— Вовсе я не Афина, Нед. И никогда не пойму, зачем тебе нужна материнская опека некоей целомудренной богини. Ты, я вижу, не избавился от этой потребности. — Ее реплика прозвучала очень по-женски, словно с отголоском застарелой ревнивой обиды, и слово «материнская» как-то особенно равнодушно слетело с ее губ.
Потом она со вздохом встала и, заставляя его тоже встать, сказала: — Как это все-таки чудесно, Нед, что мы с тобой снова вместе! — Но в этих радостных словах была тень печали. Они вернулись в город, и она повела Гордона к одним своим друзьям, где хотела устроить его на ночь.
Это был стандартный дом, собранный из панельных блоков, и внутри он напоминал чисто вымытый ящик, но Гордону с его новообретенной страстью к чистоте эти голые стены и недорогой комфорт современной техники были больше по душе, чем старомодная атмосфера дома, где жила Тесс. Он не замедлил сообщить ей об этом.
— Все женщины предпочитают такие дома, — сказала Тесс. — Стены, которые можно мыть, горячая вода, электрические плиты, холодильники, маленький садик под окнами.
Глава семьи, квалифицированный плотник, работал на Королевском орудийном заводе, а его жена была ткачихой на небольшой текстильной фабрике. У них были три дочки; младшая — веселая, добродушная, налитая, словно яблочко, малышка — с первой минуты льнула к Гордону, как к родному. Он сразу же решил, что попал в один из тех домов, где любят священнодействовать всем семейством над мытьем посуды, отводить душу в незлобивом балагурстве рабочего люда и коротать вечера бесконечным сидением у камина. Впрочем, балагурство очень скоро начало его раздражать. Хотя хозяева были родом из Лондона, их речь успела приобрести мягкую тягучесть ланкаширского выговора и кстати и некстати уснащалась местными словечками вроде ласкательного «дорогуша».
В течение десяти минут Гордон несколько напряженно сидел в кресле, положив локти на подлокотники и сплетя пальцы, и вежливо слушал, как мистер Кру, плотник, расточал похвалы Тесс, а его жена деловито поддакивала, хлопоча над обедом; Тесс молча и без лишней суеты помогала ей.
— Что и говорить, девчонка славная! — с чувством утверждал Кру.
Гордон смотрел ему в лицо — заурядное широкоскулое лицо здорового человека, которое немного портили очки в круглой оправе. «Человек, неудовлетворенный жизнью, — мысленно определил Гордон. — Недоучка, тянущийся к самообразованию». На эту мысль наводили аккуратные ряды книг на полках и одинаковая готовность плотника разговаривать и молчать. Вдруг Гордон спохватился: «Что же это я сижу перед ним навытяжку, словно робею». Он свободно развалился в кресле, перестал слушать Кру и все свое внимание перенес на Тесс.
Нетрудно было видеть, что Тесс и миссис Кру связывает тесная дружба, которая не распространяется на хозяина дома, несмотря на все его восторги перед Тесс. Впрочем, Гордон уже не сомневался, что верховодит в доме миссис Кру, а сам Кру, при всем своем внешнем апломбе, состоит в подчинении у обеих женщин. Гордону даже сделалось его немного жаль, хотя жена ничем не подчеркивала своего превосходства. Просто в ней уж очень чувствовалась сила. У нее было энергичное лицо, смелая речь, уверенные движения, и во всей ее повадке сквозило: «Никто мне не указ». Ко всем — к своим детям, мужу, Тесс, Гордону — она обращалась одинаково, все с теми же привычными «милуша, дорогуша». И в то же время она словно стремилась перелить в каждого из них частицу своей силы, чтобы вооружить их для нелегкой жизненной борьбы. Даже Кру как бы становился мужественнее под ее воздействием, но все же он не мог с нею сравняться: мешало снедавшее его чувство недовольства самим собой.
Гордону казалось, что Тесс, пожалуй, слишком по-свойски держится с ними, слишком непринужденно опускается до их уровня. Она даже говорила «дорогуша», в точности как они, без тени нарочитости или иронии.
Он высказал ей это, провожая ее вечером домой. — Зачем тебе эта вульгарная фамильярность, Тесс? — упрекнул он. — Мир этих людей — не твой мир, их язык — не твой язык.
Но Тесс оставалась сдержанной, как будто в предвидении другого, более важного спора. Она только мягко сказала: — Их жизнь — моя жизнь здесь.
Он не стал возражать и, переменив тему, спросил, чем вызвано неравенство в отношениях между мистером Кру и его женой.
— Какой ты наблюдательный и чуткий к людям, — обрадованно сказала она. — Никак не думала, что ты это подметишь.
— Сразу видно.
— Неужели? А мне казалось, это неуловимо для постороннего глаза. Вообще-то они дружно живут, все дело в политических расхождениях.
— Боже правый! В политических расхождениях?
— А почему это тебя так удивляет? — И она объяснила, что Кру был коммунистом, но вышел из партии, тогда как его жена и сейчас коммунистка.
— Другими словами, он утратил веру в призрак, а она нет?
— Считай как хочешь. Но не довольно ли нам говорить о них?
— А ты тоже причастна к этим делам? — Он крепче сжал ее локоть, словно для того, чтобы подчеркнуть все значение своего вопроса.
— Конечно, — сказала она и опять стала маленькой и далекой. Он молчал, но она вдруг сама подхватила прерванный разговор: — Чтобы найти свою правду, тебе пришлось бежать в Аравийскую пустыню. — Она взяла его руки и повела ими в глубину ланкаширской ночи. — Ну, а я нашла свою здесь, в этой пустыне.
Он рассмеялся. — Бедная моя Тесс.
— Не надо меня жалеть. И не надо бояться.
— Чего же это я, по-твоему, боюсь? — насмешливо спросил он.
— Кто знает. Спроси, в чем моя правда, может, тогда тебе самому это станет ясно.
Но он сказал: — Нет, нет.
Если она нашла свою правду здесь, в черной пустыне рабочего Ланкашира, то он знал, в чем она заключается. Но ему вовсе не нужно, чтобы она дала этой правде название. Как бы она ни мыслила, чем бы себя по глупости ни считала, никаких ярлыков он знать не хочет. Если нужно, он готов спорить о целях, об идеях, даже об учениях, но только не о ярлыках.
Она снова взяла его под руку. — Давай оставим этот разговор.
— А почему?
— У меня скверное предчувствие, что мы поссоримся. А я вовсе не хочу, чтобы мы поссорились.
— Узнаю чистую и непосредственную дочь рабочего класса, устоявшую даже против развращающего влияния Кембриджа!
— Верно, верно! — со смехом вскричала она и на ходу поцеловала его в щеку. — А я узнаю своего старого друга! Можешь дразнить меня — у тебя это так славно всегда получается!
Ее губы коснулись его лица около уголка глаза, и он резко зажмурился, словно облако пыли взметнулось в воздух: тут была опасность. Но вместо неприятного чувства, которое всегда вызывало в нем прикосновение другого человека (даже матери), его вдруг против воли словно обдало горячей волной, идущей откуда-то изнутри и не подчиняющейся контролю разума. Он узнал это странное ощущение: так бывало порой в пустыне, когда им вдруг овладевала страстная тоска по Тесс; и сразу же он устыдился своего порыва, хотя ничем его не проявил. Спасала дело простота, с которой был дан этот поцелуй. Было ясно, что с ее стороны это простая сердечность, невинное желание сделать ему приятное. И все же ее прикосновение невольно несло в себе что-то большее; и, когда они задержались у ее дверей, чтобы пожелать друг другу спокойной ночи, он снова ощутил ту горячую волну.
Они стояли молча, совсем близко друг от друга, но он не решался ни приласкать ее, ни вызвать на ласку. Этот жар, этот внезапный страстный порыв казался ему странным и грубым, что-то нездоровое было в звоне крови в ушах, в немеющих кончиках пальцев, и взлеты истинного чувства словно терялись в неодолимой потребности физического, мускульного усилия. Все, что жило в воображении, в душе, отодвинулось куда-то в сторону. Он чувствовал, как обострены в нем все плотские ощущения — вкус, осязание, способность вдыхать запах, исходивший от этой маленькой одинокой фигурки. Казалось, ее дыхание вьется вокруг него и в самой ее сдержанности заключен призыв. Но он угрюмо ждал, когда уляжется в нем это неожиданное волнение.
Оно не улеглось, напротив, становилось все сильнее. Тогда в отчаянии он призвал на помощь свою волю, свою внутреннюю дисциплину. И он победил и ушел, довольный одержанной победой, говоря себе: «Я не стану выхаживать этот цветок, и он отцветет так же, как и расцвел».
На утро они встретились снова, но ничто в Тесс не напоминало женщину, потерпевшую поражение. Напротив. Она улыбалась Гордону безмятежно, сосредоточенно, чуть насмешливо, покровительственно и терпеливо, как улыбаются ребенку.
«Инстинктивная жажда материнства!» — сказал он себе.
А соблазн и опасность, заключенные для него в ее женской природе, все возрастали. Ему уже нужно было все время видеть это бледное спокойное лицо, улыбку, едва трогавшую губы, блестящие глаза, небольшое упрямое тело, и он опасался, что не сможет с этим бороться. Он решил уехать и сказал ей, что для него невыносимо сидение на одном месте.
— Нет, нет! — с жаром возразила она. — Пожалуйста, побудь еще хоть немножко! — И добавила с лукавым вызовом: — Нужно же тебе узнать, что представляет собой моя пустыня. Да, наконец, я хочу, чтоб ты остался.
И он решил остаться, потому что не в его характере было бежать от того, что внушало ему тревогу. Она весело и не задумываясь схватила его за руки и объявила, что сейчас покажет ему, чем она живет здесь, — хоть, конечно, все это далеко не так фантастично, как его жизнь.
— Уволь, Тесс! — взмолился он. Но она не вняла мольбе и потащила его в город.
Она работала в мрачном помещении, где у входа была вывеска «Консультация по гражданским делам». Прочтя эти слова, он стал вышучивать ее так же, как она раньше вышучивала его полувоенный костюм.
— Интересно, по каким делам может консультировать прелестная воспитанница Кембриджа обозленных нуждой фабричных рабочих? Да и вообще, кому все это нужно? — Нетерпеливо дожидаясь, когда Тесс отопрет исцарапанную дверь, он скептически оглядывал окно консультации, слой свежей краски, наложенный поверх многих облупившихся слоев. Внутри было тесно, убого, обшарпано и пахло конторой.
Пренебрежительный тон Гордона ничуть не смутил Тесс; она объяснила ему, что такие консультации организованы теперь во всех графствах при поддержке правительства и местных властей; против этого не протестуют даже благотворительные учреждения, которые когда-то выполняли эти функции. Граждане должны знать свои права, сказала Тесс. Мало того, кто-то должен помогать им в осуществлении этих прав. Есть и другие вопросы, по которым требуется совет и разъяснение; Тесс перечисляла эти вопросы, словно разрешение их составляло ее прямую обязанность. Все они были связаны с бедностью, с нуждой, с неумением разобраться во всех сложностях современной жизни. Тесс рассказывала об этом с каким-то мрачным макиавеллиевским удовольствием, и он не удержался, чтобы не подтрунить над ней.
— Выходит, ты тут что-то вроде овчарки при стаде, Тесс. Боюсь, что нашим добрым старым рабочим невтерпеж от таких материнских попечений. Зачем им нужна твоя помощь?
— Затем же, зачем дельцу нужна помощь юриста.
— Хо! Так то юрист! Он знает законы, а много ли ты смыслишь в законах?
— Очень много! — самоуверенно заявила она. — Я знаю все лазейки в жилищном законодательстве лучше любого судьи в графстве. Я знаю все статьи и параграфы, которые могут служить нам защитой…
— Боже правый! Да ты настоящий подпольный адвокат! — вскричал он. — Вздор, вздор, вздор! Тратить свою жизнь на то, чтобы воевать с законом!
— Не дури, Нед, — сказала она. — Я вовсе не воюю с законом. Но я, как всякий хороший адвокат, учусь применять его против…
— Против чего? — спросил он, видя, что она запнулась.
Она пожала плечами, как бы в знак того, что остальное понятно без слов.
— Тогда зачем же ты сидишь здесь? — Он неприязненно обвел глазами убогую комнатенку, голую железную печку, потертые стулья, скрипучие доски пола, тусклые окна, едва пропускающие утренний свет. — Если твоя правда в борьбе против капитализма, тебе место не здесь, а на баррикадах.
— Господь с тобой! На каких баррикадах, где?
— Все равно где. Помогать рабочим законным путем выжимать из капитализма, что можно, — какой в этом толк? Что пользы от этого? Нужно, наоборот, стремиться к тому, чтобы рабочим жилось при капитализме все хуже, все тяжелее. Разве это не логичнее, чем заниматься вот такими пустячками… — Он вырвал у нее из рук совок для угля и поднял над головой, словно эмблему ее работы.
— Ну, знаешь ли, — сказала она. — С такими идиотскими суждениями я даже спорить не могу. — Она отняла у него совок и добавила тоном старшей: — Есть вещи поважнее логики, Недди, и доводы сильней благоразумия.
Но он не желал, чтобы с ним разговаривали подобным тоном. — Ты непоследовательна, — сказал он. — Ты кладешь заплаты на то, что сама же хочешь уничтожить.
Она аккуратно повесила совок на место, не замарав пальцев. — Смотри, испачкаешь рубашку, — заметила она ему; потом продолжала: — Никакой непоследовательности здесь нет. Можно класть все силы на то, чтобы разрушить позорное настоящее ради лучшего будущего; но пока это будущее еще не пришло, отчего не вырвать у настоящего все, что удастся? — Она тряхнула своими черными локонами. — Нелепо ты рассуждаешь, Нед, — сказала она. — Ведь все это так просто. Хороши бы мы были, если бы считали, что можем помочь людям, только сея разруху и нужду.
Он смотрел на нее с удивлением. — Честное слово, я всегда считал, что таков ваш метод борьбы: вызывать саботаж, классовые столкновения — хотя бы даже во вред своему народу.
— Но это невежественно и глупо так считать! — с негодованием воскликнула она.
— Тогда наберись терпения и покажи мне, как ты отсюда планируешь социальную революцию, — сказал он весело и принялся складывать и перекладывать папки с документами, разыгрывая пантомиму чиновничьего усердия.
— Ты просто безнадежный анархист, — сказала она.
Она подняла штору на двери в знак того, что прием в консультации начался, и остановилась, глядя на улицу. Мальчишки в темных шерстяных свитерах и черных башмаках вприпрыжку бежали в школу, сизыми тенями возникая в утреннем тумане.
— Помни, Недди, — сказала она, рассеянно теребя фарфоровую дверную ручку, — мой острый язык, и язвительный склад ума, и милые вспышки гнева — все это не так невинно, как тебе кажется. Я приобрела внешний лоск, верно, но в своих вкусах, привычках, склонностях, да и во взглядах тоже я недалеко ушла от тех мальчуганов, что шныряют вон там, на улице. И скажу тебе, Недди: чем больше я от них отдалялась, тем ясней делалось мне, что если я кого-нибудь люблю и понимаю, если я верю кому-нибудь, так только им, людям с моей улицы, тем, кого называют людьми дна. И это потому, что я сама — одна из них.
Она повернулась и увидела его вытянувшееся лицо. Засмеявшись, она дотронулась пальцем до его губ со словами: — Ну зачем же такой расстроенный вид!
Так как он молчал, она вкрадчиво продолжала: — Может быть, изложить тебе философскую и историческую сторону дела?
— Нет, нет, пожалуйста! — Он уже был у двери. — Все ваши экономические и исторические обоснования мне известны. Слава богу! Есть и в Аравии такие же столпы народной политики; в обществе одного из них я оставил Хамида. — Гордон перешагнул порог и очутился на тротуаре. — Эй, Тесс! — закричал он, точно мальчишка, вызывающий, на драку другого мальчишку. — Выходи-ка на простор. Выходи, выходи! В этой затхлой норе я с тобой не могу разговаривать!
Тесс уступила и согласилась оставить консультацию на своего помощника. Но это была единственная ее уступка. Целый день, выполняя свое обещание — показать, чем она живет, она водила его по фабрикам, по цехам, заставила даже заглянуть в тесные и сырые помещения кустарных мастерских, где выделывались стулья, — город славился этим промыслом. Пришлось ему, по ее настоянию, побывать и там, где проходила вся остальная, но тоже, немаловажная часть жизни рабочего класса: в школах, в закусочных, в церквах, в помещениях профсоюзов, на задворках больших перенаселенных жилых домов. Он пробовал артачиться. Говорил, что он не какой-нибудь бессердечный турист, развлекающийся скорбным зрелищем человеческой глупости и убожества. Но она насмешливо обвинила его в том, что он попросту хочет отмахнуться.
— От чего отмахнуться? — спросил он. — И с какой стати мне от чего-либо отмахиваться?
— Не притворяйся, — сказала она. — Было бы легче на душе, если бы можно было отмахнуться от всего этого.
То, что он видел, поселило в нем гнетущее, безнадежное чувство; весь этот город теперь представлялся ему мрачным сгустком машинной техники. Мрак рассеивало только присутствие Тесс, та свобода и уверенность, с которой она двигалась здесь, то ощущение органической близости ко всему этому, которым, казалось, проникнуто было ее легкое, светлое существо. Ни от чего ее не коробило, ничто не казалось ей особенным или чересчур неприглядным. И к чему бы она ни прикасалась — будь то человек, машина или вещь, — в ее прикосновениях не было боязливой осторожности. Она напоминала судового механика, который осматривает недра своего корабля и делает это с привычной, даже любовной уверенностью; ее свежее чистое лицо, черные глянцевитые волосы и хлесткий, лукавый юмор согревали человеческим теплом этот мир, из которого иначе он бежал бы опрометью и без оглядки.
— Ты даже не видишь тут ничего ужасного, — пожаловался он. — Тебя не мутит от всего этого?
— Меня мутит каждый день, — сказала она спокойно, — и ужасного я тут тоже вижу достаточно. Но не могу же я сидеть и плакать сама над собой. И как бы там ни было, в этом мире можно встретить больше живых, пылких, искренних чувств, чем в Кембридже с его, как ты любил выражаться, мертвящим уютом. Мне здесь очень хорошо.
Затем она повела его на текстильную фабрику, и то, что он встретил там, оказалось страшнее всего виденного им до сих пор. Именно так представлял он себе машинный психоз человечества. Уже с порога его оглушил чудовищный рев ткацких станков, стрекотанье множества челноков; на него пахнуло душным, липким, сырым, нездоровым теплом, он увидел яркие огни ламп, словно плавающие в тумане. Голова у него пошла кругом от пестрых узоров бумажной ткани; весь сжимаясь от страха, брел он по узким проходам между грохочущими чудовищами, каждым взмахом челнока норовившими вспороть ему живот. Тесс лавировала среди машин с кошачьей ловкостью, переговариваясь с работницами, которые звали ее «дорогуша». Увидя его бледное, перекошенное испугом лицо, она поспешила к нему на помощь. Гримаса, предостерегающе поднятый кверху палец — и они уже очутились в другом помещении, где пряжа наматывалась на бобины. Бесконечные нити тянулись с рядов веретен; казалось, работницы, сидящие здесь, заняты изготовлением реальных, осязаемых геометрических линий. Он содрогнулся. Она снова, смеясь, пришла ему на выручку и повела его в третий цех. Здесь стояли большие старинные станы, на которых ткались добротные, красочные ковры — привычная принадлежность домашнего уюта.
— Такое производство теперь мало где увидишь, — сказала Тесс. — Здесь оно сохраняется по традиции.
Но задушевной, радостной атмосферы ремесла не было в этом закутке, где старики рабочие, скорчившись и напрягая зрение, орудовали какими-то непонятными рычагами.
— Уведи меня отсюда, Тесс! — взмолился он. — Уведи меня, и давай на этом кончим.
Когда ворота фабрики закрылись за ними и впереди, теша глаз, раскинулся трезвый, осмысленный мир грязных улиц, Гордон сказал, что сейчас ему ясно как никогда: человек, одержимый машиной, обречен, без надежды на спасение. Если бы какой-нибудь полубог хоть на миг увидал этот страшный кошмар, миллион раз повторенный во всех концах земли, его стошнило бы от жалости и отвращения.
— Надо уничтожить эту гнусность, выжечь с корнем — иначе человеку конец. Классовая борьба! — с горьким презрением усмехнулся он. — Не о классах сейчас нужно заботиться: нужно спасать то, что еще осталось в человеке человеческого среди безумия, охватившего мир.
Она ответила ему спокойно, но веско и убедительно: — Лишь те, кто больше всего страдает от этой гнусности, достаточно сильно верят, ненавидят и надеются, чтобы ее уничтожить. — Для нее это была обыкновенная, будничная истина, и, высказав ее, она считала, что больше разговаривать не о чем.
— Но ты не понимаешь, что здесь самое гнусное, — сердито сказал он.
— А ты чересчур мудришь, Недди! — возразила она. — Думай о повседневной жизни вот таких фабричных рабочих и поступай соответственно. Это и будет настоящая борьба за свободу.
— Вздор, вздор, вздор! — закричал он, словно желая сказать, что она с нелепым упорством приносит себя в жертву какой-то пустячной цели. — Господи боже! Да тебя самое надо спасать, Тесс!
Вместо ответа она заговорила о том, что ему следует чем-нибудь смазывать свои волосы, а то уж очень они кажутся высушенными и выжженными после пустыни; а когда он попробовал продолжить разговор, она прикрикнула: — Довольно, Недди! Довольно! — И на этом поставила точку.
Он думал о спасении Тесс, но в то же время торопился ее покинуть, потому что чем дольше он оставался в этом городе, тем упорней ему казалось, будто он застрял здесь навсегда. Он сам не понимал, почему так силен в нем этот страх, созданный расходившимся воображением. «Что бы я стал делать, если б знал, что должен прожить здесь всю свою жизнь, как Тесс?» — спрашивал он себя. И тут же, не углубляясь в раздумье, решал: или, взбунтовавшись, совершил бы какое-нибудь неслыханное злодеяние, или наложил бы на себя руки. Но даже после того, как был дан ответ, вопрос продолжал пугать заключенным в нем фантастическим предположением. И Гордон чувствовал, что должен бежать от этой душевной пытки.
Тесс угадала его страх и попробовала обратить все в шутку: — Чего ты боишься? Этот мир — не твой мир, и незачем тебе спасаться от него бегством.
— Не стоит нам говорить об этом, — возразил он, чтобы не давать пищи новым спорам.
Он остался еще на день, оттягивая разлуку с ней. Не так легко было им расстаться. Они поехали автобусом за город и от конечной станции прошли пешком до фермы, с хозяевами которой Тесс была знакома. Там они ели ячменные лепешки с ненормированным маслом и пили сливки, усевшись на длинные нары, сколоченные для захожих туристов. Гордон выпил чаю, но ел мало. Он смотрел, как Тесс держит хлеб, как двигаются ее нервные, тонкие пальцы, и думал о врожденной грации ее движений.
Они по-прежнему старались обходить в разговоре все, что могло вызвать у них несогласия, и только рассказывали друг другу случаи из своей жизни. Но вместо того, чтобы скрыть, затушевать внутренние противоречия между ними, это лишь заставляло их живей осознать то более глубокое чувство, которое они глушили в себе из страха перед спором. Шагая рядом с Гордоном по мокрому лугу, Тесс поведала ему многое, чего он не знал раньше, словно вдруг ее охватила потребность выговориться перед ним, раскрыть себя всю такой, какою она вышла из трущоб Глазго.
— Знаешь, в Кембридже я всех боялась, всех, кроме тебя, — признавалась она, погрустнев от давней, но до сих пор не забытой боли. — Я съеживалась от каждого прикосновения, каждого сказанного мне слова. Я чувствовала себя виноватой в том, что пришла в Кембридж прямо из убожества глазгоуского рабочего квартала, и ты даже не представляешь, сколько времени и с каким трудом я вытравляла в себе это чувство вины. Тот общественный круг, к которому ты принадлежишь, Недди, умеет очень больно бить выскочку, вздумавшего в него проникнуть, хотя бы только ради того, чтобы получить образование; ты этого не испытал и не испытаешь никогда. Причем обиды, которые наносятся намеренно, — это еще полбеды. Гораздо хуже обиды непреднамеренные, тысячи бессознательных жестокостей, которые вы совершаете походя, сами того не замечая, потому что это сидит у вас в крови. А этот ваш интеллектуальный апломб! Да, да, Недди, мое чувство вины возникло не зря. Я украла образование, на которое не имела права, и ощущала это как преступление…
— Бедная моя Тесс, — сказал он, на этот раз без тени иронии.
— Все это дело прошлое, — продолжала она. — Теперь мне стыдно вспоминать те компромиссы, на которые я шла, чтобы облегчить себе повседневное общение с людьми. Твоя сестра Грэйс, добрая душа, делала из меня (без всякого дурного умысла) этакое несчастненькое существо, нуждающееся в христианском сострадании и милосердии. Хуже этого ничего быть не могло. Вот почему я сразу ухватилась за тебя, как только мы познакомились. Ты по крайней мере удостаивал меня насмешки и показывал, что веришь в мои умственные способности. Честное слово, Недди, твой резкий, бесцеремонный, злой язык просто спас меня. Я нежно любила тебя за то, что ты не старался проявить ко мне чуткость.
Она умолкла — то ли от волнения, то ли потому, что отвлеклась чем-то. Они остановились на гребне холма; она вдруг приложила руки ко рту в виде рупора и громко закричала:
— Билли-и-и-и-и!
Потом выжидательно насторожилась, вглядываясь в дымку тумана, уже нависшую над темной зеленью лугов и над подстриженными изгородями. Минуту спустя она сказала: — Ага, вон он! — И указала в сторону негустой рощицы, с опушки которой кто-то махал ей рукой. — Это Билли, батрак с фермы. Когда покричишь с этого холма, он непременно откуда-нибудь да покажется. Мы с ним всегда забавляемся так, когда я здесь бываю.
Они стали спускаться с холма, приминая жесткую стерню, и он вернулся к разговору о ее кембриджских огорчениях. — Значит, тебя и в самом деле нужно было пожалеть! — сказал он разочарованно.