— Тогда я спрошу… — сказал Берестов. — Зачем вам понадобилось закладывать заряд именно там, под этим камнем? Что — места другого не было?
— А черт его знает! — Бугров с ожесточением перекинул сигарету из угла в угол рта. — Со зла, наверно, приказал — тогда еще, когда все это у нас с ней получилось. А потом забыл… Вот ей-богу забыл! Думаешь, я тут о каждом камне помнить могу? Да и понятия я не имел, что там ценность какая-то… Ну мало ли, думал, чего там намалевано может быть… Блажь, думаю, какая-то, дурь бабская от разговоров твоих, вот и решил тогда — рвану-ка я этот камешек, так, что и следа от него не останется…
— Вот и не осталось… — с тоской сказал Берестов. — Ничего не осталось…
— Господи, так если бы я знал! Если бы только я знал! Да я бы этот твой камень проклятый колючей проволокой в три ряда оградил, близко к нему никто бы не подошел! Скажи хоть, чего там нарисовано было?
— Сказать! Разве можно это сказать!.. — Берестов хотел еще что-то прибавить, но махнул рукой и замолчал. И Бугров молчал.
Теперь он старательно Бел машину по мокрому шоссе, сигналя фарами, когда шёл на обгон. Было пасмурно, серо, тяжёлая мгла опустилась на землю, и дорога просматривалась не на много вперед. Они уже въезжали в город, когда он вдруг съехал к самому краю обочины и остановился.
— Слушай, — сказал он Берестову и обернулся, — покажи мне картину свою, а?
Берестов некоторое время смотрел в эти сухие красноватые умоляющие глаза, потом открыл футляр, снял целофановую обертку и развернул полотно.
Бугров бережно принял его, долго всматривался-в лицо девушки, сидевшей у костра. Пламя, словно вздрагивая, отсвечивало на ее лице, и казалось, что веки ее едва заметно вздрагивают и щурятся от огня.
— Слушай, — сказал Бугров глухо. — Продай мне ее, а? Я тебе сколько хочешь уплачу. У меня деньги есть, ты не сомневайся, сколько скажешь, столько уплачу…
Он с надеждой смотрел на Берестова, и тому не по себе стало от этого взгляда.
— Зачем она вам? — спросил он.
— Понимаешь, у нее ведь плохи дела, я ведь даже не знаю, сможет ли она двигаться… А тут она как живая…
— Картина не кончена, — сказал Берестов. — Я должен над ней еще работать…
— Ну а потом, когда закончишь?
— Там видно будет…
Бугров вздохнул медленно, свернул полотно, подержал его зачем-то в руке и протянул Берестову. Потом, ни слова не говоря, завел машину и поехал…
И еще одна встреча была с Бугровым. Берестов приехал в больницу, но его не пустили к Гале, сказали, что надо разрешение главного врача. Он сидел в коридоре, ждал, когда главный вернется после обхода, и тут откуда-то из боковой застекленной двери, задев ее, шумно вышел человек и пошел по коридору, на ходу натягивая узкий белый халат на свои массивные круглые плечи. По этим плечам Берестов и узнал Бугрова. Он встал, шагнул ему навстречу. Бугров остановился, протянул руку.
— Здорово, — сказал он, — Чего, здесь?
— Узнать пришел… Как она? — волнуясь спросил Берестов.
— Ничего. Отошла после операции… Теперь в Москву повезу, в Институт. Там, говорят, продолжат лечение.
— Сами с ней поедете?
— Сам. А кто же еще? Сам все натворил, сам и поеду.
— А работа? Группа ваша?
— А что группа? Там люди грамотные, они дело знают… Без меня обойдутся. И вообще…
— Что?
— Кончать пора, закругляться. Наработали! — Он отвел взгляд в сторону, и лицо его стало на мгновение насупленно-злым. Потом он устало потер пальцами веки, и тут только Берестов заметил, что глаза у него воспаленно-красные, видимо, от длительного недосыпания. Он хотел спросить, но Бугров опередил его:
— Ну, а ты что? Картину кончил?
— Нет еще… Вот стараюсь. К выставке хочу.
— Когда же она — выставка?
— Недели через три-четыре.
— Жаль. Не будет меня. В Москве буду.
— Да, жаль… А так — пришел бы?
— Конечно. Уж больно хотелось поглядеть… Ну, ладно, я пошел, тут еще дел по горло.
— Постой, — схватил его за руку Берестов. — Я хотел увидеть ее, поговорить. Не знаю, можно ли?
Бугров нахмурился.
— Не надо сейчас. Рано еще. Она ведь говорить еще не может, так, еле-еле… Все слышит, понимает» узнает всех, а говорить не может. Увидит тебя, разволнуется, бог знает что получиться может. Так что лучше потом, когда из Москвы приедем. Ладно?
— Да, наверно, ты прав… — грустно сказал Берестов, впервые называя его на «ты». — Я тут принес кое-что: апельсины, лимоны… Передай, пожалуйста. И скажи, что молюсь я за нее. Каждый день, как подхожу к полотну, разговариваю с ней и молюсь за нее, чтоб все было хорошо. И пишу я ради нее… Вот, понимаешь, поверил я: напишу ее, как живую, такую, какой она мне увиделась тогда, и будет она опять такая же — живая и радостная… Верю я, понимаешь, верю — вот так ей и передай!
На открытие выставки собралось много людей, говорили торжественные речи, особенно много толковали о «Девушке у костра».
Возле картины образовалась толпа. Стоявшие позади вытягивали шеи, кто-то принес даже две скамьи, и молодежь — студенты из художественного — залезли на них и бесцеремонно разглядывали полотно поверх голов своих маститых коллег. А Берестов сиротливо жался в стороне, до него долетали отдельные отрывочные фразы, и он чувствовал себя тек, словно это его самого разглядывали сейчас со всех сторон, оценивали, обговаривали.
— В этом что-то есть… — услышал он гнусавый, с аристократическим прононсом, голос мэтра, — особенно вот здесь, в этой игре света на лице… — последовала пауза, и он понял, что старик поднял свою знаменитую, инкрустированную серебром палку и тычет ей в лицо на картине. У Берестова аж сердце зашлось. Но тут же послышался чей-то звонкий голос со скамьи:
— А мы считаем, что все здорово!
— Что именно? — насмешливо и снисходительно отозвался мэтр.
— Все! И мысль, и композиция, и цвет. А главное — то, что не скажешь словами — то, что в глазах, во всем облике… Она же вся светится изнутри, вся в порыве, как птица…
— Браво, браво! — слегка грассируя, воскликнул мэтр и иронически похлопал в ладоши. — Красиво сказано. Правда, все это больше из области литературы, но насчет птицы подмечено тонко. Что-то птичье, — он голосом выделил это слово, — в ней действительно есть.
И, видимо, довольный своей остротой, он вышел из круга и, грациозно выбрасывая вперед свою палку, постукивая ею, пошел через зал к выходу.
И тут дорогу ему преградил молодой человек с темной шкиперской бородкой на румяном лице. Чем-то он показался Берестову знакомым.
— Погодите, — сказал молодой человек, — я услышал ваши слова. Вам не нравится эта картина?
— Я же сказал: кое-что любопытное в этом есть, особенно в цвете…
— Я не о том, — перебил молодой человек, — не о частностях. О них я судить не берусь, я геолог. Но вот в целом, в главном, в том впечатлении, которое она вызывает…
— А какое, смею спросить, впечатление она вызывает у вас? — высоким голосом, почти фальцетом спросил мэтр, и Берестов понял, что он раздражен до крайности, его голос всегда становился визгливым в такие минуты.
— Если одним словом, то я бы сказал: сильное!
— Ну, вот, видите… — мэтр улыбнулся и развел руками. — А я бы сказал: ни-ка-ко-го!
— Что ж, могу вам только посочувствовать, — геолог галантно поклонился. — У вас глубокая сердечная недостаточность, вам надо лечиться.
— А вам… А вам… — задохнулся мэтр, но геолог уже не слушал его, он широко зашагал к Берестову, подошел к нему, молча пожал руку. И тут только Берестов вспомнил его — это был тот самый парень, который встретился ему в поселке геологов в тот вечер, когда он отправился искать Бугрова.
Потом стали подходить другие. Подходили друзья, просто знакомые, студенты. И все говорили о «Девушке у костра». Говорили по-разному, но все взволнованно, искренно. И Берестов разволновался. За свою жизнь он немало выслушал всяких суждений о своих работах, но то, что было сейчас, происходило впервые. Он увидел, что задел людей, растревожил их чем-то, а некоторых даже взволновал по-настоящему. И это волнение сейчас передалось ему. Он комкал в пальцах незажженную сигарету и только повторял: «Спасибо! Спасибо!»
Кто-то обнял его за плечи, поцеловал, и он увидел рядом с собой лицо сына. Оно было тоже взволновано.
— Молодец, папаня, — сказал Виталий тихо. — Ради такого дня стоит жить!
Быстро подошла Алиса, она сияла восторгом и счастьем.
— Родной мой, это чудесно! — Она вглядывалась в его лицо влюбленными глазами, словно впервые видела его. — Мне кажется, это новый период в твоем творчестве, об этом будут еще много писать — вот увидишь! Ее в Третьяковку возьмут или в Русский — помяни мое слово. Ты посмотри, какой успех, как все сразу почувствовали одно и то же, это ведь не так часто бывает… Что? Ты не согласен? Ты почему-то не радуешься, смотришь все время куда-то в сторону… Тебе плохо? Ты ждешь кого-то?
— Ну что ты… — слабо улыбнулся Берестов. — Это просто так… Я никого не жду…
«Дорогой Александр Иванович! Вчера принесли нам вашу «Девушку у костра», с дарственной надписью. Я как увидела ее, все вспомнила и расплакалась. Ну я-то — не удивительно: полгода провела в больницах, в санаториях разных, перенесла три операции, намучилась очень. Но сейчас все позади, уже хожу, правда на костылях еще, но врачи говорят, что теперь это дело времени и через год — полтора буду совсем здорова. Все эти полгода Сергей от меня не отходил, ухаживал за мной как нянька, привозил лучших докторов, доставал самые дефицитные лекарства. Он и работу сменил из-за меня, из полевой партии ушёл, работает теперь в Геологоуправлении. Изменился он очень, совсем другим человеком стал, все мне тут в больнице завидуют, говорят — какой замечательный человек, таких, говорят, днем с огнем поискать, а я молчу и думаю: знали бы вы его до всей этой истории — что бы вы сказали тогда! И все время думаю — неужели все должно было так трагически случиться, чтобы он изменился, чтобы открылось в нем вот это — хорошее?! Ведь он сейчас действительно другой человек, он ведь не только мне — и другим помогает как может… Сколько хорошего он сделал для многих, которые лежат тут вместе со мной. Его все полюбили — и врачи, и няни, и сестры… А мне тяжело. Вижу, что это у него настоящее — может быть, в первый раз в жизни, но не знаю, смогу ли я ответить ему тем же.
Так вот, я говорю, что расплакалась, когда увидела вашу картину, и это было не удивительно. Но потом я посмотрела на него и увидела, что и у него в глазах слезы. И это поразило меня больше всего. Вы ведь знаете, как он относился с искусству, к литературе, ко всем так называемым «высоким материям», в которых он видел лишь некое украшение, вроде побрякушек каких-то: можно, дескать, ими побаловаться, а толку от них, в общем-то, ни на грош… Но самое поразительное я узнала после этого. Оказывается, это он добился, чтобы работы в заповеднике прекратили, доказал, что надо оставить этот район неприкосновенным, так как эстетическая и научная ценность этого заповедника выше, чем любая практическая польза, которую можно здесь получить. Он мне никогда этого не говорил, это мне рассказали наши друзья — геологи, которые были на вашей выставке. Вы бы видели, с каким волнением они рассказывали о ваших рассветах и закатах в горах, в тех самых горах, которые они облазили вдоль и поперек!..
Они оставили свои записи в книге отзывов, вы сможете их прочесть и убедитесь: то, что вы делаете, понятно и близко им.
И вот еще о чем я думаю. Если все, что вы создали, способно пробудить человеческое хотя бы в одном человеке, то можете считать, что вы жили не зря. А я думаю, что это произошло не с одним и не с двумя…
Спасибо вам за все. Жаль только, что не уцелел тот камень, но тут уж ничего не поделаешь…
Я надеюсь, что немало ваших новых работ еще увижу, и они всегда будут приносить мне радость. А «Девушку у костра» отдайте в музей, ее должны видеть все, это не годится, чтобы она была скрыта от людей.
Привет вам от всех наших. Будьте здоровы и счастливы.
Альфа Центавра
Рассвет еще не наступил, ко вдали, за посадочной полосой, окаймленной синими и красными огнями, чуть брезжило серовато-дымное небо.
Огромный современный аэропорт, днем и ночью сотрясавшийся от грома реактивных самолетов, затих в эту предрассветную минуту. Только что, мигая огнями на крыльях, пробежал по полосе приземлившийся самолет, прибило траву на посадочном поле, теплая волна ударила в лица встречающих, стоящих у ажурных железных загородок, и на какую-то минуту все стихло. Стало так странно, так необычайно тихо, что мужчина в кожаном пальто и мальчик в вельветовой куртке переглянулись, улыбнулись друг другу и снова стали смотреть вперед, туда, откуда шли пассажиры.
Они шли, молчаливо оглядываясь по сторонам, высматривая знакомые лица, а над ними, над посадочным полем, над самолетами, над просыпающимся миллионным городом занимался рассвет очередного дня последней трети двадцатого века.
И тут мальчик указал на большой продолговатый стеклянный ящик, который несли двое мужчин. Один, тот, что шёл впереди, был в форме морского летчика, второй, который придерживал ящик сзади, был одет в обыкновенный дорожный костюм, но на голове у него тоже была чёрная фуражка с белым верхом.
Они двигались медленно, стараясь идти в ногу, так, чтобы удобней было нести ящик. Он был довольно длинный, примерно метр с четвертью или даже около полутора метров, и в нем, во всю его длину, помещался макет странного летательного корабля с небольшими, едва выступающими по бортам крыльями и узким, вытянутым в длину, сигарообразным туловищем.
— «Альфа Центавра», — произнес мальчик.
— Как? Как ты сказал? — резко обернулся мужчина.
— «Альфа Центавра». Корабль так называется. На борту написано.
Мужчина стал оглядываться, но моряки уже успели пройти вперед, ящик вышел из полосы света, и в предрассветном сумраке был виден теперь лишь заостренный силуэт корабля — разглядеть на нем ничего уже было невозможно.
Еще некоторое время мужчина смотрел вслед морякам, в руках которых покачивался, тускло поблескивая, стеклянный ящик. Потом мужчина опять стал смотреть в сторону летного поля, откуда все шли и шли пассажиры, Взгляд его скользил по их лицам, но чувствовалось — он видит сейчас нечто совсем иное, где-то там, в себе.
Потом они с мальчиком встретили женщину, красивую статную женщину средних лет, целовали ее с двух сторон, и она, смеясь, целовала их по очереди. Они втроем пошли к выходу из аэропорта, мужчина усаживал их в машину, затем он сел рядом с шофёром, и они поехали по предрассветному городу, который еще только зажигал первые огни в окнах.
Женщина что-то оживленно рассказывала, мальчик радостно слушал ее, прижавшись плечом, мужчина тоже слушал, обернувшись вполоборота, вставляя иногда два-три коротких слова. Но по всему было видно, что в мыслях он далеко отсюда. И сквозь дымок сигареты, сквозь слегка изогнутое, чуть отливающее радугой лобовое стекло он по-прежнему видел что-то свое, очень далекое, расплывающееся в предрассветной мгле, но встающее, по-видимому, перед ним все более настойчиво, по мере того как он, хмурясь, вглядывался в него.
Он привез женщину и мальчика домой и, пока они распаковывали вещи, слонялся по комнатам, не находя себе места, потом заперся у себя в комнате и стал выгребать бумаги со дна нижнего ящика своего стола. Он долго рылся, разбросал все, нервничал, потом нашел какую-то старую пачку конвертов, перевязанную шпагатом, разыскал в ней старое фото девушки, стоящей возле дерева, опершись на него рукой, и застенчиво улыбающейся. Фотокарточка была совсем старая, выцветшая, да и делал ее, видимо, любитель: белая блузка девушки слилась с фоном, и поэтому лицо ее как бы висело в воздухе, юное, слегка растерянное, с приоткрытым ртом и большущими сияющими глазами.
Он долго смотрел на фотографию, ходил по комнате, курил. Его звали обедать, но он сказал, что очень срочная работа, попросил извинить, и опять глядел на фотографию, перебирал конверты, старые письма. Потом сел за стол и стал писать, быстро, пойти лихорадочно, не задумываясь, не перечитывая, как будто слова сами всплывали одно за другим в его душе.
Когда я впервые заметил ее? Пожалуй, в тот самый день, когда нас — все седьмые классы — повели в обсерваторию.
Притихшие, настороженные, стояли мы полукольцом возле главного телескопа, направленного через разрез купола в ночное небо. Что-то огромное и таинственное должно было открыться сейчас перед нами, и мы чувствовали, как холод вечности вползает в наши замирающие сердца…
Нам казалось, что мы увидим нечто совсем изумительное. Какие-то особые миры, другую жизнь, не видимую простым глазом, знаменитые каналы на Марсе и, может быть, даже марсиан, плывущих по этим каналам… Но все было тихо, спокойно. Никаких марсиан, никаких каналов, такие же звезды, только они стали почему-то еще меньше. Какие-то острые, колючие, как иглы, они вызывали непонятную тревогу и некоторое разочарование…
— А почему они не увеличиваются? — спросил чей-то писклявый голос.
— Дура, — негромко сказал Виктор, мой закадычный друг, — угол практически равен нулю, какое тут может быть увеличение!
— Правильно. Звезды удалены от нас настолько, что оптический угол равен нулю, поэтому увеличения быть не может, — подтвердил сопровождавший вас молодой ассистент. И тут же добавил: — Вот только первое слово было абсолютно лишним.
Мы все с благоговением смотрели на Виктора — он считался самым умным парнем нашей школы, и я очень гордился дружбой с ним. А первое слово… Ну, то ли еще бывает!
— А кто скажет, как называется вот это созвездие? — ассистент протянул длинную, словно кий, указку в сторону карты звездного неба. Но все молчали. Виктор тоже. Ассистент подождал немного, затем сказал, чуть улыбнувшись:
— Это созвездие Центавра. А вон там, слева, видите, звездочка такая, не очень яркая. Да и в телескоп ничего особенного в ней не увидите.
Мы стали смотреть по очереди на карту южного полушария, и действительно, ничего особенного — такая же, как и все остальные, звездочка, крошечная, да и послабее светит. Так себе, в общем, звездочка.
— Поглядели? Ну, хорошо. А теперь кто скажет, чем она примечательна, эта звездочка, которую называют Альфа Центавра?
— Это самая близкая к земле звезда, — сказал Виктор.
И вот тогда-то я увидел ее глаза! Она смотрела на Виктора, потом долго смотрела на эту звезду.
Обыкновенная белесая девчонка, каких миллион в нашей школе, на которых я, а тем более Виктор, и внимания никогда не обращал. Но я на всю жизнь запомнил, как она смотрела тогда, сколько мечты и восторга было в ее взгляде и еще чего-то, непостижимого для меня тогда и очень понятного теперь, по прошествии стольких лет… Она словно клятву какую-то давала себе самой или этой звезде, а потом она опять посмотрела на Витьку, и я позавидовал ему всем сердцем… Только он, по-моему, и тогда ничего не заметил. Он был выше всего этого; С тех пор и пошло.