— Мне говорили, что вы алхимик. — Король подошел к закрытым дверям и прислушался. — Отец Митек ушел. Вы можете быть откровенны.
Так вот оно что, подумал Ракоци с облегчением.
— Да, я в какой-то степени владею великим искусством, — сказал он негромко, но ничуть не таясь.
— В весьма высокой степени, насколько я знаю. — Король улыбнулся. — Мне сообщили, что вам известен секрет выращивания драгоценных камней.
— И кто же сообщил это вам? — спросил Ракоци, вновь ощутив укол беспокойства.
— Его святейшество папа Григорий. Он говорил, что вы поднесли ему четыре рубина и четыре алмаза, изготовленные в вашей лаборатории. То было лет восемь назад. Не станете же вы утверждать, что его святейшеству вздумалось по-приятельски надо мной подшутить? — Несмотря на усталость, Стефан не мог упустить возможность подчеркнуть, что имеет вес в Ватикане. — Его святейшество мне доверяет и полностью одобряет мою политику в отношениях с русским соседом.
— Понимаю. — Ракоци устремил взгляд на огонь, словно за языками пламени что-то скрывалось. — Прекрасно. — Он помолчал. — У меня есть собственность в Риме. Иногда я наведываюсь туда.
— В связи с чем и решили сделать Папе подарок? — спросил Стефан с нарочитой беспечностью, вуалирующей неожиданный прилив любопытства.
— Не совсем так, — отвечал Ракоци. — Я преподнес ему эти камни по случаю учреждения в Риме германской коллегии иезуитов. — «А также затем, чтобы отвести от себя подозрения в причастности к сатанизму», — прибавил мысленно он. Многие из церковников считали алхимию дьявольским порождением. Дар Папе автоматически выводил дарителя из-под удара.
Стефан удовлетворенно кивнул.
— Значит, рубины с алмазами действительно изготовлены вами? — уточнил он.
— Именно так. — Взгляды польского короля и венгерского графа скрестились.
— И вы способны повторить этот опыт? — спросил монарх, помолчав.
— Если буду располагать соответствующим оборудованием и необходимыми материалами, — сказал Ракоци. — Без этого у меня ничего не получится.
— Понимаю, — буркнул Баторий. — Все, что потребуется, вам предоставят. Сможете ли вы в этом случае изготовить к весне коллекцию таких самоцветов?
— Безусловно, ваше величество, — сказал Ракоци. По спине его проскользнул холодок, не имеющий ни малейшего отношения к гулявшим по комнате сквознякам.
Стефан решительно хлопнул в ладоши.
— Как только улягутся снегопады, в Москву отправится группа иезуитов. Я хочу, чтобы вы к ним примкнули.
— В сутане? — спросил Ракоци.
— В своем одеянии. Как мой посланник и дворянин, изгнанный турками из родового гнезда. Вы знаете, что они собой представляют, и сможете это красочно описать. — Баторий поморщился и вновь потер ногу. — Если окажется, что царь Иван слишком взвинчен, чтобы воспринимать разумную речь, поднесите ему ваши камни. Блеск самоцветов должен сделать его покладистым, раз уж он верит в их силу.
Ракоци поклонился.
— Ваше величество беспокоят какие-то боли? — спросил он осторожно.
Баторий неохотно повел плечами.
— По временам. В прошлом году попал под пулю, и вот… — Его голос дрогнул, смягчился. — Сегодня рана особенно разыгралась.
— У меня есть снадобье, способное вам помочь. Не соизволите ли им воспользоваться?
Стефан покачал головой.
— Нет. Меня давно уговаривают решиться на что-то такое. Я знаю, настойка из маковых зерен прекрасно снимает боль, но она также воздействует и на мозг, лишая нас возможности связно мыслить.
Ракоци улыбнулся.
— Это средство ничуть не влияет на ясность мышления. В нем нет усыпляющих компонентов. — Он помолчал, давая Баторию возможность обдумать его слова. — Применение этого снадобья не сопряжено с чем-либо сложным. Принимайте его раз в день перед ужином — вот и все.
— Интересное предложение, — проговорил Стефан, невольно загораясь надеждой. — Что же это — еще один плод алхимических экспериментов?
— Да, — кивнул Ракоци, не очень греша против истины. Ведь алхимия зародилась в Египте, а именно там он и научился изготавливать это лекарство — более трех тысячелетий тому назад.
— Сколь же разнообразны ваши таланты, — задумчиво пробормотал король и, пожевав губами, прибавил: — Я, возможно, воспользуюсь вашей любезностью. — Граф вызывал в нем все большее уважение. — Признаюсь, я полагал, что молва несколько преувеличивает ваши достоинства, теперь же начинаю думать, что они скорее недооценены. — Он похлопал собеседника по плечу с той дружеской фамильярностью, которая вознесла бы на седьмое небо многих из его приближенных. Но Ракоци хорошо знал цену подобным жестам. Милость монархов подчас таит в себе больше опасности, чем их гнев.
— Ваше величество, — произнес он с надлежащей учтивостью, — все мои скромные навыки в вашем распоряжении. — Он отвесил поклон и прибавил: — Даже в Москве.
Эти слова заставили короля ухмыльнуться.
— Я также слышал, что вы недурной музыкант и владеете несколькими языками.
Ракоци понял, что лед под ним все еще тонок, и потому ответ его был осторожен:
— Я иногда музицирую, развлекая себя, и немного знаком с некоторыми из европейских наречий.
Стефан с глубокомысленным видом кивнул.
— Но Англия — не Европа. Входит ли в ваши познания и английский язык? Ведь в Московию наведываются британцы, закупая канаты для своих кораблей. Из бесед с ними, мне думается, можно было бы многое почерпнуть.
— Я понимаю английский говор, — сказал Ракоци, владевший английским столь же свободно, как и дюжиной других языков.
Что-то еще занимало мысли Стефана. Он озабоченно тряхнул головой.
— Да, чуть не забыл! А русский вам внятен?
Ракоци поклонился еще раз.
— Служить вам, ваше величество, огромная честь для меня, — сказал он по-русски, подавляя невольный вздох.
Письмо Этты Оливии Клеменс. Лондон. Написано по-латыни.
«Ракоци Сен-Жермену Франциску Оливия-римлянка шлет свой привет!
Значит, теперь Московия, как я понимаю? Мало тебе было турок, ты собираешься к русским? И не пытайся вкрутить мне, будто тебя туда гонит не собственное желание а приказ польского короля. Ты, если бы захотел, легко убедил бы. Батория не посылать тебя в эти дикие земли. Я не приму никаких оправданий. Впрочем, ты к ним и не прибегнешь, как не прибегал никогда.
И все же я раздосадована, мой друг, и даже раздражена, если хочешь. Я давно свыклась с жизнью от тебя вдалеке, но ведь не настолько! И потом, как мы будем сноситься? Разумеется, мне приятно было узнать из твоего письма, что ее величество королева английская намеревается отправить в Москву своих дипломатов (я проверяла, это действительно так), но твое предположение, что посольских курьеров можно будет использовать как почтальонов, полнейшая чушь. Ты не знаком с Елизаветой Тюдор и не имеешь представления о ее нраве. Достаточно сказать, что она унаследовала от своего отца приступы бешеного неистовства и добавила к ним железную волю. Я видела ее в ярости, и этого мне хватило, чтобы, в любой момент быть готовой взять ноги в руки и перемахнуть через пролив.
Еще меня удручает твое удаление от мест, где ты рожден. Я сама давно не бывала в милом мне Риме и знаю, что это такое. Ящики с землей родины, не то же, что родина. Они, конечно, дают нам поддержку, но отнюдь не с лихвой. Ты пишешь, что в твоем багаже их достаточно. Надеюсь, это соответствует истине, ибо слишком огромное расстояние отделяет Москву от Венгрии, или Дакии, или как там еще называются твои горы. Только не говори, что у тебя есть опыт длительных путешествий. Опыт опытом, но ты сильно рискуешь: ты единственный пострадаешь, если что-то пойдет не так.
Да, а все же насколько длительным обещает быть твой вояж? Ты об этом почему-то помалкиваешь и лишь сообщаешь, что Баторий каких-либо сроков не называет. Быть может, попробуешь сам догадаться? Возможно, он хочет томить тебя там, покуда Русь не войдет в состав Польши? Ха-ха. Это шутка, хотя и не очень смешная. Впрочем, от твоего Батория можно всего ожидать.
Кстати сказать, ее величество упорно именует его Стефаном, а не Иштваном, хотя русский царь для нее по-прежнему Иван, а не Иоанн. Елизавета — женщина весьма жесткая и не терпит даже намека на непокорство, в чем пришлось, к несчастью, убедиться отцу Эдмунду Кэмпиону. Кроме того, она игнорирует перемены в календаре, провозглашенные Папой. Можно было бы счесть это чем-то из ряда вон выходящим, если бы хоть какое-нибудь начинание Ватикана было одобрено ею. Поэтому Англия и католическая Европа будут расходиться в календарном счислении на десять дней, что, если вдуматься, сулит одни неприятности, но это, собственно, не наша забота.
Зато в составе английского посольства, отбывающего в Россию, имеется человек, с которым ты, возможно, сойдешься. Его зовут Бенедикт Лавелл, он выпускник Оксфорда, и какое-то время состоял при российском после, изучая язык московитов, поскольку уже в совершенстве освоил и греческий, и немецкий. В то время как лондонский люд глазел на русского увальня, молодой человек прилежно заносил в книжечку все его выражения и словечки — к большому неудовольствию своего братца, страстно желавшего получить при дворе хоть какую-то должность, но не обладавшего для того ни одаренностью, ни манерами, ни деньгами. Бенедикт и я в прошлом были близки, однако он не посвящен в наш с тобой общий секрет, ибо, как ты хорошо знаешь, двух-трех свиданий для того недостаточно. Ему где-то за тридцать, он отозван из Оксфорда и включен в состав посольства по требованию возглавляющего его сэра Джерома Горсея.[1] Не вздумай хохотать, дорогой: бедняга не выбирал себе имя. Я дважды виделась с ним, но мнения не составила, а потому обращайся за справками к Бенедикту.
Желаю тебе легкой дороги и приятного времяпрепровождения, хотя и боюсь за тебя. Пока ты отсутствуешь, я буду грустить о тебе словно о теплом плаще в непогоду. Дай знать о себе, когда сможешь. И помни, нет на земле такой глухомани, куда не могло бы проникнуть мое чувство к тебе.
ГЛАВА 2
Два года назад дом Анастасия Сергеевича Шуйского сгорел дотла, а в том, что теперь стоял на его месте, все еще суетились плотники и маляры.
— Был уговор закончить эту комнату к Рождеству, — выговаривал Анастасий съежившемуся от страха детине, — а погляди, что выходит! — Он рывком распахнул дверь светелки. — Можно ли справиться с этакой прорвой работы к празднику, а?
— Князь-батюшка, мы кликнем подмогу. Будем трудиться и днями, и по ночам.
— И, возможно, спалите и этот дом, — мрачно сказал Анастасий. — Нет, толкотни здесь я не допущу. — Он прошелся по горнице, чтобы унять приступ ярости.
Плотник опустил голову, предчувствуя порку.
— Проклятый пожар. — Шуйский остановился и обернулся. Плотник мял в руках шапку. — Надо бы тебя выдрать, но кто тогда будет работать? Я? Или моя сестра? Нет, шалишь. Ты, братец, ты — и пара твоих обалдуев. Без сна, без отдыха, пока не свалитесь замертво. Ты понял меня?
Плотник понял одно: порки не будет — и, перекрестившись, потупил глаза.
— Мы все исполним, княже. Исполним, да.
— Я буду сам за вами следить — ежечасно. Если в срок не управитесь или начнете отлынивать, будете биты и высланы из Москвы.
— Да, — пискнул плотник. От мысли о предстоящей каторге у него заныла спина.
— Ну, смотри же. — Это была уже не угроза, а окончательный приговор.
— Мы управимся, — сказал плотник, отчаянно сожалея, что его не выпороли прямо сейчас.
Будущее, если работа не сладится, рисовалось ему в черном свете. Он и двое его племянников пойдут тогда по миру, если останутся живы. Как и их жены с детишками, и вся родня.
Москва часто горела, ибо по большей части была деревянной. Даже сугробы, подчас до крыш ее заносившие, не служили помехой огню. Но обитатели русской столицы приспособились держать в деревеньках готовые срубы, так что погорельцы довольно быстро отстраивались, не особо страдая от капризов погоды. Двухэтажный дом Анастасия Шуйского был попросторнее прочих, как это и подобало его званию, но возводился он по заведенному образцу. В нем размещались четырнадцать жилых светелок и горниц с кухней, пекарней и баней в задней пристройке, далее — уже за забором — зияла помойная яма, окруженная отхожими будками. Хозяйство казалось весьма скромным, но Анастасию, и так известному своей знатностью и родовитостью, незачем было выставлять свое богачество напоказ.
Восьмерых домочадцев Шуйского, как и его самого, обихаживали три дюжины слуг. Анастасий держал жену и детей в своем деревенском поместье, подальше от царя. Московский же дом вела вдовая двоюродная сестра князя Галина. Будучи десятью годами старше своего знатного родича, она тем не менее старалась во всем угождать ему, страшась нищеты. Ее дочь, Ксения Евгеньевна Кошкина, в свои двадцать три года все еще оставалась в девках, что считалось позором по тем временам. Она проводила все дни в молитвах и благотворительных хлопотах, намереваясь уйти в монахини и тем самым снять с себя удручающее клеймо. Еще при Шуйском проживали двое родственников, очень дальних, — тех вместе с их женами содержали из милости. Они сознавали свое положение и предпочитали держаться в тени. Духовник дома, пожилой и благообразный отец Илья, слыл человеком ученым и потому занимал две комнаты, одна из которых служила ему кабинетом. Восьмым захребетником князя был Петр Григорьевич Смольников, дряхлый слепой ветеран былых войн — ратник еще Василия III, отца теперешнего властелина Руси. Шуйский призрел старика в знак уважения к его воинской славе, а также в поддержание благосклонного к себе отношения престарелых воителей, все еще не утративших влияния на войска.
Не удостоив нерадивого плотника взглядом, боярин скрылся в своих покоях, где, уныло вздохнув, сел к столу, на котором были разложены письма из Польши. Последнее из этих безрадостных донесений дошло до него месяца три назад, и более сообщений не поступало. Их не будет и впредь, до тех пор пока зима держит в своих объятиях западные дороги. Он уже выбрал из скудных сведений по крупицам, что мог, но решил просмотреть документы еще раз — в надежде отыскать в них что-нибудь важное, невидимое доселе. Его беспокоило намерение Батория прислать в Москву группу монахов. Иезуиты. Чего-чего, а добра ждать от них не приходится. Шуйский с неудовольствием покачал головой.
— Что-то случилось? Плохие новости? — спросила Галина. Она вошла в горницу незаметно, как тень, и остановилась на почтительном расстоянии от хмурого брата. Под большим вдовьим платком робко поблескивали выцветшие сочувственные глаза. Попытка сестры проявить родственную заботливость вызвала в князе привычное раздражение.
— Ничего, что тебя бы касалось, — отрезал он.
— Ты, видно, не в духе. Прости, — пробормотала вдова.
— Нет, все в порядке, но я очень занят. Сейчас меня лучше не отвлекать. — Он сознавал, что поступает бесцеремонно, но Галина — нахлебница и должна знать границы.
Вдова поклонилась.
— Прости за докуку. Я буду у батюшки, — сказала она и побрела к дверям, шаркая по полу домашними меховыми туфлями.
— Да. Ступай. — Князь отмахнулся и уставился в стол. Иезуиты. Им нельзя доверять. Их конечная цель: развалить Православную церковь. Куда бы эти монахи ни двинулись, они всюду пытаются насадить свою веру. Рим давно пробует втереться в доверие к русичам и теперь, как видно, пытается действовать через польского короля.
Анастасий поморщился, придвинул к себе донесение, составленное на греческом, и раз в десятый принялся его изучать. Он вчитывался в документ с ревностным тщанием, взвешивая каждую фразу, ведь любая из них могла быть носителем сокровенного смысла, способного пролить свет на события, известные ему лишь понаслышке.
Возня с бумагами заняла больше часа, потом в дверях возник коридорный холуй.
— Пришел человек, — сказал, кланяясь, он.
— Кто таков? — строго спросил Анастасий, собирая сообщения в стопку и внутренне радуясь передышке.
— Он из Иерусалима, — ответил холуй. Анастасий кивнул. Этот святой город после падения Константинополя сделался центром юго-восточного православия. — Его зовут Ставрос Никодемиос, он гидриот.
— Гидриот, — уверенно повторил Анастасий, хотя знать не знал, что сие означает, и слыхом не слыхивал об островке с названием Гидра. Он встал. — Принеси сюда полотенце и таз с водой. Да смотри, поживее.
Холуй выскочил в коридор и, лишь исполнив порученное, ввел в горницу гостя.
— Добро пожаловать в мой дом, гидриот, — сказал Анастасий, беря обе руки чужеземца в свои. — Позволь оказать тебе уважение.
Он повернулся к тазу и сполоснул руки гостя водой, а затем тщательно вытер их полотенцем.
Грек невозмутимо кивнул. Приветное омовение, очевидно, не было ему внове.
— Благодарю, княже, — сказал он почти без акцента. — Путешествие оказалось нелегким. В Курске мы чуть было не застряли. Если бы не нужда, погнавшая меня далее, пришлось бы там зимовать. — Он протянул письмо. — От Юрия Костромы. В нем сказано многое, но не все.
Анастасий, напустив на себя равнодушие, стал читать. Двоюродный брат сообщал, что грек Никодемиос располагает сведениями о настроениях патриарха Иерусалима, и высказывал предположение, что эти сведения могут оказаться полезными для Руси. Далее он справлялся о здоровье царя и убеждал Анастасия прислушаться к доводам грека. Письмо заканчивалось обычными пожеланиями здравия и просьбами передать тем-то и тем-то поклоны. Анастасий поднял глаза.
— Правильно ли я понимаю, что ты уже сообщил моему родичу кое-что, о чем мне пока неизвестно?
— Мы обсудили кое-какие вопросы, но не пришли к окончательным выводам в том ряде дел, что зависят от твоей доброй воли. — Ответ выдавал в посетителе искусного дипломата.
— Признаться, я озадачен, — сказал Анастасий, жестом приказывая холую подать гостю стул и убраться из горницы. — Что вынудило тебя пуститься в дорогу в столь неудобные для странствия дни?
— Необходимость, княже. Ты ведь прочел письмо. Приходит время решительных действий. — Грек сел, глядя князю в глаза. — Нам всем сейчас следует…
— Твоя нужда — не моя нужда, — прервал его Анастасий. — Если ты прибыл сюда в надежде склонить меня на сторону тех, кто смотрит в рот иерусалимскому патриарху, то твой вояж был напрасен. Москва — третий Рим, а Константинополь пал. Мы с Юрием никогда не сходились во взглядах. У вас нет прав указывать нам, что творить. Я не стану поддерживать Иерусалим. Слишком многое поставлено на кон, а вы в том не смыслите ничего.
Взгляд гостя сделался жестким.
— Должен ли я верить, что ты собираешься сидеть сложа руки и ждать у моря погоды, во всем оглядываясь на занедужившего царя?
— Разумеется, — холодно заявил Анастасий, хотя лицо его омрачилось. — Царь Иван, как и прежде, опора страны. Даже теперь. — Последние слова прозвучали не очень-то убедительно, и он счел нужным их подкрепить: — Те, кто мыслит иначе, глупцы и предатели.
— Глупцы и предатели? — поразился Никодемиос и огляделся вокруг, словно ища поддержки у стен. — Ты и вправду так думаешь? Но тогда объясни почему.
— Потому, что я — русский князь, а еще потому, что я — Шуйский. Мы всегда были преданы престолу Руси. Царь Иван окончательно согнал татар с наших земель и привел отечество к славе. Все мы — и опричники, и бояре, — не щадя живота, помогали ему. Кем я буду, если решусь об этом забыть? — Анастасий прошелся по всей длине горницы, уже не обращая внимания на стук молотков за стеной. — Ты прибыл сюда для важного разговора, а начинаешь с попыток настроить меня против моего государя. Это, во-первых, глупо, а во-вторых, за такое у нас забивают плетьми. Думай, прежде чем что-то молвить.
— Ты ведь не донесешь на меня, — вкрадчиво сказал Никодемиос. — Ты слишком честолюбив, чтобы упустить случай выведать, с чем я ехал к тебе. Да и брат твой тебе тоже дорог. Пострадаю я, пострадает и он. На Руси ныне каждый кричит о своей верности государю, хотя царь Иван уже конченый человек.
— Нет, не конченый. — Шуйский возвысил голос. — Просто сейчас его душу снедает великая скорбь. Бремя это не снять без глубокого покаяния. А на то нужно время. Все мы веруем, что он вскоре воспрянет и воссияет в прежнем величии.
— Воспрянет? — вскинулся Никодемиос. — Безумец? Когда такое бывало? — Он тоже почти кричал.
— Наш царь не безумен. Просто его рассудок чересчур утомлен. — Шуйский облизнул пересохшие губы. — Пойми, гидриот, царь Иван нам не ровня. Мы греховны, слабы, малодушны, он же — велик. А великие люди могут сносить страдания много большие, чем прочие смертные. Он отряхнет с себя свой недуг словно прах.
Никодемиос чуть поморщился.
— Я не единожды наезжал на Москву, я бывал при дворе и вижу, как царь изменился. Он теперь не таков, каким был еще три года назад. Не понимаю, почему ты не хочешь это признать. Особенно после того, как отправил Баторию весточку.
— Я? — Анастасий побагровел и, отстранившись, воззрился на гостя. — Откуда ты взял это, грек?