Он сорвал свой «гриб» и хлестнул по балахону в исступлении.
— Берегитесь, страшитесь проклятых мух!.. — завопил он, выкатив в ужасе глаза. — Это чума, холера, гнусная нечисть окаянная… чтоб им издохнуть! черт их нам припустил!.. опыты изобретаю, замучили, окаянные!.. Уу-у, про-клять!.. на каждом волоске тифозная горячка… тыщи миллионов безвинных человеков пропадают от такого ничтожества!.. В газеты подавал, а те на смех: «Ставьте мухоловки!» Погубят они нас, страшные сны мне снятся… у-у, гнусы!..
На изможденном лице его был ужас, катился пот. Алеша катался по траве от хохота. Не выдержала и Дарннька. Мухомор даже растерялся.
— Голубчик, успокойтесь… — сказала она, — я тоже не люблю мух. В церкви молятся даже — избавить от гнуса. Всегда молятся. Если муха попадет в сосуд, его очищают молитвой, такая молитва есть… окропляют святой водой.
— Молитва?.. есть молитва?!.. — воскликнул Мухомор. — От мух?!.. Эт-то вот замечательно. Не знал… Значит, и в церкви опасаются?..
— Да обо всем молятся! Вода осквернилась чем, овечка ли родилась, новое жилище построили, первые плоды вкушают… все освящается молитвой, на все призывается Божне благословение. Вот новую вы яблоньку посадили… — всегда православные молятся, хоть в сердце. Как это хорошо, памятуют о Господе, все сотворшем… и человека, и яблоньку. Ведь все на радость человекам, и Церковь разделяет со всеми эту радость и молится о всех и за вся…
Она разгасилась от возбуждения. Мухомор слушал как зачарованный. Восторг был в глазах Алеши.
— Как вы говорите… — сказал он тихо.
— Не знал!.. — крикнул Мухомор, осматриваясь растерянно. — Не знал! Ведь это… самая фи…лозо-фическая правда! За всех и про все!
— «О всех и за вся». Разве вы не слыхали? Каждый день, в обедню, во всех храмах… возносят молитву — песнь — «о всех и за вся»: «Тебе поем, Тебе благословим, Тебе благодарим, Господи…»
— Не знал, не слыхал! И никто мне про это не сказал, из самых даже мудрых ученых!.. Это я запишу… такая мысль высокая!.. — шарил он тетрадку в балахоне. — Чего вы мне, барыня, сказали!.. Будто и во мне… я свои молитвы сочинял, как вот сюда дойдет… — и он уныло махнул рукой.
— Зачем же сочинять, все же есть!.. — воскликнула Даринька. — Молитвы… Ах, какие молитвы есть… не знаете вы. Вы, бедный, ничего не знаете. У нас в Страстном… — она остановилась и, тряхнув головой, будто решила что-то, мешавшее, сказала:- Я раньше в монастыре была, белицей… Там была очень ученая монахиня, знатного рода, матушка Мелитина. Она училась на ученых курсах и все знала. Все травки, все цветочки знала… и была святой красоты! Белицы говорили, что ее жених был убит на войне и она ушла в монастырь. Она часто звала меня, баловала, учила на фисгармонии… Чудесно она играла на фисгармонии!.. В покоях у ней было много книг, и несвященные были даже, и мне давала читать, хорошие, чистые… и где самые возвышенные молитвы. Ах, какие молитвы есть!.. И говорила, что самые духовные молитвы написали славопевцы, псалмопевцы… помню, говорила — «как знаменитый Пушкин». И вот, даино, один знаменитый псалмопевец… злой царь велел отсечь ему руку, а рука приросла, звали его Иоанн Дамаскин. Его молитвы и теперь поются в церкви…
— Не знал! — воскликнул Мухомор. — Поэт Пушкин молитвы сочинял?! И все древние сочинители… то-же?.. И никто мне… вы первая мне открыли. Вот не знал, и никто мне… Спать в шалаше по ночам не мог… все хотел выразить из себя, как хорошо!.. яблоньки цветут, а там звезды мигают… и петь хочется, и плакать, до чего хорошо!..
— Это вам молиться хочется! как сказано — «от избытка сердца уста глаголят». И звезды поют, и моря, и горы поют, и бездны отзываются… все славят Того, Кто сотворил все. Об этом поется в зачале всенощного бдения: «Вся премудростию сотворил еси…» Вы читали Псалмы?
— Псалмы?.. какие псалмы? — спросил Мухомор. — Там про это?..
— Там про все! Там «бездна духовная», матушка Мелитина говорила. «Дарочка… — говорила, — только сердцем можно познать Господа. Молитва, песнопения, духовная музыка умягчают душу и открывают пути к Нему».
— Ах, как вы говорите… это ангел поет, ангел!.. — возопил Мухомор. — Сколько мне духу придаете!.. как все проникнуто!.. А там самые ученые мне не говорили, в Петровской академии!.. почему это, а?!..
— Это вы поставили чудесные колокольчики? я никогда таких не видала.
— Глоксинии? Покойная Ольга Константиновна обожала их. В полной силе теперь, я их и выставил. Вам нравятся?..
— Это же райские цветы! Будто они поют… дремлют и тихо-тихо позванивают, будто… я слышала…
— Слышали?..
— Сердцем слышала. Вы чувствовали когда, как цветы… шепчутся будто когда очень тихо?.. будто это тишина поет… будто она живая?..
— Яблони когда цветут! — воскликнул Мухомор. — Уж спят все, а еще заря, все птички спят… тишина-а… И вот, слышу раз, цвет-то яблонный, молочко розовое… чу-уть будто поигрывает, шелесток такой, чу-уть с подзвоном! Прямо обомлел. Живое будто свой голос подает… во мне-то, слышу, поет!.. Сказал доктору Ловцову, а он мне- «в ухе у тебя звенело». Я ему сказал: я знаю, когда в ухе, а это внутри!..
— Когда большая радость… радость это поет. Я слышала сегодня утром на овсяном поле. Жаворонки пели, и будто овсы… тоже пели. Пришла, и колокольчики ваши… играют, слышу…
XII
ВЕЩИЙ РОЙ
Она чувствовала себя на крыльях, спешила увидеть все. Мухомор был в мыслях. Алеша молчал. Она спросила его, почему он опять молчит, — устал показывать?
— Я?! — будто проснулся он. — На вас молиться можно… — смущенно сказал он тихо и опустил глаза.
— А вон, за сиреньками, — показал Мухомор, — Ольга Константиновна церковный сад устроила…
Даринька хотела спросить про «церковный сад», но ее отвлекла сиреневая заросль. Не только заросль, а высившаяся над ней рябина, завешенная гроздями. Толкнулось сердце в испуге, и она остановилась перед сомкнутыми сиренями.
Эта рябина над сиренями напомнила ей московский сад, то место, где недавно простилась она с Димой. Было совсем как там. Она вспомнила большую клумбу, засаженную маргаритками. Она выкапывала тогда в лоточек маргаритки, и вот, белея в деревьях кителем, нежданно явился Дима проститься с ней. Теперь, увидав рябину, она почувствовала тоску и боль. Не темная была тоска эта, и боль — не больная боль, а светлая тоска и боль-грусть.
— Совсем как тогда!.. — невольно воскликнула она, — там… клумба, в маргаритках…
— Маргаритки?.. — крикнул удивленный Мухомор. — Сейчас увидите маргаритки!..
Он шарахнулся, разодрал и примял сирень, и она увидала большую клумбу, покрытую маргаритками, и лавочку, как и там.
— Господи… — прошептала она в испуге, смотря на клумбу.
— Присядьте, барыня, на лавочку, устали… — услыхала она голос садовника, еще державшего кусты сирени.
Она почувствовала большую слабость, села на лавочку и смотрела на маргаритки. Грустны были они, розовые и белые, немые, как таимая в сердце боль. Это были другие маргаритки, махровые, но они были грустные, как и те. Она видела те, и белое, то, платье, свои руки, в земле от маргариток… слышала треск кустов, видела белую фуражку на сирени… Все помнила. Взял он с куста фуражку, слышала, как сейчас: «До свиданья?..» Как потянул белую сирень, которой она укрыла слезы… Последнее слово слышала — «Чудесно!..» — крикнул он там, за садом.
Даринька поглядела на небо.
Чудесно было в лазури, в набежавшей снежности облачка. «Какая чистота… — думала она, смотря на таявшее облачко. — Такая его душа… тогда открылась…»
Мысль, что Дима-чистый, что он понял ее, смирился и выбрал достойный путь, свеяла грусть, и она снова почувствовала себя «отпущенной». Чудесное какое небо, какое чистое, — смотрела она в безоблачную голубизну.
— Смотри-ка ты, что… а!.. — услыхала она голос. Алеша и садовник смотрели на рябину. Мухомор указывал на что-то, тряся пальцем. Она спросила, что это там.
— Рой, рой сел!.. и, — сказал шепотом Мухомор, — Егорыча надо, он умеет их огребать… — и побежал на пчельник.
Даринька увидала в рябине отблескивавший золотцем темный ком, державшийся чудом в воздухе, под сучком. Вокруг этого, с голову, «яйца» вились и налипали пчелы.
— Рой увидеть- к счастью, — сказал Алеша.
— Никогда не видала… к счастью?..
— Такая примета. Вчера мы с Костей разбирались в чердаке. И вот в маминой шубке… она проветривалась перед слуховым окошком… вдруг увидали рой, в рукаве шубки, и Костя сказал: «Какое-то нам будет счастье?» И вот, приехали вы… вспоминали сегодня ночью. Будто мама дает нам знак. Костя не признает примет, а сказал: «В маминой шубке, счастье!» Пчелы всегда облепляют матку, где она сядет. И все говорили: «Будет счастье, вас мамаша не забывает». Вы приехали и сняли тяжесть, Костя веселый уехал…
— Какой-то «церковный сад»… говорил садовник?..
— Здесь особые цветы, «церковные»: астры, георгины, бархатцы, бессмертники… вон, за канавкой спаржи. И душистый горошек. Мама называла «мотылечки», очень любила. Эти цветы и спаржевую зелень посылали в церковь, на Животворящий Крест. И всегда хоругви украшали…
Пришел Мухомор с Егорычем, принесли лесенку. Веселый, подвижный Егорыч хотел ручку поцеловать, но Даринька сказала: «Нет, нет… батюшке целуют руку…» Егорыч покачал головой и сказал весело: «Ишь ты, какая умница-разумница! ну, поклонюсь тебе». Шутник был, Дариньку будто за ребенка принял, сказал:
— Ужо, на Спаса, загляни на пчельник ко мне, медком-почином попотчую новую хозяйку нашу. А на хозяйку-то не похожа, не строгая.
Смотрел умильно, и у глаз его лучики сияли, — совсем как пчеляки-монахи.
— А ну, загану тебе, а ты разгадай; «Висит мохнато, увидал — жить богато!» Чего будет?..
— Ро-ой!.. — засмеялась Даринька.
— Говорю- красавица-умница! А ну еще: «Сидят чернички во темной темничке, без нитки, без спицы, — вяжут вязеницы… ни девки, ни вдовы, ни мужни жены… детев не рожают, Господу Богу угожают»?..
— Пчелки!.. — воскликнула радостно Даринька.
— А, ты, бедовая какая, светленькая… — всплеснул руками Егорыч, — весело с тобой балакать. А теперь огребать давай, милая, тебе на счастье. Господи, баслови… далось бы…
Он покрестил рой, пошептал чего-то и полез по стремянке. Подставил под ком широкий сачок из кисейки и сверху тряхнул сучок. Ком мягко упал в наметку,
— Богатый роек, фунтикам к пяти, кака прибыль-то! На счастье тебе, роиться… — сказал он с ласковой ухмылочкой.
Даринька не поняла, чего это говорит «роиться». И вдруг так вся и вспыхнула.
— Како подвесило-то… молись Богу.
И пошел, покачивая в наметке, как кадило. Где висел рой, еще кружились сорвавшиеся с кома пчелы.
— Это здешний? — спросила Даринька.
— Егорыч наш, пчеляк, — сказал Мухомор. — Большой пчельник у нас к малиннику. Егорыч всегда оправдается, пудов полсотни медку сотового продает Матвевна, Вещатель будто… погоду по пчелам за неделю знает.
— Вещатель?..
— Странный он, — сказал Алеша, — вещие сны видит.
— Да?!.. вещие?.. — будто испугалась Даринька.
— За год еще сказал Матвевне про маму: «Не жилица она…»
— Так и сказал?..
— Да. Доктора думали, что малокровие, опасного не предполагали. А Косте сказал, когда решили продать усадьбу: «Продадите, да не продадите, все медок мой есть будете». Посмеялись тогда, а вот вы вчера сказали…
— Бывают чревовещатели… — сказал раздумчиво Мухомор.
Смотрели грунтовые сараи, полные шпанских вишен, персиков, ренклодов, укрытых стеклянными стенами. Оранжереи, налитые банным теплом, с апельсинами и лимонами в кадушках, с душистыми цветами и спеющими плодами. У Дариньки закружилась голова от парева и аромата. Не помнила, как очутилась на веранде в кресле. Виктор Алексеевич опять переволновался, укоризненно говорил: нельзя же так! Она истомленно повторяла:
— Сколько я видела… будто сон. Я видела, да?.. — шептала она, осматриваясь. — Колокольчики… помню, теперь все помню… И пчелы у нас… сказал он… «молись Богу…»
Все, живое, стояло перед ее глазами, и все казалось чудесным сном.
XIII
ДЕЛАНИЕ
После первых дней возбуждения к Дариньке вернулось спокойствие, с каким она выехала из Москвы. Но спокойствие это не было, как тогда, отчуждением от жизни, а «сознательным деланием», называл Виктор Алексеевич, и это его приятно удивило.
Даринька заявила, что надо установить порядок в их жизни. Действительно, порядка в их жизни не было, было как-то неопределенно, до еды совсем в неурочные часы. В характере Виктора Алексеевича, при склонности увлекаться до фантазий, была привычка к порядку, привитая ему в отцовском пансионе. Он вставал в 6, хоть порой и засиживался за чтением и чертежами, вел дневник, любил тонкую простоту одежды, отличные платки, английские духи, гимнастику по утрам и холодный душ, не терпел сора, беспорядочной мебели, в работе был строг и точен. И было ему особенно приятно и неожиданно услыхать от «внежизненной» Дариньки:
— Установим порядок, и прошу, если меня любишь, не нарушать его.
Он подумал, но не высказал ей: «Так дети играют в „хозяйку“ с куклами, милая какая важность». И был в восторге: может быть, наконец, выйдет она из «полубытия», е каком до сего жила.
В день осмотра усадьбы Даринька услыхала благовест, какое же празднование завтра? Виктор Алексеевич сказал: воскресенье завтра. Она думала — пятница сегодня. Вспомнилось, как ошиблась в страшный тот день, в новолетие: была суббота, а она думала — пятница. Тогда, услыхав благовест, она побежала в церковь, и это спасло ее от бездны. Вспомнила все, до ужаса, как призывала, в отчаянии, зажатым плачем: «Матушка!..» И «явление матушки Агнии» спасло ее. Снова пережив тот ужас, Даринька взволновалась, воскликнула: «Иду ко всенощной!»
Виктор Алексеевич даже возвысил голос:
— Нет, ты не пойдешь!.. ты так измучена, это же самоубийство!..
Но она так взглянула и так решительно заявила, что пойдет, что должна пойти, таким голосом непреклонной воли, что он не настаивал.
— Вот когда я увидел всю красоту ее, силу ее воли!.. — вспоминал он. — Эта ледяная ее решительность, эти глаза в обжигающем и леденящем блеске, эта сила!.. Такой пошла бы она на сожжение. Это была такая страстность воли, что я просто окаменел. Она пошла, а я не помнил себя от счастья, какая она, моя. Я не пошел за ней, страшась раздражить ее заботливостью о ней, она не нуждалась в этом.
Она отстояла всенощную, уклонилась от приглашения матушки зайти чайку попить, — «сколько у меня дела!» — не забыла сказать отцу Никифору, что в доме еще не прибрано, просила поднять иконы в следующее воскресенье и вернулась в Уютово свежей, бодрой, Виктор Алексеевич глазам не верил.
Все у ней шло по ряду, словно она всегда была хозяйкой.
Она дознала, кто для чего в усадьбе, как устроен, и метила в тетрадке. Встретила миловидную девушку Таню, сестру подручного Мухомора, из села, и предложила — «в горничные ко мне». Девушка засветилась счастьем. И Даринька не ошиблась в выборе. Заглянула к Кузьме Савельичу, сказала, что подумает о его внучках, — они были смиренные, семи и девяти годков, «за все про все», из-за хлеба, — и назначила им по два рубля на месяц, а к осени возьмет их в город и купит обувь и что надо. Савельич, боявшийся, что его разочтут теперь, заплакал, когда услыхал, что ему назначена прибавка жалованья и что посмотрит его доктор. Переговорив с Карпом и Матвевной, распорядилась переделать людскую, чтобы у семейных было отдельно, а не тряпки на веревках, какие-то закутки. Приказала пошить новые платья грязнухе-стряпке и старой горничной. Узнав, что. повар Листратыч в больнице, запивает два раза в год, скоро воротится, сказала: «Мы его вылечим». И как раз когда о нем говорили, он явился, одутлый, желтый, и хрипнул сорванным голосом: «Здравствуйте, ее превосходительство!» Матвевна велела ему «вылеживаться»:
— Подгадал, кашу гречневую варили, тебя ждали.
Он как-то безучастно спросил-сипнул: «А не прогонят?» И добавил:
— Давно следует пьяницу… нечего и жалеть! Значит, хотите пожалеть. Сладким послужу, любят господа сладкое. А про вас слава загремела, в Амченске славится… про цветочки, Настеньку пожалели… я и помчал, на счастье. А то доктор придерживал, мененник скоро, для сладкого…
— Ступай, каша тебя ждет. — сказала Матвевна строго. — Только бы ему каша. Избаловали наши господа… Правда, лучшего повара поискать — не найти.
Даринька вспомнила про крупу: «В городе покупаем?» Матвевна подивилась: барыня все-то знает. И свободный клин есть, да и не ушло время, на Акулину-мученнцу сеют, да за снегами все ноне запоздало. А уж на что лучше, своя крупа. И тут Даринька распорядилась. Все досмотрела, полюбовалась на кур, на гусей и уток. Понравились ей цесарки. Увидала хвостатого павлина- одиночку. Не понравился ей павлин: тревожное что-то слышалось ей в пустынном его крике.
— Не ко двору нам… — сказала Матвевна сумрачно. — Как их купили, в тот же год барин помер, язык ему резали… а через три годочка и барыня.
За птицей ходила застарка-девка, рябая Поля, унылая. Она и коров доила. Понравились Дариньке лошади: четыре, разной масти, особенно Зевака, — во что угодно. Были еще три «богаделки», для навоза. Додерживались-поскрипывали. Сказала Даринька: «Пусть живут, и на них достанет». Собак в Уютове не было с той поры, как забежала бешеная собака и перекусала ютовских. Не было и кошек: оберегали птиц. Только повар додерживал старого Бульонку, прогуливал на веревочке.
Переговорив с Матвевной, Даринька определила Карпа: правой рукой Матвевны, «за управляющего».
Не прошло недели, как все в Уютове отстоялось, получило налаженность. Все ходили довольные. Даже унылая Поля надела новую кофту и мыла перед доеньем руки с мылом, что-то уразумев, когда Даринька принесла ей розовое мыло и сказала, что барин любит парное молоко, «коровой не пахло чтобы».
XIV
АЛЛИЛУЙА
На другой день разговора о гречихе лежавший под паром клин был уже готов к посеву. Матвевна позвала Дариньку, — высеять для почина горстку. Перекрестясь, бросила Даринька гречишку и загадала. И только бросила — заблаговестили ко всенощной, Петров день. Как была, в светлом ситцевом с васильками, в белой повязке, так и пошла на благовест.
Дивились бабы: то была барыня, а вот и совсем наша, чуть ли еще не краше. Взяв у Пимыча свечки — он радостно поахал, — вспомнила, что забыла цветы, возложить празднику. Поманила глазевшую на нее девочку и шепнула: «Беги к нам, скажи садовнику, пионов и лилий чтобы дал, побольше», — и дала гривенничек. Девочка кинулась к выходу, а бабы зашептались.
Возжигая свечки, Даринька приметила, как хорошо у окна, налево: окно открыто, летают с верезгом ласточки-береговки, вольная даль, луга, хлеба, позлащенные низким солнцем. И выбрала тут себе местечко, перед Распятием. Ее не смущало, что будет отвлекаться, смотреть, слышать, следить, как толкутся столбики мошкары: всё для нее сливалось с пением, со всенощной, казалось освященным, хвалу поющим.
За Шестопсалмием запыхавшаяся девочка подала ей большой букет лилий и пионов в вазе. Даринька потрепала ее по разгоревшейся щечке, измазанной малиной, похвалила и спросила, как ее звать, малинку.
— Манька… много у нас Манек-то, а я Устиньина… сестрица Таня в горнишных у вас.