Впрочем, насчет выходных дело обстояло тоже не так-то просто: выходные дни у супругов Литвиновых не совпадали. В театре, где работала Валя, выходным днем был понедельник. А у Марата - воскресенье. Впрочем, тоже далеко не каждое: о вреде авралов в годы его испытательской молодости уже много говорили, чем борьба с этим нездоровым явлением в основном и ограничивалась.
Так же получалось и с отпуском: театр прерывал спектакли летом, на июль и август. А на испытательном аэродроме в это время была самая горячая пора. В отпуска летчики начинали уходить в ноябре.
Чего, однако, Марат, если только не был в отъезде, никогда не пропускал, это премьер спектаклей, в которых участвовала жена. Правда, потом, дома, когда она расспрашивала его о вынесенных из театра впечатлениях, он, галантно похвалив ее («Ты была очень хороша!»), дальше оценивал главным образом дикцию актеров: чьи слова он расслышал, а чьи нет. К последним профессионально глуховатый Марат испытывал стойкую антипатию. В результате нередко получалось, что более всего ему нравились персонажи, по замыслу драматурга и режиссера резко отрицательные.
- Ты ничего не понимаешь, - смеялась Валентина. - Это сейчас самое-самое! Говорить, не акцентируя. Как в жизни. Чтобы было естественно: если крик, так крик, а если шепот, так шепот.
- В жизни никто не шепчет сразу тысяче слушателей, - не сдавал позиций Марат.
Театр, в котором играла Валентина, занимал так называемое среднее положение - был не самым популярным, но и не из последних. И внутри труппы положение ее тоже было среднее: главных ролей ей не доставалось, но и роли на выходах («кушать подано») представляли для нее этап, сравнительно быстро пройденный. В отличие от большинства своих коллег Валя Литвинова (по сцене - Степная) к занимаемому ею месту в театре относилась в общем спокойно, да и вообще была человеком, о каких говорят: «без комплексов». Не обвиняла ни худрука, ни других актрис, ни мужа, ни сына, ни кого-либо другого в том, что не достигла в своем деле особых высот. Но делала это свое дело в охотку, с удовольствием. Считала, что место под солнцем ей досталось не.такое уж плохое. Словом, флюидов неудовлетворенности и раздражения вокруг себя ни в театре, ни дома не распространяла. Литвинов, вдоволь насмотревшийся в разных аэродромных городках сцен из семейной жизни окружающих, понимал, что это - подарок судьбы.
Поворотных пунктов своей летной биографии - в какой момент он стал из начинающего испытателя кадровым, а из кадрового маститым, - Литвинов как-то не засек.
Получив одновременно со своим другом Степаном Федько первый испытательский класс, Марат с удовольствием, но и без некоторого удивления выслушал поздравление (снова удивительное поздравление!) Белосельского:
- Рад за вас, ребята. Очень рад… Сейчас первого класса кому только не надавали! Направо и налево! Я уж градацию ввел: первоклассный первоклассный и непервоклассный первоклассный. Вы оба - первоклассные первоклассные.
Вскоре с легкой руки Генерального конструктора Дмитрия Кирилловича Ростопчина прилепился к Марату еще один лестный эпитет: везучий. Генеральный, как хорошо знали старожилы КБ, придавал этому свойству немалое значение, во всяком случае, доверяя летчикам очередные, тем более ответственные испытательские программы, откровенно его учитывал.
- Ерунда это! Бабушкины сказки! - говорил не склонный к мистике Калугин. - Во второй половине двадцатого века пора бы…
- Но ты-то сам, между прочим, норовишь работать с везучими, - поддразнивал его Белосельский.
- Я норовлю работать с хорошими! С надежными. А везучесть… Вот объясни мне, Петя, почему одному летчику всю жизнь везет, а другому всю жизнь не везет? Один из любого сложного положения вылезает да и вообще умеет в такие положения не попадать, а другой, что называется, на ровном месте умудряется влипнуть? Почему? А?
Назначение ведущим летчиком на испытания «Окна» Литвинов поначалу воспринял как нечто вроде передышки между двумя по-настоящему серьезными работами.
Широк спектр испытательских заданий! Первый вылет ранее не отрывавшегося от земли нового (иногда принципиально нового) опытного самолета - испытательный полет. И, скажем, хождение челноком вперед-назад в заданной зоне на простом, серийном, давно освоенном самолете в качестве мишени («цели») для испытуемого наземного оборудования, - тоже испытательный полет. Столь любимое журналистами «вторжение в неведомое» с обязательно сопутствующими такому вторжению «стрессовыми ситуациями» ежедневно в испытательской работе, слава богу, не требуется.
(Правда, требуется другое: постоянная, безотрывная готовность к такой ситуации, умение встретить ее по-деловому, без ахов и охов, и действовать с профессиональной точностью, так, как продиктуют обстоятельства.)
…Свежий, загоревший, отдохнувший Литвинов появился, отгуляв отпуск (отпуск летом - в кои веки раз!), на летно-испытательной базе родного КБ.
В первые десятилетия существования авиации - это время принято ностальгически называть ее «золотым веком», - в эпоху открытых кабин и умеренных высот полета летчика легко было узнать по бронзовому загару. Но техника развивалась, и ее развитие (видимо, не в одной лишь только авиации) не всегда способствовало украшению облика человеческого, в том числе и в буквальном смысле слова. Кабины стали закрытыми, большая часть полетов пошла на таких высотах, где требовалась кислородная маска. Словом, в наши дни летчики, как и представители большинства других профессий, загорают не на работе, а в отпуске. Еще один удар по авиационной романтике… Или, точнее, по тому, что принято называть авиационной романтикой.
Итак, Литвинов вернулся из отпуска.
- Привет, коллеги! - провозгласил он, едва переступив порог летной комнаты. Коллеги дружно отреагировали:
- Хорош! Как огурчик! Прямо на конкурс здоровья и красоты!..
- Лучше: веселых и находчивых…
- Обратите, братцы, внимание на экстерьер: рубашечка, галстучек, носочки… Светский лев!..
- Да! Не зря говорят: лучше плохо отдыхать, чем хорошо работать…
Все это было свое, привычное, отвечающее установившемуся стилю и традициям летной комнаты. Более того: по встрече было сразу видно, что ничего нехорошего за время отсутствия Литвинова на базе не произошло. А то ведь бывало и иначе…
- Значит, так. Твою большую машину делают. Идет по графику, - сказал начальник летно-испытательной базы Кречетов, к которому Литвинов пришел доложиться, уже успев побывать в летной комнате. По этому поводу начальник счел нужным ворчливо заметить: «Наверное, правильнее бы наоборот», - но развивать субординационную тему не стал, задал несколько салонных вопросов о погоде на Кавказе, самочувствии литвиновской родни, килограммах прибавленного Маратом за время отпуска веса (на последнее Литвинов не без основания заметил, что ему уже пора бы думать не о прибавке, а, напротив, о сбросе килограммов) и перешел к делу:
- Ну, так чем же тебя занять?
Вопрос был чисто риторический, ответа не требующий. Поэтому Литвинов ничего и не ответил, а лишь невнятно промычал нечто, что можно было истолковать и как «вам виднее» и как «готов выполнить любое…». Он знал, что новая машина, на которую его назначили ведущим летчиком-испытателем, должна появиться на аэродроме через три месяца (не исключено, что появится через шесть).
Конечно, можно было бы заполнить образовавшийся вакуум текущими отдельными заданиями, которых на испытательной базе большого КБ всегда выше головы. Это было бы не так уж плохо: вволю полетать на самолетах разных типов, размеров и назначений. Поддержать столь нужную классному испытателю универсальность (недаром так широко известно изречение одного из старейшин этой профессии, Сергея Александровича Корзинщикова: «Настоящий летчик-испытатель должен свободно летать на всем, что только может летать, и с некоторым трудом на том, что, вообще говоря, летать не может»). Да и просто удовольствия в этом много - каждый тип содержит что-то свое, притягивающее.
Но Кречетов предложил другое: заняться испытаниями станции «Окно».
- Тем более, - добавил начбазы, - эта шарманка ведь на ту твою машину, большую, предназначается. Так что, считай, сам на себя будешь работать. Ну, так как?
И этот вопрос был тоже риторическим. Традиции летно-испытательской корпорации на сей счет непререкаемы: ни от какого задания не отказываться. (Более снисходительны упомянутые традиции к тому, чтобы напрашиваться.) Правда, и руководители летных испытаний стараются, как правило, давать летчикам задания по душе. Стараются не только из хорошего отношения к летающей братии, но и исходя из соображений вполне прагматических: когда работа нравится, она и идет лучше.
- Ну, так как? - повторил Кречетов.
И Литвинов, недолго думая, согласился. Согласился, ни сном ни духом не подозревая, чем обернется для него эта работа, сколько нервных клеток (тех самых, которые, по мнению ученых, не восстанавливаются) придется ему потратить, сколько непростых - что называется, «поперек себя» - решений из-за этого «Окна» принять!
- Я об этой штуке немного слышал, - сказал Марат. - Что-то вроде телевизора? Или прибора ночного видения?
- Не совсем, - ответил начбазы. - В подробности я особенно не вникал, но понимаю так, что в приборе ночного видения ты имеешь картинку. Где дерево - там дерево. Где дом - там дом. А здесь на всем экране только условная отметка - линии, изображающие посадочную полосу. И больше ничего.
- Больше ничего и не надо, - заметил Литвинов.
- Наверное, - согласился Кречетов и уже не разговорным, а начальственно-деловым тоном заключил:
- Так, значит, и решаем. Принимай эту штуку. Действуй!
- Есть, - ответил Литвинов. - Только я хочу, пока приказ не подписан, немного с ней познакомиться. И с конструктором поговорить. Он-то знает, что ты меня ему сватаешь?
- Знает. Сказал, что будет рад. Он, Вавилов, с тобой познакомился, когда ты «Питона» вел. Он ведь там был по оборудованию.
«Питона» Литвинов помнил хорошо. Даже очень хорошо. Нелегко далась эта машина. Много раз приходилось на ней выкручиваться из трудных положений, в которые она, злодейка, залезала сама и тянула за собой испытателей. И немало пришлось поработать конструкторам, чтобы из «лютой тигры» (так ее прозвали механики) превратить «Питона» во вполне добропорядочный, смирный, не склонный к опасным номерам самолет. Кстати, когда это наконец удалось, «Питон» незамедлительно стал всеобщим любимцем - забавный психологический феномен, чем-то напоминающий особую любовь, питаемую педагогами к трудному ученику - озорнику и лодырю, которого они (или это им так кажется, что они) превратили в концентрат всех добродетелей.
«Ну, а «Окно»… - подумал Литвинов. - Конечно, испытание прибора, пусть даже «станции» - это не испытание самолета. Вряд ли тут нужен летчик высшей квалификации, такой, как Литвинов. Но для заполнения паузы годится. Даже интересно: что это у них за штука. Да и прав Кречетов: в конце концов получается работа на себя, не на чужого дядю».
Очередной заход - уже четвертый или пятый в этом полете.
В воздухе тихо. Самолет не шелохнувшись плывет над осенним красным, оранжевым, зеленым лесом, над блестящей змейкой реки. Все внизу подернуто легкой предзакатной дымкой. А дальше, если смотреть на два, три, пять километров в стороны, быстро тушуется, теряет четкость очертаний. И горизонт не столько видится, сколько угадывается.
Десятки лет пролетал Литвинов, а все никак не мог привыкнуть к открывающейся едва ли не в каждом полете красоте земли, воды, облаков. Всякий раз казалось: то, что он видит, видит впервые. И, в общем, довольно правильно казалось: беспредельно разнообразие тонов, полутонов, форм, очертаний - всего, что видит человек с воздуха.
Золотистый осенний лесок… Изгиб реки… Косо уходящее направо шоссе… Деревушка, расположившаяся почему-то не вдоль шоссе, а под углом к нему (правильнее, конечно, было бы сказать, что это шоссе пролегло не вдоль, а под углом к деревне: она, деревня, существует тут, наверное, раз в десять дольше)… Снова река - она здесь извивается для равнинной местности на редкость энергично…
Который уж раз - подсчитать невозможно - видит Марат Литвинов все это. А в привычное, неинтересное окрестности аэродрома никак не превращаются! Говорят, человек может сколь угодно долго глядеть на воду и на огонь - никогда не надоедает. Оказывается, не только на них.
С больших, многокилометровых высот, даже если земля не закрыта облаками, земных подробностей не видно. Картина раскидывается впечатляюще широкая, но - безжизненная! Факт населенности нашей планеты живыми и даже, как принято считать, разумными существами приходится принимать на веру. Или, во всяком случае опираясь лишь на доказательства косвенные, хотя и довольно убедительные, такие, например, как сделанный этими существами самолет, в котором ты летишь.
Совсем другое дело вот такой полет на четырехсотметровой высоте - высоте круга. Когда-то ее называли «высота птичьего полета». Действительно, птицы тут летают, иногда столкновения с ними даже приносят определенные неприятности…
Отсюда, с высоты круга, видна живая Земля. Люди на деревенской улице, ползущие по шоссе машины, возвращающееся с поля стадо… И яркая, разноцветная осень нашей средней полосы.
Отрываться от всего этого не хочется.
Но дело делать тоже надо.
- Затон, я ноль-четвертый. Прошу еще заход до высоты выравнивания. Прием.
- Ноль-четвертый, я Затон. Заход разрешаю, - незамедлительно ответила земля. Сегодня она говорит голосом дежурного руководителя полетов Паши Парусова - бывшего летчика, фронтовика. С Литвиновым они приятели, но сегодня Паша подчеркнуто официален и демонстрирует даже некоторую сухость в голосе. Вчера Литвинов его подковырнул. На старте была запарка - сразу два самолета запросили выруливание на старт и еще три оказались одновременно в воздухе на подходе к аэродрому. Выруливавшим Парусов велел подождать - на земле это не проблема, а вот находящихся в воздухе нужно было поочередно посадить, причем посадить без проволочки, тем более что у двух из них после выполнения задания горючего оставалось на считанные минуты. А третьим был Литвинов. Но он находился ближе всех к аэродрому. Уже шел по коробочке от второго разворота к третьему, предпоследнему перед посадкой. И тут-то слегка запарившийся в этом неожиданно (всегда, черт его побери, неожиданно!) возникшем форс-мажоре Парусов поторопил Литвинова:
- Ноль-четвертый! Давай заходи побыстрее!
На что Литвинов - иногда в нем просыпался довольно занудный педант - ехидно отпарировал:
- Затон, я ноль-четвертый, вас не понял. Что приказываете: увеличить скорость сверх положенной или срезать круг?
И то и другое всеми действующими инструкциями решительно запрещалось, хотя, конечно, если бы обстоятельства заставили всерьез, можно было бы пойти и на эти прегрешения. И скорость прибавить, а затем, уже на последней предпосадочной прямой, ее излишек погасить. И круг немного подсократить - строить маршрут захода не по прямоугольной коробочке, а по срезающей углы кривой. Все это, хотя не полагалось, не так уж было бы трудно для зрелого летчика.
Но Литвинов подходящие самолеты видел, слышал их переговоры с землей, и ему было ясно, что он без всяких фокусов и нарушений свободно успевает выполнить заход, приземлиться и даже отрулить с посадочной полосы, освободив место наступающим на пятки коллегам.
А таких команд, как «побыстрее», он не одобрял принципиально. Считал вредными и даже потенциально опасными. Хорошо, если в воздухе летчик опытный, спокойный, с устойчивой нервной системой. А более зеленого и, как говорят медики, «лабильного» пилота подобными командами недолго загнать в такое напряженное состояние, в котором проще простого что-нибудь забыть, напутать, сделать не так, как надо. (Вряд ли это справедливо только применительно к полетам.)
И случая слегка съязвить Литвинов, как мы видим, не упускал.
Последовала непродолжительная пауза, а затем:
- Ноль-четвертый, я Затон. Заходите нормально. - И после еще одной короткой паузы: - По всем правилам…
Последняя ироническая реплика явно имела целью заклеймить Марата как глубоко погрязшего в крючкотворстве формалиста и вообще поставить его на место. Так что после нее приятели были квиты.
Но сегодня Паша еще делает вид, что несколько обижен.
Щелкнув переключателем СПУ - самолетной переговорной установки, - Литвинов включился во внутреннюю связь, предупредил наблюдателя: «Закрываюсь» - и, с сожалением взглянув на расстилавшийся под самолетом пейзаж, опустил, в который уж раз, шторки стекол кабины.
Кран шасси - на выпуск. Машина вздрогнула, в ее чреве что-то загудело, и вот три мягких удара (это стойки трех ног шасси встали на замки) и три загоревшиеся на приборной доске зеленые лампочки свидетельствуют: шасси вышло.
Третий разворот… Выход на посадочную прямую… Выпуск закрылков полностью… Зажужжали включенные приборы-самописцы… А вот и посадочная полоса… То есть, конечно, не сама полоса - она закрыта от взора летчика плотной черной шторкой, - а изображающая ее картинка на экране «Окна».
«В общем, здорово, - не в первый раз подумал Литвинов. - Вроде полоса с торца. Не картинка, конечно. Не телевизор. Но контур похожий».
А в наушниках уже снова монотонный отсчет:
- Высота триста. Скорость двести девяносто…
Сели. Подрулили на стоянку. При этом Литвинов точно наехал колесами на заранее подставленные механиком колодки. Хотя, конечно, прирули он на полметра правее или левее, ничего особенного не произошло бы: механик переставил бы колодки - и все дела! Но летчики базы придавали этому значение: «Чтоб не самолет меня таскал, а я им управлял; что в воздухе, что на земле - одинаково». Чистую работу - чтобы все на сливочном масле! - на испытательном аэродроме уважали. Даже в мелочах…
Механик Лоскутов проворно приставил к самолету стремянку и взобрался на нее.
- Как матчасть, Марат Семеныч?
- Спасибо, Петрович. Все о'кей, - привычно ответил Литвинов.
- Понял. Значит, нормально, - столь же привычно перевел не жаловавший иностранщину Лоскутов, хотя Литвинов не раз пытался разъяснять ему, что слово «нормально» тоже нерусского происхождения. И даже рассказал, как однажды, в конце сороковых годов, зашел в кафе, обнаружил в меню вместо привычного кофе-гляссе напиток под названием «черный кофе с пломбиром» и как официантка, у которой были затребованы разъяснения по этому поводу, была обескуражена утверждением молодого Литвинова, что в этом состоящем из четырех слов названии только два слова - «черный» и «с» - бесспорно не заграничные. Выслушав рассказ, Лоскутов вежливо посмеялся, но все же не преминул заметить, что правильные иностранные слова, тот же кофе-гляссе, например, теперь все восстановлены, а которые не восстановлены, те, значит, неправильные. Иван Петрович явления действительности разделял на две основные категории: «правильные» и «неправильные», что, надо полагать, создавало ему определенные удобства в жизни.
Литвинов пожал механику руку, поблагодарил, как делал это всегда, за исправную работу техники в полете.
Потом отстегнул привязные ремни и вылез, неуклюже болтая надетым парашютом, по стремянке на землю.
Снял шлемофон с головы, пригладил рыжеватые, уже заметно поредевшие на макушке волосы и повернулся всей своей невысокой, плотной (через несколько лет скажут; полноватой) фигурой к ожидавшим его Главному конструктору станции Вавилову и его сотрудникам - вавиловцам.
В глазах у них светилась нетерпеливая жажда информации.
- Ну, как? - спросил выбравшегося из самолета летчика Вавилов.
- В порядке.
Это, казалось бы, не очень содержательное собеседование по неписаному аэродромному коду следовало расшифровывать примерно так:
«- Есть ли замечания по работе станции? Удалось ли полностью выполнить задание? Какие возникли соображения по дальнейшему выполнению программы?»
«- Станция работала хорошо. Задание выполнено. Можно двигаться по программе дальше».
Судя по его дальнейшим действиям, Вавилов этим кодом владел. Он повернулся к своим техникам и распорядился:
- Давайте по-быстрому. Проявить пленки. Самописцы в расшифровку. А мы - в мастерской.
Высокое наименование «мастерской» носил обычный ящик, в которых когда-то перевозили по железной дороге самолеты. В нем прорубили дверь и два окошка, поставили стол, верстак, несколько табуреток и поместили все это сооружение прямо на летном поле, рядом со стоянкой самолета, на котором испытывалось «Окно». В трехстах метрах от стоянки находились ангары, где, казалось бы, можно было устроиться гораздо комфортабельнее. Но давно известна неистребимая приверженность всех, кто имеет непосредственное отношение к летному эксперименту: чем ближе к самолету, тем лучше! Правда, Вавилов усматривал в своем самолетном ящике, то бишь мастерской, еще одно существенное преимущество:
- Телефона нет! Хочет, скажем, начальство вызвать меня на провод. Подать сюда Вавилова! А ему: нету Вавилова, находится, мол, на летном поле. Так, сказать, в самой гуще… Ладно, скажет начальство, пусть потом позвонит. А потом - это потом…
Вавилов явно был осведомлен о стародавней, но, видимо, не потерявшей актуальности рекомендации бравого солдата Швейка, согласно которой для успешного прохождения службы надлежит следовать двум основным принципам: располагаться как можно ближе к кухне и как можно дальше от начальства. Первой частью этой рекомендации Вавилов, судя по его сухопарой фигуре, несколько пренебрегал, но вторую старался соблюдать неукоснительно.
Деловые разговоры - доклады экипажа, ответы на вопросы (их с каждым полетом становилось все меньше), наметка задания на завтра - быстро закончились.
Тем временем стемнело. Надо было подниматься и идти в ангарную пристройку, где помещалась комната летчиков, чтобы заполнить полетный лист, помыться в душе, переодеться и двигаться по домам.
Но уходить из «мастерской» не хотелось.
В ней было тихо, уютно. Через открытую дверь поступал ни с чем не сравнимый, пахнущий рекой, травой, керосином, теплым металлом аэродромный воздух. Заключительная резолюция Вавилова: «Ну, что ж, хлопцы, на сегодня все» - подействовала на окружающих приятно-расслабляюще.
И начался неторопливый авиационный банк.