Марк Лазаревич Галлай
Полоса точного приземления
Испытательные полеты - одно из самых увлекательных, но и самых трудных дел на свете. Герой этой повести летчик-испытатель Марат Литвинов испытывает устройство, которое обещает практически закрыть понятие «нелетная погода». Поначалу трудности, с которыми сталкивается летчик, кажутся чисто техническими, пилотажными, но очень скоро выясняется, что они, как, наверное, все в нашей жизни, тесно переплетены с проблемами психологическими, нравственными, моральными. Об этом и повесть.
От автора
Глава 1
«Высота сто восемьдесят. Скорость двести девяносто», - глуховато прозвучал в наушниках голос наблюдателя.
Литвинов пошевелился - поудобнее устроился в кресле, снял с рук перчатки («кто видел пианиста, который играл бы в перчатках?») и, не глядя, бросил их на боковой пульт кабины. Кожей ладоней сразу ощутил теплоту штурвала и пронизывающую его - как живое существо - мелкую дрожь. Теперь на последнем, завершающем этапе захода на посадку вслепую пилотировать самолет требовалось с точностью ювелирной.
В кабине уютный полумрак. Стекла задернуты непроницаемыми черными шторками. Мистическим зеленоватым светом флюоресцируют стрелки и оцифровки приборов. Снаружи доносится спокойное, приглушенно-монотонное шипение работающих на средних оборотах реактивных двигателей.
- Высота сто пятьдесят. Скорость двести восемьдесят…
Самый ответственный момент. Упустишь сейчас курс или глиссаду - поправить с каждой секундой будет все труднее.
В центре приборной доски, прямо перед глазами летчика - небольшой, как у старомодного телевизора, экран. Четыре мерцающие золотистые полоски выстроились на нем правильной равнобедренной трапецией. Пока она правильная, не перекошенная, сидящая на своем законном месте у перекрестья в центре экрана, все в порядке… Смотреть! В оба глаза смотреть, чтобы не упустить малейший перекос или уход отметки и в ту же секунду мягким, точно дозированным движением штурвала и педалей пресечь отклонение в зародыше…
- Высота сто двадцать. Скорость двести восемьдесят…
Голос наблюдателя - ведущего инженера Феди Гренкова, обычно мальчишески звонкий, сейчас звучит непривычно солидно, даже немного напряженно. Федя чувствует всю меру лежащей на нем ответственности: самолет приближается к земле, а летчик в закрытой кабине ничего, кроме приборов не видит. А приборы… Самый главный прибор, «Окно», который они как раз испытывают, пока еще на положении как бы подследственного. Полное доверие ему еще только предстоит заслужить. Для того и летают.
А земля-то, родимая, рядом! Считать ворон не приходится…
Правда, пока все идет хорошо, заход точный - вот она впереди, белая бетонная полоса аэродрома. Гренков, как положено, докладывает текущие, быстро меняющиеся значения высоты и скорости полета. И на всякий случай неотрывно держит палец на красной кнопке; стоит ее нажать - и шторки кабины летчика мгновенно откроются. Подведет прибор - летчик выправит машину взрячую. Приведет ее в более или менее приемлемое положение раньше соприкосновения - назовем это так - с землей. Кстати, в случае этого самого соприкосновения первым уткнется в матушку землицу сидящий в носовой кабине наблюдатель. Хотя, конечно, в подобной ситуации одной-двумя сотыми секунды раньше или позже - более или менее безразлично. Но тем не менее…
В общем, так или иначе, наблюдателю, когда земля рядом, лучше быть начеку: палец на кнопке держать.
Самолет уверенно шел вдоль невидимой, но строго заданной линии снижения - глиссады, будто скользя на санках по воображаемому склону невидимой горы. Там, где этот склон упирался в землю, начиналась бетонированная взлетно-посадочная полоса - ВПП.
Был тот час ранних сумерек, когда небо еще совсем светлое, а на земле все уже начинает терять разноцветность, делается дымчатым, серым. На этом блекнущем фоне с каждой минутой появляется все больше золотистых точек - загорающихся на земле огоньков. Большая часть из них беспорядочно разбросана, но некоторые выстраиваются ровными пунктирными цепочками вдоль малых и больших дорог.
- Высота сто. Скорость двести семьдесят пять.
Еще полтора-два десятка напряженных секунд полета и наконец произнесенное нескрываемо довольным тоном:
- Высота тридцать. Открываю.
Шторка перед лицом Литвинова щелчком съеживается в гармошку. Стекла кабины открыты.
Широкая белая лента посадочной полосы - по курсу впереди! Вот ее кромка, метрах в двухстах перед носом.
А пунктирная линия - ось полосы - чуть-чуть левее. Метров на десять - двенадцать. Это пустяки. Легким движением штурвала Литвинов вводит самолет в змейку - и вот он уже точно на оси полосы.
Федя Гренков удовлетворенно констатирует:
- Приличный заходик, Марат Семеныч. Более чем!
- Выключить самописцы, - откликается на неделовые разговоры Феди Литвинов.
В наушниках шлемофона пропадает тихое, похожее на комариное, жужжание. Пока оно было, вроде бы, если специально не вслушиваться, не замечалось. А пропало - и сразу это чувствуется. Так нередко бывает в жизни: доходит до сознания не наличие какого-то раздражителя, а его исчезновение.
- Следующий заход, - говорит Литвинов.
Белый остроносый самолет идет, энергично разгоняясь, над взлетно-посадочной полосой. Колеса шасси уползают в свои ниши, захлопываются закрывающие их створки. Машина из неуклюже растопыренной, ощетинившейся - такой она заходит на посадку - снова превращается в гладкую, каплеобразно зализанную, всем своим видом свидетельствующую, что создана она для полета. Самолет поднимает нос и крутой горкой уходит вверх. На высоте ста метров он на мгновение замедляет подъем, - это летчик убрал закрылки, последнее, что нарушало плавность очертаний летящей машины, - и размашистой дугой разворачивается влево».
Новый заход. Уже четвертый или пятый в этом полете.
Когда началась война, Марат Литвинов только-только перешел в девятый класс. Еще накануне все его помыслы и жизненные планы определялись одним словом: каникулы. Марат в компании нескольких одноклассников собирался через недельку-полторы двинуться в турпоход, а пока предавался блаженному ничегонеделанью.
Мать уходила на службу, оставив сыну на столе завтрак: пусть мальчик понежится, очухается немного, а то очень уж он в последнее время перезанимался.
В интересах истины следует заметить, что насчет «перезанимался» мать несколько преувеличивала. Марат учился неплохо, без троек в четверти (отдельные текущие тройки и даже двойки, вскоре исправлявшиеся, не в счет), но чрезмерно тем, что называется грызть гранит науки, свою особу не утруждал.
Уже в школьные годы он не без интереса относился к авиации - читал, что попадалось, про самолеты, летчиков, дальние перелеты. Но не меньше интересовал его и флот (в довоенные годы почти столь же популярный, как авиация), и физика (пик популярности который был еще впереди), и история, особенно петровской и екатерининской эпох, притягательная сила которых дополнительно возрастала благодаря тому, что в школе их проходили лишь вскользь. Во всяком случае, об авиации как основном, главном деле своей жизни юный Литвинов в школьные годы не помышлял. Как, впрочем, не думал в таком плане и ни о чем другом. В раннем детстве его устремления были более конкретными, хотя и весьма быстро преходящими: одна за другой его манили профессии пожарного, лодочника, продавца кондитерского (конечно, кондитерского) магазина, киномеханика… Но в средних классах школы эта конкретность испарилась. Многообразие мира захлестнуло Марата.
Его отец, невысокий лысоватый крепыш (с годами Марат становился все больше похожим на него), был часовщиком, или, как неизменно говорил он сам, часовых дел мастером. К профессии отца Марат относился не то чтобы пренебрежительно - в школе ему уже успели разъяснить, что в нашей стране всякий честный труд уважаем, - но все же с заметно меньшим почтением, чем, скажем, к профессиям шахтера, комбайнера, сталевара, о которых в газетах писали почему-то существенно больше, чем о часовщиках.
Впрочем, однажды отец заставил его задуматься, заметив как бы между прочим, что часовое дело - самое главное.
- Почему? - откровенно удивился Марат.
- А потому, что, если ты что-нибудь потеряешь, можно найти. Или, скажем, поломаешь, так починить. Только время, если упущено, так уж упущено. Часовых дел мастера как раз к времени и приставлены. Помогают людям, чтоб не терять его, между пальцев не пропускать. - И Литвинов-старший, вытянув руку, пошевелили пальцами, чтобы наглядно показать, как именно может протекать через них потерянное время.
Термин «рабочие династии» тогда в ходу не был, но, наверное, Семен Михайлович был бы не прочь, чтобы сын унаследовал его профессию. Однако никогда ни впрямую, ни намеком этой темы в разговорах с Маратом не касался. Может быть, считал: успеется. И посмеивался над женой, исподволь вдохновенно, хотя и без видимого успеха расписывавшей Марату величие и очарование юриспруденции, которой она преданно служила в скромной роли машинистки райсуда. Отец говорил: «Зря стараешься, мать. Придет время, сам на свой вкус все найдет: и невесту, и дело по душе… Ну, а мы с тобой, если он захочет, конечно, поможем, посоветуем…»
Ни помочь, ни посоветовать ему не пришлось. Осенью сорок первого года Семен Михайлович ушел в ополчение. Похоронка на него пришла месяц спустя.
…Школу Марат оканчивал в сибирском городке, куда его с матерью забросила эвакуация. По утрам учился, а вечерами работал, сначала учеником слесаря, а потом слесарем в железнодорожном депо. В гулком, пустом депо было холодно. Холодно даже летом, а зимой со стен вообще изморозь не сходила. Громоздкие паровозные детали казались еще более тяжелыми, чем были на самом деле, из-за постоянного, не отпускающего ни днем, ни ночью чувства если не голода, то неполной сытости. Рабочая карточка Марата и тем более служащая матери отоваривались скупо. Вещей, которые можно было бы загнать на барахолке, в эвакуационной спешке они с собой почти не взяли - обе сибирские зимы Марат пробегал (пробегал в буквальном смысле слова, иначе замерз бы) в старом демисезонном пальтишке, кустарно утепленном заложенными под подкладку газетами: Эти газеты были первым собственным изобретением Марата, узнавшего в школе, что бумага мало теплопроводна.
Когда позже, в последний год войны, на фронте кто-нибудь в присутствии Литвинова проезжался по адресу тыловиков, которые сидят себе в уюте и безопасности, горя не знают да вокруг наших солдатских жен виражи крутят, Марат свирепел:
- Ты что, хлебнул сам-то этого райского житья?.. Ну, и не трепись о том, чего не знаешь… Солдатские жены! С тыловой кормежки дай бог как-нибудь ноги волочить, а не о солдатских женах думать… Нашу летную пятую норму они только в прекрасных снах видят. Да и то вряд ли, потому что понятия не имеют, что это такое есть, пятая норма…
Вернувшись с войны, Литвинов узнал, что далеко не всем в тылу жилось так уж беспросветно трудно. Всякое бывало. Но собственные впечатления всегда сильнее услышанного из чужих уст. Да и исключения, как известно, только подтверждают правила.
Но все это было позднее. А окончив в сорок третьем году школу, Марат неожиданно для самого себя вдруг обнаружил, что никакого другого будущего, кроме службы в авиации, себе не представляет.
Мастер его смены в депо воспринял решение Марата почти как личное оскорбление или, во всяком случае, как измену паровозоремонтному делу, в котором предсказывал Марату большое будущее.
- Просись в железнодорожные войска! - наставлял он Литвинова. - Да и вообще: жди повестки! Чего ты раньше времени в военкомат суешься?
- Там сейчас разнарядка в летную школу есть. А завтра не будет, вот и пошлют неизвестно куда, - отвечал хорошо информированный Марат.
В летную школу он поступил легко: в приемных и врачебно-летных комиссиях, столь трудно проходимых в довоенные (как впрочем, и в послевоенные) годы, прекрасно понимали, что полуголодное житье и учение пополам с работой ни глубине вынесенных из средней школы знаний, ни богатырскому здоровью поступающих особенно способствовать не могли. К тому же война требовала пилотов - потери летного состава боевой авиации были больше, чем едва ли не в любом другом роде войск: если летчик ранен хотя бы настолько, что теряет сознание, - значит, он убит…
С инструктором Марату повезло. Умный, по летным понятиям немолодой, лейтенант Охрименко усмотрел в Литвинове «перспективного» курсанта и всячески старался вложить в него максимум возможного за ускоренный (сильно ускоренный) курс обучения.
- Ты смотри, Литвинов, - говорил он. - Налет в школе ты получишь такой… Слезы, а не налет. Так, постарайся, выжми из него, что только сможешь. Думай больше про полеты. Мысленно проигрывай. Идешь, скажем, по улице и думай: делаю левый вираж… прижимаю нос… ручку влево… ногой помогаю… поддерживаю крен… чуть ручку на себя, чтоб не зарывалась… В общем, летай побольше в уме… И за ребятами смотри, кто как летает, на ус наматывай. Знаешь, не зря говорят: сто чужих посадок посмотришь, считай, одну сам сделал…
Особенно нажимал Охрименко на осмотрительность в воздухе. В полете без конца требовал, чтобы курсант показывал все самолеты, какие только были в этот момент в пределах видимости. И ругательски ругал за какую-нибудь не замеченную на фоне леса идущую низом машину:
- На фронте у тебя не Охрименко осмотрительность проверять будет, а кто? Фриц!.. Ты книжек начитался, думаешь, воздушный бой - это карусель: кто кого на пилотаже обойдет. Нет, брат, имей в виду, если уж летчик противника увидел, сбить его - дело трудное. Бывает, конечно, но редко… Я вот в госпитале отлеживался, так у всех, кто был сбитый, допытывался, как, мол, тебя сбили. И кого ни спросишь, знаешь, как отвечали? Почти все! А так: летел себе, все тихо-спокойно, никого, кроме своих, в воздухе нет, и вдруг - удар, разрывы, пламя, от машины клочья летят, только успевай выброситься!.. Понял! Варежку в полете не разевай - это на войне самое первое дело.
Однажды Литвинов, летая по кругу над аэродромом, обогнал другой самолет (по мнению Марата, излишне размазавший круг) неположенным образом - с внутренней стороны. Зорко наблюдавший с земли за своими курсантами Охрименко для начала отстранил Марата от полетов на три дня - поставил на старт махать флажками, выпускать в воздух других, завидовать. А по истечении срока наказания, прежде чем снова допустить к полетам, провел с проштрафившимся учлетом душеспасительную беседу:
- Что ж ты, Литвинов? Не ждал от тебя.
- Так ему же давно пора было третий разворот делать. А он вон куда, километров на десять упер!
- Положим, не на десять, а от силы на два… Но все равно срезать круг нельзя! Вполне свободно может столкновение получиться.
- У него же глаза есть. Видит. И столкновение ему тоже ни к чему.
- Учти, Литвинов! - Охрименко наставительно поднял палец. - Когда ты в полете, считай, что ты один умный, а все, кто кругом летают, чудаки (Охрименко употребил термин более выразительный), что ты один осторожный, а они сплошь самоубийцы. Будешь так понимать, проживешь долго и пролетаешь долго. Усвоил?
Литвинов усвоил. И действительно, пролетал с тех пор уже более двух десятков лет. И кончать летную жизнь не собирался. Охрименко, оказалось, будто в воду смотрел.
…В действующем полку сержанта Литвинова вводили в строй постепенно. Снова повезло. Впрочем, тут уж было не столько случайное везение, сколько примета времени: к сорок четвертому году ввод молодого пополнения в строй был отлажен как следует. Вскоре из ведомого Марат стал ведущим пары, а затем и командиром четверки - звена. Войну закончил старшим лейтенантом, кавалером двух боевых орденов, а главное, летчиком, прочно осознавшим себя профессионалом.
- Надо тебе, Литвинов, подумать об академии, - сказал замполит полка.
Академия? Нет, в академию Марата не тянуло. Садиться снова за парту не хотелось. Хотелось другого: летать, летать, летать… Летать в свое удовольствие. Летать, всеми фибрами души воспринимая только сам полет да не думая о «мессерах» и «фоккерах», ни о том, какая земля под тобой - своя или чужая, ни о чем-либо еще.
Владение своим «Лавочкиным-седьмым» Литвинов довел до совершенства. Пребывал от этого в состоянии полного внутреннего комфорта и, как ему самому казалось, не требовал от жизни (после такой войны - жизни!) больше ничего.
Но когда его вызвал командующий - в прошлом сам классный летчик, навсегда сохранивший неистребимую слабость душевную к настоящим мастерам пилотажа, - представил Литвинова плотному седеющему мужчине со значком депутата Верховного Совета на лацкане несколько старомодного штатского пиджака и сказал, что вот авиационной промышленности нужно несколько летчиков с отличной техникой пилотирования и боевым опытом на испытательную работу, Марата будто током ударило. Стать летчиком-испытателем! Об этом он не смел и мечтать. Летчики-испытатели - Чкалов, Байдуков, Громов, Коккинаки, Супрун - представлялись ему существами какой-то особой породы, обладателями талантов почти сверхъестественных. И вот ему, Литвинову, предлагают…
Полностью пропустив мимо ушей слова генерала о том, чтобы подумать, Марат, несколькими минутами раньше и не помышлявший о неожиданно раскрывшихся перед ним возможностях, уверенно ответил:
- Я согласен, товарищ генерал.
И посчитав, что слово «согласен» имеет несколько равнодушно-снисходительный, недостаточно эмоциональный оттенок, добавил совсем не по-военному, но со всей доступной ему силой убедительности:
- И очень хочу, товарищ генерал!
Никогда - ни до, ни после этого - не работал Марат с таким адским напряжением, как в первые годы своей испытательской службы. Разницу между просто хорошим летчиком и летчиком-испытателем он прочувствовал в полной мере на собственном горбу. Многому, очень многому пришлось ему научиться, многое постичь.
Универсальность - умение, одинаково уверенно летать на всех типах самолетов, от легкого, чуткого к малейшему движению, едва ли не к мысли летчика-истребителя до тяжелого, инертного многомоторного бомбардировщика… Самостоятельность - способность сесть в ранее не знакомый летательный аппарат и полететь на нем без обучения, переучивания, вывозных полетов с инструктором, а иногда и без предварительного инструктажа на земле (если на этой машине вообще никто еще не летал)… Ответственность - нелегкая личная, персональная ответственность не только за драгоценную, порой существующую в одном-единственном экземпляре машину, но и за справедливость своего заключения о предмете испытаний, заключения, которое дает направление - верное или ошибочное - последующей работе целых коллективов… Все это обязан был вырабатывать в себе молодой испытатель Литвинов. Правда, ему как обладателю боевого опыта присвоили сразу высокое для начинающего звание летчика-испытателя третьего класса. Но у Марата хватило ума понять: это - аванс. Причем довольно щедрый.
Незаметно прошел, нет, пролетел год. Необходимость постоянно учиться, ежедневно усваивать и осваивать что-то новое стала если не легче, то привычнее. Но тут на плечи Марата навалилась новая ноша.
- Учиться тебе надо, Марат, - сказал ему однажды старожил летно-испытательной базы ведущий инженер Калугин. - Парень ты толковый. Соображаешь. И технику понимаешь. На тебя уже материал к второму классу готовят. А там, глядишь, три-четыре серьезные машины проведешь, пойдет и о первом разговор. Но первоклассный испытатель без инженерного образования сегодня еще тянет и завтра, возможно, потянет, ну а послезавтра…
В памяти Литвинова всплыл полковой замполит («Надо подумать об академии»). В конце концов, выходило, он оказался прав.
Работать в полную силу, на все более ответственных заданиях испытателем и одновременно учиться на вечернем отделении авиационного института - несколько лет спустя он сам с трудом понимал, как удалось это вытянуть. Но - вытянул. Единственное, чего не позволял себе, это заниматься ночами. Высыпался перед полетами обязательно. Почему раза два и уходил с позором с зачета («Давайте, молодой человек, вернемся к этому кругу вопросов в другой раз»). Но дипломный проект защитил отлично. И к этому моменту уже достаточно поварился в технике, чтобы не слишком удивиться несколько своеобразному поздравлению Калугина:
- Поздравляю, Марат, поздравляю. Ну вот, теперь у тебя есть диплом и ты можешь начинать становиться инженером.
Последние месяцы перед окончанием института Литвинов действовал даже не на двух, а на трех фронтах: летал, делал дипломный проект и ухаживал за выпускницей театрального училища Валечкой Кашеваровой.
Познакомились они случайно. «Почти что на улице», - говорила потом Валя. И хотя Марат и возражал: «Ну, а чего плохого, если бы и на улице?» - в действительности знакомство произошло в помещении. Так сказать, в четырех стенах. Правда, стены эти обрамляли не чью-то квартиру и не клуб, театр, музей, а вполне прозаический приемный пункт прачечной. Приемщица сделала Марату замечание за неправильно пришитые к белью номерки и заставила их перешивать. Стоявшая тут же в очереди Валентина оперативно выдала Литвинову необходимую консультацию и даже одолжила иголку, нужную для проведения этой операции. «Первое, что я узнала о тебе, это что ты растяпа», - говорила Валя, вспоминая день их первого знакомства. «Напротив, - возражал Марат. - Ты установила, что я хозяйственный мужик. Самостоятельный. Иначе черта с два пошла бы за меня замуж…»
Жили Литвиновы хорошо, несмотря на то, что брак их, как охарактеризовали его летчики, был несколько заочный. Утром, когда Марат уезжал на аэродром, Валя еще спала. А вечером, когда она возвращалась из театра, досматривал уже третий сон Марат.
- Видят друг друга в основном по выходным, а, гляди-ка, неплохо живут. Несмотря на это, - удивился как-то коллега Литвинова Нароков.
- Несмотря? Скорее благодаря этому! - убежденно возразил старейший летчик-испытатель конструкторского бюро, в котором они работали, Петр Александрович Белосельский. - Меньше друг другу надоедают.