— Тревога? — неуверенно спросил Маркевич.
— Когда батальон даст команду. Вы слышали, подпоручик? Прежде всего без паники…
Шум усиливался, и спокойствие капитана рассердило Маркевича.
— Чего ждать, ведь ясно, что-то готовится, танки…
— Спокойно. Научитесь, подпоручик, бояться своих командиров больше, чем врага. Танки? В этом лесу? В пятнадцати километрах от шоссе, в двадцати от железной дороги? Мы уже это обсудили…
— Тогда что же?
— Пес его знает… Но в батальоне лучше разбираются… Низёлек!
Капитан приказал капралу проводить пограничника до его поста, осмотреться и вернуться назад. Пограничник попытался увильнуть, сердце у него, мол, болит, просил отложить до утра; пришлось на него прикрикнуть.
Они стояли и слушали, как удаляются шаги капрала и пограничника. Медленно, незаметно, неотвратимо продолжал нарастать грохот. Капитану Потаялло хотелось пойти и снова лечь, но он не тронулся с места, словно усиливавшийся шум сковал его движения. «Ожидание тянется вечность, даже странно, что еще не светает», — думал Маркевич. Они курили сигареты. Наконец Маркевич не выдержал:
— Капитан, с Низёлеком что-то случилось, нужно послать патруль…
— Два сорок, — пробормотал Потаялло, — он еще не успел, туда ведь километр с лишним…
Значит, не прошло и получаса? Маркевич в отчаянии не отступал от капитана:
— Выйдем хоть за деревню, к болотцу.
Пошли, перелезли через забор, подались немножко влево. Сек крикнул так же громко, как и прежде.
Здесь, меньше заглушаемый собачьим лаем, гул слышался отчетливей. Позади собаки выли отвратительно, протяжно, поближе каждая лаяла по-своему, сливаясь с общим хором. А прямо напротив них, будто в черной, усеянной яркими звездами гигантской раковине летнего театра в парке, что-то гудело все сильнее. Ночь была насыщена звуками, и Маркевич тщетно пытался установить, какая часть горизонта охвачена гудением, он даже приблизительно не смог бы сказать: центр, левая или правая сторона. Все, — казалось, все что простирается перед ними, дрожит от грохота.
Потаялло забыл о приказе из батальона. Помявшись, он спросил:
— Не разбудить ли все-таки роту?
— Что это такое, капитан? — волновался Маркевич, заметив замешательство Потаялло. — Как это? Вы были на той войне и ничего похожего не слышали?
— Может быть, самолеты? Может, у них аэродром неподалеку от границы? Разогревают моторы?
— А может, газы? — Маркевич был полон сомнений.
— Газы? — Потаялло сплюнул, сделал движение, будто собирался перекреститься, но всего лишь закурил. — Газы не шумят.
— Тише!
Низёлек тяжело дышал. Его рапорт ничем не отличался от того, что сообщил пограничник, и от их собственных ощущений. В лесу готовилась какая-то адская штука. Единственная новость — в ужасном, неравномерном шуме удалось уловить отдельные элементы совсем уж непонятного гула.
— Будто бык ревет, — уверял Низёлек, — только какой-то такой…
— Что с пограничником? Вы нашли их патруль?
— Черта с два, пан капитан. И тот солдат, что сюда прибегал, весь трясся, когда я уходил… Они, верно, все через кусточки да полями удрали. И наш наверняка сюда тащится за мной следом…
— Надо доложить в батальон, пан капитан, надо тревогу…
— Два пятьдесят пять. Идемте!
Батальон не отвечал. С каждым новым поворотом ручки аппарата голос капитана звучал все более раздраженно. Теперь он кричал, и его крик действовал Маркевичу на нервы.
— Дьявол, алло, алло, семнадцать, чтоб вас!.. Алло…
— Верно, линия повреждена…
— Алло, мать вашу…
— Может, связного послать?..
— Катись ты… десять километров!.. Алло…
Он поперхнулся, треснул кулаком по аппарату так, что свалил его на пол.
— Низёлек!..
— Слушаюсь, передать донесение, принести приказы.
— Может, все-таки объявить тревогу?
— Разрази вас гром! Тревога!
Они выбежали все трое. Потаялло еще объяснял Низёлеку маршрут — тропкой через поля. А Маркевич уже помчался к взводам. Его собственный — пятью хатами дальше. Взвод Водзинского — в нескольких шагах. Пятнадцать минут на сборы, черт, успеют ли? А разве я не говорил, разве не говорил? Сразу нужно было, тогда, до того, как на болотце… У нас все было бы в порядке, взводы на позициях, пулеметы… Он подгонял себя этими упреками… Пискорека — в первый взвод, Дуду приходится тащить за уши из постели, он упирается, ворчит:
— Первая декада сентября, я как раз подсчитывал… Ему хоть воду лей на голову — не проснется…
— Три пятнадцать! — Потаялло в бешенстве. — Двадцать… Где взводы?
Если бы выиграть еще хоть десять минут, прежде чем начнется! Пять — построиться, команда, еще пять — марш, занять позиции…
Водзинский здесь. Третий тоже. От Шургота связной. Потаялло беснуется:
— В тюрьму, морду раскрою! Кто разрешил? Двадцать пять минут вам надо, чтобы вонючие подштанники застегнуть?
Он орет уже минут пять, и у Маркевича сердце замирает от страха: каждая секунда идет в счет, сто или двести метров до болотца, позиции еще не заняты.
И когда наконец бешеные вопли капитана переходят в крикливую команду: «На позиции, стрелять по сигналу зеленой ракеты!» — Маркевич больше не ждет. Одновременно с командой «кругом марш» он, как мяч, подброшенный ногой, летит к темной группе людей у соседнего сеновала:
— Нале-е-во! Левое плечо вперед, марш! За мной бегом, марш!
Небольшое замешательство возле лаза, кто-то с треском ломает доски, наконец мягкий, чавкающий топот. Вот и песчаный холмик.
Еще несколько минут. Пулемет? Ящики с боеприпасами? Надо расставить стрелков через каждые пять метров. Стрелять по моей команде! Сторожевые посты!..
Какое облегчение: наконец-то можно спрыгнуть в ров, прижать горячие руки к холодному сыпучему песку, подумать: мы успели. Ну, теперь мы не боимся…
Чего? Последние полчаса пролетели как одна минута, пришлось подгонять взводы, собирать вещмешки, патроны. А теперь можно вернуться к первопричине, вызвавшей этот переполох. В чем она?
Сначала он думал, что усталость и собаки мешают ему слушать. В особенности усталость — кровь, которая стучит в висках. Потом мелькнуло дурацкое предположение: оглох? Да, дурацкое, ведь собачий лай он слышит…
А гул, доносившийся из-за леса, шум, грохот, сотрясение земли прекратились. Солдаты в окопе вполголоса о чем-то переговаривались. Забеспокоившись, он вылез, побрел к болотцу, перепрыгнул через ручеек. Там здорово подсохло; прошел вперед, метров триста. Сторожевые посты на месте. Михаловский, цыган, разумеется, стоит как ни в чем не бывало. Маркевич приказал ему лечь, замаскироваться.
— Да кругом темно, хоть глаз выколи, кто меня там…
— Ложись!
— Роса, пан подпоручик…
— Не рассуждать, ложись, чтоб тебя…
Впереди темень. Чернота дальнего леса, днем такая отчетливая, теперь сливается с чернотой земли, а от неба она отличается только тем, что ей недостает нескольких звездочек. Собаки остались довольно далеко позади. Тишина.
Маркевич пошел вперед, предупредив Михаловского, что вернется этой же дорогой, и попросил его без команды не стрелять. Он шел, как в детстве, назло себе. Потому что теперь у него даже руки одеревенели от ощущения одиночества и затерянности. Мир всей его убогой жизни — от Красного через Варшаву вплоть до Бабиц — остался позади. Перед ним новый мир, незнакомый, недавно гудевший, а теперь притихший. А сам он оказался где-то посредине.
Как в далеком детстве. Светлая комната, мать сидит у стола, за окном осенняя унылая ночь. Дверь в сени. За ней начинается тьма. Так уютно и привычно здесь возле матери, возле стола, возле лампы. А сени грозные, чужие, страшные. Почему его так тянет к двери? А когда подойдет к ней, хочется ее приоткрыть. А когда приоткроет, выйти и обязательно еще захлопнуть ее за собой. Потому что только тогда возвращение в комнату, к свету и матери становится таким поразительно приятным. Только тогда чувствуешь привычную близость стола и лампы.
Он стоит где-то между самыми дальними сторожевыми постами и лесом. Впереди незамутненная тишина.
Еще сто шагов. Темнота и тишина. Он опускается на колени, ложится, вертит головой, стараясь разглядеть, не всплывает ли на фоне неба что-то еще более темное. Ничего.
Еще… Сколько шагов? Пятьдесят? Сосчитав до тридцати, он вдруг испугался: а не граница ли уже? Впереди и справа как будто шорох. От страха у Маркевича свело челюсти. Он пятился, чтобы следить за этой незнакомой темнотой. Потом не выдержал, повернулся и пустился бегом в ту сторону, откуда доносился лай.
Сторожевой пост. Вот она, дверь в комнату его детства. Болотце, прыжок, песчаный холм.
— Ну и смельчак вы, пан подпоручик! — Это Цебуля. — Пускаетесь в такую темень одни!
Маркевич присел в окопе, снял каску и вытер лоб. Скрытый упрек в голосе Цебули подействовал на него особенно успокоительно. Здесь, в окопе, все свои. Позади деревня, за деревней батальон, за батальоном вся страна. А впрочем, впереди тоже не только лес, гул, темнота, впереди еще и сторожевые посты.
Он предавался размышлениям с четверть часа, пока не пришел Потаялло. Капитан отвел его в сторону.
— Черт, телефон испорчен. Я послал проверить линию. Низёлек не возвращается…
— Но тут спокойно. Прежнего шума…
— В самом деле…
— Я прошел за сторожевые посты. Немцы ни гу-гу. Может, вы и правы, пан капитан, может, они разогревали моторы самолетов?
Потаялло что-то пробормотал, слова Маркевича, казалось, ни в чем его не убедили.
— Самое важное то, что мы заняли окопы. Пулеметы на огневых позициях.
— Свинство, — проворчал Потаялло, — почему мы не поставили проволочные заграждения? В соседней дивизии все предполье… Высокие — для пехоты, низкие и широкие — для кавалерии. Правда, это слева, на главной трассе, — тут он понизил голос, — там даже минные поля! На танкоопасных направлениях!..
Маркевич тоже забеспокоился: почему нет проволочных заграждений? Потаялло дал ему несколько практических указаний: предупредить людей, чтобы, упаси боже, не стреляли без команды (пулемет пулеметом, а обыкновенный залп тоже имеет свое значение), за боеприпасами посылать по двое, на случай, если, не дай бог, одного ранит.
— Три сорок восемь, — продолжал капитан. — Еще два часа до рассвета. Пес ее знает, может, ложная тревога? Шургот тоже посылал патруль к самой границе — ничего не заметили. Держитесь…
Маркевич держался еще час. Впрочем, ему казалось, что прошло много часов. Возбуждение, страх, чувство привычного окопа — все это расползлось, растаяло от мучительного ожидания. Какой-то момент он попросту проспал. Разбудила его холодная капля — роса садилась на каски. Маркевич вскочил, словно началась атака.
Звезды исчезали. Слева, на востоке, прозрачная синева неба сменилась мутноватой голубизной. Впереди поле посерело, горизонт по-прежнему черный — лес. Холодно.
Маркевич вскочил, стуча каблуками, потер руки, чихнул. Солдаты спали сидя, опустив головы на руки, на колени, откинувшись назад. Рты у них полуоткрыты, лица побелевшие, мертвенные. А Пискорек попросту растянулся на дне окопа. Совершенно тихо: даже собаки, измученные тревогой, умолкли.
Маркевич двинулся по окопу. Только пулеметный расчет был на ногах: Яронь, наводчик, рослый блондин из-под Грудзёндза, и Коза, помощник наводчика, веселый белорус из Несвеского. Коза, как всегда, шутливо приветствует подпоручика — что-то сострил по поводу своей фамилии. Маркевич хлопнул его по плечу.
Он шел, согретый веселым словом Козы, и смотрел на спящих, в неприютной окопной обстановке вспоминая все, что знал о них, чтобы укрепить охватившее его ощущение близости с этим маленьким человеческим коллективом, ощущение теплоты домашнего уюта, чтобы найти в нем опору против поднимающейся неясной угрозы, чтобы забыть о ней.
Вот Сек, крестьянин из-под Люблина, чудаковатый, с мечтательным выражением лица. Цебуля — ну, это голова, далеко бы пошел, будь он не безземельным сезонником, а хозяином. Смирный Дзюра из Жешовского, Барщ — веснушчатый, хитроватый, с хриплым голосом. Гольдфарб из Лиды, сапожник, коренастый, как медведь; сонливый, беспомощный Ткачук из-под Коломыи, парень как с картинки. Вильчинский из Гарволина, дружок Пискорека, сам Пискорек…
Маркевич посмотрел на часы: пять ноль пять. Он с неприязнью относился к капралу Пискореку и, вероятно, поэтому, подумав о нем, сразу решил: пора поднимать людей.
Не успел.
Внезапно лес, уже целиком вынырнувший из предрассветной мглы, — черная полоса между серым полотнищем поля и светлеющим серо-голубым небом, — лес, молчавший вот уже два часа, взревел, взревел во всю свою ширь, взревел и закипел, взревел и загудел.
Лес ревел и гудел. Как раньше, но еще сильнее и ближе. Солдаты сорвались с мест, вскочили со дна окопа, припали к винтовкам. От гула разрывалась голова, шумело в висках. Маркевич схватился за бинокль — ничего, только пласты вспаханной земли и стерни поблизости, только черная полоса леса вдали. И гул, гул.
Артиллерия? Ни вспышки, ни воя, ни взрывов. Только гул. Сообщить капитану Потаялло? Зачем? Мертвый и тот проснулся бы.
Гул стоял, быть может, минуты две, и вдруг у правого края как будто начал затихать. Еще ревет центральная часть леса, но там, справа, лес только дрожит и словно подвывает сквозь зубы. И вот уже все пространство перед ними воет и дрожит, только в глубине осталось несколько очажков рева.
Кто-то дотронулся до его руки.
— Танки, пан подпоручик, танки. — Это Цебуля.
— Танки, танки! — несутся крики через окоп. Бинокль: серые пласты земли, черный лес, между ними, в гуще зарослей, — движение. Будто кусты лавиной двинулись вперед и в своем беге как бы потеряли округлость, стали угловатыми, низкими, прямоугольными.
— Атакуют цепью! — заорал Пискорек, стараясь перекричать этот рев. — Пан подпоручик!
Показался один, другой силуэт — шли люди в касках, с винтовками, пригнувшись.
— Это сторожевые посты! — Цебуля тоже орет, и Маркевич попросту выбивает винтовку из рук Пискорека.
— Танки, танки! — Пискорек перезаряжает винтовку, руки у него дрожат, а потом он отворачивается, винтовка летит на дно окопа, он делает шаг, словно собирается выпрыгнуть…
— Стой, мать твою!.. — Маркевич, сам того не замечая, бьет его по физиономии раз, другой.
— Танки! — бормочет Пискорек на дне окопа, брыкаясь ногами. — Доложить капитану…
Возле, окопа тяжело падает Михаловский. Он едва переводит дух.
— Не стрелять! — У Маркевича срывается голос. — Не стрелять без моей команды!