– Ты же знаешь, – отшутился он. – Не я придумал: большие женщины для работы, маленькие – для любви.
Исай работал хирургом на «Скорой помощи» и идеально вписывался в лахтинскую модель межличностных отношений.
Правило «чем меньше общего, тем лучше дышится» Лахтин выработал ещё на первом курсе, сразу же после свадьбы. С одной стороны, чтобы рассеять собственные опасения (а они хоть и смутные, но были), с другой, чтобы ответить на снабжённый добрым десятком извинений, но всё-таки бесцеремонный вопрос Гарика-идеалиста: «Старик, а это ничего, что вы такие... разные? Ты – физик, Тома – продавщица...» Он объяснил тогда Гарику, что и жена и друзья должны заниматься на работе чем угодно, но только не тем, чем ты. Только тогда это будут в самом деле личные отношения. Из них в этом случае исключается возможность расчёта и мелкой зависти, соперничества и подсиживания, осознанного и неосознанного воровства идей. «Итак, – заключил Лахтин, – давайте не будем смешивать. Друзья – для дома и для души, товарищи – для ума и работы». – «А кто же, например, я для тебя?» – растерялся Гарик-идеалист. «Лишний человек, засмеялся Лахтин. – Классическое определение». Шутка оказалась пророческой. Их дружба вскоре приказала долго жить, причём так тихо и естественно, что Лахтин даже не заметил, когда это произошло.
С Исаем его свели приступ тахикардии и любовь к книгам. Приступ был нелепый, как-то вечером он засмеялся, и сердце вдруг задёргалось, задрожало, будто заячий хвост, стало трудно дышать. Тамара, недолго думая, вызвала «неотложку». Приехал сравнительно молодой врач, сделал укол, посоветовал, как можно сбить учащённый ритм без помощи лекарств. Пока говорил, откровенно жадным взором шарил по стеллажам в кабинете Лахтина: выделил сразу «Дневник» Жюля Ренара и двухтомник Джерома, поинтересовался, где и почём он брал Булгакова. Лахтин почувствовал родственную душу. «На чёрный рынок в воскресенье сходишь, цены услышишь, вот тебе и приступ», пошутил он. Исай оказался знатоком в этом вопросе. Он тут же сказал, что это пока цветочки: книжный бум, мол, впереди, – и будто в воду смотрел. Сошлись они и на фантастике. Лахтин показал библиотечку отечественной и зарубежной фантастики, которая насчитывала около пятисот томов, похвастался тремя своими рассказами, опубликованными в журнале. Исай согласился: труд писателя заманчив, но уж очень зыбкий, даже настоящий большой талант не гарантирует ни денег, ни тем более признания. «Как хобби это прекрасно, – засмеялся он, выслушав признание Лахтина о его публикациях в журнале. – Но для профессии – жидковато».
Ему и только ему сказал Лахтин на какой-то гулянке об Йегресе.
– По-видимому, это результат моего увлечения фантастикой, – предположил он, заканчивая свой рассказ о приключениях на острове. – Я пару лет назад даже повестушку хотел написать о «чёрном человеке». Но потом раздумал. Скажут ещё, что у Есенина содрал. Это первое объяснение.
– А второе? – спросил, улыбаясь, Исай.
– Ты знаешь, существует гипотеза, что параллельные миры в самом деле возможны. Я как физик...
– Старик, – перебил его Исай, – гипотез тьма, а истина всегда конкретна. Есть ещё одно объяснение: элементарный схизис, то есть шизис. Раздвоение личности.
– Ты что?! – возмутился Лахтин. – Я вполне нормальный. Да и откуда, почему?
– Вот уж этого не знаю. Может, и фантастика повлияла... Плюс большая доза алкоголя... Да ты не переживай, старик. – Исай обнял Лахтина. – Мы все немного чокнутые. Абсолютно нормальных людей сейчас нет – наукой доказано.
– Это опасно? – Лахтин уже успел испугаться.
– Не думаю. – Исай пожалел, что напугал приятеля. – Если хочешь, устрою тебе консультацию. У меня в шестнадцатой знакомый психиатр работает. Во-о-от такой мужик! Правда, тоже чокнутый – фразы сочиняет. Те, что «Литературка» печатает. То есть его не печатает, я вообще... – Исай запутался в словах, махнул рукой и предложил: – Пойдём лучше выпьем за твоего двойника.
– Это идея! – обрадовался Лахтин. – Подумать только! – захохотал он. Чокнутый психиатр. За это, право, стоит выпить.
Финал разговора, как ни странно, успокоил Лахтина. Так уж вышло, заключил он, что переход из журнала в заводское КБ совпал с появлением в его жизни двух новых и очень важных для него лиц – эфемерного наставника и маленькой женщины.
Как-то Лахтин записал в блокноте: «Почти одновременно жизнь подарила мне свой Дух и свою Плоть. Это ли не счастье?!»
И вот сейчас, по прошествии лет, потягивая на чужой лоджии сигарету и глядя на ночной город, Лахтин вдруг с грустью понял, что он не напрасно тогда поставил в конце, может быть, чересчур пышной, но в общем искренней фразы знак вопроса. Это не есть счастье. Плоть наскучила, а Дух в образе Злодея удручает.
«Всё-таки жизнь – это бег. Даже когда не хочется бежать, – подумал он, нервно закуривая новую сигарету. – Вопрос только в том, куда и зачем бежать. Тысячелетний вопрос... Если моя борьба с Йегресом (или его со мной) – болезнь, то всё не так уж безнадёжно. Ведь я, получается, сознаю свою порчу. Но если это игра... – Лахтин мысленно споткнулся. Он на миг испугался такого предположения, но тут же высмеял себя. – Ну и что, если игра?! В любом случае это попытка разобраться в жизни, в своей душе и судьбе. И не только в своей. Таких, как я, рефлексирующих, сейчас полмира. И что плохого в том, чёрт побери, что мы пытаемся понять себя и мир, что мы мучаемся своими сомнениями и противоречиями? Гораздо страшнее те, кто не прав, но уверен в своей правоте. Вот уж кто есть самые настоящие чудовища».
Однажды Лахтин ездил в Болгарию, где видел хождение по огню. Водил на зрелище его знакомый журналист и писатель Святослав. Он же познакомил со знаменитой нестинаркой Невеной, которая во время их необязательного разговора вдруг куда-то исчезла и вернулась, лишь когда заиграли волынки. Это уже была другая Невена. Где-то остались её европейская одежда, обыденность манер. Полузакрыв глаза и раскинув руки, в расшитой рубахе до колен, она стремительно прошла через живой коридор и так же легко и естественно, как шла, ступила в огненный круг.
О как кроваво и грозно пылали угли громадного кострища. Как неистовствовала музыка. Как летела Невена – всё по кругу, по кругу, быстро-быстро и... безмятежно. Казалось, сейчас вспыхнет её белая рубаха, вспыхнут волосы... У него сжалось сердце. То ли от мистического ужаса, лохматого и первобытного, обитающего на задворках души, то ли от восхищения и желания самому ворваться в огненный круг. Да, да, какой-то голос нашёптывал тогда: иди, взлети над пламенем, это возможно, не трусь! Эх, Невена, Невена!
Лахтин судорожно вздохнул.
«Вся жизнь – это танец по-нестинарски, – подумал он. – Бег по огню. Чем не образ современной жизни – её насыщенности и темпа? Когда не то что остановиться – с круга сойти нельзя. И опять тысячелетний вопрос; зачем, во имя чего? Каждый в эту пляску вкладывает свой смысл. Один сгорает, создав космический корабль, другой – рухнув на угли. С кем же я – Сергей Лахтин? С кем веду свой единственный танец? И во имя чего?»
Он закурил третью сигарету.
На душе было до того скверно, что дай Лахтину пистолет – и он бы застрелился. Прямо тут, на лоджии у Ляльки. Так ему казалось по крайней мере до тех пор, пока сырой ветер с Днепра не загнал его в комнату.
Захар выпустил корову, и она ушла, подымая красную пыль, к выгону. Когда-то, ещё до войны, он тоже пас Череду, и Настя гоняла, и Женька, и так же немилосердно к середине лета сохла трава – коровы поэтому держались поближе к старым вербам.
«Странно всё-таки мир устроен, – подумал Захар. – Выгон на месте, и вербы там торчат, и трава растёт. Ставки тоже не изменились – может, только больше берега заросли. А вот Насти моей давно уже нет. И Женя ушла. Да и мои следы теперь сразу стынут... Говорят: человек – хозяин природы. То есть всего мира. – Захар даже головой покачал. – Сильно оно сомнительно... Всё остаётся, всё живёт, а человек уходит, не успев даже понять, для чего жил. Какой же он хозяин?.. У других, правда, дети, внуки, род получается, смысл. Не получилось у нас с Настей ребёнка. Теперь уже не поправишь...»
Мимо хаты, ковыляя по колдобинам, проехал автобус.
«Пора, однако, за работу браться». Захар вздохнул и понёс под навес реечки, отшлифованные с вечера наждачной бумагой. Он и раньше делал ульи, но один или два, не больше, так как считал работу эту деликатной и тонкой. Пчела хоть и не умеет говорить, но существо, вне всяких сомнений, разумное. Этот заказ был особым. Правление колхоза решило расширить пасеку и заказало Захару шестнадцать двухкорпусных ульев. Про сроки не договаривались. Однако председатель повернул дело так, что теперь Захар сам себя подгонял. И хитрости вроде молодой председатель не применил. Просто уважение высказал и свою начальственную гордость как бы-чуть принизил. «Про то, сколько времени вам на работу понадобится, – сказал при всех членах правления, – мы с вами, Захар Степанович, договариваться не станем. Вы в селе первейший хозяин. Поэтому сами понимаете: чем раньше мы нашу пасеку на ноги поставим, тем раньше и мёд гончаровский потечёт...» Вот так повернул дело председатель. Хошь не хошь, а должен теперь Захар стараться и поспешать.
– Стараешься?!
Хитрый Мыкола будто из-под земли объявился. Захар кивнул, здороваясь, потому что помнил добро. Всякое. И платное и бесплатное. Червонец – не деньги, а в день похорон Жени здорово ему Мыкола прислужился.
Захар сгрёб с верстака пахучие стружки, кивнул гостю: присаживайся, мол, больше негде.
Мыкола садиться не стал. Он достал из кармана грязно-серых штанов бутылку «Яблочного» и поставил её на верстак. Захар улыбнулся, покачал головой. Недаром всё-таки Мыколе прозвище дали: мудрует что-то, а зачем? Ведь всё село знает, что он, Захар, среди бела дня без повода пить не станет. Тем более эти поганые «чернила».
– Ты, Захар, натуральный человек, но, я вижу, без понятия, – обиделся Хитрый Мыкола. С одной стороны, он как бы делал Захару комплимент, потому что слово «натуральный» у него было выше всех похвал, с другой, заявляя о «понятии», рисковал. Захар был такой простой, что мог и со двора погнать.
– Ты меня должен в хату позвать, закусь какую-нибудь натуральную предложить, – гнул своё Мыкола. – Я ж к тебе не просто так, за здорово живёшь... А бутылку прихватил, чтоб конфуза не получилось. Вдруг, думаю, у тебя ничего согревающего нет.
Захар, не понимая, к чему гнёт Хитрый Мыкола, отложил рубанок.
– Помянуть надо душу, – бесхитростно сказал тот. – Душа светлая была. Да и вроде не чужая тебе.
«Сегодня же сорок дней, – вспомнил Захар, и взгляд его обратился к околице, где за редкими деревьями и хатами на взгорке было видно кладбище. – Обычай, может, и пустой, но не мне его отменять. А Женю я каждый день поминаю. Не горькой водкой, а горькой думкой...»
Он кивнул, показывая, что всё понял и согласен с Мыколой:
– Пойдём в хату, сосед.
Хитрый Мыкола жил аж возле первой бригады, рядом с кирпичным заводом, но Захар почти всех в селе называл соседями, а кого не называл, значит, не уважал или недолюбливал.
Захар поставил на стол ещё тёплую картошку, которую варил утром, помыл редиску и зелёный лук, затем большими кусками нарезал сало. Хотел ещё открыть рыбные консервы, но Мыкола сказал, что в поминальном деле еда не главное, и он отложил банку в сторону. Достал из шкафчика бутылку, разлил в стаканы. Молча выпили. Захар захрустел пучком лука, аж тот слезу у него вышиб, хотя Мыколе показалось, что лук тут вовсе ни при чём. Покурили.
– Серёжка небось переживал, что не успел с матерью попрощаться? – начал было Хитрый Мыкола, но Захар вместо длинного разговора обронил только: «Не его вина» – и налил по новой.
Теперь закусывали обстоятельно. Мыкола, позавидовав вслух столярному умению хозяина, выразил потом сомнение:
– Ульи ты, конечно, сделаешь натуральные. Но вот где пчеле кормиться ума не приложу.
– Это председателя забота, – ответил Захар. – Он у нас на агронома учился, пусть теперь сеет медоносы... Сад вон ещё колхозный подрастает.
– И то так, – сказал Мыкола. – А помнишь, после войны ни одного тебе деревца в Гончаровке не осталось. Всё на топливо пошло. Зимы лютые, а на глине сама по себе и акация не вырастет.
– Скудные у нас места, – согласился Захар. Разговор мало-помалу наладился – неспешный, обо всём, кроме той, кого поминали: Мыкола сообразил, что не понравятся хозяину хаты слова про Евгению – какие бы они ни были.
Когда ближе к вечеру показалось дно второй бутылки, Хитрый Мыкола вспомнил о своём «Яблочном» и предложил его открыть. Захар отказался. Он как будто и не пил вовсе – только ещё задумчивее стал да курил теперь чаще.
– Так я дома употреблю. За твоё здоровьице.
Мыкола спрятал вино в карман и, чтоб Захар не передумал, стал прощаться. Его малость развезло. У калитки, которую Захар открыл, Мыкола долго соображал, чем бы отблагодарить хозяина за угощение. Затем приобнял Захара, сказал:
– Люди, может, и смеются, но я, пока глина сухая, опять себе место заготовил. Как-никак, Захар, мне пятьдесят восемь, всякое может случиться... Тебе тоже порядком годков настучало. А смерть – она, дура, слепая. Поэтому нам друг за дружку надо держаться... Я беду, конечно, не кличу, но случиться может всякое.
– Ты ясней, Мыкола, – попросил Захар. – Я не дипломат. И ты тоже. Говори, что думаешь.
– Я к тому разговор веду, что ты натуральнейший человек. – Мыколу качнуло, и он придержался за калитку. – Уважаю я тебя, Захар. А потому говорю: ежели вдруг тебя бог раньше призовёт, то я тебе яму свою уступлю обещаю! И без всяких там денег. Понял?!
– Понял, сосед, понял, – улыбнулся Захар и легонько подтолкнул гостя. Только я помирать пока не собираюсь и тебе не советую. Иди домой, Мыкола, а то твоя Катря заругается – на цельный день, скажет, пропал.
– Я т-тоже не собираюсь!
Хитрый Мыкола решительно отпустил калитку, махнул рукой, то ли прощаясь, то ли удерживая равновесие, и пошёл-поплыл по вечерней улице немного зигзагами, но не очень, будто обронил что-то и теперь искал в дорожной пыли.
Захар вернулся в хату, включил свет, а чтоб не заскучать после живого человека, включил ещё и радио. На душе было муторно. По-глупому он утром горевал. Всё уходит – таков закон. Выгон, например, только кажется прежним. Всё в нём поменялось: и трава, и вода в ставках, и вербы – одни усохли, другие выросли. Уходит – и должно уходить. Иначе новому места не будет. Плохо другое. Плохо, что человек в других людей прорастает, в их жизнь и память, срастается с ними корнями. Выдернет его злой случай или болезнь из жизни, выкорчует – десяткам людей больно. Изменить бы всё это, переделать. Но как? Вдруг по-другому ещё хуже будет?..
Он достал из шифоньера бумаги Лахтиных, которые предлагал Сергею и которые тот непонятно почему не взял: какая ни есть, а всё-таки память о матери. Среди бумаг он видел фото Жени – единственное, где она такая, какой была в молодости – худенькая, голова чуть запрокинута, будто её косы, уложенные венком, перевешивают, улыбка робкая, а глаза ясные, смелые... Захар перекладывал пожелтевшие страховые полисы, старые квитанции об уплате налогов, облигации, открытки и письма Сергея – он узнал их по почерку...
«Как им Женя гордилась. Всякий раз заговорит – и всё о нём. Об успехах его рассказывала, письмами хвалилась... – Захар стал вспоминать то немногое, о чём успел перемолвиться, с Сергеем в ночь после похорон да наутро, когда подошла машина, и молодой Лахтин, бросив завтрак, стал неловко прощаться. Прощался и отводил глаза, будто украл что-нибудь или собрался украсть. Да... Всё как будто в порядке: Сергей у себя на заводе большой начальник, почти что профессор. Но... По всему видать, какая-то беда его гложет. Он, конечно, сам не признавался, а я не спрашивал – при таком горе о себе не говорят, но напрасно Женя так радовалась. Неладно с Сергеем. Душа у него болит. Или сам её измучил, или люди... Надо бы написать соседу. Заодно и облигации отошлю».
Захар нашёл тетрадку, шариковую ручку, которую весной купил в райцентре.
«Здравствуй, Сергей Тимофеевич, – начал он письмо. – Сообщаю тебе, что на хату твоей матери уже нашлось два покупателя. Один даёт 2500 рублей, а Савка Кошовый даёт 2700 и даст больше, потому что сына с невесткой хочет отделить. Я попусту торговаться не умею и не люблю. А цену назначил твёрдую – 3000 рублей. Хата того стоит. Сам помогал, если ты помнишь, её строить. Как только продам, сколько надо возьму на памятник, как ты перед отъездом наказывал, а остальные вышлю по почте. Памятник закажу самый лучший, а так как их у нас делает тот самый Савка Кошовый, то ему часть денег и вернётся. Вкладываю в это письмо семнадцать облигаций, какие были у матери, а выигрышные они или нет, ты уж сам узнай...»
Захар отложил ручку, подумал и начал писать уже совсем о другом:
«...Может, и не моё это дело, сынок, но показался ты мне в мае совсем больным. Как то яблоко: сверху румяное, красивое, а внутри червяк сидит... Ты всё-таки побереги себя, Сергей Тимофеевич. Может, возьми отпуск, да и приезжай к нам как на дачу? А если понравится, то хоть на целый год. Про воздух там или пляж агитировать не буду – они у вас, наверное, лучше. А вот душой только на родине и отдохнёшь. Короче, приезжай в любое время».
Захар отложил готовое письмо в сторону, стал просматривать остальные бумаги: может, ещё где облигации завалялись.
Его внимание привлёк знакомый конверт, которых насмотрелся, когда вернулся с фронта. «Похоронка на Тимофея, – догадался Захар. – Тоже надо сыну переслать». В конверте было письмо, по-видимому, от командира. Захар прочитал первые строки «...экипаж Вашего мужа в бою около села Скирманова подбил три фашистских танка. Однако в результате прямого попадания машина Тимофея Степановича загорелась. Он был тяжело ранен и через полчаса умер на моих глазах от потерн крови. Когда был ещё в сознании, просил, чтобы Вы, Евгения Яковлевна, не убивались и были счастливы, что, конечно, невозможно в такое тяжёлое для Родины время. Случилось это страшное для Вас и нас, друзей Тимофея Степановича, событие на Истринском направлении, под Москвой».
Не веря своим глазам, Захар достал из конверта само извещение. Как так «под Москвой»?! Не может быть! Тимофей ведь под Берлином погиб... Да и знали бы в селе о похоронке. Может, Женя её в райцентре получила?.. Ветхая бумажка наконец развернулась...
«Уважаемая... Ваш муж лейтенант Лахтин Тимофей Степанович... погиб смертью храбрых в боях... 21 ноября 1941 года...»
Захар ещё раз прочитал похоронку. Бумажка вдруг выпала из рук, комната качнулась перед глазами. «21 ноября! В первый год войны! Выходит, его Сергей сын! Сергей Захарович, его... Зачем же ты так, Женя?! За что казнишь всю жизнь?»
Так говорила обида. Но жила в нём уже и мудрость, которая стала утешать да урезонивать: «А чего же ты хотел: чтобы Женя стала отнимать мужа у другой солдатки? Чтобы, гордая, краденую любовь стала узаконивать? Перед людьми и совестью своей стыд принимать? Не такая она... Сам знаешь. А после, когда Настя умерла?.. Поздно было. Парень-то вырос. Зачем у него легенду отнимать да давний обман раскрывать?»
Захар закурил, открыл окно. Над кустом сирени висела полная луна. Как тогда, той ночью... Теперь ему ясно, почему она просила: «Говори. Всё, что хочешь, говори. На всю жизнь хочу тебя наслушаться...» И ласкала – на всю жизнь. К утру он забылся на полчаса, задремал. А проснулся от странного ощущения: плечо мокрое и горячее. Женя плакала, уткнувшись ему в плечо. В молочном утреннем свете, худенькая и белая, будто ветка вишни, она показалась ему облачком. Зоревое-перьевое, дрожит рядом, дунешь улетит... Он подумал тогда, что Женя сплетен испугалась – как бы в селе не узнали, Тимофею после войны не доложили. Стал, глупый, утешать. А теперь открылось: нечего ей было бояться. Судьбу она свою оплакивала, которую сама же и выбрала.
Захар докурил «Приму» до того, что окурок прижёг пальцы. Он распечатал конверт, который уже успел заклеить, достал письмо к Сергею. И тут вся решительность и радость вдруг куда-то девались. Что написать и как написать? Нужно ли вообще об этом писать?
Захар долго думал, потом сделал в конце письма короткую приписку:
«Сынок! Несколько минут назад в бумагах твоей покойной матери я нашёл такое, что перевернуло мне всю жизнь. Дело прошлое, но очень важное и касается оно нас с тобой. В письме о таком не напишешь... Поэтому приезжай теперь непременно!»
Несмотря на поздний час, Захар отнёс письмо на почту, бросил в ящик. Помолодевший и счастливый, он возвращался домой и прикидывал: через сколько дней сын получит его весточку? Догадается ли он, что произошло? Наверное, догадается. Должен догадаться.
Лахтин открыл глаза и вздрогнул от неожиданности: на другой стороне кровати возле спящей Ляли нахально развалился... его двойник.
– А девочка хороша, – гнусным шёпотом заключил Йегрес и плотоядно ухмыльнулся. – Жаль, чёрт возьми, что я не материальный. Роль святого духа, как ты понимаешь, меня мало устраивает.
Он протянул свою чёрную лапу, театрально положил её Ляле на грудь.
– Ты чего сюда заявился?! – прошипел Лахтин. – Убирайся!
– И не подумаю, – засмеялся Йегрес, – собственник проклятый... Конечно, если ты будешь выступать, то я могу и уйти. Слетаю, например, к Светлане. Она ещё тоже не вставала...
– Пошли на кухню, – взмолился Лахтин. – Разбудишь Ляльку – что я ей скажу?
Он осторожно выбрался из постели, прикрыл за собой дверь спальни. Двойник объявился на кухне прямо из стены. Однако полностью выходить не стал: высунул возле холодильника торс, опёрся плечом о шкафчик.
«Если Лялька проснётся и увидит этот живой горельеф, точно с ума сойдёт, – подумал Лахтин. – Надо поскорее его отправить... Впрочем, кроме меня, его, кажется, никто не видит...»
– Небось в мечтах уже премию получаешь? – полюбопытствовал Злодей и покачал головой. – Шанс, конечно, есть. Но ты себя, Сергей, на худшее настрой. В случае чего – не так обидно будет.
Он впервые назвал Лахтина по имени. Тот удивился: «С каких это пор? Обычно двойник говорит пренебрежительно и грубовато. Насмешничает, подкалывает, язвит...»
– Ты, кстати, тут особо не сибаритствуй и Ляльку не обижай, назидательно сказал Йегрес. – Прогонит.
– Кого? Меня? Мышка меня прогонит? – Лахтин пожал плечами. – Я вижу, Злодей, ты переутомился. Заговариваться стал.
– Моё дело предупредить... Ещё тебе два совета впрок. Вишневского в серьёзное дело не пускай – увлечётся, потом не оторвёшь. Бери пока его идеи и внедряй их... осваивай. А его заканчивать диссертацию посади – он тебе за это в ножки поклонится. Это первое. Второе: не тяни с переводом Светланы. Ты же знаешь, в отделе главного механика освободилось хорошее место. Девушка толковая, перешла на третий курс – уговори Павла Александровича, чтобы взял. Чем раньше уберёшь её из приёмной, тем скорее твоей станет.
– Всё-то ты рассчитал. Стратег...
– Это ты рассчитал. И сам себе советы даёшь, – ухмыльнулся двойник.
– Опять темнишь? – Лахтин включил конфорку, поставил на плиту чайник.
– Так я весь из темени, – сказал Йегрес и прислушался. – Всё, конец аудиенции. Проснулась твоя милашка. Помни, что я сказал, и будь здоров.
Он нырнул в водопроводный стояк, и трубы на всех этажах загремели, будто по ним пронёсся град камней.
«Полдома, негодяй, разбудил», – подумал Лахтин, возвращаясь в спальню. Он завалился на кровать, будто большой кот, и стал целовать Лялю. И маленькая женщина в самом деле проснулась.
– Ты тупик моих желаний, – прошептал он довольно пошловатую фразу, которую услышал в КБ от Генина, обхаживавшего в коридорах всех встречных сотрудниц.
Ляля высвободилась:
– Чайник дребезжит, слышишь?
Потом она готовила завтрак, а Лахтин ошивался на кухне и, сам того не замечая, мешал: снова фальшиво и громко напевал о «неудачнике», целовал Лялю, когда она отцеживала картошку, курил.