На мгновение я задумался о своем жизненном предназначении. Я почти забыл, что намеревался стать писателем. Я знал только одно: я выделен из толпы не для того, чтобы быть Мусорщиком. Или чернорабочим. Или писцом в конторе.
На углу я расстался с Моной, вскочил в автобус, идущий к северу, и взобрался наверх. Снова свободен! Я вдохнул всей грудью воздух, напоенный озоном. Проезжая мимо Центрального парка, я долгим взглядом проводил дома, примыкавшие к Пятой авеню. Многие из них были мне знакомы по входу для слуг и мастерового люда. Да, там был дом Рузвельта, куда четырнадцатилетним мальчишкой я доставлял визитки, смокинги, альпаковые куртки для старика. Интересно, думал я, все так же ли каждое утро старый мистер Рузвельт, банкир то есть, и его четверо сыновей вышагивают в ряд по тротуару, направляясь в свой офис на Уолл-стрит, предварительно галопом промчавшись через парк, bie etedu? Проехав чуть дальше, я узнал дом старины Бендикса. Брат его, который обожал модные пуговицы на жилете, давным-давно умер. Но Г. У., возможно, еще жив и, возможно, все так же брюзжит, что его портной забыл, какой он Особый клиент. Как я ненавидел его! Я улыбнулся, вспомнив, как в те далекие дни срывал на нем свою злость. Теперь он, наверное, очень одинокий, немощный старик, о котором заботятся преданный слуга, повар, дворецкий, шофер и так далее. Сколько ему всегда приходилось работать, чтобы обеспечить себя! Воистину богачи достойны жалости.
Воспоминания текли, сменяя друг друга. Неожиданно я подумал о Ротермеле. Я прямо-таки видел, как он, похмельный, вылезает из постели, спотыкается о горшок, злится, суетится, скачет на одной ноге, как петух. Что ж, у него сегодня будет праздник: снова увидит Мону. (Я не сомневался, что она направится в его сторону.)
Представив себе состояние Ротермеля ранним утром, я стал размышлять, как разные мои знакомые встречают новый день. Это была занятная игра. От друзей и знакомых я перешел к знаменитым фигурам - художникам, актерам и актрисам, политикам, преступникам, религиозным деятелям всех мастей и степеней. И совсем уже стало восхитительно, когда я принялся копаться в привычках великих исторических личностей. Как встречал день Калигула? Перед моим мысленным взором кружился рой далеких фигур: сэр Фрэнсис Бэкон, Магомет Великий, Карл Великий, Юлий Цезарь, Ганнибал, Конфуций, Тамерлан, Наполеон на острове Св. Елены, Герберт Спенсер, Морджеска, сэр Вальтер Скотт, Густав-Адольф, Фридрих Барбаросса, Ф. Т. Барнэм…
Подъезжая к парку в Бронксе, я уже не помнил, что меня сюда привело. Я просто вновь переживал свои первые впечатления от цирка с тремя аренами, тот благоговейный миг в жизни каждого мальчишки, когда он видит вживе своего идола. Моим идолом был Буффало Билл. Я обожал его. Это было незабываемое зрелище. Он галопом выезжал на середину посыпанной опилками арены и швырял свое огромное сомбреро восторженной публике. Длинные вьющиеся волосы дополняли эспаньолка и пышные, закрученные кверху усы. Как он был элегантен в своем щегольском наряде! Одна рука легко держит поводья, другая сжимает верное ружье. Через мгновение все увидят, какой он искусный стрелок. Сперва он делает полный круг по арене, из ноздрей его гордого скакуна пышет пламя. Какое величие во всей его фигуре! Его друзья - неукротимые индейские вожди: сиу, команчи, Вороны, Черноногие.
Что восхищает мальчишку, так это сдержанная сила - мастерство, осанка, ловкость. Буффало Билл был воплощением этих качеств. Мы всегда видели его не иначе как в полном ковбойском облачении и к тому же только раз в год - если нам везло. В эти несколько мгновений, отведенных нам, он не делал ни единого промаха, ни единого неверного движения, ни на йоту не отступал оттого идеального образа, который мы носили в своих сердцах. Он ни разу не разочаровал нас, ни разу не обманул наших надежд. Всегда достойный себя.
Буффало Билл для нас был тем же, чем Саладин для своих приверженцев - и для врагов. Мальчишка никогда не забывает своих идолов. Ладно, будем бездельничать, валять дурака - вот он, зоопарк. Первым, кого я увидел, был жираф, потом бенгальский тигр, носорог, тапир. Ага, вот и обезьяна! Снова дома. Ничто так не очищает душу, как зрелище диких животных. Tabula rasa - чистая доска. Сами названия мест, где они обитают, внушают вдохновение. Переносишься назад, в старый адамов мир, где полновластно царил змей. Эволюция ничего не объясняет. Мы были там все вместе, от начала времен, и вечно пребудем вместе. Движутся звезды и созвездия, движутся континенты, движется человек со своими товарищами по допотопным дням: броненосцем, дронтом, динозавром, саблезубым тигром, пралошадью из Верхней Монголии. Все в космосе движется к некоей точке, движущейся в пространстве. И Господь Всемогущий, может быть, тоже движется вместе со своим Творением.
И в этом движении вместе с зоопарком и его обитателями мне вдруг ясно привиделась Рене Тьежен. Рене приходилась сестрой Ричи Тьежену, с которым я часто играл, когда мне было десять. Он был как кровожадный зуав, этот Ричи. Рассвирепев, он мог вырвать у вас из тела кусок мяса зубами. И когда шла игра в «дома», важно было попасть в его команду. Иногда Рене, его сестра, стояла у ворот и наблюдала за игрой. Она была на шесть лет старше брата - уже почти женщина, и казалась нам, малолеткам, просто неотразимой. Когда вы к ней приближались, то улавливали аромат ее духов - или то был аромат ее восхитительного тела? С тех пор как я перестал играть на улице, мне в голову не приходило вспоминать о Рене. И вот, Неожиданно и необъяснимо, ее образ всплыл передо мной. Она стояла, прислоняясь к железной ограде за воротами, и ветер лепил ее тело под тонким шелковым платьем. Теперь я понимал, что делало ее такой прекрасной и недосягаемой: она была точной копией одного из средневековых изображений Мадонны. Вся - свет и изящество, непорочная, чарующая, с золотыми волосами и глазами цвета зеленой морской волны. Всегда молчаливая, всегда неземная. Она покачивалась вперед и назад в порывах ветра, как молодая ива. Ее грудь - два полных полушария - и маленький бант на поясе казались невероятно живыми и чуткими. Они встречали ветер, как бушприт корабля. Мы носились в десяти футах от нее, словно бешеные быки, неистовствуя, рубя, коля, вопя как одержимые. Рене неизменно стояла за воротами, невозмутимая, чуть приоткрыв губы в загадочной улыбке. Одни говорили, что у нее был любовник, который бросил ее. Другие - что она хромая. Ни у кого из нас не хватало смелости заговорить с ней. Она занимала свое место у ограды и стояла там, словно статуя. Бывало, ветер, трепля юбку, открывал на мгновение ее ноги выше колен, и у нас перехватывало дыхание от вида молочно-белой плоти. Ближе к вечеру появлялся старик Тьежен с длинным кнутом в руке, устало бредущий домой. Завидя Ричи, в драной рубахе, с лицом в грязи и крови, он хлестал сына кнутом. Ричи всегда молча сносил удар. Старик угрюмо кивал дочери и скрывался в подъезде дома. Странная сцена; чем она завершалась, так и осталось для нас тайной. Все вспомнилось мне столь живо, что я почувствовал потребность немедленно это записать. Как сумасшедший, я помчался из парка искать, где купить бумагу и карандаш. Несколько раз останавливался, чтобы помочиться. Наконец наткнулся на маленькую писчебумажную лавку, где хозяйничала старая еврейка. На голове у нее был жуткий парик цвета тараканьего крыла. По какой-то причине она никак не могла взять в толк, что мне надо. Я начал чертить знаки в воздухе. Она приняла меня за глухого и перешла на крик. Я, в свою очередь, заорал, что прекрасно слышу. Хозяйка перепугалась и побежала в глубь лавки за помощью. Я, озадаченный, постоял немного и выскочил на улицу. На углу стоял автобус. Я сел в него. Рядом на сиденье валялась газета. Я взял ее и принялся писать, сперва на полях, потом прямо по тексту. Когда автобус поравнялся с парком Морнингсайд, я незаметно выкинул газету в окно. Я чувствовал себя легко и свободно, как после хорошего траханья. Рене забылась, а с нею жирафы, верблюды, бенгальские тигры, арахисовая шелуха и зловещий рык львов. Пожалуй, стоит рассказать эту историю Ульриху, она его позабавит. Если только он сейчас не мается над натюрмортом с бананами.
Мы снова живем в солидном квартале, неподалеку от парка Форт-Грин. Улица широка, как бульвар, дома отстоят далеко от тротуаров и большей частью сложены из песчаника и украшены высокими каменными же верандами. Некоторые настоящие дворцы; вокруг них огромные лужайки, оживляемые декоративным кустарником и статуями. Широкие подъездные аллеи ведут к дому и конюшням и флигелям для прислуги, расположенным в глубине участков. Атмосфера этого старого квартала напоминает -е годы. Просто удивительно, что он сохранился почти в неприкосновенности. Даже коновязи целы и блестят, словно их только что протерли промасленной ветошью. Роскошный, элегантный и сонный, этот квартал казался нам дивным раем.
Конечно же, две комнаты здесь нашла Мона. И снова хозяйка у нас оказалась что надо: одна из тех бестолковых молодых американских вдов, что не знают, что им с собой делать. Мы привезли со склада мебель и расставили в двух комнатах. Хозяйка была в восторге, что мы у нее поселились. Частенько обедала с нами. Это было очень общительное создание с мелодичным голосом и душой, пребывавшей в блаженном сне. Все обещало нормальную, спокойную жизнь. Низкая плата, никаких проблем с газом, водой и электричеством, отличная еда в избытке, кино днем или по вечерам, если было настроение, иногда карты, чтобы доставить удовольствие хозяйке, и никаких гостей. Ни одна душа не знала нашего адреса. Было не совсем понятно, откуда брались деньги. Я знал, что основным Источником был Матиас, который по-прежнему находился в пределах досягаемости, и Ротермель, более живой, чем когда-либо. Но должны были быть и другие источники, потому что мы жили на широкую ногу. Хозяйка, конечно, была щедра по части еды и выпивки и часто приглашала нас в театр или водила в кабаре. Ее восхищало то, что мы, несомненно, были вольными художниками - «богема», как она говорила. Ее муж, страховой агент, оставил ей порядочную сумму. Но, по ее словам, он был прескучнейший тип, и теперь, когда он умер, она намеревалась повеселиться, наверстать упущенное.
Я взял напрокат пишущую машинку и снова начал писать. Жизнь была просто райская. Я щеголял в красивом шелковом халате поверх пижамы и в марокканских шлепанцах - все подарок хозяйки, фа[мильное добро. Вставать по утрам было сплошное наслаждение. Мы выбирались из постели около десяти, лениво плескались в ванне под звуки фонографа, затем следовал восхитительный завтрак, который, как правило, готовила хозяйка. Подавались обычно свежие фрукты, земляника со сливками, свежеиспеченные булочки, толстые ломти ветчины, мармелад, дымящийся кофе со сбитыми сливками. Я чувствовал себя турецким султаном. Обзавелся двумя, в общем, бесполезными вещицами: красивым портсигаром и длинным мундштуком, которыми пользовался лишь во время трапез и чтобы доставить удовольствие хозяйке, от которой и получил их в подарок.
Пора перестать называть ее «хозяйкой». Ее звали Марджори, и это имя шло ей как нельзя лучше. Она была похотлива, как течная сука. Без стеснения демонстрировала свое красивое тело, особенно по утрам, когда расхаживала в одном прозрачном халате. Вскоре мы уже нежно похлопывали друг друга по заду. Она была из тех женщин, которые способны ухватить вас за член и одновременно смешить вас. Она не могла не понравиться, даже если бы была рябой, но рябой она не была. Человек прямой и открытый, она старалась исполнить любое ваше желание, стоило только заикнуться. Все, чем она располагала, было и вашим, достаточно было только попросить.
Какое отличие от Карена и его благоверной! Одна еда способна была доставить райское блаженство. Дверь между нашими комнатами и комнатами хозяйки никогда не запиралась. Мы не чинясь заходили друг к другу, словно были одна семья.
После завтрака я обычно шел пройтись, чтобы нагулять аппетит к ленчу. Стояла ранняя осень, и погода была прекрасной. Часто я доходил до парка и плюхался на скамью, чтобы подремать на ярком солнышке. Восхитительное ощущение благополучия. Никаких тебе обязанностей, никаких незваных гостей, беспокойства. Сам себе хозяин, окруженный двумя прекрасными женщинами, наперебой старавшимися угодить и с которыми я чувствовал себя как петух в курятнике. Каждый день честные час или два за письменным столом; в остальное время - постель, пиры, потехи. Я не писал ничего стоящего - так, всякие фантазии да видения. Писал, просто чтобы не разучиться, не более того. Время от времени сочинял что-нибудь специально для Марджори и зачитывал за столом, потягивая коньяк или роскошный ликер из ее неистощимых запасов. Доставить удовольствие обеим женщинам было нетрудно. Все, что им требовалось, это захватывающее действие.
«Хотелось бы мне уметь писать», отговорила иногда Марджори. (В ее глазах писательское искусство было сродни чуду.) Она удивлялась, например, откуда берутся сюжеты. «Насиживаю, как курица яйца», - отвечал я. «А все эти умные слова, Генри?» Она была без ума от них и нарочно произносила неправильно, сладострастно перекатывая их на языке. «Ты, конечно, мастер жонглировать всякими словечками». Иногда она подбирала мелодию и распевала эти неудобопроизносимые слова. Какое удовольствие было слушать, как она тихонько мурлычет - или насвистывает - мелодию! Вся ее чувственность, казалось, сосредоточивается в горле. Неожиданно она разражалась смехом. И какой это был смех! Просто неудержимый!
Иногда вечером я выходил на одинокую прогулку. Округа была мне уже хорошо знакома. Всего в нескольких кварталах от нас - границей служила Миртл-авеню - начинались трущобы. После респектабельных улиц я испытывал возбуждение, пересекая эту границу и оказываясь среди итальянцев, филиппинцев, китайцев и прочего «нежелательного» элемента. В бедняцких кварталах в нос шибал острый запах: смесь сыра, салями, вина, гнили, благовонных курений, пробки, высохшей рыбьей чешуи, специй, кофе, конской мочи, пота и плохой канализации. Лавки были забиты знакомым с детства и вызывающим ностальгию товаром. Я любил эти похоронные бюро (особенно те, что принадлежали итальянцам), церковные лавки, лавки старьевщиков, гастрономические, писчебумажные. Это было все равно что выйти из холодного благообразного мавзолея в гущу жизни. Речь, раздававшаяся здесь, звучала музыкой, даже если это был всего лишь обмен ругательствами. Одеты были все кто во что горазд, всяк на свой сумасшедший манер. По-прежнему существовали лошадь и фургон. Повсюду кишели дети, чьи энергия и веселье били через край, как это бывает лишь у детей бедняков. Стереотипные одеревенелые лица коренных американцев исчезали, сменившись живым разнообразием расовых черт и характеров.
Если я шел все время прямо, то неизменно оказывался на Юнайтед Стейтс-стрит. Где-то здесь поблизости родился мой приятель Ульрих. Тут легко было заблудиться, любое направление манило сделать колдовской крюк. Ночью ноги несли вас, куда им вздумается. Все представало перевернутым, разорванным, колышущимся. Иногда я обнаруживал, что оказался в Бороу-ХоЛле, иногда - в Уильямсбурге. Всегда несусветно далеко от дома, в районе военной верфи, фантастического рынка Уоллабаут, сахарных заводов, больших мостов, вальцовых мельниц, элеваторов, литейных цехов, лакокрасочных фабрик, кладбищ, извозчичьих дворов, разных мастерских: гончарных, шорных, фигурного чугунного литья, консервных фабрик, рыбных рынков, скотобоен в огромной конгломерации ужасов рабочих будней, над Которой висело дымное облако, беременное смрадом горящей химии, гниющей плоти и раскаленного металла.
Стоило во время этих прогулок подумать об Ульрихе, как в голову лезли средние века, Брейгель Старший, Иероним Босх, Петроний Арбитр, Лоренцо Великолепный, фра Филиппо Липпи… не говоря уже о семи гномах и швейцарском семействе Робинзон и Синдбаде-мореходе. Только в такой Богом забытой дыре, как Бруклин, можно было собрать монстров, уродов и ненормальных со всего света. В театре «Звезда», этом царстве бурлеска, вас окружала плотная толпа косматых обитателей этого неправдоподобного района. Представление всегда отвечало теперь почти не встречающейся необузданности фантазий аудитории. Не существовало никаких сдерживающих барьеров, никакие жесты не считались слишком непристойными и никакая грязь отвратительной настолько, чтобы комедиант не мог произнести ее со сцены. Представления вроде «Тома - любителя подглядывать» были пиршеством взора и слуха. В этом борделе я чувствовал себя как дома: непотребство было моей первой натурой.
Марджори и Мона обычно ждали моего возвращения, сидя за столом, накрытым для легкого ужина. То, что Марджори называла «легким ужином», состояло из холодного мяса, салями, зельца, оливок, пикулей, сардин, редиса, картофельного салата, швейцарского сыра, кофе, немецкого творожного пудинга или яблочного штруделя и в довершение - кюммель, портвейн или малага. За кофе с ликером мы иногда слушали пластинки Джона Джейкоба Найлса. Одной из наших любимых была песенка «Брожу не знаю где», которую он пел чистым, высоким вибрирующим голосом с одному ему присущими модуляциями. Металлические аккорды его цитры всегда звучали ровно не впадая в экстаз. Голос заставлял вспомнить о короле Артуре, Мерлине и Джиневре. В этом пении было что-то от друидов. Подобно псалмопевцу, он монотонно выводил свои гимны, возносимые ангелами к Престолу Славы. Он пел об Иисусе, Марии и Иосифе так, будто они жили сейчас среди нас. Его пальцы извлекали из цитры волшебные звуки, от которых ярче начинали сиять звезды, на холмах и лугах появлялись серебристые фигуры и ручей лепетал, как младенец. Голос умолкал, а мы еще долго сидели, разговаривая о Кентукки, где родился певец, о горах Блю-Ридж и людях из Арканзаса. Марджори, которая вечно что-то напевала или насвистывала, неожиданно начинала песню, простую народную мелодию, знакомую тебе с колыбели.
Стоял великолепный сентябрь, время, когда, как сказано в «Альманахе Старого Фермера», «дикобразы запасают поспевающие яблоки, а олени приходят жевать превосходные зеленые бобы, взращенные с таким усердием». Время, располагающее к лени и беззаботности. Из нашего окна открывался вид на ухоженные сады с величественными деревьями. Во всем - идеальный порядок и безмятежность. Деревья облекались в золото и пурпур, и на лужайках и тротуарах горели огненные брызги палой листвы. Часто после завтрака я оставался сидеть за столом и в глубокой задумчивости глядел в окно на задние дворы. Бывали дни, когда в природе царил полный покой: не шевелилась ни единая веточка, ни единый лист, лишь ярко сверкало солнце да неумолчно жужжали насекомые. Иногда трудно было поверить, что еще совсем недавно я жил в этом районе с другой женой, прогуливался по улицам, толкая перед собой детскую коляску, или брал малышку на руки и шел с нею в парк и смотрел, как она играет на траве. Это погружение в прошлое, в смутные, неясные воспоминания больше походило на реинкарнацию. Восхитительное чувство отрешенности овладевало мною, и я уплывал, лениво, играя, как дельфин, в волшебные воды воображаемого прошлого. Когда в такие минуты мой взгляд падал на Мону, расхаживавшую по квартире в своем китайском платье, она казалась мне совершенно чужим человеком. Порой я даже не мог вспомнить, как ее зовут. Глядя в окно, я иногда вдруг ощущал прикосновение ладони к плечу. «О чем задумался?» - слышался голос. (Даже теперь отчетливо помню, каким он казался далеким.) «Задумался… задумался? Ни о чем». На что она замечала, что у меня такой сосредоточенный взгляд. «Да нет, ни о чем не думал, - отвечал я, - просто мечтал». Тут вмешивалась Марджори: «Он, мне кажется, обдумывает, что будет писать». - «Ты права, Марджори», - говорил я. Удовлетворенные ответом, они потихоньку незаметно ускользали, оставляя меня наедине с моими мыслями. Я незамедлительно вновь погружался в свои видения.
Сидя на высоте трех этажей над землей, я испытывал полное ощущение полета в космосе. Уходящие вдаль лужайки и кусты исчезали, уступая место грезам: бесконечно меняющейся череде картин, зыбких, как туман. Иногда перед моим взором проплывали странные фигуры, облаченные в старинные одежды, - невероятные персонажи вроде Сэмюэля Джонсона, пастора Свифта, Томаса Карлайла, Исаака Уолтона. Иногда словно бы внезапно рассеивался дым сражения, открывая людей в доспехах и лошадей в богатой сбруе, потерянно стоящих среди поверженных тел на поле брани. Птицы и животные тоже присутствовали в этих неподвижных видениях, особенно мифологические чудовища, и все они казались страшно знакомыми. В этих картинах не было ничего слишком экзотического, ничего слишком неожиданного, что могло бы вывести меня из состояния небытия. Я проходил по огромным залам памяти, и это было похоже на живой кинематограф. Время от времени возникало ощущение, какое испытываешь в детстве, например, когда что-то видишь или слышишь впервые. В такие мгновения я был одновременно ребенком, переживающим это чудо, и безымянным взрослым, смотрящим на него со стороны. Иногда я наслаждался тем редкостным состоянием, когда, совместив во времени мысль свою и тело с бледным обрывком сна, давным-давно забытого, вместо того чтобы углубиться в него, вместо того чтобы объективно зафиксировать его в образе и чувстве, играл с его следом, так сказать, купался в его ауре, радуясь просто тому, что почуял его бессмертное присутствие.
К этому периоду относится сон, который я записал в мельчайших подробностях. Чувствую, ОН СТОИТ ТОГО…
Он начался с кошмарного головокружения, которое низвергло меня в теплые воды Карибского моря. Я погружаюсь все глубже по спирали, широкими кругами, не имеющими начала и кончающимися как будто в вечности. В бесконечном этом погружении передо мною разворачивается невероятная и завораживающая панорама морской жизни. Громадные морские драконы извиваются и мерцают в солнечных, словно припудренных лучах, пронизывающих зеленую толщу воды; крупные, похожие на кактусы с ужасными корнями, проплывают мимо, тянутся следом наросты губчатых кораллов необычной расцветки: одни темные, как бычья кровь, другие пунцовые или бледно-лавандовые. Среди этого обилия форм водной жизни снуют мириады крохотных существ, которые напоминают гномов и эльфов; они серебристой стайкой устремляются вверх, словно космическая пыль в хвосте кометы.
Рев в ушах сменяется протяжной, неопределенной музыкой; я ощущаю дрожь земли, тополей и берез, окутанных призрачным туманом, изящно склоняющихся под ласковым благоухающим ветерком. Туман незаметно улетучивается. Открывается таинственный лес, звучат крики обезьян и ярких тропических птиц. Продираюсь через лес; в моем колчане подрагивают стрелы, на плече - золотой лук.
Чем дальше я углубляюсь, тем божественнее становится музыка и золотистее свет; землю устилает ковер мягкой, кроваво-красной листвы. Вокруг такая красота, что я теряю сознание. Когда прихожу в себя, леса нет, он исчез. Одурманенному сознанию чудится впереди бледный, чудовищных размеров холст, на котором искусно изображена пасторальная сцена; она напоминает морали Пюви де Шаванна, где материализована печальная зыбкая бездна сна. Бесстрастные, безрадостные призраки расхаживают с таким сдержанным поразительным изяществом, что наши земные движения кажутся гротескными. Ступаю внутрь картины и иду по укромной тропинке, ведущей к отдаляющейся линии горизонта. Крутобедрая женщина в греческой тунике и с кувшином на голове направляется к башне замка, смутно виднеющегося на вершине округлого холма.
Фигура с кувшином исчезает. Но мой взор вознагражден еще более волшебным зрелищем. Похоже, я застал самый конец обитаемой земли, тот магический последний миг в жизни древнего мира, в котором заключены все тайны, мрак и ужас Вселенной. Я нахожусь в огромном замкнутом пространстве, чьи пределы едва различимы. Впереди вздымаются стены древнего замка, усеянные шипами. Над башнями с бойницами развеваются вымпелы, украшенные невиданными эмблемами. Широкие, изгибающиеся дугой дороги, что ведут от ужасающих ворот, заросли бледными грибами; мрачные прорези окон загажены пометом падальщиков, издающих невыносимую вонь.
Но больше всего страшит и завораживает цвет замка. Такого красного мне не доводилось видеть. Стены - цвета горячей крови, пущенной ножом, цвета ярко-красных кровяных телец. За передними стенами виднеются внушительные парапеты и новые зубчатые стены с бойницами, башенками и шпилями; каждый следующий ряд еще более жуткого красного цвета. С содроганием гляжу на эту картину, напоминающую оргию чудовищных мясников, заляпанных густеющей кровью и испражнениями.
В страхе и ужасе отвожу на мгновение глаза. В этот неуловимый миг сцена меняется. Вместо ядовитых грибов и шелудивых стервятников возникает богатая мозаика двора, выложенного квадратами эбенового и коричного дерева, с темнопурпурными щитами по стенам, из-за которых цветущие вишни сыплют лавину лепестков на шахматный двор. Рядом, почти рукой подать, стоит по-царски роскошное ложе со множеством разбросанных в очаровательном беспорядке подушек. На этом пышном ложе небрежно полулежит, словно лениво поджидая меня, моя жена Мод. Это не совсем моя Мод, хотя я сразу узнаю ее крохотный, птичий рот. Я жду, что она, как обычно, скажет какую-нибудь глупость. Вместо этого из ее горла льется печальная мелодия, от которой у меня начинает пульсировать жилка на виске. Только теперь осознаю, что она обнажена, чувствую смутную, сладостную муку ее бедер. Наклоняюсь, чтобы поднять ее на руки, но тут же в ужасе отскакиваю, увидев паука, медленно ползущего по ее молочно-белой груди. Как одержимый, в панике бегу к стенам замка.
И тут происходит странная вещь. Медленно, со стоном и скрипом, высокие ворота отворяются. Быстро бегу по узкой тропе, что ведет к винтовой лестнице. Как безумный, карабкаюсь по железным ступенькам - выше и выше, но конца лестницы не видать. Наконец, когда сердце, кажется, вот-вот разорвется от напряжения, оказываюсь наверху. Подо мною уже нет бастионов и зубчатых стен, окон и башенок таинственного замка. Вместо него внизу разворачивается черная вулканическая пустыня, изрезанная бесчисленными бездонными пропастями. Не видно ни деревца, ни вообще каких-либо признаков растительности. По всему пустынному пространству тянутся гигантские складки застывшей лавы, усеянные сверкающими вкраплениями минералов. Вглядевшись внимательнее, с ужасом понимаю, что там, внизу, есть жизнь - слизистая, ползучая жизнь, огромными кольцами извивающаяся вокруг безумных мертвых складок пустыни.
Внезапно возникает ощущение, что высокий шпиль, на который я в панике взобрался, рассыпается в своем основании, что эта громадная игла колеблется на краю отвратительной бездны, грозя мне в любой момент неминуемой смертью. На какое-то неуловимое мгновение наступает жуткая тишина; слышится слабый, почти неразличимый звук голоса - человеческого голоса. Вот он звенит смелее, с непонятным стонущим акцентом, но только затем, чтобы тут же замереть, словно задушенный адской пропастью. В тот же миг башня начинает сильно крениться, и, когда она зависает над бездной, подобно пьяному кораблю, раздаются невнятные голоса. Человеческие голоса, к которым примешиваются пронзительный хохот и вопли лунатиков, леденящие кровь проклятия грешников, зловещее, наводящее ужас хихиканье бесноватых.
Башня наклоняется, и я лечу в пустоту со скоростью метеора. Падаю ниже, ниже и ниже, и лепрозные когти, клювы в коросте яри-медянки рвут нежную плоть моего слабого тела, терзают внутренности. Ниже, ниже и ниже, изодранный и искромсанный зубами и клыками.
Внезапно он прекращается, этот стремительный полет сквозь бездну, я уже не падаю, а быстро скольжу. По парафиновой плоскости, поддерживаемой колоссами, чья человеческая плоть кровоточит всеми порами. Внизу с яростным нетерпением ждет великан-людоед, раскрыв бездонную каверну пасти и щелкая зубами. Через мгновение меня проглотят живьем, я погибну под аккомпанемент ужасного хруста костей, моих драгоценных косточек, буду раздавлен, размолот… но тут чудовище чихает. Звук подобен гигантскому взрыву, от которого вдребезги разбивается вся Вселенная. Я просыпаюсь, закашлявшись, как старый курильщик.
Не удивительное ли совпадение: на другой день я заглянул к своему приятелю Ульриху, и тот неуверенно сообщил, что накануне у него была Мод и умоляла поговорить со мной, убедить вернуться к ней. Он уныло рассказал, что на нее жалко смотреть, в таком она ужасном состоянии. Как вошла в его студию, так все время и плакала, пока не ушла. Даже встала на колени и умоляла обещать ей, что он сделает все возможное, чтобы исполнить ее просьбу.
- Я откровенно признался, - сказал Ульрих, - что не знаю, где тебя искать. Но она все твердила, что должен быть какой-то способ вычислить тебя. Она умоляет, чтобы ты простил ее, как она простила тебя. Говорила, что готова забыть прошлое, лишь бы ты только вернулся… Поверь, Генри, это было тяжелое испытание. Я пообещал сделать все возможное, хотя понимал, что это бессмысленно. Знаю, тебе больно все это слышать. - Он помялся и добавил: - Об одном я хотел бы попросить, если не возражаешь: не смог бы ты сам встретиться с ней, без моего участия? Боюсь, второй раз я не выдержу. Это меня слишком расстраивает.
Я заверил его, что сам все утрясу. Что ему незачем беспокоиться о нас с Мод.
- Слушай, Ульрих, давай забудем пока об этом. Пошли к нам, сейчас как раз время ленча. Мона будет рада видеть тебя. Думаю, тебе понравится Марджори.
Глаза у него тут же загорелись. Он облизнул сочные губы кончиком языка.
- Хорошо, - сказал он, хлопая себя по ноге, - не откажусь. Ей-богу, давно нам пора посидеть и поболтать о том о сем. Должно быть, тебе много есть чего рассказать.
Как я предполагал, Марджори и Ульрих отлично поладили. Мы роскошно позавтракали, сопроводив обильную еду парой бутылок рейнского. После ленча Ульрих вытянулся на софе и собрался вздремнуть. Он объяснил, что очень устал, трудясь над натюрмортом с ананасами. Когда он немного отдохнет, то, пожалуй, сделает набросок-другой. Может, Марджори будет так добра и попозирует ему, а? Один глаз у него был уже закрыт. Другой, пугающе живой, глядел, вращаясь, из-под нависшей брови.
- Вы тут едите до отвала, - сказал он, складывая руки на животе. Приподнялся на локте, заслонил глаза рукой от света. - Не возражаете, если приспустим шторы, только чуток? Вот так, отлично. - Блаженно вздохнув, он заснул.
- Если ты не против, т сказал я Марджори, - мы тоже немного прикорнем. Позови нас, когда он проснется, ладно?
Ближе к вечеру мы обнаружили Ульриха сидящим на софе, со стаканом холодного вина в руке. Он был свеж и бодр, в благодушном настроении.
- Бог ты мой, старики, как хорошо, что мы снова вместе! - сказал он, складывая губы трубочкой и двигая инфернальной бровью. - Я тут как раз расписывал Марджори, как мы жили в былые деньки. - Он улыбнулся нам нежной лучезарной улыбкой, поставил стакан возле себя на низкую скамеечку и глубоко вздохнул. - Знаешь, когда мы подолгу не видимся, мне всегда хочется о многом тебя спросить. Я записываю для памяти сотни вопросов, какие придут в голову, а потом, когда встречаю тебя, обо всем забываю. Слушай, не здесь ли где-то ты однажды снимал квартиру вместе с О'Марой и - как уж его звали, того чокнутого индуса?… Ну, знаешь, такого длинноволосого, который еще так истерически смеялся?
- Ты хочешь сказать, с Говиндаром?
- Вот-вот. Он точно был колдун, этот парень. Помню, ты был о нем высокого мнения. Не писал ли он тогда какую-то книгу?
- Он написал несколько книг, - ответил я. - Одна, большой метафизический трактат, была по-настоящему замечательна. Я понял, как она хороша, только через несколько лет, когда стал сравнивать его работу с тягомотными томами наших выдающихся олухов. Я бы сказал, Говиндар был метафизическим дадаистом. Но тогда мы только и знали, что подшучивать над ним. Как ты помнишь, я был полным невеждой. Ни в грош не ставил индийскую философию, к тому же он, кажется, писал свои книги на санскрите. Сейчас он снова живет в Индии - стал, как мне говорили, одним из главных сподвижников Ганди. Наверное, самый необыкновенный индус, какого я когда-либо встречал.
- Тебе виднее, - заметил Ульрих, - тогда ты имел дело с целой прорвой таких, как он. И еще с египтянами… помню одного, косоглазого…
- А, Шукрулла!
- Вот это память! Да, Шукрулла, теперь припоминаю. А другой, тот, что писал тебе длиннющие цветистые послания, его как звали?
- Мухаммед Али Сарват.
- Боже, что за имена! Сила был парень. Надеюсь, Генри, ты сохранил его письма.
- Я тебе расскажу об одном пареньке, Ульрих, которого никогда не забуду. Это был еврейский мальчишка. Сид Харрис. Помнишь: «Веселого Рождества!», «Президент Кармайкл», «Не забудьте попросить у Санта-Клауса прибавки всем курьерам!» Что за парень! Я так и вижу, как он сидит рядом со мной и заполняет анкету. Сид Харрис, место рождения: утроба матери; адрес: Ист-Сайд; религия: неизвестна; предыдущее место работы: мальчик на побегушках, чистильщик обуви, страхователь от огня, домушник, продавец содовой, спасатель, таблетки от кашля и - «Вас поздравляет с Рождеством американский флаг, развевающийся над статуей Свободы».
- Полагаю, ты не взял его на работу?
- Нет, но он неизменно приходил каждую неделю и заполнял анкету. Всегда улыбался, насвистывал, кричал всем: «С Рождеством!» Я обычно кидал ему четверть доллара, чтобы он сходил в кино. На другой день получал от него письмо, где он сообщал, в каком - третьем или четвертом - ряду сидел, сколько съел орешков, какой фильм пойдет на следующей неделе и были в кинотеатре огнетушители или нет. В конце подписывался полным именем: Сидни Рузвельт Харрис, или С. Рузвельт Харрис; или С. Р. Харрис, или просто Сидни - все имена одно за другим, одно под другим, и напоследок, конечно, непременное поздравление с Рождеством. Иногда приписывал еще, что предпочитает должность ночного посыльного, или телеграфиста, или просто управляющего. Конечно, он мешал работать, но я радовался, когда он приходил: это давало заряд на целый день. Однажды подарил ему старую трубу, которую нашел в мусоре. Она была помята, клапаны все стерты. Он начистил ее до блеска, повесил на веревке через плечо и как-то утром заявился в нашу контору похожий на архангела Гавриила. Никто не заметил, как он поднялся по лестнице. Ко мне была очередь человек в пятьдесят мальчишек, жаждавших получить работу, телефоны трезвонили не переставая, - в общем, обычный день, когда голова идет кругом. И вдруг раздался оглушительный вопль трубы. Я чуть не свалился со стула. В дверях стоял малыш Сидни и пытался управиться с заедающими клапанами. Контора тут же превратилась в кромешный ад. Прежде чем мы успели выволочь его, Сидни заиграл «Звездное знамя»; остальные мальчишки, конечно, не остались в стороне: раздались издевки, хохот, ругань; они опрокидывали чернильницы, метали ручки, как дротики, рисовали на стенах мелом, короче - сущий бедлам. Нам пришлось очистить комнату и закрыть дверь внизу. А чертова труба играла и на улице… Он был блаженный, этот Сидни, но занятный. На него невозможно было сердиться. Я попытался разузнать, где он живет, но ничего не вышло. Возможно, он был бездомный, возможно, ночевал на улице. Зимой ходил во взрослом пальто, полы которого волочились по земле, на руках - шерстяные митенки, ей-богу! Не носил ни шляпы, ни кепки, разве только если хотел подурачиться. Однажды посреди зимы появился в своем нелепом пальто, митенках - и огромной соломенной шляпе на голове, вроде мексиканских сомбреро с гигантской тульей в виде конуса. Подошел к моему столу, отвесил низкий поклон и снял эту здоровенную шляпу. На ее загнутых полях было полно снега. Он стряхнул его мне на стол и бросился бежать, как крыса. На секунду остановился у двери и крикнул «Веселого Рождества, и не забудьте благословить президента Кармайкла!»
- Я хорошо помню те дни, Ы сказал Ульрих, допивая вино. - Никогда не мог понять, как тебе удавалось справляться с той работой. Уверен, что во всем Нью-Йорке не было управляющего по кадрам, равного тебе.
- Ты хочешь сказать, во всей Америке, г поправила Мона.
Ульрих окинул комнату оценивающим взглядом:
- Не сравнить с тем, как ты жил раньше. Я тебе правда завидую… Всегда буду помнить, - он посмотрел на обеих женщин; глаза у него светились умилением, - как этот парень никогда не унывал. За все время, что мы знакомы, я видел его в подавленном настроении, наверное, раз или два, не больше. Пока есть еда и крыша над головой… правильно я говорю?- Он с нескрываемой нежностью взглянул на меня. - Некоторые из моих друзей - ты знаешь, кого я имею в виду, - спрашивают меня иногда: может, он просто малость чокнутый? Я всегда отвечаю: «Конечно, так оно и есть… Очень жаль, что все мы не такие же чокнутые». Или спрашивают, на что ты и твоя семья живете. Тут я сдаюсь…
Мы засмеялись - довольно истерично. Ульрих смеялся громче всех. Он смеялся над собой, над тем, что заговорил о таких неуместных вещах. Мона, конечно, смеялась по другой причине.
- Порой мне кажется, что я живу с сумасшедшим, - выговорила она сквозь смех, утирая слезы.
- Ну да? - недоверчиво протянул Ульрих.
- Он, бывает, проснется среди ночи и начинает смеяться.
Смеется над тем, что было восемь лет назад. Обычно это что-нибудь трагическое.
- Черт возьми! - пробормотал Ульрих.
- Иногда он смеется потому, что все настолько безнадежно, что он не знает, что делать. Меня тревожит этот его смех.
- Брось, - сказал я, - просто я так плачу.
- Он прав! - воскликнул Ульрих. - Господи, хотел бы я уметь так смотреть на вещи. - Он протянул Марджори пустой стакан, чтобы она наполнила его.
- Возможно, мой вопрос покажется глупым, - продолжал он, сделав хороший глоток, - но, когда с тобой случается такое, не бывает, что потом накатывает жуткая тоска?
Я покачал головой и сказал:
- Потом может быть что угодно. Первым делом надо хорошенько поесть, это важно. Мне это обычно помогает, восстанавливает душевное равновесие.
- И ты никогда ничего не пьешь для поднятия духа? Тьфу ты! Можешь не отвечать… Знаю, что не пьешь. Тут я тоже тебе завидую… Только хорошенько поесть, говоришь? Как просто!
- Ты так считаешь? - сказал я. - Хотелось бы мне, чтобы так было… Ладно, замнем! Теперь, когда у нас есть Марджори, еда больше не проблема. В жизни не ел лучше.
- Могу поверить, - проговорил Ульрих, причмокнув. - Странно, но у меня редко бывает хороший аппетит. Полагаю, это оттого, что я беспокойный человек. Возможно, причина в комплексе вины. Я унаследовал от своего старика все его дурные черты. Эту тоже. - И он со стуком поставил стакан.
- Чепуха, - постарался я успокоить его, - просто ты слишком строг к себе.
- Тебе следует жениться, - сказала Мона, сознательно подливая масла в огонь.
- Это еще одна проблема, - скривился Ульрих. - Как я веду себя со своей девушкой, просто преступление. Мы уже пять лет вместе, но, стоит ей заикнуться о браке, со мной что-то происходит. От одной мысли о свадьбе мне становится дурно. Я порядочный эгоист, хочу, чтобы она была только моей, и ничьей больше, и в то же время не даю ей устроить свою жизнь. Иногда советую ей бросить меня и найти кого-нибудь. От этого, конечно, бывает только еще хуже. Тогда не совсем искренне даю обещание жениться, о чем, разумеется, на другой же день забываю. Бедная девочка уж не знает, на каком она свете. - Он посмотрел на нас полузастенчиво-полуплутовски. - Наверное, останусь до конца дней холостяком. Я эгоист до мозга костей.
Тут мы все грохнули.
- Полагаю, пора подумать об обеде, - сказала Марджори. Ц Почему бы вам, мужчины, не пойти погулять? Возвращайтесь через час, все будет готово.
Ульрих согласился, что это отличная мысль.
- Можете поискать хороший кусок рокфора, - сказала Марджори, когда мы лениво направились к двери. - И ржаного хлеба, если не трудно.
Мы бесцельно шли по одной из тихих просторных улиц, типичных для этого района. Сколько раз мы с ним прохаживались среди такой же вот пустоты! Ульрих вспоминал давние деньки, когда мы по воскресеньям гуляли по Бушвик-авеню, надеясь, что увидим двух застенчивых юных девиц, в которых были влюблены. Каждое воскресенье от крохотной Уайт-Черч до резервуара близ кладбища Сайпрес-Хиллз шествовали толпы, как на пасхальном параде. Где-то посередине маршрута вы проходили мимо мрачного католического храма Св. Франциска Сальского, расположенного в квартале или двух от Троммеровской пивной на открытом воздухе. Я говорю о временах перед Первой мировой войной, когда во Франции к таким художникам, как Пикассо, Дерен, Матисс, Вламинк и другие, только-только приходила известность. Это был еще «конец века». Жизнь была дешевая, хотя мы не сознавали этого. В голове у нас были одни девчонки. Если удавалось остановить их, чтобы поболтать несколько минут, мы были на седьмом небе от счастья. В будни по вечерам мы иногда повторяли программу. Потом стали смелее. Если получалось подцепить девчонок - возле резервуара, или на темных дорожках парка, или даже у самого кладбища, - мы уже не упускали возможности перейти от разговоров к делу. Ульрих помнил всех тех девчонок по имени. Особенно запомнилась одна парочка - Тина и Генриетта. Они учились в одном с нами выпускном классе, но, поскольку несколько отстали от сверстников, были на два или три года старше остальных в классе. А это значило, что они вполне созрели. И не просто созрели, зрелость из них так и лезла. Все знали, что они были сущими потаскушками. Тина, та, что поотчаяннее, походила на женщин Дега; Генриетта была крупнее, пышнее и уже настоящая шлюха. Они постоянно с придыханием рассказывали шепотом непотребные истории, на радость всему классу. Часто задирали юбки выше колен - чтобы мы полюбовались. А то Тина хватала Генриетту за грудь и игриво сжимала - и это на глазах у всех, но, разумеется, за спиной учителя. Так что мы, естественно, первым делом высматривали их, когда отправлялись вечером гулять. Иногда нам везло. И тогда становилось не до слов. Прижав их к железной решетке ограды или к могильному камню, мы их обслюнявливали, щупали, тискали, однако до главного не доходило. Это доставалось ребятам постарше и поопытнее. Самое большее, что нам удавалось, - это потереться всухую. А потом мы шли домой на ватных ногах, и в паху сверлила боль хуже зубной.
- Рассказывал я тебе, - спросил Ульрих, - как я пытался отодрать мисс Бейрнфезер, нашу учительницу в выпускном классе? Разумеется, я хочу сказать, спустя несколько лет, как мы закончили школу. Каким я, наверное, выглядел дураком! Ну ты знаешь, она была лакомый кусочек… Из головы у меня не выходила. И вот я взял да и написал ей, - я как раз снял небольшую студию и считал себя настоящим художником, что ты! - и, к моему удивлению, она ответила, да еще настойчиво приглашала заглянуть как-нибудь к ней. Я был в таком восторге, что едва штаны не намочил. Позвонил ей и зазвал к себе в студию. Естественно, все подготовил как надо - всяческая там выпивка, восхитительные крохотные пирожница, полотна свои развесил: несколько ню на видном месте над тахтой, ну и прочее… ты понимаешь. О чем я забыл, так это о разнице в возрасте. Она, конечно, была по-прежнему аппетитна, но такая из себя дама, что я оробел. Пришлось немного постараться, чтобы найти общий язык. Я видел, она старается помочь мне, но был такой робкий, такой неловкий, что почти готов был пойти на попятный. В конце концов, не станешь же сразу срывать трусики со своей любимой учительницы.
Он кашлянул и помотал головой.
- Ну так получилось все-таки что-нибудь? - спросил я, чтобы подбодрить его.
- Ну да, получилось, - ответил Ульрих, - но только когда я порядком выпил. К тому времени она была уже на таком взводе, что просто выудила из штанов мой инструмент и затащила меня на себя. У меня как встал, так и не опускался, знаешь, как иногда бывает, когда поддашь. Что мы только не вытворяли, смею тебя уверить, - ему хоть бы хны. Она лежала на тахте в одной блузке и пыхтела как паровоз. Уж я облился холодной водой, надеясь, что хоть это сработает. «Подойди ко мне, - говорит, - хочу полюбоваться на твое орудие. Ульрих, почему я ничего не знала о таких твоих талантах, когда ты был в моем классе?» Я изумленно смотрю на нее. «Ты хочешь сказать, что позволила бы мне?…» - «Позволила?- спрашивает она. - Да я бы просто съела тебя. Разве мальчики тебе ничего не рассказывали?» Я не верил своим ушам. Во время разговора, Генри, я стоял над ней, мой член торчал, словно мачта. Вдруг она садится и вцепляется в него; я уж думал, пополам сломает. Не успел я опомниться, а она уже стоит на коленях, присосавшись к нему. Но даже тогда я не кончил. Говорю тебе, я вошел в жуткий раж. В конце концов я перевернул ее и засадил сзади - так, что она застонала. Потом стащил с тахты, приподнял за талию и пошел с нею по студии. Это было все равно что толкать перед собой тачку, перевернув ее вверх дном… Но все было бесполезно. В отчаянии я уселся в большое кресло и дал ей оседлать меня. «Сидя будем трахаться, - говорю. - Или нет, просто посидим, а он пусть там останется, пока не размякнет». Сидя таким манером, мы выпили, потом выпили еще, потом еще. Когда она слезла с меня, он по-прежнему не желал сдаваться. Хотя и ослабел… Только представь себе, Генри. И что, думаешь, она сказала в этот момент?
Я тупо посмотрел на него. Потом сказал:
- Только не продолжай! Бога ради, сменим тему. Нам же скоро обедать.
Он захлопал глазами, как сова. Собрался было снова раскрыть рот, но я его опередил:
- Между прочим, ты еще не употребил Марджори, нет? Знаешь, она ждет не дождется.
- Неплохая идея, - сказал Ульрих. - Как по-твоему, тут… с ней… надо действовать поосмотрительнее?
- Положись на меня!
Мы прибавили шагу. К дому мы подбегали уже рысью.
Я отвел Мону в сторонку и поделился своей идеей.
- Почему не заняться этим после обеда? - предложила она. - Марджори и Ульриху, а не нам. - Мы заперли дверь и, пока Ульрих и Марджори только договаривались, быстро осуществили мою идею. Когда мы присоединились к ним, Марджори сидела на коленях у Ульриха с высоко задранной юбкой.
- Может, оденешься как-нибудь полегче? - спросила Мона. - Хотя бы вот так. И с этими словами распахнула кимоно, засверкав наготой.
Марджори, не теряя времени, последовала ее совету. Нам с Ульрихом пришлось облачиться в пижамы. Теперь можно было садиться за стол.
Обед, кульминацией которого должна была стать сексуальная оргия, катился по накатанным рельсам прямиком к утолению иного голода, словно направляемый гномом-стрелочником по установленному маршруту. Он начался с устриц на половинке раковины и икры, затем был восхитительный суп из бычьих хвостов, бифштекс из вырезки, картофельное пюре, молодая фасоль, сыр, сбитые сливки с ломтиками персика. Под стать было и вино настоящее бургундское, которое Марджори из-под земли добыла. За кофе и ликером последовал второй десерт: французское мороженое, плававшее в бенедиктине и виски. Между переменами Марджори поигрывала на Ульриховом инструменте. Кимоно были уже широко распахнуты; привольно колыхались груди, нежно вздымались и опускались пупки. Случайно сосок Марджори попал в сливки, и я не упустил возможности облизать его. Ульрих пытался удержать соусник на своем члене, но без успеха. Мы веселились вовсю.
Продолжая лакомиться пирожными: фруктовыми, буше, наполеонами и т. Д;,. мы вели приятную беседу о добрых старых временах. Женщины оставили свои места и пересели к нам на колени. После веселой возни и хихиканья они устроились как надо. Время от времени кто-нибудь из нас испытывал оргазм, ненадолго затихал, а потом восстанавливал хилы с помощью мороженого, бенедиктина и виски.
Позже мы перешли на диваны и между мгновениями дремы продолжали болтать о самых разных вещах. Это была не-принужденная легкая болтовня, и никого не волновало, если кто засыпал посреди фразы. В комнате стояла полутьма, в открытые окна веял теплый благоухающий ветерок, и мы были на той стадии блаженства, когда совершенно безразлично, что кто говорит и что ему отвечают.
Ульрих задремал, разговаривая с Марджори. Прошло не более пяти минут, как он дернулся и проснулся с криком: «Боже, я так и думал!» Поняв, что он не один, пробормотал что-то неразборчивое и приподнялся на локте.