Оноре де Бальзак
Старая дева
Г-ну Эжену-Огюсту-Жоржу Луи Миди де ла Гренре Сюрваль, из Королевского корпуса инженеров путей сообщения, — в знак сердечной привязанности посвящает его шурин
Многим, вероятно, случалось встречать в некоторых областях Франции одного, а то и нескольких шевалье де Валуа. Какой-то из них жил в Нормандии, другой обретался в Бýрже, третий в 1816 году благоденствовал в городе Алансоне, четвертого, быть может, заполучил Юг. Но давать перечень этого валуаского племени здесь ни к чему. Все эти шевалье, среди которых, разумеется, кое-кто был таким же Валуа, как Людовик XIV — Бурбоном, знали друг о друге так мало, что решительно ни с кем из них не стоило говорить об остальных. Все они, впрочем, оставили Бурбонов в полном покое на троне Франции, ибо уж слишком хорошо известно, что Генрих IV стал королем из-за отсутствия наследника мужского пола в старшей ветви Орлеанского дома, именуемой де Валуа. Если и существуют де Валуа, то происходят они от Карла IX и Марии Туше, мужское потомство которого считалось угасшим до той поры, когда в лице аббата де Ротлена было получено доказательство противного, а род Валуа-Сен-Реми, отпрысков Генриха II, тоже прекратился на пресловутой Ламот-Валуа, замешанной в деле об ожерелье[1].
Все эти шевалье, если верить сведениям о них, были, подобно алансонскому, пожилыми дворянами, долговязыми, сухопарыми и без всяких средств. Шевалье буржский эмигрировал, туренский скрылся, — алансонский же воевал в Вандее и несколько шуанил[2]. Почти всю свою молодость, до тридцати лет, он провел в Париже, где в разгаре любовных побед был настигнут революцией. Алансонский шевалье де Валуа, признанный высшей провинциальной знатью подлинным Валуа, отличался, подобно всем своим однофамильцам, превосходными манерами и производил впечатление человека великосветского. Ежедневно он обедал в гостях, а по вечерам играл в карты. Шевалье прослыл острословом благодаря одной из своих слабостей — он сыпал анекдотами о царствовании Людовика XV и о начале революции. Всякий, кто слушал эти истории впервые, находил, что они весьма недурно переданы. Впрочем, к чести шевалье де Валуа надо заметить, что своих собственных острот он никогда не повторял, равно как никогда не рассказывал о своих любовных похождениях, так что лишь ужимки и улыбочки очаровательным образом досказывали недосказанное. Этот славный человек, в качестве старого вельможи-вольтерьянца, даже не заглядывал в церковь, но к его безбожию относились на редкость снисходительно, принимая во внимание его приверженность королевскому трону. Какая-то особенная прелесть была в том жесте, вероятно заимствованном у Моле[3], каким он брал понюшку из старой золотой табакерки, украшенной портретом княгини Горицы, обольстительной венгерки, прославленной красавицы последних лет царствования Людовика XV. Об этой знаменитой чужестранке, привязанности своих юных дней, он всегда говорил с сердечным волнением; он дрался из-за нее на дуэли с г-ном де Лозеном. Шевалье, которому в описываемую пору было лет пятьдесят восемь, признавал за собою лишь пятьдесят и мог позволить себе эту невинную ложь, ибо из всех особенностей, которые выгодно отличают сухощавых блондинов, он все еще сохранял юношескую стройность стана, столь молодящую и женщин и мужчин. Да, знайте, вся жизнь — или все изящество, которое есть выражение жизни, — заключается в стане. К отличительным признакам шевалье надо также отнести достойный удивления нос, каким наградила его природа. Нос этот резко делил его бледное лицо на две части, казалось, знать не знавшие друг о друге, из которых только одна краснела во время процесса пищеварения. Факт этот следует отметить в эпоху, когда физиология столько занимается изучением человеческого сердца: воспламенялась левая сторона. Хотя длинные и тонкие ноги, хрупкость и мертвенная бледность г-на де Валуа не свидетельствовали о крепком здоровье, тем не менее он ел за десятерых и утверждал — вероятно, желая оправдать свой чрезмерный аппетит, — что страдает недугом, который в провинции определяется термином
Придется испортить этот портрет, открыв одну безделицу. Шевалье закладывал уши ватой и вдобавок носил бриллиантовые сережки — две негритянские головки, впрочем дивной работы; он очень дорожил ими и в оправдание этому странному для мужчины украшению заявлял, что стоило ему проколоть себе уши, как он избавился от мигреней — у него бывали мигрени. Мы не представляем шевалье каким-то совершенством; но не следует ли хоть сколько-нибудь прощать старым холостякам, у которых сердце пригоняет столько крови к голове, их очаровательные чудачества, основанные, возможно, на возвышенных тайнах? К тому же шевалье де Валуа искупал свои серьги столькими приятными чертами, что общество могло считать себя достаточно вознагражденным. В самом деле, он прилагал немало усилий, чтобы скрывать свои годы и нравиться знакомым. Надо отметить прежде всего его доведенную до крайности заботу о своем белье — единственное щегольство, которое порядочный человек может нынче позволить себе в одежде; у шевалье белье всегда отличалось тонкостью и белизной. А на платье его, отменно чистом, хотя и поношенном, не было ни пятнышка, ни складочки. Тем, кто замечал аристократически небрежное обращение шевалье со своим костюмом, такой аккуратный вид казался чудом; шевалье, правда, не дошел до того, чтобы скрести платье стеклом — утонченная выдумка принца Уэльского, — но в свое подражание началам высшей английской элегантности г-н де Валуа вкладывал собственную изысканность, которую не могли оценить обыватели Алансона. Не обязан ли свет почитать тех, кто ничего ради него не жалеет? Не было ли здесь столь трудно осуществимого воздаяния добром за зло, согласно евангельскому завету? Такая опрятность и выхоленность очень пристали к голубым глазам, зубам цвета слоновой кости, ко всей внешности белокурого шевалье. Однако в наружности этого отставного Адониса не было ничего мужественного, и казалось, что он прибегал к прикрасам туалета, чтобы скрыть губительные следы военных действий на службе галантности. Ко всему сказанному надо добавить, что голос шевалье как бы противоречил его характерной для блондина хрупкости. Если бы вы не присоединились к мнению некоторых наблюдателей сердца человеческого и не решили, что голосу шевалье надлежало быть сродни его носу, то вас поразили бы широта и богатства этого голоса. Не обладая мощным баритоном, он прельщал глуховатым, как у английского рожка, звучанием средних нот, ровных и мягких, сильных и бархатистых. Шевалье отказался от уморительного костюма, которого все еще придерживались некоторые сторонники монархии, и стал смело одеваться на современный лад; он всегда появлялся во фраке каштанового цвета с золочеными пуговицами, в коротких, полуоблегающих панталонах из матового шелка, с золотыми пряжками у колен, в белом жилете без всякой вышивки, с галстуком, повязанным без воротника, — отголосок старинной моды, от которого он еще и потому не отступался, что мог таким образом выставлять напоказ свою шею, достойную какого-нибудь благоденствующего аббата. На его черных лакированных башмаках красовались четырехугольные золотые пряжки, о каких до нынешнего поколения не дошло даже воспоминаний. Шевалье оставлял на виду две часовые цепочки, протянутые рядом от одного жилетного кармана к другому, — опять-таки отголосок моды восемнадцатого века, которым не пренебрегли щеголи времен Директории. Этот костюм переходного времени, соединявший в себе две эпохи, шевалье носил с грацией маркиза, секрет которой был утрачен на французской сцене в тот день, когда с подмостков сошел Флери, последний ученик Моле. Частная жизнь этого старого холостяка, казалось, была на виду у всех, а в действительности представляла загадку. Он занимал по меньшей мере скромную квартиру на улице дю Кур, в третьем этаже дома, принадлежавшего г-же Лардо, лучшей в городе прачке, стиравшей тонкое белье и постоянно заваленной работой. Этим и объясняется чрезвычайная изысканность белья шевалье. По несчастью, случилось так, что в один прекрасный день всему Алансону пришлось поверить, будто г-н де Валуа не всегда вел себя, как подобает дворянину, и на старости лет тайно обвенчался с некоей Цезариной, матерью ребенка, имевшего дерзость появиться на свет непрошеным.
— Она так усердно раздувала для него свои утюги, что в конце концов воспламенился и он сам, — съязвил тогда некий г-н дю Букье.
Эта ужасная клевета омрачила на склоне лет жизнь впечатлительного дворянина, тем более что, как покажет настоящее повествование, он пережил притом гибель давно лелеемой надежды, ради которой принес немало жертв. Г-жа Лардо сдавала шевалье де Валуа две комнаты в третьем этаже своего дома за умеренную плату — сто франков в год. Достойный дворянин, что ни день обедавший в гостях, возвращался домой только ночевать. Стало быть, расходовался он лишь на завтрак, неизменно состоявший из чашки шоколада, хлеба, масла и каких-либо фруктов, смотря по времени года. Он разводил огонь лишь в самые сильные холода, исключительно по утрам. От одиннадцати часов утра и до четырех часов дня он гулял, ходил читать газеты, делал визиты. Поселившись в Алансоне, шевалье сразу же честно признался в своей бедности, сообщив, что все его богатство заключается в шестистах ливрах пожизненной ренты, последних крохах былой роскоши, четыре раза в год высылаемых ему его бывшим стряпчим, у которого хранились соответствующие бумаги. И действительно, местный банкир каждые три месяца отсчитывал ему полтораста ливров, приходивших на имя шевалье из Парижа от некоего Бордена, последнего прокурора Шатле. Это стало широко известно по той причине, что шевалье просил первого, кому доверился, сохранить все в глубокой тайне. И г-н де Валуа извлек пользу из своего несчастья: в лучших домах Алансона ему было обеспечено место за столом и приглашение на все вечера. Его таланты игрока, рассказчика, человека любезного и благовоспитанного были настолько признаны, что вечер считали неудавшимся, если на нем не присутствовал этот единственный в городе тонкий ценитель обычаев света. Хозяева дома и дамы не могли обойтись без его одобрительной гримаски. Когда, бывало, старый шевалье скажет на балу какой-нибудь молодой женщине: «На вас сегодня восхитительное платье!», то эта похвала радовала ее больше, чем даже зависть соперницы. Никому, кроме господина шевалье де Валуа, не дано было с такой непринужденностью произносить некоторые выражения минувших лет.
Чтобы объяснить загадку безбедного существования шевалье, историк, к которому Истина, эта жестокая подстрекательница, пристает с ножом к горлу, вынужден вспомнить, как недавно, после знаменательных и печальных июльских дней, Алансон узнал, что сумма выигрышей г-на де Валуа за каждые три месяца составляла около ста пятидесяти экю и что изворотливый шевалье отважился посылать самому себе пожизненную ренту, дабы не сойти за неимущего в краю, где любят основательность. Многие его друзья (его уже не было в живых, заметьте!) с пеной у рта оспаривали это обвинение, называли все это баснями, считая, что шевалье был благородным, достойным дворянином, оклеветанным либералами. К счастью для ловких картежников, среди зрителей всегда найдется кто-нибудь, чтобы их поддержать. Не решаясь оправдывать постыдное поведение, эти почитатели наотрез отрицают его; не приписывайте им упрямства, — попросту у этих людей есть чувство собственного достоинства: правительства подают им пример такой добродетели, хороня своих мертвецов по ночам и не служа торжественных молебнов, когда проиграна битва. Если шевалье позволил себе пуститься на уловку, которая, впрочем, снискала бы ему уважение шевалье де Грамона, улыбку барона де Фенеста[5], рукопожатие маркиза де Монкада[6], разве он из-за этого стал менее учтивым или менее остроумным гостем, не столь незаменимым партнером, не столь восхитительным рассказчиком — усладой всего Алансона? Чем, собственно говоря, этот поступок, вполне согласованный с законами свободной воли, противоречит изысканным дворянским нравам? Когда многие вынуждены заботиться о пожизненной ренте для посторонних, что может быть естественнее, чем платить ее добровольно своему лучшему другу? Но Лай умер... К концу каких-нибудь пятнадцати лет подобного образа жизни шевалье собрал десять тысяч и несколько сот франков. С возвращением Бурбонов один из его давнишних друзей, маркиз де Помбретон, бывший лейтенант черных мушкетеров, вернул ему, по словам шевалье, тысячу двести пистолей, которые некогда, отправляясь в эмиграцию, взял у него в долг. Это событие наделало шума и впоследствии приводилось в пример как довод против насмешек, в которых изощрялась газета
Многие завидовали безмятежному существованию старого холостяка, заполненному искусно сыгранными партиями в бостон, триктрак, реверси, вист и пикет, хорошо переваренными обедами, грациозно втянутыми понюшками табаку и мирными прогулками. Почти все в Алансоне полагали, что это существование свободно от честолюбивых замыслов и серьезных забот; но нет человека, чья жизнь была бы так проста, как это кажется его завистникам. В самых забытых деревеньках вы найдете человеческих моллюсков, коловраток, с виду безжизненных, но одержимых страстью к собиранию чешуйчатокрылых или к конхилиологии и готовых на все, чтобы раздобыть какую-нибудь бабочку или
Как-то, в среду, рано поутру, почти в самый разгар весны
— А? Это ты, Сюзанна? — сказал шевалье де Валуа, не прерывая начатого дела — правки бритвенного ножа о ремень. — С чем пожаловала, бесценная проказница?
— Я пришла сказать вам кое-что, и, думается мне, это вас и обрадует и огорчит.
— Не о Цезарине ли речь?
— Только мне и заботы, что о вашей Цезарине! — отрезала она с видом, в одно и то же время задорным, многозначительным и беспечным.
Прелестная Сюзанна, чья забавная затея должна была так сильно повлиять на судьбы главных действующих лиц этой повести, служила гладильщицей у г-жи Лардо. Несколько слов относительно топографии дома. Прачечная занимала весь нижний этаж. В маленьком дворике сушились на волосяных веревках вышитые носовые платки, воротнички, шемизетки, манжеты, рубашки с жабо, галстуки, кружева, вышитые платья, все тонкое белье лучших домов города. По числу шемизеток жены управляющего окладными сборами шевалье брался узнать все подробности ее похождений, ибо рубашки с жабо и галстуки были тут в каком-то соотношении с шемизетками и воротничками. Хотя и осведомленный благодаря этой своего рода двойной бухгалтерии о любовных интригах всего города, шевалье ни разу не совершил ни одной бестактности, ни разу не отпустил ни одной двусмысленной колкости, которая затворила бы перед ним двери какого-либо дома (а уж он ли не был остер на язык!). Поэтому можете считать г-на де Валуа человеком исключительно благопристойным, чьи таланты заглохли, как это часто бывает, в слишком замкнутом кругу. Одно только позволял себе шевалье (в конце концов, ведь он был мужчина!) — лукавый взгляд исподтишка, от которого женщин бросало в жар и в холод; тем не менее его все любили, убеждаясь, как глубока его скромность, сколько в нем сочувствия к милым слабостям. Дверь против двери с шевалье помещалась старшая мастерица г-жи Лардо, ее правая рука, сорокапятилетняя старая дева, страшная уродина. Выше были только чердаки, где зимой сушилось белье. Каждая квартира, как и та, что занимал шевалье, состояла из двух комнат, одна — окнами на улицу, другая — во двор. Этажом ниже шевалье жил дед г-жи Лардо, бывший корсар по имени Гревен, некогда, при адмирале Симезе, служивший в Индии, ныне старый, глухой паралитик. Что до г-жи Лардо, занимавшей другую квартиру второго этажа, то она, при своей слабости к людям высокого звания, могла по отношению к шевалье сойти за слепую. Для нее г-н де Валуа был самодержцем, который что ни делает — все хорошо. Случись какой-нибудь из ее работниц согрешить и осчастливить шевалье, г-жа Лардо сказала бы:
Сюзанна, одна из его любимиц, умная и честолюбивая, таила в себе задатки какой-нибудь Софии Арну[10]; притом она была хороша, как самая красивая куртизанка, какую когда-либо Тициан призывал позировать на черном бархате, чтобы вдохновить свою кисть на создание Венеры; однако ее лицо, хотя и тонкое в очертаниях лба и глаз, грешило в нижней своей части грубостью линий. То была нормандская красота, свежая, яркая, округлая; то было рубенсовское тело, под стать мускулатуре Геркулеса Фарнезского, а не тело Венеры Медицейской, грациозной возлюбленной Аполлона.
— Ну-с, дитя мое, выкладывай, какие там у тебя дела или делишки!
Повсюду, от Парижа до Пекина, шевалье привлек бы к себе внимание своей отеческой нежностью к гризеткам; они напоминали ему куртизанок былых времен, тех пресловутых цариц Оперы, которые славились на всю Европу в течение доброй трети восемнадцатого столетия. Само собой понятно, что дворянин, живший во время óно среди этой породы женщин — позабытой ныне, как все великое, как позабыты иезуиты и флибустьеры, аббаты и откупщики, — усвоил себе невозмутимое добродушие, грациозную легкость обращения, снисходительность без примеси эгоизма, облик простого смертного, который принимал Юпитер у Алкмены[11], — облик громовержца, который, позволяя себя дурачить, посылает ко всем чертям превосходство своих перунов и готов промотать весь Олимп, расточая его на безумства, на пирушки, на сонмы женщин, только бы укрыться подальше от Юноны. Несмотря на поношенный халат из зеленой камки, несмотря на убожество комнаты, служившей приемной, где была жалкая вышивка вместо ковра и старые, засаленные кресла, где стены были оклеены трактирными обоями с рисунками: тут — профилями Людовика XVI и членов его семьи на фоне плакучей ивы, там — текстом высочайшего завещания, оттиснутым как бы на погребальной урне, короче говоря, — сентиментальными выдумками роялизма времен террора; несмотря на весь этот упадок, от шевалье, брившегося перед старым туалетным зеркалом, задрапированным плохонькими кружевами, веяло духом восемнадцатого века!.. Весь изящный разврат его молодости всплывал вновь; казалось, шевалье опять богат — триста тысяч долга и собственная двухместная карета у подъезда. В нем было величие Бертье[12], который во время разгрома под Москвой отдавал приказы батальонам уже не существовавшей армии.
— Господин шевалье, — игриво промолвила Сюзанна, — стоит ли говорить: кажется, достаточно взглянуть!
И она повернулась боком — так, чтобы подтвердить свои слова явными доказательствами. Шевалье, видавший виды — можете не сомневаться, — не отводя бритвы от горла, покосился правым глазом на гризетку и притворился, что понял.
— Хорошо, хорошо, голубка моя, мы сейчас потолкуем. А по-моему, ты забегаешь вперед.
— Но, господин шевалье, не дожидаться же мне, пока матушка меня прибьет, а госпожа Лардо выгонит? Если я не уберусь живехонько в Париж, мне вовек не выйти замуж. Здесь мужчины такие чудаки!
— Чего же ты хочешь, дитя мое? Общество меняется, женщины, подобно знати, являются жертвой назревающего страшного беспорядка. За политическими неурядицами приходят неурядицы нравственные. Увы! Скоро женщина совсем перестанет существовать (он вынул вату, чтобы привести в порядок уши); она много потеряет, окунувшись с головой в чувство; она испортит себе нервы и лишится того милого и непритязательного удовольствия, которого в наши дни желали не стыдясь и которому предавались без жеманства, тогда к истерике (он почистил свои серьги) прибегали только затем, чтобы поставить на своем, а теперь женщины сделают из нее болезнь, которую придется лечить настойкой из флердоранжа (он расхохотался). Наконец сам брак станет чем-то отменно скучным (он взял в руки щипчики для выдергивания волос), а это была такая веселая штука в мои годы. Времена Людовика Четырнадцатого и Людовика Пятнадцатого, запомни это, дитя мое, были последним «прости» прекраснейшим в мире нравам.
— Но, господин шевалье, — возразила гризетка, — тут речь идет о нравственности и чести вашей Сюзанны. Надеюсь, вы меня не оставите.
— Как можно! — воскликнул шевалье, заканчивая прическу. — Я скорее согласился бы лишиться своего имени!
— А! — проронила Сюзанна.
— Так послушай же, мордашка! — сказал шевалье, развалясь на подушках большого кресла, в старину носившего название
Он привлек к себе великолепную Сюзанну. Красотка не противилась — такая высокомерная на улице, двадцать раз отказывавшаяся от богатства столько же из гордости, сколько из презрения к мелочным расчетам своих алансонских поклонников! При этом Сюзанна так смело выставила перед шевалье мнимое доказательство своей греховности, что этот старый греховодник, который выпытал на своем веку немало всяких тайн у созданий, куда более коварных, с первого взгляда определил, как обстоит дело. Он отлично знал, что девушки не шутят с истинным бесчестьем; но он не захотел опрокинуть постройку, возведенную этой забавной ложью.
— Мы клевещем на себя, — сказал ей шевалье, усмехаясь с неподражаемо тонким лукавством, — мы добродетельны, как та библейская красавица, чье имя мы носим; мы можем смело выйти замуж; но нам не хочется прозябать здесь, мы жаждем попасть в Париж, где очаровательные создания богатеют, если они умны, а мы далеко не глупы. Нам хочется поехать в столицу наслаждений — взглянуть, не припасены ли там для нас юные шевалье де Валуа, карета, бриллианты, ложа в Опере. Русские, англичане, австрийцы понавезли туда миллионы, из которых кое-что маменька обеспечила нам в приданое, произведя нас на свет красавицей. Наконец, мы исполнены патриотизма, мы хотим помочь Франции забрать свои деньги из карманов этих господ. Хе-хе! Дорогой ты мой ягненочек-бесеночек, все это не плохо. Может быть, в твоем кругу и покричат немножко, но успех все оправдает. Одно плохо, деточка, — безденежье, а им больны и ты и я. Так как у нас ума палата, то мы задумали пустить в ход наше доброе имя, поддев старого холостяка; но этот старый холостяк, душа моя, знает как свои пять пальцев все женские уловки, — другими словами, тебе легче насыпать соли воробью на хвост, чем заставить меня поверить, что я виновник твоего несчастья. Поезжай в Париж, крошка, поезжай туда за счет тщеславия какого-нибудь холостяка, я не только не помешаю, я помогу тебе, ибо старый холостяк, Сюзанна, — это сущий клад, припасенный самой природой для молодой девушки. Но не впутывай меня во все это. Послушай, царица моя, ты ведь так хорошо знаешь жизнь; подумай, сколько ты причинила бы мне горя и вреда, ведь ты расстроила бы мои брачные планы в этом краю, где придают такое значение благонравию; допустим, что ты попала в беду, — хотя я отрицаю это, плутовка! — так ты же знаешь, милочка, у меня ничего нет за душой, я беден, как церковная крыса. Ах, если бы мне жениться на мадемуазель Кормон, если бы мне снова разбогатеть, я, конечно, предпочел бы тебя Цезарине. Ты всегда казалась мне тонкой, как листочек сусального золота, и созданной для любви знатного вельможи. Я настолько верю в твои способности, что штучки, которые ты тут разыгрываешь, нисколько не захватили меня врасплох, я этого ждал. Однако для девушки это смелый шаг. Чтобы так поступить, ангел мой, нужен незаурядный ум. И я уважаю тебя за это.
Подтверждая свои слова, он слегка провел рукой по ее щеке, подобно епископу, совершающему миропомазание.
— Но, господин шевалье, уверяю вас, что вы ошибаетесь и что...
Она покраснела, не смея продолжать: шевалье с одного взгляда угадал и раскрыл весь ее замысел.
— Да, понимаю, тебе хочется, чтобы я поверил! Ну что ж, верю! Но послушайся моего совета, ступай к господину дю Букье. Ведь, кажется, уже пять-шесть месяцев, как ты относишь ему белье? Ну, вот! Я не спрашиваю, что происходит между вами; но я его знаю, он самолюбив, холост, очень богат, у него две с половиной тысячи ливров ренты, а он не тратит и восьмисот. Если ты такая умница, как я предполагаю, то повидаешь Париж за его счет. Ступай, козочка, ступай, окрути его, главное, будь тонкой, как шелковинка, и на каждом слове делай двойную петлю с узлом: он из тех, кто боится скандала, и если он дал тебе повод ославить его, то... словом, ты понимаешь, пригрози ему, что обратишься с жалобой к дамам из благотворительного комитета. Кстати сказать, он честолюбив. Ну что ж! Мужчина может многого добиться с помощью жены. А разве ты недостаточно хороша, недостаточно умна, чтобы устроить благополучие своего супруга? Тьфу, пропасть! Да ты затмишь красою любую придворную даму.
Сюзанне, для которой последние слова шевалье были откровением, уже не терпелось побежать к дю Букье. Чтобы ее уход не показался чересчур поспешным, она, помогая шевалье одеваться, забросала его вопросами о Париже. Шевалье догадался, что его урок не прошел даром, и облегчил ей отступление, отослав ее к Цезарине с просьбой принести ему шоколад, который г-жа Лардо готовила для него каждое утро. Сюзанна упорхнула, спеша к своей жертве, чью биографию мы здесь и сообщим.
Дю Букье, принадлежавший к старинному алансонскому семейству, представлял собой нечто среднее между мелким буржуа и захудалым дворянином. Его отец служил по судебному ведомству, в должности уголовного судьи. Очутившись после его смерти без средств, дю Букье, как все разорившиеся провинциалы, поехал искать счастья в Париж. В начале революции он пустился в аферы. Вопреки стремлениям республиканцев, для которых непогрешимая революционная честность — излюбленный конек, дела тех лет были далеко не чисты. Игрок на бирже, политический шпион, поставщик, который заодно с синдиком общины конфисковывал имущество эмигрантов, чтобы самому потом купить и перепродать его, министр и генерал — все в равной мере погрязли в аферах. С 1793 по 1799 год дю Букье состоял подрядчиком по поставке провианта для французских армий. Тогда он и обзавелся великолепным особняком, стал одним из финансовых тузов, заключал денежные сделки на паях с Увраром, держал открытый дом и вел скандальное существование в духе того времени, жизнь Цинцинната[13], собирающего мешки со злаками отнюдь не в поте лица своего, жизнь, которая изобиловала уворованными солдатскими пайками и увеселительными домиками с многочисленными содержанками, где задавались роскошные празднества в честь членов Директории. Гражданин дю Букье был свой человек у Барраса[14], весьма хорош с Фуше, на короткой ноге с Бернадотом[15] и, надеясь стать министром, переметнулся, очертя голову, к партии, которая вплоть до победы при Маренго втайне подкапывалась под Наполеона. Если бы не атака Келлермана, если бы не смерть Дезэ, г-н дю Букье стал бы великим государственным мужем. Он являлся одним из высших чиновников негласного правительства, которое счастливая звезда Наполеона заставила в 1793 году убраться за кулисы (см. «Темное дело»). Неожиданная победа при Маренго, дерзко вырванная из рук врага, принесла гибель этой партии, которая уже держала наготове отпечатанные воззвания с призывом вернуться к системе Горы на тот случай, если бы первый консул не устоял. Твердо убежденный, что Наполеону не восторжествовать, дю Букье вложил бóльшую часть своих денег в игру на понижение курса и держал двух гонцов на месте военных действий; один из них ускакал с поля битвы в тот момент, когда победа была на стороне Меласа[16], но четыре часа спустя, ночью, примчался второй курьер с вестью о разгроме австрийцев. Дю Букье проклял Келлермана и Дезэ, но не посмел проклясть первого консула, который должен был ему миллионы. Резкий переход от расчетов на миллионные барыши к разорению лишил поставщика всех его умственных способностей; он на несколько дней превратился в идиота, так как настолько в своей жизни злоупотреблял всякими излишествами, что был не в силах выдержать этот громовой удар. Если бы государство ликвидировало свой долг поставщику дю Букье, это позволило бы ему кое-что получить; однако тут не помогли никакие подкупы, он натолкнулся на ненависть Наполеона ко всем тем поставщикам, которые делали ставку на его провал. Г-н де Фермон, так смешно прозванный
Человек, разоренный первым консулом и окруженный громкой славой, которую создали ему близость его с руководителями прежних правительств, его образ жизни и кратковременная власть, заинтересовал город Алансон, где под шумок господствовал роялизм. Дю Букье, разъяренный против Бонапарта, рассказывающий о слабостях первого консула, о мотовстве Жозефины и о не подлежащих разглашению эпизодах революционного десятилетия, был принят весьма благосклонно. Хотя к этому времени дю Букье было верных сорок лет, он держался тридцатишестилетним холостяком; при среднем росте он был тучен, как истый поставщик, у него были выпуклые икры, словно у какого-то молодцеватого прокурора, резкие черты лица, приплюснутый нос с волосатыми ноздрями, черные глаза, бросающие из-под густых бровей взор проницательный, как у Талейрана, правда, уже несколько потускневший; он сохранил республиканские бакенбарды, а свою темную шевелюру отпустил до плеч. Его широкие руки с пучками волос на суставах пальцев и вздутыми синими жилами свидетельствовали о великолепно развитой мускулатуре. К тому же у него была мощная грудь, как у Геркулеса Фарнезского, а плечи его могли бы служить опорой колеблющейся государственной ренте. Нынче такие плечи увидишь разве что в кафе Тортони. Этот избыток физической силы был превосходно определен одним выражением, употребительным в минувшем столетии, а теперь едва ли кому известным: согласно галантному стилю недавнего прошлого, дю Букье сошел бы за настоящего
Дю Букье долго еще носил костюм, модный в дни его славы: сапоги с отворотами, белые шелковые чулки, короткие панталоны из рубчатого сукна коричневого цвета, жилет а ля Робеспьер и синий фрак. Несмотря на то, что ненависть первого консула придавала ему особые преимущества в глазах провинциальной роялистской знати, г-н дю Букье так и не был принят в семи-восьми семействах, составлявших своего рода Сен-Жерменское предместье Алансона, куда был вхож шевалье де Валуа. Он попытался с места в карьер предложить руку мадемуазель Арманде, сестре одного из наиболее уважаемых в городе аристократов, который, по расчетам дю Букье, мог бы в дальнейшем очень помочь осуществлению его замыслов, ибо поставщик мечтал о блестящем реванше. Он был отвергнут. Дю Букье утешился, вознагражденный расположением, какое выказывал ему десяток богатых семейств, тех, что в былые годы изготовляли алансонские кружева, владели пастбищами или племенными быками, занимались оптовой торговлей полотном, — здесь ему могла подвернуться хорошая партия. Старый холостяк не шутя сосредоточил все свои надежды на перспективе удачного брака, и его разнообразные способности, казалось бы, давали ему основание рассчитывать на это, ибо он был не лишен известной оборотистости финансового дельца, которая многим сослужила службу. Подобно разорившемуся игроку, руководящему новичками, дю Букье намечал спекуляции, как знаток дела рассуждал о средствах, о шансах, о способах осуществления сделок. Он слыл хорошим администратором; часто вставал вопрос, не выбрать ли дю Букье мэром Алансона; но этому мешали его памятные всем шашни с республиканскими правительствами, он ни разу не был принят в префектуре. Все сменявшие друг друга правительства, даже правительство Ста дней, отказывались утвердить его алансонским мэром — вожделенный пост, ибо от него, по-видимому, зависел брак дю Букье с одной старой девой, на которой он в конце концов сосредоточил все свои надежды.
Отвращение к императорскому правительству сначала толкнуло дю Букье в роялистскую партию, где он оставался, невзирая на постоянные оскорбления; но когда, с первым возвращением Бурбонов, он, не без участия префектуры, был исключен из роялистской партии, этот новый отпор внушил ему ненависть к королевской династии, столь же глубокую, сколь затаенную, ибо бывший поставщик наружно сохранял верность роялизму. Он тайно возглавил либеральную партию Алансона, незримо управлял выборами и при помощи ловко скрытых подвохов и вероломных происков стал страшным бичом Реставрации. Как все, кому только и осталось, что жить рассудительно, дю Букье придавал своей злобе безмятежность ручейка, едва приметного на взгляд, но неистощимого. Его ненависть, подобно ненависти дикаря, была так тиха, так терпелива, что вводила врага в заблуждение. Никакая победа не могла насытить его месть, которую он вынашивал целых пятнадцать лет, даже июльские дни 1830 года не были для нее достаточным торжеством.
Шевалье де Валуа не без умысла направил Сюзанну к дю Букье. Либерал и роялист разгадали друг друга, несмотря на то, что с великим искусством скрывали от всего города свои одинаковые намерения. Два старых холостяка были соперниками. Оба они составили себе план женитьбы на той самой девице Кормон, которую г-н де Валуа упомянул в разговоре с Сюзанной. Оба, прикрывая свои замыслы напускной безучастностью, подстерегали случай прибрать к рукам приданое старой девы. Так что даже если бы этих холостяков не разделяло несходство их политических симпатий, то одно лишь соперничество сделало бы их врагами. Люди принимают окраску той эпохи, которая их создала. Мужи эти подтверждали правильность данной аксиомы противоположностью своей исторической окраски, отмечавшей их лица и речи, их взгляды и костюмы. Один — крутого нрава, энергичный, размашистый и порывистый в движениях, с грубой, отрывистой речью, смуглый, темноволосый, темноглазый, с виду грозный, в действительности бессильный, как бунт, — был истинным порождением Республики. Другой — мягкий и учтивый, элегантный, холеный, стремящийся к намеченной цели при помощи медленно, но безошибочно действующих средств дипломатии, неизменно тактичный — был воплощением всех свойств старинного царедворца. Эти два недруга встречались почти каждый вечер на одном и том же поле боя. Шевалье вел войну благодушно, по-рыцарски, а г-н дю Букье церемонился меньше, однако пребывал в рамках благопристойности, установленной светом, ибо ему нисколько не улыбалось быть выбитым из занятой позиции. Они-то видели друг друга насквозь. Но в городе, несмотря на свойственную провинциалам удивительную способность к выслеживанию, которую они обращают на все, даже на самые незначительные мелочи окружающей жизни, никто не заподозрил соперничества между этими двумя женихами. Шевалье был в более выгодном положении: он никогда не просил руки мадемуазель Кормон, тогда как дю Букье, потерпев фиаско в самом именитом доме края, примкнул к числу искателей ее руки и получил отказ. Но, очевидно, шевалье приписывал своему сопернику еще довольно большие шансы на успех, если нанес ему сильный удар из-за угла таким отравленным и отточенным клинком, каким была Сюзанна. Шевалье забросил лот в воды Дю Букье и, как это скоро будет видно, не ошибся ни в одном из своих предположений.
Сюзанна понеслась, не чуя под собою ног, с улицы дю Кур, по улицам Порт де Сеэз и дю Беркай, на улицу Синь, где дю Букье пять лет тому назад приобрел провинциальный домик, сложенный из серого песчаника, который похож на нормандский гранитный бут или бретонский сланец. Бывший поставщик устроился комфортабельней кого бы то ни было в городе, ибо у него от прежнего великолепия уцелела кое-какая мебель; но под неприметным воздействием захолустного быта померк блеск павшего Сарданапала. Следы былой роскоши в его доме были так же уместны, как драгоценная люстра на гумне. И в крупном и в мелком здесь не хватало того, что связывает в одно целое все творения божеских и человеческих рук, — гармонии. На прекрасном комоде стоял кувшин для воды с крышкой — из тех кувшинов, что можно увидеть только поблизости от Бретани. Пол был устлан чудесным ковром, но на окнах пестрели разводами занавески из дешевого набивного коленкора. Камин из грубо разрисованного камня был совсем не под стать превосходным часам, посрамленным к тому же соседством жалких подсвечников. Лестница, по которой все поднимались не обтирая ног, не была окрашена. Наконец двери, аляповато расписанные местным маляром, оскорбляли глаз кричащими красками. Подобно всей эпохе, представителем которой был дю Букье, дом этот являл собой беспорядочную груду всякого дрянного хлама и изумительных ценностей. Дю Букье, который считался человеком зажиточным, вел, как и шевалье, паразитический образ жизни; а тот всегда богат, кто не тратит своего дохода. Вся челядь его состояла из одного деревенского мальчишки, своего рода Жокриса[17], порядком бестолкового, не скоро приспособившегося к требованиям дю Букье, который обучил его, точно орангутанга, натирать полы, сметать пыль с мебели, чистить обувь и одежду, а по вечерам, когда дю Букье бывал в гостях, приходить за ним, в пасмурную погоду — только с фонарем, в дождливую — еще и с деревянными башмаками. Как это свойственно некоторым существам, способностей у этого малого хватало только на один порок: он был обжора. Нередко, когда где-нибудь давали парадный обед, дю Букье заставлял его сменять на ливрею короткую куртку из синей в клетку бумажной материи с широкими карманами, которые оттопыривались от носового платка, складного ножа, какого-нибудь плода или сдобной плюшки, и уводил его прислуживать. Вот когда Ренэ наедался в людской до отвала! Обратив для него исполнение обязанностей в награду, дю Букье заручился гробовым молчанием своего слуги-бретонца.
— Никак вы к нам, барышня? — произнес Ренэ, завидев входящую Сюзанну. — Нынче же не ваш день, у нас и белья-то нет для госпожи Лардо.
— Толстый олух! — со смехом отозвалась Сюзанна.
Хорошенькая девушка поднялась наверх, оставив Ренэ доедать миску молочной гречневой каши. Дю Букье, еще лежа в постели, обмозговывал планы своего обогащения, ибо ему были доступны теперь одни лишь честолюбивые мечты, как всем, кто на своем веку в избытке срывал цветы удовольствий. Честолюбие и азарт неисчерпаемы. Поэтому у человека нормального склада головные страсти долговечнее страстей сердца.
— Вот и я! — провозгласила Сюзанна, усаживаясь на кровать, и властным движением так резко раздвинула полог, что кольца завизжали на железных прутьях.
— С чем пришла, милочка? — произнес старый холостяк, садясь в постели.
— Сударь, — торжественно проговорила Сюзанна, — вы, конечно, удивлены, что я ворвалась к вам; но я попала в такое положение, когда уж не беспокоишься о том, что о тебе скажут.
— Как так? В чем дело? — спросил дю Букье, скрестив на груди руки.
— Неужели вы не понимаете? — промолвила Сюзанна. — Я знаю, — продолжала она, скорчив премилую гримаску, — как смешна и назойлива в глазах мужчины бедная девушка, когда ее приводит к нему то, на что вашему брату наплевать. Но, сударь, познакомившись со мной поближе, узнав, что я готова совершить ради человека, который ответил бы мне такой же привязанностью, какую я могла бы, например, почувствовать к вам, — вы бы не пожалели, что женились на мне. Нечего говорить, конечно, здесь я мало могу вам быть полезной; но если бы нам с вами отправиться в Париж, я бы вам показала, как я способна содействовать карьере мужчины с вашим умом и средствами особенно сейчас, когда все правительство сверху донизу перекраивается и когда повсюду и везде хозяйничают иностранцы. Словом, между нами говоря, разве то, о чем идет речь, — несчастье? А быть может, это счастье, за которое в один прекрасный день вы бы многое дали. Ну, для кого вам жить? Для кого работать?
— Для кого же, как не для себя! — буркнул дю Букье.
— Старое чудовище, вам никогда не быть отцом! — изрекла Сюзанна, придав своим словам оттенок грозного пророчества.
— Полно, Сюзанна, не глупи, — возразил дю Букье, — мне так и кажется, что это все сон.
— Какой же яви вам еще надобно? — воскликнула Сюзанна, встав во весь рост.
Дю Букье, оторопев, повернул ночной колпак на голове с такой силой, которая явно указывала на необычайную работу мысли.
«Да он никак поверил, — подумала про себя Сюзанна, — и даже польщен! Боже ты мой, до чего этих мужчин легко обвести вокруг пальца!»
— Сюзанна, чего же ты от меня хочешь, черт возьми! Все это так странно... А я-то думал... А на деле... Но нет же, нет, быть не может!..
— Как! Вы не можете на мне жениться?
— Ах, вот что! Нет уж, извини, у меня есть обязательства.
— Не по отношению ли к мадемуазель Арманде или мадемуазель Кормон, которые вас уже один раз отставили? Послушайте, господин дю Букье, я не нуждаюсь для защиты своей чести в жандармах, которые потащили бы вас в мэрию. Я не останусь без мужа и сама знать не хочу того, кто не сумел оценить меня по достоинству. Но смотрите, как бы не пришлось вам в один прекрасный день раскаяться в своем поступке, потому что ни серебром, ни золотом вы не заставите меня отдать вам ваше достояние, раз вы нынче от него отказываетесь.
— Но, Сюзанна, почему ты думаешь, что это...
— Ах, сударь! — перебила его гризетка, драпируясь в мантию добродетели. — За кого вы меня принимаете? Я же не напоминаю вам ваших обещаний, хотя они-то и сгубили меня, бедную девушку, вся вина которой лишь в том, что она жаждет успеха не меньше, чем любви.
Дю Букье находился во власти множества разноречивых побуждений — радости, недоверия, расчетливости. Он с давних пор решил жениться на мадемуазель Кормон, ибо Хартия, о которой он только что раздумывал, открывала его честолюбию великолепную политическую карьеру депутата. А ведь брак со старой девой должен был вознести его так высоко, что он стал бы влиятельнейшим лицом города. Вот почему буря, поднятая коварной Сюзанной, повергла дю Букье в сильнейшее замешательство. Если бы не его заветная мечта, он, не задумываясь, женился бы на Сюзанне. Он бы открыто возглавил либеральную партию Алансона. Заключив подобный брачный союз, он тем самым отказался бы от высшего общества, чтобы снова примкнуть к буржуазному классу — купцам, богатым фабрикантам, владельцам пастбищ, которые, надо думать, подняли бы его на щит, как своего кандидата. Дю Букье уже предвидел значение партии левых. Он не скрывал, что предается многозначительным размышлениям, и, проводя рукой по голове, совсем сбил ночной колпак, прикрывавший лысину. Как это бывает со всеми, кто достиг большего, чем хотел и ожидал, Сюзанна была ошеломлена. Чтобы не выдать своего изумления, она приняла грустную позу, подобающую девушке, обманутой своим обольстителем; но в душе она хохотала, как хохочет подгулявшая гризетка.
— Нет, детка, тебе не поймать меня в эту мышеловку, не на таковского напала!
Так коротко и ясно заключил свои размышления бывший поставщик. Дю Букье кичился тем, что принадлежит к школе философов-циников, которые, не желая стать
— Помните же, господин дю Букье, — величественно ответила Сюзанна, — что, придя к вам, я выполнила свой долг; помните, что я была обязана предложить вам свою руку и просить вашей; но не забудьте также, что в моих поступках не было ничего недостойного уважающей себя женщины: я не унизилась до того, чтобы плакать, как дурочка, я не настаивала, не надоедала вам. Теперь вы знаете мое положение. Надо ли говорить, что я не могу оставаться в Алансоне; матушка меня изобьет, а госпожа Лардо, которая кричит повсюду о нравственности, точно весь век разглаживает ее своими утюгами, — та просто выгонит. Что ждет меня, бедную работницу? Больница? Сума? Нет! Лучше головой в воду — в Бриллианту или Сарту. Но не проще ли уехать в Париж? Мать найдет предлог для моего отъезда — какого-нибудь дядюшку, которому не терпится меня видеть, тетушку, которая в гроб глядит, благодетельницу, которой угодно вывести меня в люди. Остановка только за деньгами на проезд и на то, что вам известно...
Новость, сообщенная Сюзанной, имела для дю Букье в тысячу раз большее значение, чем для г-на де Валуа, а почему — знал только он да шевалье, и этой тайне предстояло быть разоблаченной лишь при развязке настоящей повести. Пока достаточно сказать, что выдумка Сюзанны произвела полную сумятицу в голове старого холостяка и он был не в состоянии все зрело обдумать. Не будь он в душе смущен и обрадован, — ибо польщенное самолюбие обратит всякого в простофилю, — он бы, верно, смекнул, что на месте Сюзанны любая порядочная девушка, с сердцем еще не тронутым, скорее согласилась бы сто раз умереть, чем завести подобный разговор, да еще спрашивать денег. Он бы подметил во взгляде гризетки хищную низость игрока, который готов на убийство, лишь было бы что поставить на карту.
— Значит, ты не прочь проехать в Париж? — спросил дю Букье.
При этом вопросе молния радости позолотила серые глаза Сюзанны, но счастливец дю Букье ничего не заметил.
— Ну да, сударь!
Поставщик стал плакаться на всевозможные нелепые затруднения: он только что уплатил последний взнос за дом, ему еще надо расквитаться с маляром, каменщиком, столяром. Но Сюзанна не прерывала его, она ждала, чтобы он назвал цифру. Дю Букье предложил сто экю. Сюзанна прибегла к тому, что на театральном языке называется
— Но куда же ты? — забеспокоился дю Букье. «Вот они, холостяцкие радости, — подумал он. — Черт меня побери, я как будто ни сном ни духом не виноват!.. А нате вам! Достаточно было с ней пошутить, и, извольте видеть, она подает на вас вексель ко взысканию».
— Раз так, сударь, — молвила Сюзанна сквозь слезы, — я иду к госпоже Грансон, казначее Общества вспомоществования матерям. Я знаю, она чуть ли не из воды вытащила одну несчастную девушку, попавшую в такую же беду.
— К госпоже Грансон?!
— Да, — сказала Сюзанна, — к родственнице мадемуазель Кормон, председательницы Общества вспомоществования матерям. Не во гнев вам будет сказано, дамы нашего города основали заведение, которое впредь не допустит, чтобы бедные девушки убивали своих младенцев и сами уходили в могилу, как то произошло, тому уже три года, в Мортани с красавицей Фаустиной из Аржантана.
— На, Сюзанна, — сказал дю Букье, протягивая ей ключ, — отопри сама секретер и возьми оттуда уже початый мешочек, в нем еще осталось шестьсот франков — больше у меня нет.
Старый поставщик всем своим убитым видом показал, с какой неохотой он покоряется этой печальной необходимости.
«Старый сквалыга! — подумала Сюзанна. — Погоди, я расскажу про твой парик».
Она сравнивала дю Букье с обаятельным шевалье де Валуа, который, правда, ничего ей не дал, но понял ее, поддержал советом и вообще так сердечно относился к гризеткам.
— Сюзанна, если ты меня обманываешь, — воскликнул дю Букье, увидев, что она запустила руку в ящик, — ты...
— Зачем мне обманывать, сударь? — перебила она его с царственной надменностью. — Ведь вы же дали бы мне эти деньги и так, стоило бы мне только попросить.
Раз уж его подобным образом призвали к галантности, поставщику ничего не оставалось, как вспомнить свои золотые денечки, и он проворчал в знак согласия что-то нечленораздельное. Сюзанна взяла мешочек и вышла, милостиво подставив старому холостяку лоб, и дю Букье коснулся его поцелуем с таким видом, точно хотел сказать: «Вот право, которое мне дорого обошлось. Но все же это лучше, чем услышать, как на суде какой-нибудь адвокатишка заклеймит тебя именем соблазнителя девушки, обвиняемой в детоубийстве».
Сюзанна спрятала мешочек в некое подобие плетеного ивового ягдташа, висевшее у нее на руке, и прокляла скупость дю Букье, потому что хотела получить тысячу франков. Стоит девушке, которую обуял бес, вступить на стезю плутовства, и она уж не знает удержу. Шагая по улице дю Беркай, хорошенькая гладильщица думала о том, что может статься, Общество вспомоществования матерям, возглавляемое мадемуазель Кормон, пополнит сумму, ассигнованную девушкой на свои путевые издержки, для алансонской гризетки довольно значительную. А к тому же она ненавидела дю Букье. Ей показалось, что холостяк побаивается, как бы слух о его мнимом преступлении не дошел до ушей г-жи Грансон; и вот, хотя Сюзанна рассудила, что, вероятно, не получит ни гроша от Общества вспомоществования, она захотела все же, покидая Алансон, опутать бывшего поставщика сетями провинциальной сплетни. В каждой гризетке всегда найдется некая толика обезьяньего коварства. Итак, напустив на себя скорбный вид, Сюзанна вошла в дом г-жи Грансон.
Госпожа Грансон, вдова артиллерийского подполковника, павшего под Иеной, была обладательницей всего лишь жалкой вдовьей пенсии в девятьсот франков, личной ренты в сто экю и единственного сына, которого она выкормила и воспитала, истратив на это все свои сбережения. Она жила на улице дю Беркай, в нижнем этаже унылого дома, одного из тех, которых путник, проезжая по главной улице любого провинциального городишки, может охватить одним взглядом. Три пирамидально расположенные ступени вели к боковой дверце; коридор, в конце которого находилась лестница, крытая наподобие деревянной галереи, выходил во внутренний дворик. По одну сторону коридора были расположены столовая и кухня, по другую — гостиная, на все случаи жизни, и спальня вдовы. Атаназ Грансон, молодой человек двадцати трех лет, ютившийся в мансарде над вторым этажом этого дома, вносил в убогое хозяйство своей матери шестьсот франков, получаемых в мэрии, где он занимался записью актов гражданского состояния — скромная должность, добытая при содействии мадемуазель Кормон, его влиятельной родственницы. Все сказанное позволяет каждому представить себе, как г-жа Грансон в своей нетопленной гостиной с желтыми занавесками, с мебелью, обитой желтым трипом, расправляет, бывало, после ухода гостей маленькие соломенные половички, разостланные перед каждым стулом для того, чтобы не грязнился красный навощенный пол; как, взяв с рабочего столика свое рукоделие, она снова опускается в обложенное подушками кресло, под портретом артиллерийского подполковника, в простенке между двух окон — местечко, откуда ей видна вся улица дю Беркай, каждый прохожий и проезжий. Это была старушка, одетая с мещанской непритязательностью, в соответствии с ее бледным, как бы истаявшим от горя лицом. В каждой мелочи, во всей обстановке этого дома сквозила суровая простота нищеты и вместе с тем чувствовались честные и строгие нравы провинции. В настоящую минуту мать и сын завтракали вдвоем в столовой — чашкой кофе и редиской с маслом. Чтобы стало понятным, какое удовольствие должен был доставить г-же Грансон приход Сюзанны, нужно раскрыть тайные помыслы матери и сына.
Атаназ Грансон был юноша среднего роста, худой и бледный, со впалыми щеками; черные, как уголь, глаза его искрились мыслью. Не совсем правильные черты, извилины рта, сильно выдававшийся вперед подбородок и словно изваянный из мрамора прекрасный лоб, грустная задумчивость, порожденная сознанием своей нищеты, столь противоречившей силам, какие он в себе ощущал, — все обнаруживало в нем талантливого человека, связанного по рукам и ногам. Да, где угодно, только не в Алансоне, такая внешность доставила бы ему поддержку влиятельных людей или женщин, у которых есть дар угадывать скрытую гениальность. Если это не был гений, то это была форма, в какую он облекается; если это не была сила великого духа, то это был отблеск ее, отраженный во взоре. Хотя Атаназ был наделен самыми возвышенными чувствами, застенчивость убийственными путами связывала в нем все — даже очарование юности, так же как нужда своим холодом сковывала порывы его дерзаний. Провинциальная жизнь, безысходная, не радующая ни похвалой, ни поощрением, очертила замкнутый круг, в котором угасала его мысль, — а ее заря еще даже не занялась. К тому же в Атаназе была нелюдимая гордость избранных натур, которая из-за бедности приходит еще в особое возбуждение и поднимает их силы в борьбе с людьми и обстоятельствами, но в начале поприща препятствует их продвижению. Гений действует двумя способами: либо он, подобно Наполеону и Мольеру, берет свое достояние, едва завидит его; либо, проявив себя, терпеливо ждет, когда о нем вспомнят. Молодой Грансон принадлежал к разряду одаренных людей, которые, не зная себе цены, легко падают духом. По натуре он был созерцатель и жил больше мыслью, чем действием. Пожалуй, он показался бы нецельным тому, кто не признает гения без искрометных страстей на французский лад; но его внутренний мир был богат, и бурные чувства, скрытые от окружающих его пошлых людей, могли придать ему ту внезапную решимость, которая приводит к роковой развязке и позволяет глупцам утверждать:
В описываемое утро Атаназ, задумчиво облокотившись на стол, помешивал чайной ложечкой в пустой чашке, скользя озабоченным взглядом по убогой столовой — по красному полу, по стульям с соломенными сиденьями, по буфету из простого крашеного дерева, по занавескам в розовую и белую клетку, напоминавшим шахматную доску, по стенам, оклеенным выцветшими трактирными обоями, и по стеклянной двери, соединявшей эту комнату с кухней. Так как он сидел лицом к матери и спиной к камину, почти напротив двери, то перед взором Сюзанны нежданно предстало его бледное лицо, ярко освещенное светом, падавшим из окна, и обрамленное черными кудрями, его глаза, одушевленные отчаянием, горевшие огнем горького раздумья. Гризетка, наделенная безошибочным чутьем к нужде и сердечным мукам, почувствовала укол той электрической искры, происхождение которой никому не известно, ничем не объяснимо и которую иные вольнодумцы отрицают, хотя немало мужчин и женщин испытали на себе ее таинственный толчок. Это в одно и то же время — и луч, прорезывающий мрак грядущего, и предчувствие чистых радостей разделенной любви, и уверенность в обоюдном понимании. И это, прежде всего, как бы искусный и сильный удар мастерской руки по клавиатуре чувств. Взгляд заворожен неотразимым влечением, сердце взволновано, в душе и в ушах звучат напевы счастья, какой-то голос провозглашает: —
— Милое дитя мое, — обратилась г-жа Грансон к сыну, — ты знаешь, что мы обедаем сегодня у мадемуазель Кормон, приоденься же немножко. Ты напрасно пренебрегаешь своим туалетом, ведь ты стал похож на какого-то воришку. Надень свою красивую сорочку с жабо и зеленый фрак эльбефского сукна. У меня есть на то свои основания, — добавила она лукаво. — К тому же мадемуазель Кормон уезжает в Пребоде, и у нее соберется много гостей. А когда молодому человеку приходит пора жениться, ему, чтобы понравиться, нужно выставлять себя в выгодном свете. Господи, если бы только девушки были откровенны, ты бы, сынок, удивился, узнав, как мало им нужно, чтобы влюбиться: подчас для этого достаточно мужчине только прогарцевать во главе артиллерийского отряда или явиться на бал в костюме, который ловко сидит на нем. Нередко по какому-нибудь повороту головы, по грустной, задумчивой позе строишь догадки о целой жизни; мы, женщины, сочиняем себе роман, исходя из внешности героя; сплошь да рядом герой — дурак дураком, а свадьба уже сыграна. Приглядись получше к шевалье де Валуа, изучи, заимствуй его манеры; посмотри, как непринужденно он держится в обществе, — в нем нет и следа натянутости, не то, что у тебя. Да будь немного поразговорчивее. Право, можно подумать, что ты круглый невежда, а ведь ты знаешь назубок такое, что для других — просто тарабарщина.
Атаназ выслушал мать с удивлением, но покорно, затем встал, взял фуражку и отправился в мэрию, раздумывая: «Неужели маменька угадала мою тайну?» Он прошел по улице дю Валь-Нобль, где жила мадемуазель Кормон, — небольшое развлечение, которое он позволял себе каждое утро, отдаваясь при этом тысяче безрассудных мыслей. «Она, конечно, и не подозревает, что в эту минуту мимо ее дома проходит молодой человек, готовый ее горячо любить, хранить ей верность и никогда не причинять огорчений; человек, готовый всецело предоставить ей распоряжаться ее имуществом! Боже мой! что за судьба! Двое людей живут в одном городе, в двух шагах друг от друга, состоят в родстве, и ничто не может их сблизить. А не объясниться ли мне с ней сегодня вечером?»
Между тем Сюзанна, возвращаясь к своей матери, не переставала думать о бедняге Атаназе; и как многие женщины, безгранично боготворящие любимого человека, она способна была бы пойти на то, чтобы ее красота стала для него ступенькой, с которой он мог бы дотянуться до венца славы.
Теперь необходимо зайти в дом старой девы, которая стала предметом стольких корыстных стремлений и должна была в этот вечер принимать у себя всех участников настоящей повести, исключая Сюзанну. Последняя, особа решительная и красивая, достаточно отважная, чтобы с первых шагов сжечь, подобно Александру Македонскому, свои корабли, начала борьбу с мнимого проступка, а затем сошла с алансонской сцены, немало поспособствовав напряженной занимательности действия. Кстати сказать, ее желания осуществились с лихвой. Она покинула родной город несколько дней спустя, снабженная деньгами и красивыми обносками, среди которых было прекрасное платье из зеленого репса и восхитительная зеленая шляпа с полями, подбитыми розовой тафтой — преподношение шевалье де Валуа, которое было ей дороже всего, даже денег, пожертвованных ей дамами из Общества вспомоществования матерям. Если бы шевалье приехал в Париж в пору ее блистательных успехов, она, безусловно, все бросила бы ради него. Уподобившись целомудренной библейской Сусанне, которую старцы едва узрели мельком, она, счастливая, исполненная надежд, устраивалась в Париже, пока весь Алансон оплакивал ее горести, к которым дамы обоих обществ — вспомоществования бедным и вспомоществования матерям — изъявляли живейшее сочувствие. Если Сюзанна может служить образчиком тех красавиц-нормандок, которые, по мнению одного ученого медика, составляют треть всех женщин известной категории, поглощаемых чудовищем Парижем, — она все же оставалась в самых высоких и благопристойных кругах полусвета. В эпоху, когда, как говорил г-н де Валуа, женщина перестала существовать, Сюзанна превратилась просто-напросто в
Во Франции почти во всех второстепенных префектурах существует салон, где собираются почтенные и уважаемые лица, которые, тем не менее, не принадлежат к сливкам общества. Хозяин и хозяйка дома причисляются к городской верхушке, и перед ними открыты все двери, без них в городе не обходится ни одно празднество, ни один обед, данный с дипломатической целью; однако владельцы замков, пэры — обладатели обширных земель, высшая знать департамента не бывают у них запросто, ограничиваясь в отношении их обменом официальными визитами и обоюдным приглашением на обед или вечер. Такой смешанный салон, где сходятся местное мелкое дворянство, духовенство, судейские чины, пользуется большим влиянием. Разум и дух целого края сосредоточены в этом обществе, положительном, не чванном, где каждый знает доходы соседа, где исповедуют полнейшее равнодушие к роскошной обстановке и щегольскому платью, расценивая их как пустяки сравнительно с каким-нибудь
Дом, в котором жила мадемуазель Кормон, был выстроен в царствование Генриха IV Пьером Кормоном, управителем последнего герцога Алансонского, и никогда не выходил из владения семьи Кормон, — из всех явных ценностей, принадлежавших старой деве, он с особенной силой вызывал вожделение обоих ее старых поклонников. Между тем особняк этот не приносил никакой прибыли — напротив, служил источником одних только расходов; но в провинции такая редкость жилище, расположенное в центре города и все же вдали от неприятного соседства, красивое снаружи, удобное внутри, что желание завладеть этим домом было бы понятно всему Алансону. Старый особняк помещался в самой середине улицы дю Валь-Нобль, искаженно называвшейся Дол Нобль, вероятно, из-за понижения почвы, размытой в этом месте Бриллиантой, крохотной речушкой, пересекающей город. Этот дом достоин внимания по той внушительной архитектуре, которую ввела Мария Медичи. Хотя он сложен из гранита, породы, трудно поддающейся обработке, его углы, наличники окон и дверей отделаны выпуклыми шишками с алмазной гранью. Здание это двухэтажное; на его чрезвычайно круто поднятой крыше выступают вперед окна с лепными фронтонами, довольно изящно прилаженными к кровельному желобу, обшитому изнутри свинцом и по наружной стороне украшенному балясинами. В каждом простенке между окнами высовываются пасти фантастических животных без туловища, служащие водостоками и изрыгающие дождевую воду на широкие каменные плиты с пробуравленными в них пятью отверстиями. Конек крыши с обоих концов украшен свинцовыми букетами — символом буржуазии, так как в старину одной лишь знати принадлежало право ставить флюгеры. Со стороны двора, направо, помещаются каретные сараи и конюшни; налево — кухня, дровяной сарай и прачечная. Одна створка ворот, в которой имелась калитка с колокольчиком и «глазком», оставалась отворенной, что позволяло прохожим видеть обширный двор с клумбой посредине, земляная насыпь которой окаймлялась низкой живой изгородью из бирючины. Несколько кустов роз, цветущих во все времена года, левкои, скабиозы, лилии и испанский дрок образовывали цветущую купу зелени, вокруг которой в летнее время расставлялись в кадках лавровые, гранатовые и миртовые деревья. Поразительная, доведенная до мелочности, чистота на этом дворе и во всех службах могла бы и заезжего человека навести на мысль, что здесь живет старая дева. Глаз, наблюдавший за этим хозяйством, очевидно, был глазом-блюстителем, досужим и придирчивым не столько по природе, сколько из потребности действия. Только старая дева, стремясь как-нибудь заполнить свой всегда праздный день, могла приказывать, чтобы выпалывали каждую травинку, пробившуюся между каменными плитами, и мыли гребень каменной ограды, требовать, чтоб двор непрестанно подметался, а кожаные занавеси каретного сарая ни на минуту не оставались незадернутыми. Только она была способна от нечего делать добиваться голландской опрятности в маленькой провинции, расположенной между Першем, Бретанью и Нормандией, областями, где спесиво проповедуют невежественное равнодушие к
Всем туристам, бывавшим в Бретани, Нормандии, Мэне и Анжу, случалось видеть в главных городах этих провинций какой-нибудь дом, в той или иной степени похожий на особняк Кормонов, ибо он представляет собой типический образец буржуазных домов большей части Франции и заслуживает своего места в этом произведении, тем более что в нем выражены нравы и воплощено целое мировоззрение. Кто же еще не ощутил, насколько спокойной и косной была жизнь, протекавшая в стенах этого старого здания? Там была библиотека, но помещалась она немного ниже уровня Бриллианты; ее аккуратно переплетенным, расставленным в строгом порядке томам пыль нисколько не вредила, — она придавала им еще большую ценность. Книги здесь хранились так же заботливо, как хранятся в этих лишенных виноградников провинциях цельные, тонкие, на славу ароматные и выдержанные годами произведения давилен Бургундии, Турени, Гаскони и Юга. Стоимость провоза слишком значительна, чтобы выписывать плохие вина.
Общество, собиравшееся у мадемуазель Кормон, насчитывало без малого полтораста человек; кое-кто время от времени уезжал в деревню, одни болели, других личные дела заставляли разъезжать по департаменту; но существовали приверженцы, бывавшие ежедневно, помимо званых вечеров, подобно тому как некоторые люди, в силу обязанности или привычки, постоянно живут в городе. Все эти люди были в зрелых летах; мало кто из них когда-либо путешествовал, почти все они пребывали безвыездно в провинции, иные в свое время были причастны к шуанству. После того как начали давать награды тем, кто отличился в этой войне, стало возможно безбоязненно говорить о ней. Г-н де Валуа — один из застрельщиков последнего вооруженного восстания, во время которого погиб маркиз де Монторан, выданный своей любовницей, и отличился знаменитый Крадись-по-земле, впоследствии мирно занимавшийся торговлей скотом недалеко от Майенны, — в течение полугода давал ключ к разгадке кое-каких фортелей, которые выкидывали мятежники в схватках со старым республиканцем по имени Гюло, командиром полубригады, расквартированной в Алансоне с 1798 по 1800 год, оставившим после себя память в этом краю (см. «Шуаны»). Женщины наряжались мало, только по средам, — в день, когда мадемуазель Кормон давала обед, и те, кто обедал у нее в прошлую среду, приходили к ней с послеобеденным визитом. Вечером по средам происходил парадный прием; собиралось многолюдное общество, званые гости и постоянные посетители, разодетые in fiocchi[19]; две-три женщины, принеся с собой рукоделие, вязали или вышивали по канве; несколько девиц, ничуть не смущаясь, трудились над рисунками для алансонских кружев, чем они зарабатывали на свои нужды. Некоторые хитроумные мужья приводили с собой своих жен, ибо сюда мало приходило молодых людей; тут, бывало, слова не шепнешь на ушко, чтобы это осталось незамеченным, — а следовательно, ни молодой женщине, ни девушке не грозила опасность услышать любовное признание. Каждый вечер, ровно в шесть, длинная прихожая наполнялась обычным скарбом, так как завсегдатаи приносили с собой кто палку, кто плащ, кто фонарь. Все эти люди так хорошо знали друг друга, привычки их были так безыскусственно патриархальны, что если случайно старый аббат де Спонд задерживался в саду, а мадемуазель Кормон — в своей комнате, то ни горничная Жозетта, ни лакей Жаклен, ни кухарка не докладывали им о приходе гостей. Тот, кто являлся первым, поджидал второго; потом, когда набиралось нужное число игроков для партии в пикет, бостон или вист, приступали к игре, не дожидаясь хозяев. С наступлением темноты на звонок прибегала Жозетта или Жаклен и зажигали огонь. Завидев свет в окнах, аббат семенил в гостиную. Каждый вечер все места за доской для триктрака, за тремя столами для бостона и столами для виста и пикета бывали заняты, что составляло в среднем от двадцати до тридцати человек, включая тех, кто развлекался беседой; но часто гостей собиралось свыше сорока. Тогда Жаклен освещал кабинет и будуар. Между восемью и девятью в прихожую начинали стекаться слуги, являвшиеся за своими господами, а в десять в гостиной уже не оставалось ни души (разве только грянула бы революция). В этот час завсегдатаи расходились по улице группами, обсуждая тот или иной ход игры или продолжая обмениваться замечаниями по поводу присмотренных
Чтобы выразить в цифрах все важное значение салона мадемуазель Кормон, достаточно сказать, что, по подсчетам дю Букье — присяжного статистика этого общества, — постоянные посетители салона располагали ста тридцатью одним голосом в избирательной коллегии[21], а годовой доход с земель, принадлежащих им в этой провинции, составлял в целом миллион восемьсот тысяч ливров. Тем не менее Алансон не весь был представлен этим салоном — у высшей аристократии был свой; кроме того, дом управляющего окладными сборами служил чем-то вроде поддерживаемого правительством административного кабачка, где танцевали, интриговали, повесничали, влюблялись и ужинали. При посредстве лиц смешанного типа оба эти салона сообщались с салоном Кормон; но кружок Кормон строго осуждал все, что происходило в двух других лагерях; хулил роскошь обедов, определял качества мороженого, подаваемого на балах, обсуждал поведение дам, туалеты, любое новшество, которое вводилось в этих кругах.
Мадемуазель Кормон — своего рода фирма, под которой подразумевался влиятельный кружок, — само собой, должна была стать точкой прицела для двух таких отъявленных честолюбцев, какими были шевалье де Валуа и дю Букье. Обоим это сулило депутатство; а значит, в дальнейшем, звание пэра — дворянину, должность управляющего окладными сборами — поставщику. Создать господствующий салон в провинции так же трудно, как в Париже, а кружок в доме Кормон уже был создан. Жениться на мадемуазель Кормон значило воцариться в Алансоне. Из всех трех претендентов на руку старой девы только Атаназ ничего уже не взвешивал и любил невесту не меньше, чем ее приданое. Не заключалась ли своеобразная драма — слово, в наши дни очень ходкое — в положении этих четырех героев? Не таило ли в себе нечто диковинное это тройное соперничество — немая осада старой девы, которая и не догадывалась ни о чем, несмотря на то, что испытывала огромное и вполне законное желание выйти замуж? Но, хотя все вышеизложенное позволяет считать безбрачие этой девицы чем-то из ряда вон выходящим, нетрудно объяснить, как и почему столь богатая особа при наличии трех претендентов все еще не была замужем. Во-первых, по семейным традициям мадемуазель Кормон непременно желала выйти за дворянина, но с 1789 по 1799 год все крайне не благоприятствовало ее притязаниям. Она хотела стать знатной дамой, но безумно боялась революционного трибунала. Эти два чувства, равные по силе, привели ее в состояние неподвижности, согласно закону, действующему как в статике, так и в психике. Впрочем, неопределенность нравится девушкам, пока они еще уверены, что молоды и вправе выбирать себе мужа. Франция знает, что в результате политической системы, которой придерживался Наполеон, множество женщин овдовело. В годы его правления число женихов далеко не соответствовало числу богатых невест. Когда Консульство водворило внутренний порядок, внешние трудности по-прежнему препятствовали замужеству мадемуазель Кормон. Если, с одной стороны, Роза-Мария-Виктория отказывалась выйти за старика, то с другой — боязнь насмешек и обстоятельства не давали ей выйти за юнца; а между тем родители спешили как можно раньше женить своих сыновей, чтобы избавить их от рекрутчины. Наконец упрямое чувство собственности не позволяло мадемуазель Кормон выйти и за военного, ибо она искала себе мужа не для того, чтобы отдать его императору, она хотела держать его при себе. Следовательно, с 1804 по 1815 год ей не под силу было тягаться с молодыми девушками, отбивавшими друг у друга завидных женихов, ряды которых поредели под жерлами пушек. Кроме пристрастия к знатному имени, мадемуазель Кормон страдала весьма простительной манией — она хотела быть любимой ради нее самой. Подумайте только, до чего это желание ее довело! Чтобы проверить искренность своих поклонников, она пустила в ход всю свою изобретательность, придумывала тысячи ловушек. Она так ловко расставляла свои капканы, что бедняги все как один попадались в них, не выдерживая причудливых испытаний, каким они подвергались незаметно для себя. Мадемуазель Кормон не то что изучала, а прямо-таки выслеживала их. Легкомысленно оброненного слова, шутки, хотя частенько и не совсем понятой ею, было достаточно, чтобы она отвергала искателей как недостойных: этот не имел ни души, ни сердца; тот был вралем и дурным христианином; один не прочь был повести ее под венец, но только для того, чтобы вырубить потом ее леса и разжиться; другой был не такого нрава, чтобы сделать ее счастливой; тут она пронюхала наследственную подагру; там ее испугало безнравственное прошлое; она, подобно церкви, требовала непорочного служителя пред свой алтарь; к тому же она хотела, чтобы ее взяли замуж за ее кажущееся безобразие и вымышленные недостатки, как другие женщины хотят, чтобы на них женились за их несуществующие достоинства и сомнительные прелести. Притязания мадемуазель Кормон проистекали из самых тонких чувств женского сердца; она рассчитывала ублажить впоследствии своего возлюбленного, раскрыв перед ним тысячи своих совершенств после свадьбы, когда другие женщины обнаруживают тысячи пороков, которые они тщательно скрывали; но ее дурно поняли: благородной девушке попадались лишь одни пошлые душонки, которые руководились прозаическими расчетами и ничего не смыслили в возвышенных расчетах чувства. Чем больше приближалась она к той роковой поре, что так метко зовется второй молодостью, тем больше возрастала ее недоверчивость. Она нарочно выставляла себя в самом невыгодном свете и так искусно играла свою роль, что и последние завербованные женихи уже не решались связать свою судьбу с судьбой особы, чья добродетель, играя с ними в прятки, требовала длительного изучения (а на это мало охотников среди мужчин, предпочитающих добродетель, бросающуюся в глаза). Вечный страх этой девицы, как бы на ней не женились лишь из-за денег, сделал ее сверх меры беспокойной и подозрительной; она стала гнаться за богачами, но богачам были доступны знатные невесты; она сторонилась бедняков, не веря в их бескорыстие, которому придавала столь большое значение в подобном деле; ничего удивительного, что ее разборчивость и сложившиеся обстоятельства рассеяли окружавших ее мужчин, тщательно перебираемых ею, словно лежалый горох на кухонной доске. И мужчины, которых бедная барышня все больше и больше презирала с каждым несостоявшимся сватовством, неизбежно представали перед ней в неверном свете. А как непременное следствие, в ее характере появились черты глубокой мизантропии, придававшей ее речам оттенок некоторой горечи, а взгляду какую-то суровость. Безбрачие влекло за собой все более строгий образ жизни, ибо, отчаявшись найти достойного мужа, она занялась самоусовершенствованием. Возвышенная месть! Она шлифовала для господа бога неотделанный алмаз, отвергнутый мужчинами. Общественное мнение не замедлило обратиться против нее, ибо толпа присоединяется к приговору, который выносит сама себе незамужняя особа, не вступая в брак, упуская или отвергая женихов. Каждый решает, что подобный отказ основан на тайных причинах, которые всегда дурно истолковываются. Одни твердили о каких-то недостатках в ее сложении; другие приписывали ей тайные пороки, — но бедняжка была чиста, как ангел, здорова, как дитя, и преисполнена стремления к супружеской жизни, ибо была создана самой природой для всех радостей, утех и тягот материнства.
Между тем и внешность мадемуазель Кормон не оказывала должной помощи ее желаниям. У нее была та красота, что совершенно неосновательно зовется
— Замуж пора, дорогая барышня, замуж! — говорил он.
— Но кому довериться! — восклицала она.
Тут кавалер стряхивал крупинки табака, забившиеся в складки жилета или шелковых панталон. Всему свету этот жест показался бы вполне естественным; но бедную девушку он всегда тревожил. Томления беспредметной страсти были так велики, что Роза не смела посмотреть в лицо ни одному мужчине, боясь выдать своим взглядом терзавшее ее чувство. Из причуды, которая, пожалуй, была не чем иным, как продолжением ее прежнего образа действий, боясь, как бы кто не подумал, что она выжила из ума и гоняется за женихами, мадемуазель Кормон не очень любезно обходилась с теми, кто еще годился ей в мужья и нравился ей. Не понимая побуждений старой девы, всегда исполненных благородства, большинство лиц ее круга считало, что с холостяками, своими товарищами по несчастью, она обращается так из мести за снесенный или предвидимый отказ.
В начале 1815 года мадемуазель Кормон достигла рокового возраста — сорока двух лет, но никому в этом не признавалась. Теперь ее желание выйти замуж приобрело напряженность, граничившую с помешательством, так как она почувствовала угрозу потерять всякие шансы на потомство; а она в своем святом неведении больше всего на свете желала иметь детей. Не было в Алансоне человека, который приписал бы этой непорочной деве хотя бы один нечистый любовный помысел; она была полна любви, вообще ничего не зная о любви; то была католическая Агнеса[22], не способная ни на одну из хитростей мольеровской Агнесы. Уже несколько месяцев как она полагалась на счастливый случай. Роспуск императорских войск и восстановление королевской армии произвели переворот в судьбе многих военных, — они возвращались к себе на родину, кто с половинным жалованьем, кто с пенсией, а кто и без нее, но все с одной мыслью — избавиться от своей плачевной участи, положив ей конец, который для мадемуазель Кормон мог стать восхитительным началом. Мудрено, чтобы во всей окрестности не нашлось среди вернувшихся какого-нибудь честного вояки, достойного уважения, а главное — человека крепкого здоровьем и подходящих лет, с хорошим характером, за что можно было бы простить бонапартистские взгляды; вероятно, нашелся бы и такой, который стал бы роялистом с целью вернуть себе утраченное место в обществе. Исходя из этих расчетов, Роза Кормон в начале года еще выказывала мужчинам прежнюю суровость. Однако военные, поселившиеся в Алансоне, все оказались либо слишком старыми, либо слишком молодыми, чересчур ярыми бонапартистами или чересчур большими негодяями, личностями, ведущими образ жизни, несовместимый с благонравием, достоинством и богатством мадемуазель Кормон, так что она с каждым днем все больше и больше теряла надежду. Старшие офицеры еще при Наполеоне воспользовались преимуществами своего положения и все переженились, — они-то и стали роялистами в интересах своих семей. Сколько мадемуазель Кормон ни молила милосердного бога ниспослать ей супруга, дабы она могла вкусить счастье по-христиански, но, видно, ей на роду было написано умереть девой-мученицей, ибо не выискивался ни один мужчина, который сколько-нибудь годен был в мужья. Беседы, которые велись по вечерам в ее гостиной, давали настолько обстоятельный полицейский обзор всего города, что стоило какому-нибудь приезжему появиться в Алансоне, как мадемуазель Кормон уже получала точную справку о его образе жизни, средствах и достоинствах. Но Алансон — город, ничем не привлекательный для приезжих, через него не пролегает путь ни к одной столице, и счастливые случайности здесь невозможны. Моряки, направляющиеся из Бреста в Париж, даже не останавливаются тут. В конце концов бедная девушка поняла, что должна удовольствоваться местными жителями; вот почему она иногда смотрела зверем, на что хитроумный шевалье отвечал понимающим взором, вытаскивал табакерку и созерцал свою княгиню Горицу: г-н де Валуа знал, что с женской точки зрения верность прошлому служит порукой надежного будущего. Но мадемуазель Кормон, надо сознаться, была малосообразительна — она ничего не понимала в игре с табакеркой. Она удвоила свое неусыпное рвение к борьбе с
Аббат де Спонд не был способен помочь племяннице в ее матримониальных ухищрениях. Этот старичок, лет около семидесяти, приписывал напасти французской революции неисповедимым предначертаниям провидения и видел в ней не что иное, как кару, которая постигла разложившуюся церковь. Поэтому аббат де Спонд бросился на давно всеми заброшенный путь, который отшельники некогда прокладывали для себя в царствие небесное: он вел жизнь аскета, но без выспренности, без показной торжественности. Он скрывал от света свои добрые дела, нескончаемые молитвы и подвиги умерщвления плоти; он считал, что в такое смутное время все священники должны действовать подобным же образом, и поучал их своим примером. Обращая к миру спокойное, улыбающееся лицо, он в конце концов совершенно отрешился от мирских дел; его мысли были заняты заботами об участи обездоленных, о нуждах церкви и о спасении души. Он передал управление всем своим имуществом племяннице, которая ему вручала его доход, а он, выделив ей скромную сумму на свое содержание, остальные деньги потихоньку раздавал бедным и жертвовал на церковь. Вся нежность аббата сосредоточилась на племяннице, которая почитала его, как отца; но это был отец не от мира сего, нисколько не понимавший волнений плоти, возносивший благодарность небу за то, что бог поддерживает его дорогую дочь в безбрачии, ибо сам аббат смолоду следовал взглядам святого Иоанна Златоуста, который писал, что «девственность настолько выше брака, насколько ангел выше человека». Из привычного почтения к дядюшке мадемуазель Кормон не смела признаться ему, как она жаждет замужества. Впрочем, старичку, который свыкся с распорядком дома, вряд ли пришлось бы по душе, если бы здесь водворился хозяин. Поглощенный мыслью о сирых и убогих, которым он помогал, погруженный в бездонную глубину молитв, он частенько проявлял рассеянность, которую в его кругу принимали за старческую забывчивость; малоразговорчивый, он хранил ласковое, благожелательное безмолвие. Высокого роста, сухощавый, важный и величественный в обращении, неизменно сохранявший на лице выражение кротости и глубокого душевного покоя, человек этот своим присутствием придавал дому Кормон священный авторитет. Он очень любил вольтерьянца шевалье де Валуа. Эти два славных обломка аристократии и духовенства, при всем несходстве характеров, чувствовали друг в друге что-то общее. Впрочем, отношение шевалье к аббату де Спонду было настолько же елейным, насколько оно было отеческим к гризеткам.