Кое-кто, быть может, подумает, что мадемуазель Кормон, идя к своей цели, не останавливалась ни перед чем; что, прибегая к узаконенным, дозволенным женщине уловкам, она обращалась к нарядам, к низко вырезанным корсажам, что она позволяла себе предосудительно кокетничать своими великолепными доспехами. Ничуть не бывало! Она держалась в своих одеждах стоически неподвижно, как часовой в караульной будке. Ее шляпы, платья и все прочие туалеты изготовлялись двумя алансонскими модистками, сестрами-горбуньями, не лишенными вкуса. Вопреки настояниям обеих мастериц, мадемуазель Кормон отвергала ловкие измышления элегантности; она хотела, чтобы все в ней было роскошно — и стан и уборы; и, пожалуй, тяжелый покрой ее платьев отлично шел к ее внешности. Всякому вольно смеяться над бедной девой! Но вы, благородные души, те, кто мало придает значения форме, облекающей чувство, кто восхищается им повсюду, где бы оно ни было, — вы сочтете ее существом возвышенным! Тут некоторые поверхностные женщины попробуют оспаривать правдоподобность этого повествования; они скажут, что во всей Франции не сыскать такой глупышки, которая не умела бы искусно подцепить себе мужа, что мадемуазель Кормон — одно из тех нелепых исключений, какие здравый смысл запрещает возводить в тип; что самая целомудренная, не знающая жизни девушка, задумав поймать пескаря, всегда найдет приманку для своей удочки. Однако такая критика отпадает сама собой, когда подумаешь, что великая римско-католическая и апостольская вера еще крепко стоит в Бретани и в бывшем Алансонском герцогстве. Вера и благочестие не допускают подобных хитростей. Мадемуазель Кормон шествовала по пути спасения души — и тернии своего затянувшегося до бесконечности девства предпочитала злу обмана, греху лукавства. У девицы, вооруженной чувством благочиния, добродетель не могла пойти на уступки; поэтому люди, влекомые к ней любовью или расчетом, должны были бы сами решительно пойти на приступ. Кроме того, соберемся с духом, чтобы сделать одно признание, жестокое в такие времена, когда для одних религия — только средство, для других — только поэзия. Набожность вредит душевной зоркости. Милостью провидения она отнимает у душ, устремленных к вечному, способность замечать множество земных мелочей. Попросту говоря, святоши во многом глупы. Впрочем, эта глупость свидетельствует об усердии, с каким они возносят дух свой горé; правда, по утверждению вольтерьянца г-на де Валуа, чрезвычайно трудно решить: то ли глупым женщинам свойственно впадать в ханжество, то ли ханжам свойственно глупеть. Поверьте, самая чистая католическая добродетель, с ее страстной готовностью испить любую горькую чашу, с ее благоговейной покорностью велению божьему, с ее верой в печать божественного перста на всех живых творениях, — вот тот скрытый свет, который, проникнув в последние звенья этой истории, подчеркнет ее истинный смысл и, безусловно, возвысит ее в глазах тех, кто еще не утратил благочестия. Притом, если существует на свете глупость, отчего же не заняться страданиями глупых людей, как занимаются страданиями людей гениальных? Первые — общественный элемент, бесконечно более распространенный, чем вторые. Итак, мадемуазель Кормон грешила в глазах света божественным неведением девственницы. Она была совсем лишена наблюдательности, что в достаточной степени подтверждалось ее обращением с женихами. В наше время молоденькая шестнадцатилетняя девушка, которая еще не держала в руках ни одного романа, прочла бы целые сотни страниц любви в глазах Атаназа, а мадемуазель Кормон ничего в них не заметила; она не распознала по его трепетным речам силу чувства, не смевшего себя выразить. Стыдливая сама, она не угадывала стыдливости у другого. Способная измышлять всякие тонкости высокого чувства, что было для нее гибельно с самого начала, она не распознала их в Атаназе. Такое психологическое явление не покажется необычайным тем, кто знает, что достоинства сердца не связаны с достоинствами ума, как гениальность не связана с благородством души. Люди совершенные весьма редки — недаром Сократ, прекраснейший из перлов человечества, соглашался с френологом своего времени, что он, мудрец Сократ, рожден был стать большим плутом. Великий полководец способен спасти свое отечество в битве при Цюрихе и стакнуться с поставщиками[23]. Банкир сомнительной честности может оказаться государственным деятелем. Великий музыкант, которому дано слагать дивные мелодии, может совершить подлог. Женщина с чутким сердцем может быть дурой набитой. Наконец, благочестивая дева может обладать возвышенной душой и не услышать рядом с собой голоса другой прекрасной души. Странности проистекают равно как от физического, так и от душевного убожества. Мадемуазель Кормон, это добродушное создание, горевавшее, что, кроме нее и дядюшки, некому лакомиться ее вареньем, стала чуть ли не посмешищем. Даже люди, у которых старая дева вызывала симпатию своими достоинствами, а у иных и своими недостатками, зубоскалили по поводу ее несостоявшихся свадеб. Не раз в разговорах затрагивался вопрос о том, что станется с таким прекрасным имуществом, со сбережениями мадемуазель Кормон, а также с наследством ее дяди. С давних пор все вокруг подозревали, что Роза, вопреки видимости, по существу
Для полноты изображения домашнего быта мадемуазель Кормон и аббата де Спонда необходимо вокруг них сгруппировать Жаклена, Жозетту и кухарку Мариетту, которые радели о благополучии дяди и племянницы. Жаклен, сорокалетний мужчина, толстый, приземистый, краснолицый и черноволосый, похожий наружностью на бретонского матроса, служил в этом доме уже двадцать два года. Он подавал к столу, чистил скребницей лошадь, работал в саду, ваксил башмаки аббата, был на посылках, пилил дрова, правил одноколкой, ездил за овсом, сеном и соломой в Пребоде, а по вечерам, сонный, как сурок, пребывал в прихожей; по слухам, он любил Жозетту, тридцатишестилетнюю девушку, которую мадемуазель Кормон не держала бы у себя ни одного дня, если бы та вышла замуж. Поэтому бедные влюбленные копили деньги и втихомолку любили друг друга, с надеждой ожидая замужества барышни, как евреи — пришествия мессии. Жозетта, уроженка местности между Алансоном и Мортанью, была маленькой толстушкой; ее лицо, похожее на перепачканный абрикос, было довольно умным и выразительным; шла молва, что она вертит своей госпожой. Жозетта и Жаклен были уверены в благополучном исходе, и довольный вид их заставлял думать, что эта влюбленная парочка не откладывает счастья в долгий ящик. Кухарка Мариетта, которая тоже прожила в доме немало — целых пятнадцать лет, — мастерски готовила все блюда, бывшие в чести в этом краю.
Не следовало бы умалять значение и старой гнедой — крупной кобылы нормандской породы, — возившей мадемуазель Кормон в ее поместье Пребоде, ибо все пятеро обитателей дома питали к этому животному привязанность, граничившую с манией. Лошадь звали Пенелопой, она служила уже восемнадцать лет; она была всегда ухожена, всегда вовремя накормлена и напоена; Жаклен и барышня надеялись, что она послужит еще лет десять, а то и больше. Пенелопа являлась предметом постоянных разговоров и забот; бедная мадемуазель Кормон, не имея возможности излить свое материнское чувство на детей, как бы перенесла его нерастраченным на это счастливое четвероногое. Пенелопа помешала барышне завести канареек, кошек, собак — все, что заменяет семью для существ, обреченных в человеческом обществе на одиночество.
Четверо верных домочадцев — ибо своей понятливостью Пенелопа поднялась до уровня этих славных слуг, меж тем как они опустились до покорной выносливости бессловесных тварей, — изо дня в день выполняли одну и ту же работу непогрешимо точно, как автоматы. «Что же, — говорили слуги на своем языке, — нанялся — продался». Мадемуазель Кормон, подобно всем, у кого нервы возбуждены одной навязчивой идеей, с каждым днем становилась все придирчивее, привередливее, не столько в силу характера, сколько из-за жажды деятельности. Лишенная возможности отдаться заботам о муже и о детях, об их нуждах, она цеплялась за мелочи. Могла часами ворчать по пустякам, из-за какой-нибудь дюжины салфеток, помеченных буквой «z», но положенных выше дюжины, помеченной буквой «o».
— И о чем только думает Жозетта! — кричала она. — Видно, ей уже ни до чего нет дела?
Как-то выдалась такая неделя, когда барышня ежедневно осведомлялась, не забыли ли в два часа задать Пенелопе очередную порцию овса, — и все только потому, что Жаклен один-единственный раз запоздал с этим. Ее убогое воображение всегда занято было пустяками: слой пыли, оставленный метелкой, ломтики хлеба, недостаточно поджаренные Мариеттой, нерасторопность Жаклена, не успевшего занавесить окна от солнца, чтобы не выгорала мебель, — все эти мелкие провинности приводили к крупным ссорам, и барышня выходила из себя. Право, все на свете меняется, горячилась мадемуазель Кормон, прежних слуг не узнать; они отбились от рук, она была чересчур добра! Однажды Жозетта подала ей «День христианина» вместо «Пасхальной седьмицы». В тот же вечер весь город узнал об этом несчастье. Мадемуазель была вынуждена уйти домой из церкви св. Леонарда, из-за чего ей пришлось потревожить всех молящихся, и ее внезапный уход дал повод к нескромным шуткам, так что ей пришлось рассказать друзьям, чем было вызвано это происшествие.
— Жозетта, — кротко сказала она, — чтоб этого больше не было.
Сама того не подозревая, мадемуазель Кормон была очень рада этим маленьким перебранкам, которые давали выход накопившейся желчи. У разума свои требования; у него, как и у тела, своя гимнастика. Эти перемены в расположении духа принимались Жозеттой и Жакленом так, как земледельцами перемена погоды. Трое славных людей говорили: «хорошая погода!» или «ненастье!», не ропща на небо. Порою, проснувшись, они спрашивали друг друга поутру, у себя на кухне, с какой ноги нынче встанет барышня, подобно тому как фермер вглядывается в предрассветный туман. В конце концов мадемуазель Кормон, как и следовало ожидать, стала любоваться собственным отражением в бесконечно малых величинах своей жизни. Она и господь бог, ее духовник и стирка белья, ее варенье и церковные службы, заботы о дядюшке — все это поглощало и без того слабый ум старой девы. Ничтожные мелочи непомерно разрастались в ее глазах в силу оптических свойств людского эгоизма, врожденного или благоприобретенного. Она пользовалась таким превосходным здоровьем, что малейшее расстройство пищеварительного аппарата расценивалось ею как нечто угрожающее. Впрочем, мадемуазель Кормон не выходила из повиновения медицине наших бабушек и четыре раза в году из предосторожности принимала очистительные, от которых могла бы околеть Пенелопа, но старая дева получала лишь хорошую встряску. Если Жозетта, одевая барышню, обнаруживала у нее прыщик где-нибудь на лопатках, еще не утративших атласистости, это вызывало грандиозные расследования по поводу каждого глотка пищи за всю истекшую неделю. Что было за торжество, если Жозетта напоминала своей госпоже о каком-нибудь чересчур остро приправленном заячьем жарком, от которого, очевидно, и вскочил проклятый прыщик. С какой радостью они восклицали в один голос:
— Несомненно, это от зайца!
— Мариетта слишком его наперчила, — продолжала барышня. — Сколько я ей твержу, — готовь
— ...чем заячий хвост, — подсказывала Жозетта.
— Вот, вот! — подхватывала барышня. — У нее память короче заячьего хвоста. Ты это метко сказала!
Четыре раза в году, в начале весны, осени, лета и зимы, мадемуазель Кормон отправлялась на непродолжительное время в свое имение Пребоде. События, о которых ведется речь, происходили в середине мая, в ту самую пору, когда мадемуазель Кормон нужно было посмотреть, дали ли ее яблони достаточно
День, выбранный Сюзанной для скандальных изобличений, по игре случая совпал с такой именно средой — днем отъезда мадемуазель Кормон, когда барышня своими сборами в дорогу доводила Жозетту до того, что у той голова шла кругом. Итак, в это утро в городе творилось и говорилось много такого, что придало волнующий интерес прощальному сбору гостей. Пока старая дева обсуждала, что ей может понадобиться в дороге, а хитрый шевалье играл в пикет у царицы аристократического лагеря, мадемуазель Арманды д'Эгриньон, сестры старого маркиза д'Эгриньона, — госпожа Грансон успела обежать с десяток домов и раззвонить о происшествии во все колокола.
Если никто не относился безучастно к тому, какую мину скорчит соблазнитель на вечере, то для шевалье де Валуа и г-жи Грансон важно было знать, как примет эту новость мадемуазель Кормон в своей двойной роли девушки-невесты и председательницы Общества вспомоществования матерям. Что касается ни в чем не повинного дю Букье, то он, прохаживаясь по улице дю Кур, подумывал, уж не одурачила ли его Сюзанна; это подозрение убеждало его в справедливости правил, которых он держался относительно женщин.
По таким торжественным дням у барышни Кормон стол был накрыт к половине четвертого. В те годы фешенебельное общество Алансона только в исключительных случаях обедало в четыре часа. Во времена Империи там обедали еще по старинке — в два часа пополудни; но зато там ужинали! Если что тешило мадемуазель Кормон, если что доставляло ей невыразимое удовольствие, невинное, но безусловно покоящееся на эгоизме, — так это сознание, что она одета, как подобает хозяйке дома, поджидающей гостей. Стоило ей облечься в бранные доспехи, и луч надежды закрадывался во мрак ее сердца; тайный голос шептал ей, что не напрасно она так одарена природой, что скоро для нее найдется жених. Все это придавало свежесть ее желаниям, подобно тому, как она только что придала свежесть своей внешности; она вертелась у зеркала, с упоением разглядывала себя, наряженную в платье из
Мадемуазель Кормон почитала беседу своим священным долгом: не то, чтобы она отличалась болтливостью — к несчастью, ее мозг и словарь были слишком бедны, чтобы она могла разглагольствовать, — но она внушила себе, что исполняет таким образом общественный долг, предписанный церковью, которая повелевает нам угождать ближним. Эта обязанность обходилась ей так дорого, что она советовалась со своим наставником, аббатом Кутюрье, по поводу такой добросовестной ребяческой учтивости. Невзирая на смиренное признание своей духовной дочери в том, что ей долго приходится ломать себе голову в поисках темы для разговора, старый священник, неумолимый в вопросах самобичевания, прочитал ей целый отрывок из святого Франциска Сальского о долге светской женщины, о благопристойной веселости благочестивых христианок, которым надлежит держать свою строгость при себе и оказывать любезное внимание ближнему, дабы он не соскучился в их доме. Преисполненная сознания своего долга и боязни ослушаться духовника, который велел ей быть приветливо-разговорчивой, бедняжка обливалась потом в своем корсете, когда разговор становился вялым, — таких мучений ей стоило выжать из головы какую-нибудь мысль, пытаясь оживить замиравшую беседу. В подобных случаях она разрешалась удивительными изречениями вроде, например, такого:
— Это было бы вполне возможно! — сказал он. Присутствующие навострили уши. — Всему виной, — продолжал он, — естествоиспытатели, которые до сих пор не сумели заставить кобылиц носить меньше одиннадцати месяцев.
Шевалье де Валуа служил неблагодарной, ибо мадемуазель Кормон не поняла ни одной из его рыцарских услуг. Видя, что беседа оживляется, Роза начинала думать, что она не так глупа, как ей казалось. В конце концов она перестала замечать свое невежество и чувствовала себя прекрасно, уподобившись герою «Рассеянного», герцогу де Бранкасу[25], который так удобно расположился во рву, куда по неосторожности упал, что, когда пришли вытаскивать его оттуда, спросил, чего, собственно говоря, от него хотят. С этой довольно недавней поры старая дева избавилась от своей робости и приобрела апломб, придававший ее открытиям тот торжественный оттенок, какой вкосится англичанами в их нелепые «патриотические» выходки и является как бы фатовством глупости.
Итак, подходя павою к дядюшке, она заранее смаковала вопрос, с каким обратится к нему, чтобы вывести его из безмолвия, всегда ее тревожившего: ей казалось, что он скучает.
— Дядюшка, — сказала она, повисая у него на руке и весело прижимаясь к нему (еще одна утеха ее воображения — она думала: «Будь у меня муж, я бы ходила с ним вот так!»), — дядюшка, если все на земле вершится по воле божьей, значит, все имеет свой смысл?
— Разумеется, — серьезно подтвердил аббат де Спонд, который, нежно любя племянницу, с неизменным ангельским терпением отрывался для нее от своих мыслей.
— А если, предположим, я останусь в девушках? Выходит, так угодно богу?
— Да, дитя мое, — ответил аббат.
— Но так как ничто не мешает мне выйти замуж хоть завтра, получается, что воля божья может быть нарушена моею волей?
— Все это было бы верно, если бы мы знали истинную волю божью, — ответствовал бывший приор Сорбонны. — Заметь, дочь моя, ты же говоришь
Бедняжка, надеявшаяся с помощью упоминания о всемогуществе божьем вовлечь дядюшку в обсуждение брачного вопроса, была озадачена; но люди тупоголовые следуют ужасающей логике детей, которые переходят от ответа на свой вопрос к новым вопросам и подчас ставят взрослых в весьма затруднительное положение.
— Дядюшка, но ведь господь создал женщин не для того, чтобы они оставались в девушках; пусть бы уж тогда они были либо все девушками, либо все женщинами. А то роли распределяются несправедливо.
— Дочь моя, — возразил аббат, — ты оспариваешь учение церкви, которая предписывает безбрачие, как самый верный путь в царство божие.
— Допустим, что церковь права, но ведь если бы все стали добрыми католиками, то род человеческий прекратился бы, дядюшка?
— У тебя чересчур много ума, Роза, его совсем не нужно столько, чтобы быть счастливой.
Такие слова вызывали улыбку удовольствия на устах бедной девушки и упрочивали выгодное мнение о собственной персоне, какое начинало у нее складываться. Вот так-то свет — друзья и недруги — оказывает поддержку нашим недостаткам! Тут беседа была прервана, так как один за другим стали приходить гости. В такие торжественные дни местные нравы допускали некоторую короткость между слугами и гостями. Мариетта, завидев председателя суда, первостатейного любителя хорошо покушать, заговаривала с ним:
— Ах, господин де Ронсере, я приготовила цветную капусту в сухарях именно для вас, потому что барышня знает, как вы любите это блюдо, и сказала мне: «Мариетта, не забудь про цветную капусту, к нам сегодня пожалует господин председатель!»
— Ах, эта добрая мадемуазель Кормон! — отвечал местный служитель правосудия. — Надеюсь, Мариетта, капусту приправляли не бульоном, а маслом? Так вкуснее!
Председатель суда отнюдь не гнушался заходить в кухонную палату совещаний, где Мариетта вершила свои дела, которые он оценивал взглядом чревоугодника и поддерживал советом знатока.
— Добрый день, сударыня, — обращалась Жозетта к г-же Грансон, которая всегда старалась подольститься к горничной, — мадемуазель позаботилась о вас — будет вам рыбное блюдо.
Что же касается шевалье де Валуа, то он говорил Мариетте непринужденным тоном знатного вельможи, который держит себя запросто:
— Ну-с, искуснейшая повариха, достойная креста Почетного легиона, не следует ли оставить место для какого-нибудь особенно лакомого кусочка?
— Да, да, господин де Валуа, будет заяц, привезенный из Пребоде, он весил четырнадцать фунтов!
— Прекрасно, — одобрял шевалье. — Ого, четырнадцать фунтов!
Дю Букье приглашения не получил. Мадемуазель Кормон, верная уже известной вам системе, порядком третировала этого пятидесятилетнего холостяка, к которому она питала какое-то безотчетное чувство, сокрытое в самых глубоких тайниках ее сердца; хотя она отказала ему, но по временам раскаивалась в этом; иногда ее охватывало как бы предчувствие, что рано или поздно она станет его женой, и вместе с тем ужас, который мешал ей желать этого брака. Под воздействием подобных мыслей душа ее была постоянно занята им. Республиканец геркулесовского сложения нравился ей, пускай она себе в этом и не признавалась. Хотя г-жа Грансон и шевалье де Валуа не могли уяснить себе противоречий мадемуазель Кормон, но, перехватив несколько раз простодушные красноречивые взгляды, которые она украдкой бросала исподлобья на г-на дю Букье, они оба старались разбить надежды бывшего поставщика, уже обманувшие его однажды, но еще не оставленные им. Двое приглашенных, занятые делами — что заранее служило им извинением, — заставили себя ждать; один из них — г-н дю Кудре, чиновник опекунского совета; другой — г-н Шенель, бывший управитель у д'Эгриньонов, стряпчий высшей аристократии, у которой он был принят и пользовался вполне заслуженным уважением, — между прочим, человек довольно состоятельный. Когда двое запоздавших пришли, Жаклен сказал им, видя, что те направляются в гостиную:
—
Несомненно, желудки испытывали нетерпение, потому что чиновник опекунского совета — один из приятнейших людей в городе, достойный порицания только за то, что женился из-за денег на несносной старухе да постоянно отпускал нелепейшие каламбуры, которым сам же первый смеялся, — вызвал своим приходом легкий гул, каким в подобных случаях встречают последних запоздалых гостей. Дожидаясь обряда приглашения к столу, вся компания гуляла по площадке вдоль Бриллианты, разглядывая водяные растения, мозаику речного дна и живописные детали домиков, прикорнувших на другом берегу, их ветхие дощатые галерейки, окна с обветшалыми подоконниками, столбы, подпиравшие какую-нибудь покосившуюся лачугу, готовую упасть в речку, палисадники, где сушатся лохмотья, столярную мастерскую — словом, убогую окраину захолустного городишки, которой близость реки, ветви плакучей ивы, какой-нибудь куст роз придают бог знает что за прелесть, достойную кисти художника. Шевалье изучал лица всех присутствующих, так как ему было известно, что его зажигательный снаряд благополучно долетел до высших кругов города; но об этой важной новости касательно Сюзанны и г-на дю Букье вслух никто еще не обмолвился ни словом. Провинциалы в высшей степени владеют искусством процеживать сплетни; не наступил еще миг завести в гостиной беседу об этом странном приключении, нужно было всем сговориться. Поэтому гости шептали друг другу на ухо: «Вы знаете? — Да. — О дю Букье? — И красавице Сюзанне! — Мадемуазель Кормон ничего об этом не знает? — Нет. — А!» Хор сплетников звучал тихо и, постепенно нарастая, становясь все громче и громче, должен был грянуть во всю мощь за обедом, после того как подадут первую перемену. Вдруг шевалье де Валуа заметил г-жу Грансон, в зеленой шляпке, украшенной букетиками первоцветов; по лицу вдовы пробегал трепет. Не подмывало ли ее начать концерт? Хотя в однообразной жизни города подобная новость для всех была своего рода богатой золотоносной жилой, но наблюдательному и подозрительному шевалье показалось, что он увидел у этой старушки признаки какого-то особенно захватывающего чувства — радости по поводу торжества личных интересов!.. Он тотчас обернулся, чтобы всмотреться в Атаназа, и заметил, что тот погружен в многозначительное, сосредоточенное безмолвие. И вдруг взор, брошенный молодым человеком на бюст мадемуазель Кормон, сильно смахивавший на пару мощных литавров полкового оркестра, озарил душу шевалье внезапным светом. Эта вспышка позволила ему обозреть все прошлое.
«Ах, черт! — подумал он. — Какой щелчок я рискую получить».
Господин де Валуа подошел к мадемуазель Кормон, чтобы не упустить возможности предложить ей руку, когда пригласят к столу. Старая дева почтительно благоговела перед ним, ибо его имя и место, которое он занимал среди аристократических созвездий департамента, разумеется, делали его самым блестящим украшением ее салона. По совести говоря, мадемуазель Кормон вот уже двенадцать лет как желала стать госпожой де Валуа. Это имя служило своего рода ветвью, на которой держался целый рой представлений, возникавший в ее мозгу относительно знатности, ранга и внешних достоинств, требуемых ею от жениха; но если шевалье де Валуа был избранником ее души, разума и честолюбия, то эта старая развалина, хотя и завитая, как статуя Иоанна Крестителя в церковной процессии, отпугивала мадемуазель Кормон; если богачку и прельщал такой дворянин, то девицу Кормон не прельщал такой супруг. Вопреки замыслам шевалье, его показное равнодушие к вопросу о браке, а в особенности мнимая безупречность его жизни в доме, переполненном хорошенькими гризетками, чрезвычайно роняли его в ее глазах. Этот аристократ, действовавший безошибочно в деле с пожизненной рентой, здесь ошибся в расчетах. Мадемуазель Кормон сама не подозревала, что ее мысли о чересчур благонравном шевалье можно было бы выразить в следующих словах: «Как жаль, что в нем нет ни капельки беспутства!» Наблюдатели человеческого сердца, подметив склонность святош к негодяям, удивляются такому влечению, которое они считают несовместимым с христианской добродетелью. Но прежде всего можно ли предложить нравственной женщине что-нибудь завиднее, чем выпавшее на ее долю счастье очищать, подобно угольному фильтру, мутные воды порока? И как, с другой стороны, не понять, что для благородных созданий, которые придерживаются строгих устоев и тем самым нерушимо хранят супружескую верность, столь естественно желать многоопытного мужа. Негодники — большие знатоки женского сердца. Итак, бедная девушка сокрушалась, что чаша любви разделена была для нее надвое. Только всевышний мог бы слить воедино шевалье де Валуа и дю Букье. Чтобы сделать понятным смысл тех немногих слов, которыми сейчас предстояло обменяться мадемуазель Кормон с шевалье де Валуа, необходимо упомянуть о двух важных обстоятельствах, вызывавших в городе толки и резкие разногласия. Здесь, кстати сказать, не обошлось без тайного вмешательства дю Букье. Одно дело касалось алансонского священника, который некогда присягнул конституции, но ныне начинал преодолевать отвращение со стороны католиков-роялистов, являя пример высочайшей добродетели. То был Шеверюс[26] в миниатюре, и его так стали ценить, что, когда он умер, весь город его оплакивал. Мадемуазель Кормон и аббат де Спонд принадлежали к «малой церкви», великой в своем благочестии и бывшей для римской курии тем, чем предстояло стать крайним роялистам для Людовика XVIII. Аббат де Спонд не признавал той церкви, которая скрепя сердце шла на соглашение с конституционалистами. Упомянутый священник не был принят в доме Кормон, зато там благоволили к кюре церкви св. Леонарда, аристократического прихода Алансона. Дю Букье, этот ярый либерал в шкуре роялиста, отлично знал, что недовольным, из которых черпает пополнение каждая оппозиция, необходимо объединяющее начало, и он уже успел привлечь симпатии среднего класса к этому кюре. А вот и второе дело. По тайному внушению все того же напористого дипломата в Алансоне зародилась мысль построить театр. Сеиды[27] г-на дю Букье не знали своего Магомета, но именно поэтому они действовали с еще большим жаром, воображая, что защищают собственный замысел. Атаназ был одним из самых горячих поборников постройки зала для спектаклей и уже несколько дней хлопотал в различных отделах мэрии об этом предприятии, которому сочувствовала вся городская молодежь.
Дворянин предложил старой деве руку, чтобы пройтись по саду; она оперлась на нее, поблагодарив просиявшим взглядом за такое внимание, а шевалье произнес, хитро подмигнув в сторону Атаназа:
— Не следует ли вам, мадемуазель, поскольку вы прекрасно разбираетесь в вопросах общественного такта и притом состоите в некотором родстве с этим молодым человеком...
— Очень отдаленном! — перебила она.
— Не следует ли вам, — продолжал шевалье, — воспользоваться своим влиянием на мать и сына, чтобы предостеречь его от гибели? Не говорю уж о том, что он не весьма благочестив и поддерживает присягнувшего священника. Это еще не все! Есть кое-что посерьезнее; ведь он бросился, как полоумный, на путь оппозиции, не понимая, как его поведение отразится на всем его будущем! Он пустился на происки ради постройки театра; а сам — игрушка в руках этого замаскированного республиканца дю Букье.
— Боже мой, господин де Валуа, — отвечала мадемуазель Кормон, — его мать уверяет, что он умен, а он двух слов связать не может; только рот разевает, как ворона...
— ...или как воробей, которого провели на мя-
Господин де Валуа ответил на поклон сухо и свысока, как вельможа, который держит себя на известном расстоянии: затем он повлек мадемуазель Кормон к каким-то вазам с цветами, давая этим понять нарушителю их беседы, что желает избавиться от подслушивания.
— Да и каких идей хотите вы, — зашептал шевалье, наклоняясь к самому уху мадемуазель Кормон, — от юношей, воспитанных в этих отвратительных императорских лицеях? Быть порядочным человеком и принадлежать к хорошему обществу — вот чем порождается способность к возвышенным идеям и к истинной любви. Не трудно, глядя на него, предсказать, что бедный мальчик совсем лишится рассудка и бесславно сойдет в могилу. Взгляните, как он бледен и худ!
— Его мать уверяет, что он слишком много работает, — простодушно ответила старая дева, — он занимается по ночам — и, как вы думаете, чем? — читает и пишет! Что проку для карьеры молодого человека в том, что он пишет по ночам?
— Оттого в нем и чуть душа держится, — отозвался шевалье, стараясь направить мысли старой девы на такую почву, где, как он надеялся, с его помощью она почувствует отвращение к Атаназу. — Поистине ужасные нравы были в этих императорских лицеях.
— О да! — согласилась простушка. — Ведь их, кажется, выводили на прогулку под барабанный бой? А наставники их были нечестивее язычников. Бедные дети, их к тому же одевали в мундиры, совсем как солдат! Придет же такое в голову!
— И вот что из этого вышло, — сказал шевалье, указывая на Атаназа. — Виданное ли дело в мое время, чтобы молодой человек стыдился взглянуть на хорошенькую женщину! А он на вас глаз не подымает! Я тревожусь за этого юнца, потому что отношусь к нему с участием. Предупредите его, чтобы он перестал строить козни заодно с бонапартистами, как сейчас, когда он хлопочет о зрительном зале; пусть откажется вся эта мелюзга от своих бунтарских требований (потому что для меня конституционалист и бунтарь — синонимы!) — тогда городские власти сами выстроят театр. И еще посоветуйте его матушке получше присматривать за ним.
— О! Она запретит ему водить знакомство с этими людьми на половинном жалованье и бывать в дурной компании. Я сейчас поговорю с ним, — сказала мадемуазель Кормон, — иначе он того и гляди потеряет место в мэрии. А чем они тогда будут жить?.. Страшно подумать!
Как Талейран говорил вслух о своей жене, так шевалье подумал, глядя на мадемуазель Кормон: «Второй такой дуры во всем свете не сыщешь! Честное слово дворянина! Добродетель, доходящая до глупости, тот же порок! Но какая прелестная жена для человека моих лет! Какие правила! Какое неведение!»
Вы, конечно, сами понимаете, что этот монолог, обращенный к княгине Горице, сопровождался приготовлением очередной понюшки.
Госпожа Грансон догадалась, что шевалье ведет разговор об Атаназе. Торопясь узнать результаты этой беседы, она на приличном расстоянии в шесть шагов следовала за мадемуазель Кормон, которая направилась к молодому человеку. Но в эту минуту Жаклен пришел доложить, что кушать подано. Старая дева взглядом подозвала к себе шевалье. Галантный чиновник опекунского совета, который стал усматривать в обращении старого аристократа заносчивость, ибо в ту пору провинциальное дворянство уже возводило перегородку между собой и буржуазией, был очень рад опередить шевалье де Валуа; он оказался поблизости от мадемуазель Кормон и округлил руку, которую та и вынуждена была принять. Шевалье из дипломатических соображений бросился к г-же Грансон.
— Мадемуазель Кормон принимает живейшее участие в вашем милом Атаназе, сударыня, — заговорил он, медленно выступая позади вереницы гостей, — но это участие разлетится в прах по вине вашего сына; он неверующий, он либерал, он из кожи лезет из-за этого театра, знается с бонапартистами и сочувствует священнику-конституционалисту. Из-за такого поведения он может лишиться должности в мэрии. Вы же знаете, как придирчиво правительство короля. А если его уволят, где ваш дорогой Атаназ найдет себе другую службу? Смотрите, как бы он не уронил себя в глазах начальства!
— Я вам так признательна, сударь, — в тревоге проговорила бедная мать. — Вы правы, мой сын одурачен опасной шайкой, мне нужно немедленно открыть ему глаза.
Шевалье уже давным-давно, с первого взгляда, постиг душу Атаназа и распознал по некоторым признакам, как стойки его республиканские идеи, во имя которых готовы всем пожертвовать молодые люди его лет, увлеченные словом
Но вот гости стали усаживаться за стол, уставленный закусками, и принялись есть, как едят в провинции — не стыдясь своего аппетита, — а не так, как едят в Париже, где движение челюстей подчиняется неким особым законам, пытающимся действовать вопреки законам анатомии. Едят в Париже словно нехотя, там люди обманывают свое чревоугодие; в провинции же все делается естественно, и смысл жизни, быть может даже сверх меры, сосредоточен здесь на том великом и всеобщем деле насыщения желудков, на которое господь бог осудил свои творения. Когда с первой переменой было почти покончено, хозяйка дома бросила пресловутую реплику, о которой потом говорилось два с лишним года, — да она вспоминается и поныне в гостиных у мелких буржуа Алансона, если речь заходит о замужестве девицы Кормон. Когда повели атаку на предпоследнее жаркое, беседа стала весьма многословной, оживленной и, естественно, коснулась театра и священника, давшего присягу конституции. На первых порах, в 1816 году, те, кого позднее прозвали местными иезуитами, в своем ревностном служении роялизму хотели изгнать аббата Франсуа из его прихода. Дю Букье, обвиняемый г-ном де Валуа в том, что он поддерживает священника, что он — зачинщик всех козней, которые благородный шевалье готов был свалить на него с присущей ему ловкостью, — оказался на скамье подсудимых без защитника. Один лишь Атаназ был настолько прямодушен, что мог бы поддержать дю Букье, но он из скромности не решался излагать свои убеждения перед властелинами Алансона, хотя и считал их глупцами. Только в провинции еще встречаются молодые люди, которые соблюдают почтительность по отношению к пожилым людям, не позволяя себе ни восставать против них, ни перечить им. Беседа вдруг замерла, ибо на стол были поданы отменные утки с оливками. Мадемуазель Кормон, желая посоперничать со своими собственными утками, вздумала взять под защиту дю Букье, которого изобразили как гнусного интригана, способного перевернуть все вверх дном, и молвила:
— А я-то воображала, что господин дю Букье занят одним лишь ребячеством.
Замечание мадемуазель Кормон при создавшемся положении произвело действие удивительное. Она одержала полную победу — заставила княгиню Горицу уткнуться носом в стол. Шевалье, не ожидавший от своей Дульцинеи такого остроумия, пришел в восхищение и даже не сразу придумал похвалу, он бесшумно аплодировал кончиками пальцев, как принято рукоплескать в Итальянской опере.
— Она удивительно остроумна, — сказал он г-же Грансон. — Я всегда утверждал, что придет день и она покажет себя.
— А в интимной обстановке она просто обворожительна, — отвечала г-жа Грансон.
— В интимной обстановке, сударыня, все женщины умны, — заметил шевалье.
Когда взрыв гомерического хохота утих, мадемуазель Кормон захотела узнать, в чем же причина ее успеха. И тут-то хор сплетен зазвучал во всю мощь. Дю Букье превратили в матушку Жигонь[29] мужского рода, в холостяка-чудовище, который-де вот уже пятнадцать лет самолично содержит воспитательный дом, целиком пополняемый его потомством. Наконец-то обнаружилось все безнравственное поведение поставщика. Оно было под стать его парижскому разгулу, и прочее, и прочее. Увертюра под управлением де Валуа — самого искусного дирижера в подобном оркестре — была великолепна.
— Не знаю, право, — с добродушнейшим видом сказал шевалье, — кто бы мог помешать этому дю Букье жениться на некоей мадемуазель Сюзанне
Тут шевалье внезапно умолк, боясь слишком прямо намекать на свое личное счастье. Он только взял табакерку и поверил конец анекдота княгине, улыбавшейся ему целых тридцать шесть лет.
— Для Людовика Пятнадцатого это было слишком тонко, — сказал дю Ронсере.
— Да ведь как будто речь шла об императоре Иосифе, — возразила мадемуазель Кормон тоном сведущего человека.
— Видите ли, сударыня, — ответил шевалье, перехватив лукавые взгляды, которыми обменялись председатель суда, нотариус и член опекунского совета, — госпожа дю Барри была Сюзанной для Людовика Пятнадцатого, обстоятельство, которое хорошо знают такие вертопрахи, как мы, но не должны знать молодые девицы. Ваше неведенье доказывает, что вы бриллиант чистейшей воды: рассказы о пороках исторических лиц прошли мимо ваших ушей.
Аббат де Спонд ласково взглянул на шевалье де Валуа и одобрительно наклонил голову.
— Разве мадемуазель не знакома с историей? — спросил чиновник опекунского совета.
— Вы припутываете Сюзанну к Людовику Пятнадцатому и еще хотите, чтобы я знала вашу историю, — отвечала кротким тоном мадемуазель Кормон, испытывая истинное наслаждение оттого, что блюда с утками были опустошены и гости так оживленно беседовали, а при последних словах хозяйки все смеялись с набитыми ртами.
— Бедное создание! — проговорил аббат де Спонд. — Если стряслась беда, то милосердие, — а эта божественная любовь столь же слепа, как и любовь языческая, — должно закрывать глаза на вину. Вы, племянница, стоите во главе Общества вспомоществования матерям, надобно помочь этой девушке, ведь ей будет нелегко найти себе мужа.
— Жалко ребенка! — произнесла мадемуазель Кормон.
— Как по-вашему, женится на ней дю Букье? — спросил председатель суда.
— Был бы он порядочным человеком, женился бы, — ответила г-жа Грансон, — но, право же, мой пес гораздо нравственнее
— Ну, я думаю, ваш Азор ему не уступит, — с гонкой улыбкой вставил чиновник опекунского совета, желая блеснуть остроумием.
За десертом все еще говорили о дю Букье, сыпали шутками, которым вино придало игривость. Каждый гость, подзадоренный опекунским чиновником, отвечал на каламбур каламбуром. Говорили, что теперь па-
— В чаду любви плотской пребывая, помнит ли о
— Да, на роли
Церковь и дворянство снизошли до арены каламбуров, сохраняя все свое достоинство.
— Тсс! — произнес опекунский чиновник. — Слышите, дю Букье скрипит своими сапогами с отворотами, что нынче нам особенно
Почти всегда случается, что человек и не догадывается о своей дурной славе; весь город занят им, на него клевещут, имя его позорят, но если у него нет друзей, он так ничего и не узнает. И невинный дю Букье, дю Букье, которому так хотелось быть виновником нежданного события, который только и мечтал о том, чтобы Сюзанна не солгала, дю Букье был бесподобен в своем неведении; никто и не обмолвился о том, что Сюзанна обличила его, и каждый к тому же считал неудобным спрашивать его о таком щепетильном деле, ибо человек, которого это касается, иной раз вынужден молчать и хранить тайну. Но все усмотрели что-то непристойное и даже вызывающее в самом появлении дю Букье, вошедшего в тот миг, когда все общество перешло пить кофе из столовой в гостиную, где уже собралось несколько вечерних гостей.
Мадемуазель Кормон, смешавшись, не решалась взглянуть на страшного обольстителя; она завладела Атаназом и принялась поучать его добронравию, излагая ему нелепейшие общие места роялистской политики и религиозной морали. У бедного поэта не было, как у шевалье де Валуа, табакерки, украшенной портретом княгини, ему негде было укрыться от потока глупостей, и он, с тупым видом внимая той, кого боготворил, взирал на ее огромный бюст, дышавший невозмутимым покоем, который присущ всему необъятному. Страсть пьянила юношу и превращала пискливый голосок старой девы в сладостный шепот, а ее глупые рассуждения — в глубокомысленные речи.
Любовь — это удивительный фальшивомонетчик, постоянно превращающий не только медяки в золото, но нередко и золото в медяки.
— Итак, Атаназ, вы мне обещаете?
Эти заключительные слова поразили слух счастливого молодого человека, как пробуждает нас внезапный шум.
— Что обещаю, мадемуазель? — переспросил он.
Мадемуазель Кормон порывисто встала, глядя на дю Букье, напоминавшего в тот миг толстого бога торговли, которого Республика изображала на своих серебряных монетах[30]; она подошла к г-же Грансон и шепнула ей:
— Бедный друг, а ведь ваш сын просто бестолков. Лицей погубил его, — добавила она, вспомнив, что шевалье де Валуа распространялся о дурном воспитании лицеистов.
Какой громовой удар! Бедный Анатаз, сам того не зная, мог разжечь пламя в сердце старой девы; если бы он прислушивался к ее словам, то заставил бы ее понять его страсть, ибо мадемуазель Кормон пребывала в том взволнованном состоянии, когда достаточно одного слова, но до глупости жадные желания, свойственные молодой и истинной любви, погубили его; так порою, по неведению, убивает себя дитя, полное жизни.
— Что ты сказал мадемуазель Кормон? — спросила госпожа Грансон у сына.
— Ничего.