Витька дружил с самыми красивыми девчонками нашей школы, он появлялся на вечерах то с одной, то с другой, ему писали записки, целые письма, даже стихи…
А где-то в стороне, молчаливая, незаметная, глядела на него исподлобья белесая девчонка из седьмого «Б». Она ни разу не подошла к нему, не заговорила, даже не попыталась обратить на себя внимание. Она только глядела на него из какого-нибудь дальнего угла и еще вот так же глядела на звездное небо, когда мы приходили в обсерваторию.
После первого нашего посещения мы часто бывали здесь, помогали им фотографировать, делать замеры. Потом многим надоело, да и времени свободного было мало, нас оставалось все меньше и меньше, к восьмому классу сюда приходили человек шесть, а когда перешли в девятый, осталось только четверо — Виктор, я, она и Елена — красавица из восьмого «А», которую все так и называли — Елена.
Чего ей надо было в обсерватории — не знаю. Небо ее, по-моему, не интересовало, далекие миры — тем более, к телескопу она не прикасалась. Думаю, приходила она сюда из-за Витьки. Ведь не всегда пустят из дома вечером. А тут — обсерватория, звезды… Днем-то их не увидишь!.. Потом он провожал ее домой. Это было очень удобно.
Меня Витька сажал в трамвай, благосклонно помахивал рукой. И его Елена Прекрасная удостаивала меня кивком головы.
Я ехал на трамвае, они прогуливались по вечернему городу, а белесая Инка исчезала невесть куда, словно сквозь землю проваливалась.
Сколько раз я давал себе слово проводить ее или, по крайней мере, предложить ей пойти с нами. Мы собирались все вместе, потом шли по территории к выходу, а потом ее вдруг не оказывалось рядом, словно растворялась в ночном воздухе — и все тут.
Но однажды я увидел ее. Она оказалась со мной в одном трамвае. Стояла, забившись в угол вагонной площадки, и плакала.
Народу в трамвае было много, на нее никто внимания не обращал, и она стоит, взявшись руками за металлическую перекладину, прижавшись лбом к стеклу, и плачет.
И так мне стало жалко эту худенькую белесую девчонку с плоскими соломенными волосами, хоть соскакивай на ходу и бей Витьке морду, хотя, в общем-то, если разобраться, он ни в чём не виноват.
Но то, что я сделал, было, наверно, еще хуже. Я протолкался к ней и тронул за плечо.
— Послушай, — сказал я, — не надо… Не стоит из-за этого.
Она вздрогнула, напряглась и стояла так еще некоторое время, не оборачиваясь. Потом зло оглянулась, я поразился: у нее были сухие глаза. Красные, но сухие, И лицо было сухое — уж не знаю, как она это сделала.
— Ты чего? — проговорила она сдавленно.
Я стоял растерянный, не зная, что теперь надо делать или говорить. А она еще некоторое время недобро смотрела на меня, потом отвернулась и сказала уже вроде помягче:
— Ты иди…..
И я ушёл. Что мне еще оставалось делать! Слез на следующей остановке и пошел по ночному городу.
С этого вечера что-то переменилось. Она сторонилась меня, я старался тоже не смотреть в ее сторону, но тем не менее появилось нечто такое, что связывало теперь нас обоих.
Несколько раз я ловил на себе ее настороженный взгляд, потом я стал замечать в ее зеленых глазах меньше недоверия, меньше беспокойства, а потом мне показалось, что она даже с благодарностью смотрит на меня.
А однажды, когда лаборант ушёл из башни, оставив нас с ней вдвоем присматривать за телескопом, фотографирующим звезды и запущенным на часовой механизм, она вдруг сказала, глядя в чёрный разрез неба:
— А знаешь, я вот думаю, будет же когда-нибудь так: полетят люди туда, к звездам, и кто-нибудь вот отсюда будет следить за ними, за их кораблем.
— Конечно, — сказал я, — только не так скоро все это будет.
— Ну, пускай. Может, мы будем совсем уже взрослыми или даже старыми. А вот такие, как мы сейчас, школьники будут следить в телескоп за нашим полетом. Представляешь?!
— Да, — сказал я не очень уверенно и тоже посмотрел в разрез купола, где был виден чёрный прямоугольник неба, пронизанный бесконечно далекими иглами звезд.
— А вот сказали бы тебе: полетишь, первым из людей достигнешь звезды. Но не вернешься, сгоришь. Полетел бы?
— Н-не знаю… — проговорил я.
— А я полетела бы. Не задумываясь…
Она смотрела туда, вверх, и в глазах ее, широко раскрытых, мерцающих каким-то блаженным зеленоватым огнем, было столько сияния, что я поверил — полетела бы.
— А знаешь, куда я полетела бы? Во-он туда, на Альфу Центавра.
— Ну, конечно, ведь самая близкая… — согласился я.
— Да, — как-то грустно сказала она, — самая близкая…
И вдруг нахмурилась, стала что-то внимательно рассматривать в тетради.
Я оглянулся. В дверях стоял Виктор.
— Так куда же это вы вдвоем лететь собрались? — насмешливо спросил он. — На Альфу Центавра? Бедняги. Пока долетите до нее, будет вам каждому лет по восемьдесят, а обратно — соответственно, так, по полтораста с хвостиком…
Он окинул сочувственным взором ее, потом меня и засмеялся.
— Ну, правда, если в полете у вас детишки появятся, тогда, как говорится, можно надеяться…
Я не успел еще ничего понять, как она рванулась с места, задержалась на какое-то мгновение возле него, что-то хотела сказать или крикнуть, но мы услышали только невнятный сдавленный всхлип, и она выбежала в темноту, распахнув настежь дверь.
— Чего это она? — Виктор поднял вверх правую бровь. У него были очень красивые брови, будто нарисованные, и глаза тоже были удивительно красивые, карие с томной влажной поволокой. Но мне вдруг захотелось съездить его по глазу, по тому именно, над которым была поднята надломленная бровь.
До того захотелось, что я даже отвернулся.
Но он понял это иначе.
Я стоял растерянный, не зная, что теперь надо делать.
— О!.. Да я, кажется… Извини, — сказал он миролюбиво, — не знал.
— Дурак! Она ведь любит тебя…
Как это вырвалось у меня, сам не знаю, но произошло это как-то само собой, нечаянно, сказал и тут же задохнулся — что ж я наделал! — но было уже поздно.
Несколько секунд он остолбенело смотрел на меня, потом сел, полистал зачем-то тетрадь.
— Ты что, правду говоришь?
— Правду.
— Вот уж никак не ожидал… — Он помотал головой, перевернул тетрадь. — Честное слово, понятия не имел.
— Я знаю.
Он посидел еще немного, побарабанил пальцами по столу. Потом усмехнулся досадливо.
— Что ж, придется исправлять ошибку. Утешать придется.
— Лучше не надо, — сказал я. — Если просто так, то лучше не надо. Не примет она твоих утешений.
— Много ты понимаешь в этих делах! Подрасти тебе еще нужно… — Он усмехнулся, на этот раз весело. — Хочешь пари?
Самое убийственное было то, что он оказался прав. Когда через несколько дней я увидел их на школьном вечере, они кружились в вальсе, она смотрела снизу вверх прямо ему в глаза, и на лице ее было написано такое, счастье, что я тут же ушёл из зала, свет для меня померк, я бродил весь вечер по улицам, чувствовал, что сердце мое разрывается от боли, решил, что надо немедленно поговорить с Витькой, вернулся к школе, но тут они снова вышли вдвоем, пошли рядом, заглядывая друг другу в лицо, и я понял, что делать мне здесь больше нечего.
И с Витькой наши отношения разладились. Не то чтобы мы поссорились, но как-то все дальше и дальше отходили друг от друга.
И все чаще я видел его с Инкой. То они идут вместе в школу, то стоят на перекрестке у киоска с мороженым, то отправляются после школы в кино.
Я никогда не подходил к ним, но если они замечали меня, то издали приветливо махали и кричали что-то, и вид у них был безмятежно-счастливый. Инка, по-моему, даже как-то похорошела, а Витька, пожалуй, попроще стал, естественней, что ли.
И только одного я никак не мог понять — что это? Неужели просто так, чтобы доказать, что он все может?
На выпускном вечере мы оказались с ним рядом в коридоре. Там, возле открытого окна, толпились наши парни, отчаянно дымя папиросами, то и дело прикуривая друг у друга — это было так приятно: курить на виду у всех… Я тоже курил, хотя раньше не увлекался этим, и вдруг кто-то положил мне руку на плечо.
Оглядываюсь — Виктор. Стоит рядом со мной, разомлевший, с распущенным галстуком на белоснежной рубашке, и говорит так благодушно-снисходительно:
— Взрослеем, значит…
Честно говоря, не думал я в тот момент ни о чём таком, а тут опять нахлынуло, чувствую — не могу, задыхаюсь…
— Послушай, — говорю я ему, — ну, пари ты выиграл, согласен. А дальше что?
— Какое пари? Ты о чём?
Он смотрел на меня с искренним недоумением, и я понял, что он действительно ничего не помнит. А значит…
— Нет, ничего, — сказал я облегченно, — взбрело что-то… С Инкой-то у вас как?
— Все хорошо, — кивнул он радостно, — вот вместе на геофизический решили… Завтра документы сдавать.
— Ни пуха вам, — сказал я. — Ты ее береги. Она ведь, знаешь…
— Знаю. — Он весело блеснул своими темными глазами. — Пойдем к ней!
Но я отказался. Сослался на что-то неотложное и ушёл.
Я шёл по предрассветным улицам нашего города и слышал, как впереди, и сзади, и по другой стороне! Едут ребята с гитарами, напевают вполголоса, басовито перебрасываются словами, смеются негромко. И в голосах их, и в песнях была радость, и грусть, и ожидание… Они прощались со школой, с детством…
И я почувствовал, как отпустило что-то в груди.
Тихо звенели гитары, кто-то звал кого-то, и девичий голос смеялся счастливым смехом где-то у реки…
Впереди, над городом, над домами, над мостами, занимался рассвет нового дня.
Что он принесет нам?..
Прошло пятнадцать лет. Жизнь разбросала нас в разные стороны, и редко приходилось встречать кого-нибудь из своих, узнавать, где кто.
И все же о некоторых наших я кое-что знал. А вот о Викторе и Инке — ничего.
Судьба литератора завела меня как-то в один из крупных городов Средней Азии. Пришлось выступать по телевидению.
Сразу по возвращении в гостиницу — звонок.
Незнакомый мужской бас с вельможной хрипотцой спрашивает меня.
— Это я, — говорю.
— Не узнаешь? — спрашивает бас.
— М-м-д-д-а… к-кажется… Н-нет… — мучительно напрягаюсь я.
— Значит, не узнаешь? Та-ак… Стал, значит, этим самым… писателем и друзей, значит, узнавать перестал…
— Ну почему же, я…
— Ладно, — милостиво говорит бас, — сейчас за тобой придет машина, садись, ждем тебя к обеду.
— Погодите, — взмолился я, — ну вы хоть букву скажите!
— Букву? Ха-ха… Ну, букву можно… Зэ… Загребельного помнишь?
— Виктор! — кричу я. — Виктор! Ну как же я тебя сразу не узнал?! Инка где?
Но в трубке уже отбой.
И вот я иду по дорожке, усыпанной красным песком, по бокам пламенеют огромные, нахальные, до одури пахучие цветы, а впереди, у открытой веранды большого двухэтажного особняка, стоит, заложив руки за спину, тучный лысеющий мужчина в просторном домашнем костюме и, откинув голову, торжествующе улыбается, глядя на меня.
В этом повороте головы да в прищуре насмешливых глаз мне увиделось что-то знакомое, но только тогда, когда он расставил руки мне навстречу, я окончательно понял, что это Виктор.
Мы обнялись, и я ощутил его тугой выпирающий животик.
— Растолстел же ты!..
— Есть немного… — проговорил он без особого сожаления и отодвинул меня, чтобы рассмотреть получше.
— Ну, а ты все такой же, не меняешься…