовал боевой частью I, IV и службой «Р», то есть штурманской БЧ, БЧ связи и службой радиолокации) укачивается, старался пускать папиросный дым своего «Беломора» мне точно в нос при малейшей к тому возможности.

Не знаю, командирский омерзительный дым в тесной рубке помог или просто произошла адаптация к невесомости, как у космонавтов, но после третьего выхода на спасение я никогда уже в жизни не укачивался, хотя меня потом и вверх ногами в ураган переворачивало. Травил еще раза два, но это от перенапряжения физического или с похмелья. Есть только очень хочется — между прочим тоже, симптом ненормальности состояния организма, хотя и не болезненный. Вообще же врачебная наука считает, что морская болезнь не имеет летального исхода.

Но вот однажды мы стояли на якоре далеко от берега. На борту нашего спасателя работали три береговых специалиста — монтировали трансляционную установку. Мы сорвались с якоря по тревоге и не смогли ссадить рабочих — не было времени. Все трое раньше никогда в море не ходили. А тут сразу угодили в одиннадцать баллов в Баренцевом зимой. Один стенал, стонал, ползал по всем внутренним помещениям, умолял о помощи, но не до него было, ибо «не имеет летального исхода». Только посмеивались, наверное, над беднягой остряки-матросы. Он забился под стол в кают-компании и умер там. Сердце не выдержало рвотных спазмов пустого желудка, дурноты, желчи во рту, безнадежности одиночества в страданиях.

Психика и в этом деле играет огромную роль. Я, например, убежден, что еще раньше преодолел бы укачивание, если бы не четыре слова боцмана на шхуне «Учеба», когда мы первый раз вышли в Маркизову лужу. Была безветренная зыбь, лето. Боцман собрал нас в шкиперской в самом носу — тягучий запах смолы, краски, растворителей, жара, пот — и начал учить вязать морские узлы. Кое-кто из нас (шестнадцать лет в среднем нам было) начал бледнеть. И боцман сказал мне: «Будешь укачиваться, удирай домой!» Гипнотической силой оказались его дурацкие слова наполнены: начинаешь думать о приступе болезни еще до того, как судно концы отдаст, — страх, внушение…

Недавно знакомый режиссер снимал фильм о ленинградских лоцманах и поинтересовался их мнением обо мне. Лоцмана сказали, что меня знают, много раз встречали и провожали, перешвартовывали и книжки мои читали. Книги неплохие, но плохо, что я укачиваюсь сразу за Кронштадтом — в Маркизовой еще луже. Боже, как я взбесился! И до сих пор бешусь. Ну зачем врут?.. Хотя понятно все. Если человек пишет книги — значит, он обязательно должен быть хоть в чем-нибудь слюнтяем и очкариком.

Глава четвертая

К рецензии.

В моменты смертельной опасности Сомов говорил сам себе или другим: «Ну, подошла твоя ария!» И: «Не сучите ножками!»

Частенько не авторитет и величие руководителя создают уважение к учреждению, им возглавляемому. Наоборот, мощь учреждения дает вес руководителю, хотя его истинный вес — вес пера.

Сомов был авторитетен и обыкновенно величав в своих поступках командира, капитана, начальника, принимающего на себя всю ответственность за решение о чужой жизни и смерти.

24.02

+13°. Серо. Зыбь.

Начал работать теплый кондишен.

Десять лет назад встретили здесь огромного кашалота. Мне он в жилу был, так как я вез рукописи сумасшедшего, вообразившего себя в брюхе Большой рыбы. Из этих рукописей я насочинял несколько рассказов, ибо увлекался в свое время «странной» литературой. И даже назвал одну книгу «Среди мифов и рифов», ибо в ней присутствовали записки сумасшедшего, которого я назвал Геннадием Петровичем М. И когда десять лет назад мы встретили здесь огромного кашалота, мчавшегося куда-то по своим делам с сумасшедшей скоростью, то у меня мелькнуло, что взбесился кашалот из-за того, что в его брюхе сидит мой Геннадий Петрович М.

Нынче встретили кашалота, который тихо-мирно спал на волнах, и… прикончили его. Лень было второму штурману с крыла мостика в рубку идти, чтобы снять рулевое управление с автомата и отвернуть на пять градусов. «Да какой это кашалот?.. И никакой это не кашалот — бревно какое-то… Да и не наедем мы на него… в полукабельтове пройдем…» Пока штурманец рассуждал и прикидывал, кашалот проснулся, дернулся и — прямо нам под форштевень, а неслись двадцать два узла. И из-под винтов вылетел уже кашалотный фарш.

— Эх, Игорь Аркадьевич, так вас в перетак! — не сдержался я. — Еще Мелвилла с собой по всем морям возите!

Морячку, конечно, муторно стало на душе. Ведь даже курицу-дуру, выскочившую на дорогу под колеса автомобиля, жалеешь. И чувствуешь себя омерзительно, убийственно. Я так белку угробил в Михайловском. И до сих пор не забыть…

Чтобы поскорее затушевать неприятное событие, Игорь вспомнил один занятный эпиграф к «Дику». Мелвилл предварил роман доброй сотней эпиграфов — ни черта он их не боялся. И есть там четыре довольно фривольные строки из «Похищения локона»:

Заботу же о нижней юбке лучше Пятидесяти верным сильфам препоручим. Ведь эта крепость уж не раз была взята, Хоть укрепляют стены ребрами кита.

Так вот, Игорь весьма наблюдательно заметил, что здесь ошибся ради рифмы переводчик. Ибо нижнюю юбку, я бы сказал все-таки — корсет, укрепляли китовым усом. И пропустить в эпиграфе такую чушь главный китовый специалист не мог.

Конечно, Игорь прав: из китовых костей-ребер полярные аборигены собирают остовы своих жилищ. И хороши были бы бедра наших дам, если бы они пытались защищать их китовыми ребрами!

В заключение отвлекающих от неприятного происшествия с кашалотом рассуждений второй помощник спросил, кто все-таки прототип моего сумасшедшего Геннадия Петровича М.

Что ж, можно уже поставить точку и в истории с ним.

Много получил я недоумений по поводу его новелл в путевых книгах. Читатели сетуют, что бред Геннадия Петровича мешает цельности восприятия и раздражает. Да и коллеги-писатели в большинстве поругивают, считая всю линию записок Геннадия Петровича надуманной и литературной. И я со всем этим согласен, но…

Недаром же была дискуссия о возрождении интереса к мифу. Возможно, мифы, притчи симпатичны нам потому, что они начисто лишены каких бы то ни было рассуждений, формулировок, лобовой открытости смысла в тексте. Единственный словесный жанр, где существует показ в стерильно чистом виде.

Сквозь тени древних слов, сквозь лад мифических строк просвечивает какая-нибудь простая истина. Простая, как крик петуха или горсть зерна в ладони сеятеля. И сам прием сказителя, который использует сверхфантастическое, сверхпарадоксальное и намеренно туманит речь, знаком всякому человеку, пытавшемуся передать другому простоту бесконечно сложного. Древние знали, что если показать истину как она есть, не облекая ее никакими покровами, то люди не увидят и не услышат. Должны видеть ее, потому что она перед ними, но не увидят, потому что не способны видеть неприкровенную истину. Вот почему истина облекается в мифический образ, прикрывается часто и вовсе чуждым ей покровом и тогда вместе с этим образом или покровом становится отчасти доступной и для неразвитого духовного зрения.

В мифы ушел Геннадий Петрович М.

На самом деле его звали Геннадий Петрович Матюхин.

Вот его предсмертные больничные записи.

Последнюю тетрадь он назвал почему-то «Ария Джильды».

«Гномы, вероятно, избегают меня, хотя я зову их каждую ночь. Они знают: я не удержусь и расскажу кому-нибудь о них и о том, что я их видел. Ведь они приходят только к тем, кто никогда и никому не проговорится. Таких они угадывают на огромных, галактических расстояниях. Моя беда, что я не могу без человеческого общения, а социальное одиночество для автора бессмертной книги обязательно. Писать же не бессмертную книгу я считаю бессмысленным. И потому удаляюсь в брюхо кашалота. Я это делаю еще и потому, что мне не нравятся соседи по палате.

Вообще-то все соседи хорошие, нормальные. Они, например, лепят снежных баб, когда нас выводят на прогулку в больничный сквер. Сейчас декабрь. Промозгло. Бабы получаются кривобокие и страшные. А женщины — это так прекрасно!..

…В вазе стояли обыкновенные маленькие подсолнухи.

Я хотел ей сказать, что молоденькие подсолнухи чудны и добры, как телята, потому что они теплы, шершавы и глупы. Я хотел, чтобы она поняла, как я талантлив…

Но говорила она, говорила быстро, немного побледнела, похорошела, курила.



Поделиться книгой:



Регистрация