— А кто же Витя Мышкеев?
— Вы осуществляете надзор и контроль, так сказять. Виктор Викторович на смену вахт приходил?
— Он в штурманской.
Я поставил лоцию Антарктиды на место и вышел в рулевую рубку.
Юра был в шортах и ослепительной рубашке, уже крепко загоревший, свежий. Сдержанно, но улыбнулся:
— Как ваши дела, старина? Пойдемте искупнемся?
— Сопроводить могу, купаться не буду. Уже сыпь и зуд. Не сполоснулся вчера пресной водой.
— Почему не пробовали щупать Паулу?
— Далековато, Юрий Иванович.
— Ладно. Плывите тут без меня.
Он ушел. Осталось ясное сознание того, что если я когда попадал в дурацкие ситуации, то все эти ситуации по сравнению с нынешней — игрушки, детский лепет.
Двадцатого мая семьдесят пятого года в Северном море, в самой его середине, на теплоходе «Фоминск», следуя на Лондон от Скагена, в двадцать три часа по московскому времени я глядел на закатные небеса в штурманский бинокль из окна капитанской каюты и критиковал Юру Ямкина за потерю им интереса к смотрению на небеса.
Основной же темой разговора был зеленый луч, который вспыхивает на закате и приносит увидевшим его счастье. Никто из нас такого луча не видел, и потому мы подозревали, что его и вовсе не бывает и все это обычные морские легенды. И вот, когда над горизонтом оставался крохотный сегментик исчезающего светила, кроваво-красный легкий сегментик, он мгновенно превратился из кроваво-красного в нежно-зеленый, прозрачно-салатный, а еще через мгновение — в пронзительно мерцающую зеленым точку.
В следующее мгновение горизонт был пуст.
Итак, луча мы не видели, его не было, но все остальное — было. И было именно в момент разговора о том, что зеленый луч приносит счастье. Когда промигнули эти несколько зеленых мгновений, мы не сразу смогли опомниться и только глядели друг на друга, спрашивая глазами: «Ты видел?»
Нас не так, может быть, и ошеломил бы самый зеленый луч, но то, что мы только что говорили о нем…
И в поисках объяснения я вспомнил, как испортилась моя гордость — электробритва «Филиппс», очень дорогая, проработала лет пятнадцать, и я ее уже называл Вечным Жидом — ни единого шороха за пятнадцать лет! И вот утром бреюсь — вполне автоматически бреюсь, без мыслей и образов на тему бритья. И вдруг мысль: «Да, действительно, поговорка: „Покупать дешевые вещи по карману только богатым людям“- удивительно верна! С какой кровью и мясом вырвал я из души шестьсот новых французских франков! Но вот и пятнадцать лет забот не знаю!..»
Через двадцать-тридцать секунд бритва начала царапать кожу — «Филиппс» поломался: в одном из неподвижных ножей треснуло мини-лезвие.
Это значит, что моя мысль, кажущаяся предсказательно-телепатически-телекинической и прочее, на самом деле не опередила событие, а возникла как реакция на уже свершившееся изменение привычных ощущений при бритье.
Так, вероятно, было и в случае с зеленым лучом. Что-то в атмосфере подало сигнал моему мозгу, что возможно появление зеленого, ибо атмосфера была очень чистой, прозрачной, солнце уходило за горизонт бело-желтым, почти не потеряв ослепляющей силы; биноклем я шарил по закатному небу, обходя распухающий диск; западная часть горизонта была отменно четкой, то есть существовали все те условия, при которых атмосфера Земли способна превратиться в призму, разлагающую белый свет на все цвета и поглощающую по дороге к нашему глазу все составляющие, кроме зеленого.
Я высказал эти соображения. Юра отнесся к ним безразлично, сказал, что запасной нож к «Филиппсу» найдется у электромеханика, который рехнулся на электробритвах и собирает их, как некоторые коллекционеры-патриоты собирают самовары. Затем рассказал короткую новеллу:
— Я, стало быть, часто вспоминаю одного матроса, хотя имя его выветрилось из памяти. Он был человеком в зените счастья. Любимая жена, трехлетний мальчишка, только что получил новую квартиру, заканчивал мореходку заочно. Мы сходили короткий недельный рейс из Калининграда на Росток. И вернулись в Калининград. Он отпросился днем с работы, чтобы позвонить домой. Звонить там можно с железнодорожного вокзала. Мы стояли близко от вокзала. И я, конечно, отпустил этого счастливца, которому не терпелось узнать о том, как справилась жена с переездом на новую квартиру. Но Ленинград днем был занят, и ему сказали прийти звонить после ноля. Счастливчик прибежал на судно, сразу переоделся в робу и работал до конца дня с радостной рабочей яростью. К нолю он пошел опять звонить. И пропал. Утром приехал милиционер и пригласил меня в морг на опознание его трупа. Удостоверение личности милиционер привез с собой. Матроса сбил автобус на совершенно пустынной, ночной калининградской улице после того, как он позвонил домой. Я сообщил в кадры и отправил тело через Торгмортранс в Ленинград на крытой грузовой автомашине. В Луге машина поломалась. Никто не соглашался буксировать ее в Ленинград, хотя шофер совал людям свои собственные деньги. Шоферу была неприятна эта работа. Тем временем в Торгмортрансе напутали и сообщили семье, что это он сам, живой, прибывает такого-то числа и так далее. Правда, мы отправили друга погибшего, нашего боцмана, поездом к его жене, чтобы он ее подготовил. Ну, боцман есть боцман. Он брякнул ей все сразу, и она попала в больницу от потрясения. Недавно я ее встретил. Она работает у нас в АХО. Она с кем-то разговаривала и смеялась. Такова жизнь.
И мы с Юрой после такого разговорчика сошлись на том, что если счастье и бывает на свете, то ровно на столько мгновений, сколько сверкает зеленый луч.
Глава третья
Возле будки информбюро в вестибюле первого класса Мышкеев вывесил впечатляющий плакат: «А ты убил таракана?!» Судовой художник-дизайнер, проведенный через судовую роль столяром, изобразил на плакате таракана со зверской, фашистской рожей.
Хороший парень этот художник-столяр. Он мне рамочки для акварелей делает. И мы с ним об Айвазовском разговариваем. Он утверждает, что если бы я посмотрел музей Айвазовского в Феодосии, то не катил бы на флагмана маринистов бочку. И конечно, мне давно следует там побывать. Вечная российская привычка судить о кинофильме по афишам на заборе. И при этом с полным апломбом судить.
Начальник экспедиции Александр Никитич пригласил на ужин.
Перед ужином была сблизительная сауна.
Единение голых мужчин при повышенной температуре уже стало на судах традицией, даже обрядом, некоторым ритуалом.
Я же с курсантских времен ненавижу баню и любое совместное мытье. Слушать музыку, посещать кладбище, мыться мне следует в одиночку. Но на что не пойдешь ради установления контактов и взаимопонимания! Можно и с голым задом пива попить. Я, кстати, сел на раскаленный полок, не подложив полотенце, и зад обжег. Еще, слава богу, здесь без веников парятся.
Итак, прием давал начальник новой САЭ, а организацию обеспечивал хозяин теплохода — капитан.
Стол был накрыт с люксовым сервисом.
И на шесть персон, участвующих в приеме, было три молодых, вышколенных в рейсах с иностранцами молодца-официанта: фужеры наливают, тарелки меняют, черные смокинги на них похрустывают.
(На судне восемь поваров — два шестого разряда, пять пятого, один четвертого — и кондитер шестого разряда. Официантов — семнадцать. И это еще сокращенные штаты: накормить двести десять пассажиров и сто тридцать членов экипажа — не фунт изюму съесть).
Однако официанты меня стесняли. Не на земле в посольстве сидим. К Южному полюсу плывем — впереди без приключений не обойтись. И в этих приключениях морякам и зимовщикам без доверия, взаимотоварищества, внутренней близости будет хуже кувыркаться — это уж точно, потому как интересы экспедиционного судна и экспедиции вечно приходят в противоречие, вызывают напряжение между начальниками экспедиций и капитанами. Если кто думает, что Шмидт с Ворониным не цапались, то это потому только, что в те времена еще не было изобретено понятие «психологическая несовместимость» и говорить про цапания никто не решался: все и вся, мол, на наших судах всегда происходит в монолитной сплоченности.
Мой старинный друг Петр Иванович Ниточкин, несколько кокетничая врожденной парадоксальностью, даже разработал теорию, по которой выходит, что наличие взаимной ненависти между ученым начальником морской экспедиции и капитаном экспедиционного судна — вещь полезная для общего дела. То есть в факте взаимной неприязни двух руководителей Петр Иванович усматривает положительный аспект. И подводит под свою теорию философский фундамент. «В обоюдной ненависти — высшая степень единства противоположностей, — твердит мой друг. — Как только начальник экспедиции и капитан доходят до крайней степени ненависти друг к другу, так Гегель может спать спокойно — толк обязательно будет, Витус! Но есть одна деталь: ненависть должна быть животрепещущей. Застарелая, уже с запашком, тухлая, короче говоря, ненависть никуда не годится, ибо не способна довести противоположности до единства!»
Я с Петей категорически не согласен. И потому наличие официантов во время сблизительной трапезы мне казалось лишним. Но на мою просьбу эвакуировать их Юрий Иванович Ямкин с искренним удивлением спросил:
— Почему это? Чем они вам мешают?
Я говорю:
— Привычки нет. Ведь у нас всего какой-то век назад крепостное право было. Вот во мне рабство до сих пор и гнездится.
— И в чем оно проявляется?
— Сам себе предпочитаю рюмку наливать: сколько сам хочу, а не столько, сколько официант решит. И потом, — добавляю шепотом, — у них же уши есть. А зачем нам на шесть человек еще добавочных шесть ушей?
Юра окаменел скулами:
— У меня секретов нет, Виктор Викторович. И вы здесь можете спокойно говорить что угодно. Прошу.
Я говорю:
— Пожалуйста. Вам не кажется, товарищи руководители, что в капстранах люди сейчас стали демократичнее в повадках — для пользы бизнеса, конечно. Сословно-классово-денежные различия никак не мешают шефу пообедать с кассиршей. Попробуйте представить себе иного нашего директора завода обедающим со счетоводом за одним столом в общей столовой, а?
Здесь опасную тему дипломатично замял начальник экспедиции:
— Я могу представить, потому что в Антарктиде столовые у нас одни на всех.
— Вам повезло, — сказал я. — А вот, Александр Никитич, что, по вашему мнению, порождает друг друга: цинизм — трусость и приспособленчество или приспособленчество и трусость — цинизм?
Начальник экспедиции, плывущий на смену тому, который сейчас корчится от боли на койке в Молодежной после самолетной аварии, мужчина, конечно, весьма бывалый. Он и с Сомовым зимовал, и станцией «Восток» руководил, и в Арктике бог знает сколько лет проработал. Бывалость обязательно подразумевает находчивость. Но одновременно бывалость есть во льдах и океанах синоним умения не торопиться и не торопить события и… умения молчать, ибо даже одно лишнее слово способно опрокинуть огромный айсберг жизненных переплетений и сложностей, нарушить баланс, равновесие коллектива на зимовке, в экспедиции или просто за ужином в кают-компании. (Но это умение молчать и считать слова никак не следует путать с отмалчиванием, то есть цинизмом уклонения от встречи лоб в лоб с событием, а любое слово — событие. Человеческое высказывание иногда оказывается событием побольше и потруднее подвижки льда под лагерем.)
И на мой вопрос о том, что что порождает, Александр Никитич ответил так:
— Пожалуй, и трусость, и цинизм, и приспособленчество — одинаковые понятия. И получается — как о первородстве курицы и яйца или яйца и курицы.
Юра меня добил:
— Дурацкий, так сказать, вопрос вы задали, Виктор Викторович. Выеденного яйца не стоит. И закусывайте, пожалуйста.
Они были правы. И они демонстрировали полное единство при обоюдном уважении и, пожалуй, даже взаимосимпатии.
Оставалось закусывать.
И вдруг пришло в голову, что Юра не поет. Кажется, у него и любимой гитары с собой нет. Затруднительно петь при официантах в смокингах «Не верьте пехоте…».
Правильно делает, что не поет, — ерунда в такой ситуации получится. Однако жаль.
Вот случай, когда изменившееся нутро человека изменило и внешность. Раньше смех и улыбка поджигали в его глазах этакие бенгальские огни юмора, достаточно едкой, но не направленной на личности иронии и украшали вообще-то лишенную каких бы то ни было античных красот физиономию. (Одно время он еще страдал фурункулезом.) У Юрия Ивановича Ямкина при улыбке выражение делается неприятным, самурайским. Когда же он находится в напряженной ситуации, решая, например, идти ли между сближающимися на контркурсах паромами, или дать крюк, или отработать задним и удерживаться на месте, — то лицо у Юры славное, простое, сильное, капитанское лицо.
К концу вечера за кофе Юра вдруг спросил, бывал ли я еще у Степана в Палдиски.
Я не был.
Первый и последний раз мы ездили туда на могилу Степана вместе лет семнадцать назад.
Палдиски — за Таллином.
У Юры уже была «Волга».
Осень. Рыжие леса у густо-синего моря. Серые валуны, сложенные в кучи на черных полях, из которых кое-где пробивалась нежная зелень озими. Вербы по колено в холодной воде придорожных канав. Сумасшедший джаз из приемника, пропадающий в космическом шуме, когда машина проносится под линиями высоковольтных передач. Ехали быстро: свободное хорошее шоссе, прекрасная видимость, новая машина.
Проголосовал старик. Не хотелось останавливаться, но взяли его. Попросился на десяток километров — до первой развилки. Рваный старик, злобный. Увидел трактор, борону, женщину, которая сгребала сучья к костру, и забормотал, что на будущий год будет ужасная засуха, еще на следующий — мор и голод, а там начнется война между красными драконами, и мир полетит ко всем чертям. Надоедливо он это нам талдычил. А настроение и так было не очень. Какое уж тут настроение, когда едешь навестить товарища, погибшего до всяких сроков и похороненного далековато от родного дома, как говорится, по не зависящим от него обстоятельствам.
Наконец Юра сказал старику:
— Хватит каркать. Заткнись, а то высажу.
Старик умолк и сдерживался, пока не доехали до развилки. Там вылез, прошипел:
— Еще солнце не сядет, как у вас тут музыка перестанет! И между вас покойничек будет, сыночки! Спасибо за доставку, поезжайте с богом!
Мы послали старика по далеким адресам и принялись обсуждать вопрос ночевки в Таллине.
Километров через тридцать остановил мотоциклист ГАИ. И мы втащили в машину женщину лет сорока, которая на крутом повороте выпала из кузова грузовика. Она была без сознания. Гаишник бросил мотоцикл и сел с нами. Он положил ее голову на колени, я поддерживал ноги. Юра гнал так, как могут только люди, умеющие отсекать страх. Но женщина умерла в машине до больницы.
Джаз мы, естественно, вырубили сразу, а когда выносили труп, солнце еще болталось над серым Финским заливом.
Вечером мы сидели в таллинском ресторанчике и, конечно, надрались, вспоминая старика и решая вопрос, есть все-таки чертовщина на этом свете или нет.
Рейс пока течет нормально.
Наставник на мостике почти не появляется. Его больше интересуют порядки в глубинах судна, в шхерах.
Экватор. Пересекаю взад-вперед седьмой раз. И потому не боюсь насилия со стороны чертей из охраны морского царя. Тем более, когда-то Посейдон запросто являлся ко мне на мостик в здешних местах, и мы с ним болтали о всякой ерунде целые ночные вахты.
Помню, много о лошадях разговаривали. Он их покровитель.
Температура забортной воды — плюс тридцать.
В Ленинграде воздух — минус двадцать восемь. Интересно, как ведут себя паровые батареи в моей квартире? При таких низких температурах они обычно дают течь. И черная жижа просачивается сквозь палубное перекрытие к нижним соседям. Именно борьбой с жижей я занимался в нынешнюю новогоднюю ночь.
Лицедейство в честь морского бога вышло скучным.
Единственным ярким моментом серого празднества была процедура штампования голых женских попок печатями Нептуна. Черти действовали самозабвенно и сокрушительно. Наши дамы, терявшие морскую невинность, имели полную возможность навизжаться всласть, когда черти мазутными руками приспускали им купальники и шлепали вырезанными из автопокрышек печатями по сметанно-белым мягким местам.
Сопротивляться бесчинству чертей никому, согласно традиции, не положено. Им покорно подчиняются даже капитаны. Исключение получилось у нас с немцем. Четверо немецких ученых ехали зимовать в Антарктиду на наши станции. И один оказал чертям фаустпатронное сопротивление.
Наши черти были здоровенные парни, но они не ожидали никакого противоборства, и немец, полностью использовав фактор неожиданности, двух чертей уволок за собой в муть бассейна.
Впечатляюще выглядел Юра, когда отдавал рапорт богу морей. Как чуть устало, но щеголевато держит он руку у козырька фуражки! Какие на нем замечательные тропические ослепительные брюки; как сияет блямба на фуражке; какое невозмутимое выражение на загорелой физиономии; с каким обожанием глядят на своего повелителя хорошенькие девочки из самодеятельности. Втянулся он в роль капитана пассажирского лайнера. А так как человек он во всех областях талантливый, то играет и эту роль отменно.
И мне было завидно глядеть на Юрия Ивановича.
В путевых книгах никуда не денешься без того, чтобы не делать ставку на людскую способность к забывчивости и на традиционно российскую отходчивость в гневе. Но, конечно, всегда думаешь о возможной угадываемости прототипов, опасаешься. И в «Путевых портретах с морским пейзажем» я дал герою морщинистость, некрасивость, замкнутость, малоразговорчивость и сплошную седину. Для камуфляжа. Но вот «самоограничение и воля, узда и цель» — это истинно Юрино.
Проходим Сальвадор. До Монтевидео 1995 миль. Позади 5500 миль.
Алла Пугачева своей тонкой музыкальностью и изящной исполнительской манерой продолжает услаждать слух меломанов по двадцать раз в сутки. Вероятно, кто-то из заведующих музыкой пассажирских администраторов в нее влюблен.
Бесконечно горланит трансляция различные объявления: «Участникам экспедиции получить вино в сто двадцать шестой каюте!» Или: «Участники экспедиции приглашаются на ужин в ресторан „Атлантика“! Желаем приятного аппетита!» И так восемь раз в день, ибо кормят пассажиров в две смены.
А вот объявление, по которому можно судить о законе человеческого взаимозабвения: участнику экспедиции такому-то подойти к информбюро для получения радиограммы!
Первые девять дней объявления о радиограммах сыплются как из рога изобилия — ощущение разлуки у оставшихся на берегу еще очень остро. Затем следует резкое сокращение числа эмоциональных, но безынформативных радиограмм, хотя они еще поступают.
Теперь перевалили экватор. Идут восемнадцатые сутки разлуки. И берег начинает привыкать к отсутствию уплывающих все дальше и дальше на долгие полтора года полярников. И они тоже делаются спокойнее — процесс отчуждения от близких, мозоль на сердце, роговая оболочка на душе… После сорокового дня наступит затишье в радиограммах с обеих сторон на целые месяцы.
В который раз я наблюдаю этот закон на других и на себе. И каждый раз немного смутно и грустно от относительности всего на свете. Ведь и умерших мы неизменно и обязательно забываем. И для них есть день Девятый и день Сороковой.
Как отчетливо я чувствовал эти дни после смерти матери. Как она удалялась от меня, как дни-пороги отделяли ее тень-душу, растворяющуюся в иррациональном, безначальном и бесконечном. И ее взгляд на меня, остающегося. Взгляд без тоски, сожалений, опасений за меня. И без тревоги за себя.
Надо бы писать обыкновенную семейную хронику. Ведь история любой, самой тривиальной семьи — самое неповторимое и удивительное. Никаких фантазий не надо, никакого сочинительства.
Да и опасаться мне уже некого.
Проходим траверз Святой Елены в доброй тысяче миль с левого берега.