— Папа, ты, наверно, удивляешься, что я так долго молчала… Но я не могла так сразу решить. А теперь я продумала все и решила. И я так поступлю, как ты сказал.
Савелий Петрович сдвинул брови.
— Подожди. Нельзя ли яснее? Что я сказал? Что ты решила?
Женя улыбнулась:
— Ну, я решила остаться в совхозе, папа.
— Что?! Что за чертовщину ты говоришь? — закричал Савелий Петрович. — Это откуда еще у тебя? Это что за бред такой?
Теперь уже дочь глядела на него, ничего не понимая.
— Папа, что ты! Ведь ты сам тогда… на празднике… ты же говорил, чтобы мы остались в совхозе. Я думала, ты обрадуешься… Будешь гордиться…
Савелий Петрович выпил воды.
— Хорошо, поговорим спокойно. Ты запомнила мою речь — и напрасно…
— Папа, что ты!..
— Не перебивай. Теперь я с тобой — как человек с человеком. Слушай внимательно и постарайся понять. Я не для тебя произносил мою речь, не для те-бя! А для них, пойми ты это, ты же взрослая и должна понимать. Мне — директору, хозяину — нужно, чтобы молодежь осталась в совхозе. Это — сила нашего хозяйства. Это — его молодая кровь, молодая мысль, это — его будущее. Я обязан думать о будущем моего хозяйства, если даже меня самого здесь не будет.
— Так почему же я…
— Потому. Садись и слушай. И не вскакивай, когда с тобой разговаривают.
Женя послушно села, не сводя с отца широко открытых, почти испуганных глаз.
— Слушай, Женя, — мягко и задушевно сказал Савелий Петрович, и голос его стал бархатным, — поверь мне, я знаю, что такое труд в сельском хозяйстве. Я, как тебе известно, по специальности агроном. В свое время немало поработал и в совхозах и в колхозах. Я знаю, почем фунт лиха. Но меня заставляла необходимость. Надо же было зарабатывать, кормить семью. Я знаю, что такое холод, промокшие ноги, непогода когда надо убирать хлеб, засуха — когда нужен дождь. Знаю, что такое нехватка рабочей силы, когда на огороды наступают полчища сорняков или вредителей, когда хлеб и лен остаются неубранными в поле. Сельское хозяйство подвержено всяким капризам и неожиданностям природы, стихиям, с которыми мы пока еще не умеем справляться. Вот посеял ты хлеб, выходил, взлелеял, колос тяжелый, чуть не до земли клонится… Думаешь — урожай будь здоров! Уже считаешь, сколько центнеров у тебя в закромах. И вдруг туча, град — и за десять минут все пропало. Одна изломанная, вбитая в грязь солома…
— Так если все…
— По-до-жди! — Савелий Петрович хлопнул по столу рукой. — Возьмем другие отрасли. Ферма, утки, романтика! На словах. На бумаге. А на деле — это судьба Веры Грамовой. Вечно в грязи, вечно с мокрыми, красными руками, вечно в сапогах с налипшей глиной. И — утки, утки, утки. И так всю жизнь. Вот и вся романтика.
— Но как же ты, папа…
— Не пе-ре-бивай. Зачем тебе эти утки? Ты поступишь в институт. Получишь настоящее образование… Будешь учительницей, а потом директором школы… Школу я тебе подыщу.
— А почему же Руфа?..
— Руфа — это Руфа. А ты — это ты. И кончено. Выбрось из головы весь этот утиный вздор.
Женя сидела бледная, с неподвижным, словно застывшим взглядом.
— Ну, что ты так глядишь на меня? — вскипел Савелий Петрович. — Убил я кого, что ли?
— Папа! — вскрикнула вдруг Женя. — Я же тебе так верила!
— Так вот и верь тому, что я сказал тебе сейчас. Ну, все. Целых двадцать минут из-за тебя потерял.
Савелий Петрович схватил портфель и стремительно вышел из кабинета. Женя не успела шагнуть на крыльцо, как его машина фыркнула газом и рывком сорвалась с места.
Женя вышла на улицу, ошеломленная тем, что услышала. Зеленый мир совхозной улицы, цветущих палисадников, мохнатой ромашки у кромки желтой от зачерствевшей глины дороги принял ее в свою тишину. Но Женя шла и не видела ничего: ни алых костров мальвы, ни цветущих лип над крышами, ни подернутых синевой дальних лесистых косогоров… Чувство неслыханного разочарования оглушило ее, как удар. И это разговаривал с ней отец, которого она так безгранично уважала. Он разговаривал с ней сейчас, как самый последний мещанин! Пускай все делают они: Руфа, Ваня, Юрка, Вера Грамова — все, кто угодно, но не ты. Но не ты, потому что ты — моя дочь. Директорская дочка Женя Каштанова! Значит, правы они все — Арсеньев, Пожаров, Вера Грамова… Они, значит, лучше, чем Женя, знают ее отца.
Скорым шагом, боясь с кем-нибудь встретиться, она свернула в проулок и побежала по тропочке. Не заметила, как взбежала на бугор, как спустилась к озеру. И здесь, у тихой, стеклянно-голубой воды, легла в высокую траву. Она не плакала, но внутренний мир ее рушился, ломался с болью, и остановить этот разлом было невозможно — ведь ей не приснилось все, что сказал отец, он действительно сказал это. И не только сказал — он так думал, он так хотел.
За все ее восемнадцать лет была ли когда-нибудь минута, чтобы она в чем-нибудь не поверила отцу?
Словно из тумана, возникали воспоминания раннего детства.
Вот она, совсем маленькая, сидит у отца на плече. Ей страшно и весело, земля где-то далеко внизу, так далеко, что ее почти не видно. А вдруг Женя упадет? Но у отца большие, крепкие руки, он держит ее и ни за что не даст ей упасть. Отец несет Женю мимо сада, цветущая белая ветка касается ее лица. Женя сорвала белый цветок с ветки и с радостным удивлением стала разглядывать его — она первый раз в жизни держала в руках такой цветок.
— Это цветок вишни, — сказал отец, — а когда он отцветет, будет ягода, вишня.
Женя знала, что такое вишня, но как это она получится из цветка? Женя верила и не верила: может, отец просто рассказал маленькую сказочку? Но все оказалось правдой — цветы облетали и на ветках появлялись вишни. И так вот, с первых лет своей жизни, Женя безоговорочно поверила в то, что отец все знает и все будет так, как он говорит.
Еще одно воспоминание всплыло в памяти — маленькое происшествие, для всех совсем незначительное, но для Жени очень важное. Женя в классе пролила чернила. Она, как сейчас, видит лиловую полосу, которая потекла по парте и подобралась к тетрадке Вани Шорникова, который тогда сидел с ней рядом. Женя испуганно вставила чернильницу в гнездышко и убежала из класса. Была большая перемена, и никто не видел, что случилось.
— Эй, ребята, — крикнул Ваня, когда вернулся с перемены, — кто мою тетрадку измазал?
Ребята не знали. Женя молчала.
— А еще пионеры называются, — сказал Ваня с презрением, — измазали, а сказать боятся!
И больше ничего. Он сделал к своей тетрадке новую обертку, и все. Ваня всегда был спокойным и незлопамятным.
А Женя мучилась. Сразу признаться у нее не хватило мужества, а сейчас уже было поздно. И, как всегда со всякой горестью или недоумением, она побежала к отцу: как скажет отец, так она и сделает.
— Обязательно признайся, — строго приказал отец, — при всех ребятах скажи, извинись, объясни, как все это случилось. И отдай ему свою чистую тетрадку, а ту возьми себе. Надо быть принципиальной, дочка!
И это было тем краеугольным камнем, на котором строится отношение к человеку. Надо быть принципиальным!
Как много раз потом в жизни она слышала эту фразу! Она слышала ее на собрании рабочих: «Если утвердили план — надо его выполнить. Будем принципиальными, товарищи!»
Но однажды эта фраза прозвучала и в таком контексте: «Если директору полагается отдельная квартира, то почему вы мне в этом отказываете? Надо же быть принципиальными, товарищи!»
Это было года три назад, к ним хотели вселить на время молодого учителя, у которого еще не было комнаты в совхозе. Что-то в словах отца задело тогда Женю, но она тут же оправдала его. В самом деле, почему именно к ним должны вселять?
Тогда Женя оправдала отца. Но сейчас, после сегодняшнего разговора, она увидела жестокую правду. Отец принципиален, когда это не трогает его личных интересов, когда можно быть принципиальным, ничем не жертвуя, ничем не поступаясь — ни в своей судьбе, ни в судьбе его близких: жены, дочери… Жене хотелось надеяться, что это просто какое-то недоразумение, что она чего-то не поняла. Но речь отца была слишком твердой, слишком определенной, и ошибиться было никак невозможно.
Вечером, ничего не сказав дома, она пошла к Руфе. Руфа только что пришла с фермы и, стоя на крыльце, расчесывала свои длинные светлые волосы. Округлое лицо ее чуть-чуть осунулось, но глаза были, как всегда, спокойны и приветливы.
— Устала, Руфа?
Руфа улыбнулась.
— Ох, и устала! — Закрыв глаза, она покачала головой. — Еле стою.
— Больше не пойдешь?
— Как это — не пойду? Обязательно пойду! Мне очень нравится. — И вдруг, вглядевшись в лицо Жени, тревожно спросила: — Ты что? Заболела?
— Нет. — Женя нагнулась, сорвала травинку. — Я… я остаюсь в совхозе.
— Ты говорила с отцом? Он позволил?
— Я уже взрослая, Руфа. Я сама себе позволила. Я хочу иметь право глядеть людям в глаза. Вот и все. И больше не спра-ши-вай!
Торжество Веры Грамовой
Вера еще была в Москве, а в совхозе уже стало известно, что она получила награду. Шум пошел по совхозу. Вот и у них свой знатный человек. Ай да Вера! Молодец!
Но были и такие, что только плечами пожимали: и чего это так приподняли Веру? Работала хорошо? Так ведь ей же все условия создали. Это каждому так бы, и каждый с ее-то сработал бы. А чем не условия? Вот тебе озеро, вот тебе птичник, вот тебе рацион. Корма и то готовые подвозят, заботиться не надо. Велико дело — уток накормить!
— Так чего же вы не брались? — возражали им. — Кормили бы!
— Вот еще, возиться с ними.
— То-то, что возиться. Да еще как возиться-то!
Третьи рассуждали спокойнее. Веру за уток наградили. Не кто-нибудь — правительство наградило. Значит, очень нужное дело сделала она. Вот и приглядывайтесь теперь, что делать надо. Надо за это дело массами браться, а не так, чтобы один человек объявился, и все. И не семь тысяч уток вырастить, а тысяч сто двадцать семь.
И примерно с этим разговором приехала в совхоз представительница производственного управления — комсомолка Таня Удалова. У Тани были рыжие, цвета латуни, волосы, и, как почти у всех рыжих, молочно-белая кожа, и теплые веснушки на щеках. Таня приехала прямо к Анне Федоровне. Туда ж позвали и комсорга Ваню Шорникова. Ваня явился прямо с огородов, загорелый чуть не дочерна, запыхавшийся, с каплями пота на крутом лбу.
— Кого бы из комсомольцев нам на это дело направить? Давайте подумаем, — сказала Таня, — так, чтобы без промаха, понадежней?
Шорников долго не думал:
— Колокольцеву. Она утками интересуется. И раньше к Вере бегала. И сейчас там работает.
— А уж надежней и искать не надо, — добавила Анна Федоровна.
— Руфину? А выдержит? Не сбежит?
— Это она-то сбежит? — Анна Федоровна приосанилась. — Плохо ты нас знаешь!
— Да знаю я ее, знаю! — засмеялась Таня. — Ну, а все-таки? Каждое дело, которое только начинаешь, страшно провалить. Провалишь — уже и веры не будет, все застынет.
— Руфина не провалит, — сказал Шорников. — Если возьмется, сделает.
— А где она?
— Да на птичнике. На озере.
— Проводи-ка меня к ней, Шорников! — Таня надела беретик на свои золотые, уложенные волнами волосы. — Поехали!
Они вышли на шоссе, остановили идущую мимо машину, вскарабкались в кузов и отправились на птичник к озеру. Анна Федоровна проводила их взглядом, усмехнулась, покачала го-лозой:
— Что за молодежь у нас, и что за молодежь такая! Может, и есть где-то шпана-бездельники, но только не у нас. За молодежью глаз нужен, заботливый глаз. И похвалить надо. И побранить, если заслужил. И работой увлечь. И дать повеселиться. Что ни говори, а все-таки они еще дети. Думают, что уже сильные, уже умные, уже все могут, а дунет суровый ветерок — глядишь, и поникли, и что делать, не знают…
Телефон прервал ее размышления.
— Не заглянете ли ко мне, Анна Федоровна? — Голос директора звучал мягко и празднично. — Ведь встречать надо нашу Веру — с медалью едет!
— Иду.
И тут же позвонила в клуб:
— Григорий Владимирович, пожалуйста, к директору. Вопрос по вашей части — торжественную встречу устраивать нужно. И, пожалуйста, напишите заметку о Вере — в многотиражку дадим.
В этот день, развернув областную газету, Савелий Петрович увидел на первой странице портрет Веры Грамовой.
— Зд
И тут же, схватив трубку, позвонил домой:
— Лиза, пускай Женя придет за газетами сейчас же… Ну, потому что вам всем прочесть надо. И соберитесь все, ну, приоденьтесь, что ли, — Веру встречать будем. Ну, потому что с наградой едет!.. При чем ты? Да при том, что ты — жена директора совхоза, а работник этого совхоза из Москвы с наградой возвращается. Понимаешь? Медаль!
Женя долго смотрела на портреты Веры. Узнать ее было трудно. Волосы коротко подстрижены и уложены в локоны. Черты лица резкие, глаза словно обведены черной тушью. Будто и красивее, чем всегда, а будто чем-то гораздо хуже…
Но все-таки как это необыкновенно — портрет Веры в газете!
Вот жила и жила себе простая работница, работала изо всех сил, кормила уток… И никто про нее не знал. А кто знал, так особенно ею не интересовался — ну, Вера и Вера, утятница в большом фартуке, в сапогах, кое-как причесанная, с волосами, запрятанными под платок… И вдруг — на всю область! Ведь сколько людей — тысячи! — развернули сегодня утром газеты, и вот — Вера смотрит на них с газетного листа, и люди на нее смотрят. И медаль у нее на груди. Вера неожиданно поднялась так высоко, как не всякому доведется.
Женя медленно сложила газету.
— Ты будешь одеваться или нет? — окликнула ее Елизавета Дмитриевна. — Переоденься все-таки, народ соберется.
— Так не на меня же глядеть будут, — возразила Женя, — мне-то что выпяливаться?
— Наталья, поговори ты с ней, пожалуйста! Ты ведь знаешь, что я их с отцом не понимаю.
— Я удивляюсь, Жека, — тетя Наташа полезла в шкаф за праздничным платьем для Жени, — ты молоденькая, теперь только и понаряжаться.
Женя упорно молчала.
— Кто же говорит, чтобы ты выпяливалась? — Елизавета Дмитриевна пожала плечами. — Но, во-первых, там будет Аркадий Павлович…
— Так что мне, для него наряжаться, что ли?
— …а во-вторых, не забывай, ты все-таки директорова дочка.
Женя совсем рассердилась:
— Ах, вот что! Директорова дочка! Я прежде всего — это я. А я — это еще ничто. Я еще ничего в своей жизни не сделала. А значит, ничем я не лучше других. Вот и все! — Она выхватила из рук тети Наташи платье и снова повесила его в шкаф.
— Ты что-нибудь поняла? — осведомилась Елизавета Дмитриевна, вопросительно глядя на сестру.