Была ли она ему верна в течение месяцев брака, проведенных в легкомысленной, распущенной, веселой Америке? В первую и последнюю зиму своего замужества она несколько раз ездила без него кататься на лыжах в Аваль (Квебек) и в Чут (Колорадо){23}. Оставаясь один, он запрещал себе воображать банальности измены, — как она позволяет парню взять себя за руку или поцеловать, прощаясь перед сном, — картины для него ничуть не менее мучительные, чем самая страстная постельная сцена. Стальная дверь присутствия духа оставалась надежно замкнутой, но едва она появлялась на пороге, загорелая и сияющая, подтянутая, как стюардесса в своем синем жакете с плоскими пуговицами, сверкающими, как золотые жетоны, — дверца распахивалась и дюжина гибких молодых атлетов, пожирая глазами его жену, заводила хоровод вокруг нее во всех придорожных приютах его фантазии, хотя на самом деле, как мы знаем, она в полной мере согрешила лишь дюжину раз за компанию с Мари, Хуаной и их друзьями{24}, чей узкий круг на курорте не расширялся.
Всем, и особенно ее матери, так и осталось совершенно непонятно, почему Арманда вышла замуж за довольно обыкновенного американца с довольно средним достатком, но нам пора заканчивать разговор о любви.
18
Во вторую неделю февраля, примерно за месяц до того, как их разлучила смерть, Персоны полетели на несколько недель в Европу: Арманда — к матери, умирающей в бельгийской больнице (верная дочь прибыла слишком поздно), Хью — навестить, по просьбе издательства, господина R. и еще одного американского писателя, тоже живущего в Швейцарии{25}. Шел сильный дождь, когда он высадился из такси у большого, старого, некрасивого дома R. над Версексом. Он поднялся по усыпанной гравием дорожке, вдоль которой с двух сторон бежали пузырящиеся потоки дождевой воды. Входная дверь была приоткрыта, и, вытирая ноги о коврик, он с приятным удивлением увидел в холле Джулию Мур, стоящую к нему спиной у столика с телефоном. Он узнал ту же, что и прежде, прелестную мальчишескую стрижку и оранжевую блузку. Когда он кончил вытирать ноги, она положила трубку и оказалась совершенно иной девушкой.
— Простите, что заставила вас ждать, — сказала она, устремив на него улыбающийся взгляд. — Я заменяю мистера Тамворта, пока он отдыхает в Марокко.
Хью Персон прошел в библиотеку — удобно обставленную, но недостаточно освещенную комнату, решительно старомодного вида, уставленную энциклопедиями, словарями, справочниками и авторскими экземплярами авторских книг в многочисленных изданиях и переводах. Он уселся в складное кресло и достал из портфеля перечень вопросов для обсуждения. Главные вопросы были таковы: как в рукописи «Транс-ля-тиций» загримировать ряд слишком узнаваемых персонажей и что делать с заглавием, невозможным с коммерческой точки зрения.
В этот момент вошел R. Он уже три или четыре дня не брился, на нем был нелепый синий комбинезон, в котором, как он считал, удобно размещать различные орудия труда — карандаши, шариковые ручки, три пары очков, карточки, сшиватель, клейкую ленту и невидимый миру кинжал, который он после нескольких приветственных слов приставил к горлу Персона.
— Я только могу повторить, — сказал он, падая в кресло, освобожденное Хью, которому он указал на такое же кресло напротив, — то, что уже не раз говорил. Можно выхолостить кошку, но не моих персонажей. Что касается названия, которое есть не что иное, как в высшей степени респектабельный синоним слова «метафора», то никакие ретивые жеребцы его из-под меня не вырвут. Мой врач посоветовал Тамворту запереть погреб, что тот и сделал, а ключ спрятал, а дубликат будет готов только в понедельник, а я, знаете, слишком горд, чтобы покупать дешевые вина в поселке. Поэтому все, что я могу предложить — ты уже заранее качаешь головой, сынок, и правильно делаешь, — это банка абрикосового сока. Теперь поговорим о советах и клеветах. Ваше письмо, сударь, довело меня до зеленого каления. Меня обвиняют в том, что я порчу невинных девушек, но если позволите каламбур, то портить своих невидных детушек я не позволю.
Он пустился в объяснения, что если настоящий художник решил создать образ, восходящий к здравствующему человеку, то любые изменения с целью замаскировать сходство равносильны убийству прототипа, как, знаете, втыкают булавку в глиняную куклу, и девушка в соседнем доме падает мертвой. Если речь идет о произведении подлинно художественном, если в его мехах не только вода, но и вино, оно становится в определенном смысле неуязвимым, зато в другом — очень хрупким. Хрупким, потому что робкий издатель, заставляя художника менять «стройную» на «полную» или «брюнетку» на «блондинку», искажает не только сам образ, но и нишу, в которую он поставлен, и, стало быть, весь выстроенный храм; неуязвимо же оно потому, что, как бы решительно образ ни изменяли, прототип все равно будет опознан по форме дыры, остающейся в ткани повествования. Но помимо всего прочего, сами субъекты, выведенные им в книге, люди хладнокровные и не станут трубить о себе и своем возмущении. На самом деле им будет скорее приятно с видом немножко знатоков, как говорят французы, слушать всевозможные пересуды в литературных салонах.
Вопрос же о названии «Транс-ля-тиций» — это совсем другая уха. Читатели не догадываются, что названия бывают двух типов. Названия первого типа тупой автор или умный издатель придумывают, когда книга уже написана. Это — просто этикетка, намазанная клеем и пристукнутая кулаком, чтобы держалась. Таковы названия большей и худшей части бестселлеров. Но бывают заглавия и другого рода. Такое заглавие просвечивает сквозь книгу, как водяной знак, — оно рождается вместе с книгой; автор настолько привыкает к нему за годы, пока растет стопка исписанных страниц, что оно становится частью всего и целого. Нет, мистер R. не может пожертвовать «Транс-ля-тициями». Хью, набравшись храбрости, заметил, что язык требует убрать третий слог.
— Невежественный язык! — загремел мистер R.
Хорошенькая секретарша заглянула в комнату и объявила, что ему нельзя уставать и волноваться. Поднявшись с усилием, великий человек теперь стоял, подрагивая и ухмыляясь, и протягивал большую волосатую руку.
— Итак, — сказал Хью, — я, конечно, передам Филу, как болезненно вы отнеслись к его замечаниям. До свидания, сэр. На будущей неделе вы получите макет обложки.
— Прощайте, прощайте, скоро увидимся, — сказал мистер R.
19
Мы снова в Нью-Йорке. Это их последний вечер.
Подав им роскошный ужин (может быть, чересчур изысканный, зато не слишком плотный — оба были умеренны в еде), толстуха Полина, femme de ménage,[38] обслуживающая, кроме того, бельгийского скульптора живущего в мастерской на чердаке прямо у них над головой, вымыла посуду и ушла в обычное время (девять пятнадцать или около того). Поскольку у нее была раздражительная склонность застревать перед телевизором, Арманда всегда дожидалась ее ухода, а потом уже крутила его в свое удовольствие. Теперь она его включила, дала ожить, пробежалась по нескольким каналам и с презрительным фырканьем убила изображение (ее телевизионные вкусы отличались полным отсутствием логики, она могла методично, со страстью, каждый вечер смотреть одну и ту же программу, потом целую неделю не подходить к телевизору, словно наказывая это чудесное изобретение за проступок, никому, кроме нее, не ведомый, — Хью старался не вникать в ее таинственные ссоры с дикторами и актерами). Она раскрыла книгу, но в этот момент позвонила жена Фила и пригласила пойти с ней завтра на генеральную репетицию какой-то лесбийской пьески с актрисами-лесбиянками. Они проговорили двадцать пять минут — Арманда — доверительным полушепотом, а Филлис столь звучно, что Хью, сидя за круглым столом над стопкой гранок, мог бы, если бы пожелал, прослушать обе составные части потока тривиальностей. Но ему вполне хватило резюме, сделанного Армандой, когда она вернулась на свое место — на обитый серым плюшем диванчик у ложного камина. Как обычно, около десяти часов сверху вдруг раздались пренеприятные звуки: глухие удары, потом скрежет — это кретин бельгиец перетаскивал тяжелую загадочную скульптуру (значащуюся в каталогах как «Полина анида»{26}) с середины мастерской в угол, где она проводила ночь. В ответ Арманда, как всегда, уставилась на потолок и заметила, что она давно бы пожаловалась двоюродному брату Фила (управляющему домом), не будь сосед таким радушным и услужливым мужчиной. Когда снова воцарился покой, она стала искать книгу, которую держала в руках в момент телефонного звонка. Муж ее неизменно испытывал прилив особой нежности, примирявшей его со скукой, грубостью и уродством того, что не очень счастливьте люди называют «жизнь», всякий раз, когда в аккуратной, деловитой, хладнокровной Арманде проступал прекрасный лик беспомощной человеческой рассеянности. Он нашел и вручил ей предмет ее отчаянных поисков (книга лежала на журнальной полочке возле телефона), получив за это разрешение благоговейными губами прикоснуться к ее виску и пряди светлых волос. После этого он вернулся к гранкам «Транс-ля-тиций», а она к своей книге — это был путеводитель по Франции с указанием множества отличных ресторанов, помеченных вилками и звездочками, но не столь уж многих «приятных, спокойных, хорошо расположенных гостиниц» с тремя или более башенками, а иногда и сидящей на ветке маленькой красной птичкой.
— Какое смешное совпадение, — сказал Хью. — Один его герой в довольно непристойном отрывке — а кстати, как надо писать: «Savoie» или «Savoy»?{27}
— Какое совпадение?
— Ах да, один из героев тоже листает «Мишлен»{28} и говорит: «Далек же путь от Гондона в Гаскони до Вагино в Савойе».
— «Савой» это гостиница, — сказала Арманда и дважды зевнула, сначала не разжимая челюстей, потом откровенно. — Не знаю, почему я так устала, — сказала она, — зато я знаю, что вся эта зевота только сбивает сон, и больше ничего. Надо сегодня попробовать новое снотворное.
— Лучше представь, что ты несешься на лыжах по очень гладкому склону. Я в молодости пытался, чтобы заснуть, мысленно играть в теннис — это часто помогало, особенно если мячи новые и очень белые.
Она еще немного помедлила, над чем-то задумавшись, потом заложила книгу ленточкой и отправилась на кухню за стаканом.
Хью любил дважды читать корректуру — один раз, исправляя опечатки, другой — вникая в смысл. Он предпочитал сначала делать механическую правку, а уж потом наслаждаться содержанием, в каковое он сейчас и углубился, но даже специально не выискивая опечаток, он все-таки время от времени находил пропущенные «ляпы» наборщика и свои собственные. Кроме того, он позволял себе на полях второго экземпляра (предназначенного для автора) с большой осторожностью отмечать некоторые вызывающие особенности стиля и правописания в надежде, что великий человек поймет, что сомневается он не в его гении, а в его грамматике.
После долгого совещания с Филом было решено пойти на риск судебных исков и не обращать внимания на откровенность, с какой R. рисовал свои запутанные любовные истории. Он «уже однажды заплатил за это одиночеством и угрызениями совести, и готов теперь заплатить твердой валютой любому дураку, которого может задеть его книга» (сокращенная и упрощенная цитата из его последнего письма). В длинной главе, куда более фривольной (при этом замечательно написанной), чем любые скабрезности модных писателей, которых он высмеял, R. красочно изобразил, как мать и дочь награждают редкостными ласками своего молодого любовника на горном уступе над романтической пропастью и в некоторых других местах, не столь опасных. С миссис R. Хью был знаком недостаточно близко, чтобы говорить о ее сходстве с матроной — героиней книги (отвислые груди, рыхлые бедра, медвежье сопенье во время копуляции и т. д.); но дочь своими манерами, жестами, шепотком и множеством других черт (всех он, может быть, и не знал наперечет, но в общую картину они вписывались) была копией Джулии, хотя автор все-таки сделал ее светловолосой и свел печать евразийства с ее красоты. Хью читал внимательно и с интересом, но в прозрачном потоке повествования все еще проглядывали редкие ошибки, и он то ставил новые знаки (как некоторые из нас пытаются делать), то выделял курсив, и глаза его и позвоночник (главный орган настоящего читателя) скорее сотрудничали, чем мешали друг другу. Иногда он не понимал смысла фразы, ломая голову, что такое «римиформный»{29} или «баланская слива»{30}, — а может, после «л» вставить «к»? Дома у него был не такой полный словарь, как тот, огромный, тома которого громоздились у него на службе, и он споткнулся о такие закавыки, как «все золото кевового дерева»{31} и «пятнистые небриды»{32}. Он поставил знак вопроса над средней частью имени проходного персонажа «Адам von Либриков»{33}, потому что немецкая частица противоречила остальному, а может быть, все сочетание было искусной шуткой? В конце концов он вопросительный знак вычеркнул, зато в другом месте восстановил «царство Канута»{34}: смиренная корректорша, до него читавшая гранки, предложила удалить в последнем слове либо «у», либо, на худой конец, «а», — она, как и Арманда, была русского происхождения.
Наш Персон, любезный наш читатель, не был уверен, что полностью принимает грубость и роскошество стиля R., лучшие образцы которого (например, «серая радуга мутно-туманной луны») — казались ему поистине манной небесной. Он поймал себя на том, что из вымышленного сюжета пытается вывести, в каком возрасте и при каких обстоятельствах писатель растлил Джулию: неужели еще в детстве, когда он (одна из самых восхитительных сцен романа!) — щекотал ее в ванночке, целуя мокрые плечи, а потом, в один прекрасный день, завернул в огромное полотенце и утащил к себе на ложе? Или же он флиртовал с ней в первый год ее студенчества, когда ему заплатили две тысячи долларов за выступление в огромном зале, битком набитом университетской и прочей публикой, — он прочел тогда старую новеллу, много раз напечатанную, но действительно замечательную. Как хорошо иметь
20
Был уже двенадцатый час ночи. Он выключил в гостиной свет и открыл окно. Ветреная мартовская ночь на ощупь пробралась в комнату. За приспущенной шторой неоновая реклама ДОППЛЕР переключилась на лиловый свет, осветив мертвую белизну бумаг, оставшихся на столе.
Он подождал, пока глаза привыкнут к темноте, и тихонько двинулся в соседнюю комнату. О том, что она заснула, обычно свидетельствовал громовой храп. Удивительно, как может такая тонкая и деликатная женщина выдавать столь поразительные вибрации. В начале их брака Хью побаивался, что она будет храпеть всю ночь, но, как оказалось, уличный шум, или перебой в собственном сне, или робкий муж, решившийся потихоньку прочистить горло, — потом заставляли ее вздрогнуть, вздохнуть, может быть, причмокнуть губами или повернуться на другой бок, после чего она спала уже беззвучно. На этот раз ритм сна, по-видимому, успел измениться, пока он еще работал в гостиной, и теперь, боясь повторения цикла, он старался раздеваться как можно тише. Потом он вспоминал, что пытался очень осторожно вытащить исключительно скрипучий ящик (обычно он не слыхал его голоса), чтобы достать чистую пару панталон, которые вместо пижамы надевал на ночь. Он шепотом выругался, услышав дурацкий жалобный вскрик старого дерева, и не стал запихивать ящик обратно, но как только он двинулся на цыпочках к своей половине постели, заскрипели половицы. Разбудил ли ее шум? Да, но не до конца — по крайней мере, оттаяло маленькое пятнышко на заиндевевшем стекле, и она что-то пробормотала про свет. На самом деле темноту прорезал всего один косой луч из гостиной, дверь в которую он оставил открытой. Он тихо ее прикрыл и на ощупь направился к кровати. Некоторое время он лежал с открытыми глазами, прислушиваясь к другому назойливому слабому звуку — звуку воды, капающей на линолеум из прохудившейся трубы отопления. Выходит, вы боялись, что вам предстоит бессонная ночь? Не совсем. Вообще, ему очень хотелось спать, не нужны были даже подозрительно сильнодействующие таблетки «Морфи», которые он время от времени принимал. Но, несмотря на сонливость, он чувствовал, что его берут в окружение несколько тревожных мыслей. Каких мыслей? Обыкновенных, ничего страшного. Хью лежал на спине, выжидая, пока они сойдутся вместе, и они сошлись в унисон с бледными пятнами, незаметно прокравшимися на свои привычные места на потолке — глаза привыкали к темноте. Он думал о том, что жена опять симулировала женское недомогание, чтобы от него отвязаться; что она, наверное, и во многом другом его обманывает; что он ей тоже в каком-то смысле изменил, скрыв, что провел ночь с другой женщиной — с точки зрения времени, это было до брака, а с точки зрения пространства — в этой самой комнате; что готовить к печати чужие книги — значит губить свой собственный мозг; что ни повседневная работа, ни постоянные разочарования не имеют никакого значения перед лицом все растущей, все более нежной любви к жене; что в следующем месяце надо будет показаться глазному грачу. Хью заменил неправильную букву на «в» и стал дальше смотреть пестрящую поправками корректуру, в которую за его закрытыми веками превращалась темнота. Двойная систола стремительно вернула его к бодрствованию, и он пообещал своей неисправившейся личности довести ежедневное потребление сигарет до двух сердечных ударов.
— И потом вы отключились?
— Да. Может быть, я еще попытался поймать строчку-другую текста, но — да, я заснул.
— Вероятно, прерывистым сном?
— Нет, напротив, глубже я не спал никогда. Видите ли, предыдущая ночь была у меня почти бессонная.
— О'кей. Не знаю, осведомлены ли вы, что тюремные психологи-криминалисты изучают, кроме всего прочего, ту область танатологии{35}, которая связана со средствами и методами насильственной смерти?
Персон издал слабый звук, изображающий отрицание.
— Хорошо — поставлю вопрос по-другому: полицию интересует орудие, которым пользовался преступник; танатолог хочет знать, как и почему оно было использовано. Это понятно?
Подобный же ответ — утвердительный.
— Всякое орудие есть… ну, скажем, орудие. Оно может быть неотъемлемой частью работника, как, например, угольник столяра. Или из плоти и крови, как вот они (похлопав Хью по рукам, укладывает их на свои ладони, словно выставляя для обозрения или готовясь приступить к какой-то детской игре).
Ручищи Хью были возвращены ему, как две пустые миски. Далее ему было объяснено, что для удушения молодой особы могут применяться два метода: любительская, не слишком эффективная фронтальная атака и более профессиональный захват сзади. В первом случае шея жертвы крепко сдавливается восемью пальцами, в то время как большие пальцы зажимают его (или ее) горло; при этом остается риск, что он или она схватят душащего за запястья или отразят нападение каким-нибудь другим способом. Второй, более надежный путь состоит в том, что большие пальцы крепко упираются в шею юноши или, предпочтительно, девушки сзади, а остальные восемь нажимают на горло. Первый метод мы условно называем «Pouce»,[39] второй — «Пианист». Мы знаем, что вы напали с тыла, но тогда возникает вопрос: почему, когда вы планировали задушить свою жену, вы избрали именно «Пианиста»? Может быть, вы инстинктивно чувствовали, что внезапный и сильный захват дает наибольшие шансы на успех? Или у вас были какие-то другие, субъективные соображения — например, вы считали, что вам будет неприятно в ходе операции следить за сменами лицевого выражения?
Он ничего не планировал. Весь этот ужас совершился автоматически, во сне, он ведь очнулся, только когда оба они приземлились на полу у кровати.
Он говорил, что ему снился пожар?
Это правда. Все было охвачено пламенем, и если что-то и можно было разглядеть, то сквозь пунцовые прозрачные пластиковые язычки. Его случайная подружка широко распахнула окно. Кто она? Гостья из прошлого — проститутка, подобранная им во время первого заграничного путешествия лет двадцать назад, бедная девочка-полукровка, хотя вообще-то американка и очень милая, звали ее Джулия Ромео{36}, что на староитальянском языке означает «паломник»{37}, но тогда все мы паломники, а сны — анаграммы дневного существования. Он рванулся за ней, чтобы не дать ей выпрыгнуть. Окно было большое и низкое, с большим подоконником, обитым толстой тканью, как водится в этой стране огня и льда. Какие там ледники, какие рассветы! Все светящееся тело Джулии, она же Жюли, облегала допплерова комбинация{38}. Она простерлась на подоконнике, широко раскинув руки, которыми дотрагивалась до раскрытых рам. Он глянул сквозь нее, — там, далеко внизу, в пропасти двора или сада, такие же языки пламени двигались, как полоски красной бумаги, которые невидимый вентилятор вздымает над дровами из папье-маше в праздничных рождественских витринах заметенного снегом детства. Выпрыгнуть из окна или спуститься с карниза по связанным простыням (длинношеяя фламандско-средневекового вида приказчица демонстрировала технику связывания в зеркальном заднике его сна) показалось ему безумием, и бедный Хью попытался остановить свою Джульетту. Стараясь покрепче ее схватить, он вцепился ей в шею, большие пальцы с квадратными ногтями врезались в освещенный фиолетовым светом затылок, остальные восемь — сжали горло. На экране кинотеатра учебных фильмов по другую сторону двора или улицы показали дергающуюся в конвульсиях трахею, все же остальное перестало внушать какие-либо опасения: он удобно пристроился к Джулии и спас бы ее от верной гибели, если бы она, одержимая самоубийственной жаждой спастись от огня, не соскользнула с подоконника и не унесла его за собой в пустоту. Ну и падение! Какая глупая Джулия! Какое счастье, что Мистер Ромео продолжал своею мертвой хваткой скручивать и крушить этот кричащий и хрипящий хрящ, просвечиваемый рентгеном толпящимися на улице пожарниками и высокогорными проводниками. Как они летели! Супермен, несущий младую душу в своих объятьях{39}.
Удар при падении оказался не столь сильным, как он ожидал. Это, Персон, какая-то бравурная пьеса, а не сон душевнобольного. Придется подать на вас докладную записку. Он ушиб локоть, а ночной столик упал вместе с лампой, стаканом, книгой; но хвала Искусству — она невредима, она с ним рядом, она лежит спокойно. Он нащупал упавшую лампу) и засветил ее в этом необычном положении. Мгновение он не мог понять, что тут делает его жена, лежа ничком на полу, с распущенными, словно в полете, волосами. Потом он уставился на свои робкие руки.
21
Дорогой Фил!
Это, без всякого сомнения, мое последнее письмо Вам. Я Вас покидаю. Я ухожу к другому, еще более великому Издателю. Там ангелы станут вычитывать мои рукописи или черти — множить опечатки, в зависимости от того, к какой редакции припишут мою бедную душу. Итак, прощайте, дорогой друг, и пусть Ваш наследник повыгодней продаст это письмо на аукционе.
Голо-графичность его объясняется тем, что я не хочу, чтобы его прочитал Том-Там или кто-то из его мужеского пола машинисток. Я смертельно болен и лежу после неудачной операции в единственной отдельной палате Болонского госпиталя. Юная сестра милосердия, которая любезно согласилась отправить это письмо, рассказала мне, сопровождая повесть ужасными режущими жестами, нечто такое, за что я заплатил ей столь же щедро, как вознаградил бы ее иные милости, будь я еще мужчиной. На самом же деле принести весть о грядущей кончине неизмеримо ценнее, чем принести свою честь в дар возлюбленному. Если верить моему волоокому шпиону, Великий хирург, чтоб его собственная печенка лопнула, соврал мне, когда вчера, осклабясь, словно череп, объявил, что operazione[40] прошла perfetto.[41] Что ж, это верно в том смысле, в котором Эйлер{40} называл ноль совершенным числом. Они разрезали мне живот и, придя в ужас от моей испорченной fegato,[42] зашили меня, даже до нее не дотронувшись.
Не стану беспокоить Вас проблемами, связанными с Тамвортом. Жаль, что Вы не видели самодовольной гримасы на длинных губах этого бородатого типа, когда он навестил меня сегодня утром. Как Вы знаете — а это знают все, даже Мэрион, — он пролез в мои дела, заползая в каждую щелку, подбирая каждое мое слово с немецким акцентом, так что теперь он может быть таким же Босуэллом{41} мертвеца, каким был боссом живого. Одновременно я пишу нашему с Вами адвокату о мерах, которые надо принять после моего отплытия, чтобы пресекать Тамворту каждый шаг по намеченному им лабиринту.
Единственное дитя, которое я любил, — это восхитительная, глупая, неверная Джулия Мур. Каждый цент и сантим, которым я владею, и все остатки рукописей, которые еще удастся вырвать из когтей Тамворта, должны перейти к ней, несмотря на все двусмысленные темноты в моем завещании: Сэм поймет, на что я намекаю, и будет действовать соответственно.
Две последние части моего Опуса в Ваших руках. Я очень огорчен, что изданием будет заниматься не Хью Персон. Отвечая на мое письмо — ни слова о том, что Вы его получили, — вставьте туда, словно Вы просто сплетничаете, какие-нибудь сведения о нем — пусть они будут нашим кодом: почему, например, он год — или больше? — просидел в тюрьме, если установлено, что он действовал в состоянии эпилептического транса; почему после пересмотра дела и признания его невиновным он был переведен в больницу для душевнобольных преступников и почему следующие пять или шесть лет он болтался между тюрьмой и сумасшедшим домом, пока не стал пациентом частной клиники? Как можно, не будучи знахарем, лечить от дурных снов? Пожалуйста, все это мне сообщите, потому что Персон — один из самых прелестных персонажей, с какими мне доводилось иметь дело, и еще потому, что в своем письме о нем Вы сумеете контрабандой провезти всевозможные тайные сведения для несчастного бедняги.
Несчастный бедняга — воистину лучше не скажешь! Бедная моя печень тяжела, как отвергнутая рукопись. Страшную гиенообразную боль им удается заглушать частыми инъекциями, но так или иначе она всегда присутствует за стеной моей плоти, словно приглушенный гром непрерывной лавины, которая там, вне меня, уничтожает структуры моего воображения, пограничные столбы моей сознательной личности. Это смешно — но раньше я думал, что умирающие видят тщету мира, бесполезность славы, страсти, искусства и так далее. Я думал, что хранящиеся в их сознании сокровища воспоминаний превращаются в радужную дымку, но сейчас я ощущаю противоположное: самые мои обыденные чувства и подобные же чувства других людей приобрели для меня гигантские масштабы. Вся Солнечная система — лишь отражение в хрусталике моего (или Вашего) хронометра. Чем более я умаляюсь, тем я становлюсь грандиознее. Мне кажется, это случай необычный. Абсолютное отрицание всех религий, когда-либо выдуманных человеком, и абсолютное спокойствие перед лицом абсолютной смерти! Если бы я мог объяснить этот тройственный абсолют в одной большой книге, она стала бы, без сомнения, новой Библией, а ее автор — создателем новой веры. К счастью для моего самоуважения, книга эта никогда не будет написана — не просто потому, что умирающие не пишут книг, но оттого, что Ваш покорный умирающий слуга никогда не умел одним проблеском выразить то, что может быть понято только
Получено в день смерти писателя. Подшить к Почившим.
22
Персон ненавидел вид и ощущение своих ног, на редкость чувствительных и неизящных. Даже став взрослым, он, раздеваясь, избегал на них смотреть. Поэтому он не впал в американскую манию ходить дома босиком — отбрасывающую, минуя детство, к более простым и счастливым временам. Какая занозистая дрожь пробирала его при мысли о ногте, зацепившемся за шелк носка (шелковых носков тоже больше нет) — так женщина вздрагивает, когда скрипит оконное стекло. Они были мосласты и слабы, они всегда болели. Визит в обувной магазин для него мало чем отличался от похода к зубному врачу. Он с неприязнью поглядел на покупку, сделанную в Бриге по дороге в Витт. Ничто не бывает завернуто с такой дьявольской аккуратностью, как коробка с обувью. Он разрядил нервы, сорвав с нее бумагу. Эту пару отвратительно тяжелых коричневых горных сапог он уже примерял в магазине. Размер, несомненно, был его, и столь же несомненно они были далеко не так удобны, как уверял продавец. Да, по ноге, но впритык. Он со стоном их напялил и не без осложнений зашнуровал. Ничего, придется потерпеть. Предстоящий подъем нельзя было совершить в обычных ботинках: первый и единственный раз, когда он попытался это сделать, нога постоянно скользила на гладких гольцах. Эти, по крайней мере, удерживались на ненадежных поверхностях. Еще он вспомнил мозоли, натертые точно такой же парой, но замшевой, купленной восемь лет назад и выброшенной, когда он уезжал из Витта. Что ж, левый жал немного меньше правого — хромое утешение.
Он сбросил тяжелый темный пиджак и надел старую штормовку. Направляясь к лифту по коридору, он налетел на какие-то три ступеньки и решил, что единственное их разумное назначение — предупредить его о предстоящем страдании. Но он отмахнулся от зазубренного острия боли и зажег сигарету.
Как во всех второразрядных гостиницах, лучший вид на горы открывался из окон в северном конце коридора: темные, почти черные скалистые вершины с белыми полосами кое-где сливались с угрюмым небом, покрытым тучами; ниже — хвойные меха лесов, еще ниже — более светлая зелень полей. Печальные горы! Прославленные титаны земного тяготения!
Дно долины, вмещающей городок Витт и несколько раскиданных вдоль русла узкой речки деревенек, состояло из унылых пастбищ, окруженных колючей проволокой; единственным их украшением были высокие стебли цветущего фенхеля. Река, прямая, как канал, утопала в зарослях ольхи. Обзор широкий, но не на чем отдохнуть глазу — только что выкошенный склон пересекала болотистая коровья тропа, на другом берегу выстроился лесок из лиственниц.
Первая часть его повторного хождения к святым местам (Персон, наверное, унаследовал склонность к паломничествам от своего французского предка, католического поэта и почти что святого{42}) состояла из прогулки через Витт к группе дач, разбросанных над деревней по склону горы. Сам городок показался ему еще некрасивее и беспорядочнее. Он узнал фонтан, банк, церковь, огромное каштановое дерево и кафе. Почта тоже была на прежнем месте, и скамейка у ее дверей, а писем все нет.
Он перешел через мост, не помедлив, чтобы прислушаться к грубому шуму потока, который все равно ничего не смог бы ему сообщить. Вершина горы была украшена бахромой елей, в стороне стояло еще несколько елок (не деревья, а туманные призраки, дублеры, выстроившиеся серым строем под дождевыми тучами). Новую дорогу теперь открыли, вокруг выросли новые дома, потеснив жалкие ориентиры, которые он помнил или думал, что помнит.
Теперь ему надо было найти виллу «Настя», до сих пор сохранившую дурацкое русское уменьшительное имя покойной старухи{43}. Незадолго до своей последней болезни она продала дом бездетной английской паре. Он должен увидеть знакомый фасад — пусть он будет тем глянцевым конвертом, в котором прячут картинку из прошлого.
На углу Хью замедлил шаги. Чуть дальше женщина продавала овощи с лотка. Est-ce que vous savez, Madame…[43] — да, она знает, это туда, вверх по улице. При этих словах большой белый дрожащий пес выполз из-за ящика, и Хью, вздрогнув от совершенно ненужного воспоминания, вдруг понял, что здесь он восемь лет назад останавливался и видел эту собаку, которая и тогда уже была довольно стара и, конечно, отважно пережила все мыслимые сроки для того, чтобы сослужить службу слепой его памяти.
Окрестности, за вычетом белой стены, были неузнаваемы. Сердце его билось, словно после тяжелого подъема. Светловолосая девчушка с бадминтоновой ракетой в руках, присев, поднимала волан с тротуара. Немного выше он увидел виллу «Настя», перекрашенную в небесно-голубой цвет. Все ее окна были закрыты ставнями.
23
Избрав для восхождения в горы одну из размеченных тропинок, Хью встретил еще одного пришельца из прошлого, а именно почтенного смотрителя скамеек — оскверненные птицами и старые, как он сам, они понемногу разваливались в разных тенистых уголках (под ними желтые листья, над ними — зеленые) по ходу поднимавшейся к водопаду тропинки, определенно идиллической. Он вспомнил украшенную богемским стеклом трубку смотрителя (гармонирующую с прыщеватым носом ее владельца) и то, как Арманда, пока старик копался в мусоре под треснувшей скамейкой, обменивалась с ним грубыми шуточками на швейцарско-немецком диалекте.
Теперь туристам предлагались некоторые дополнительные восхождения в этом районе, к их услугам были новые подъемники и новое шоссе из Витта до станции канатной дороги, куда Арманда ходила с приятелями пешком. Когда-то Хью тщательно изучил карту местности, огромную Карту Нежности, или Хартию Пыток, вывешенную на доске объявлений возле почты на всеобщее обозрение. Если бы он захотел теперь с комфортом доехать до края ледника, он мог бы сесть на новый автобус, соединивший Витт с канаткой Дракониты. Но он пожелал целиком повторить весь трудный старый маршрут и пройти через незабываемый лес. Он надеялся, что подвесная кабина осталась такой, какой он ее запомнил — о двух скамейках одна против другой: она парила ярдах в двадцати над торфянистым склоном по просеке, вырубленной среди елей и ольховника, и примерно каждые тридцать секунд с толчком и шумом терлась о столб, но в остальном вела себя вполне пристойно.
В памяти Хью сплелись воедино несколько троп и дорог для транспортировки леса, которые вели к началу тяжелого подъема — хаос валунов и джунгли рододендронов, через которые надо было продираться к канатке. Неудивительно, что очень скоро он заблудился.
Память его тем временем держалась своей собственной путеводной нити. Снова он задыхался, стараясь не отстать от нее, беспощадной. Снова она поддразнивала Жака, красивого мальчика-швейцарца с оранжево-лисьими волосками на теле и задумчивыми глазами. Снова она флиртовала с эклектичными близнецами-англичанами, которые ямы называли «кульками», а вместо «хребет» говорили «Ай-рарат»{44}. Несмотря на внушительный внешний облик, ни ноги Хью, ни его легкие не давали ему возможности угнаться за ними даже в памяти, и когда четверка прибавила шагу и скрылась со всеми своими жестокими альпенштоками, веревками и прочими орудиями пыток (объем снаряжения явно был преувеличен невежеством), он остался стоять на скале и, глянув вниз, сквозь волнующийся туман увидел, казалось, само рождение гор, по которым шагали его мучители, и кристаллические хребты в унисон с его собственным сердцем словно распирали дно доисторического моря (more). Вообще говоря, погоня обычно заканчивалась для него еще до выхода из леса — убогого старого ельника, пересеченного крутыми и болотистыми тропинками меж зарослей мокрых стелющихся трав.
Сейчас он поднимался этим самым лесом, снова так же ужасно задыхаясь, как и прежде, когда он поспевал вслед за золотистым затылком Арманды или за огромным рюкзаком на голой мужской спине. Как и тогда, жмущий носок ботинка вскоре натер ему кожу на суставе третьего пальца правой ноги, и красный глазок на этом месте теперь просвечивал сквозь любую прореху в мыслях. С лесом он в конце концов развязался и вышел на каменистый луг, где стоял одинокий сарай, который показался ему знакомым. Но нигде не было видно ни ручья, в котором он однажды мыл ноги, ни сломанного мостика, который в его сознании внезапно пролег над пропастью времени. Он пошел дальше. День немного посветлел, но тут же туча своей ладонью снова прикрыла солнце. Тропинка дошла до пастбища. Он вдруг заметил распластанную на камне большую белую бабочку. Прозрачные, неприятно сморщенные поля ее бумажно-тонких, подкрашенных выцветшим багрянцем крыльев с черными пятнышками слегка подрагивали на безрадостном ветру. Хью вообще не любил насекомых, но эта бабочка выглядела особенно неприятно. И все же в порыве добросердечия, для него необычном, он подавил желание раздавить ее слепым сапогом, смутно представив, что она, должно быть, устала и голодна и что ей, наверное, будет приятно, если ее перенесут на травяную подушечку, усеянную розовыми булавочными головками каких-то мелких цветов. Он склонился над бабочкой, но та с шумным шелестом уклонилась от его платка, потом, преодолевая тяготение, неуклюже взмахнула крыльями и уверенно поплыла прочь.
Он увидел перед собой указательный столб. Сорок пять минут до Ламмершпица, два с половиной часа до Римперштейна{45}. Стало быть, он сбился с пути, ведущего к станции канатной дороги. Указанные расстояния звучали унылым бредом.
За столбом тропинку обступали крутолобые серые скалы, обросшие полосками черного мха и бледно-зеленого лишайника. Он поглядел на тучи, сгущавшиеся над дальними пиками или провисавшие между ними, как тело медузы. Продолжать подъем в одиночку не было никакого смысла. Бывала ли она здесь, отпечатывался ли когда-нибудь в этой глине замысловатый рисунок ее подошв? Он взглянул на остатки немноголюдного пикника, на кусочки яичной скорлупы, обломанной пальцами другого пустынника, сидевшего здесь всего за несколько минут до его появления, на смятый пластиковый пакет, куда в свое время спорые женские руки небольшими щипчиками вкладывали, одно за другим, светлое яблочное печенье, чернослив, изюм, орехи, липкую мумию банана — все это уже теперь переваривается. Скоро все поглотит серая пелена дождя. Он почувствовал первый его поцелуй на своей лысине и повернул обратно к лесу, обратно к своему вдовству.
Подобные дни, давая отдых глазу, оставляют больше простора другим органам чувств. Небо и земля лишились всякой окраски. Непонятно, моросил ли дождь, или это только казалось, или вообще не было дождя, и все-таки — дождь шел, в том смысле, который может быть выражен словесно лишь на некоторых старых северных диалектах или даже не выражен, а как бы передан через призрак звука, производимого мелким дождиком, падающим на туманный куст благодарных роз.
«Дождь в Виттенберге, но не в Виттгенштейне» — темная шутка из «Транс-ля-тиций»{46}.
24
Прямое вмешательство в жизнь персонажа не входит в наши обязанности; с другой же стороны, выражаясь «транс-ля-тически», судьба его — не просто цепочка предопределенных связей: пусть одни «будущие» события вероятнее, чем другие, хорошо, но все они — не более чем химеры, и любая последовательность причин и следствий — это всегда стрельба в молоко, даже если ваша шея уже прильнула к серпу гильотины и тупая толпа затаила дыхание. Какой был бы хаос, если бы кто-то из нас стал защищать мистера X., а другие поддерживать мисс Джулию Мур, чей интерес, например, к диктатурам в дальних странах пришел в противоречие с интересами ее старого больного поклонника, мистера (ныне лорда) X. Самое большее, что мы можем сделать, направляя фаворита по лучшему пути при обстоятельствах, не заключающих для других ущерба, — это
Жизнь можно сравнить с человеком, танцующим в различных масках вокруг своей собственной личности: так спящего мальчика берут в окружение приснившиеся ему овощи из нашей первой книжки с картинками — зеленый огурец, синий баклажан, красная свекла, Картошка-mère,[44] Картошка-fille,[45] девочка-спаржа и прочие и прочие, — они ведут свой хоровод все быстрее и быстрее, постепенно сливаясь в просвечивающее кольцо, играющее всеми цветами радуги вокруг мертвого человека или погасшей звезды.
Не полагается нам и объяснять необъяснимое. Люди научились жить с черной ношей, с огромным саднящим горбом: с догадкой, что «реальность» только «сон». Но насколько было бы еще ужаснее, если бы сознание того, что реальность может оказаться сновидением, само было сном, встроенной галлюцинацией! Надо, впрочем, помнить, что не бывает миража без точки, в которой он исчезает, точно так же как не бывает озера без замкнутого круга достоверной земли.
Мы уже дали понять, что нам не обойтись без кавычек («реальность», «сон»). Знаки, которыми Хью Персон все еще испещряет поля корректур, определенно имеют метафизическое, зодиакальное значение. «Прах к праху»{47} (мертвецы легко мешаются, хоть это можно, по крайней мере, считать установленным). Пациент одной из психиатрических клиник, где лежал Хью, дурной человек, но хороший философ, уже будучи «неизлечимо больным» (страшные слова, их не спасут никакие кавычки), сделал для Хью такую запись в его «Тюремно-психиатрическом альбоме» (род дневника тех печальных лет):
«Обычно считают, что если человек установит факт жизни после смерти, он тем самым разрешит загадку бытия или станет на путь к ее разрешению. Увы, эти две проблемы необязательно сливаются в одну или хотя бы частично совпадают».
Закроем тему на этой странной ноте.
25
Чего ты ждал от своего паломничества, Персон? Простого зеркального возвращения старых страданий? Сочувствия от замшелого камня? Насильственного воссоздания безвозвратно исчезнувших мелочей? Поисков утраченного времени в совершенно ином смысле, чем ужасное «Je me souviens, je me souviens de la maison où je suis né»[46] Гудгрифа{48} или даже настоящее Прустово странствие? Все, что ему довелось когда-то здесь испытать (за исключением финала последнего восхождения) — это отчаяние и скука. Вновь посетить унылый серый Витт его заставило нечто совсем другое.
Не вера в привидения. Какому призраку охота посещать полузабытые груды материи (он не
Практически все сны, в которых она являлась к нему после смерти, ставились в декорациях не американской зимы, а швейцарских гор и итальянских озер. Он не нашел даже той поляны в лесу, где незабываемый поцелуй был прерван появлением маленьких веселых скалолазов. Моментальное соприкосновение с самым существенным ее образом в точно запомнившейся обстановке — вот к чему сводилось желаемое.
Вернувшись в отель «Аскот», он жадно съел яблоко, со вздохом отвращения стащил с себя заляпанные глиной сапоги и, не обращая внимания на потертости и сыроватые носки, вернулся к уюту обычной обуви. Теперь снова пора возвращаться к истязающим обязанностям!
Надеясь, что какая-нибудь зрительная зарубка поможет ему вспомнить номер комнаты, в которой он жил восемь лет назад, он прошелся по всей длине коридора третьего этажа, заглядывая в пустые глаза незнакомым цифрам, и вдруг застыл на месте: прием, наконец, сработал. Увидев очень черный номер «313» на очень белой двери, он вспомнил, как говорил Арманде (обещавшей его посетить, но не желавшей о себе заявлять): «Чтобы эти цифры запомнить, надо их представить себе как три фигурки в профиль, — узник, которого ведут два стражника, один спереди, другой сзади». Арманда возразила, что для нее это слишком мудрено, — она просто запишет номер в календарь, который носит в сумочке.
За дверью тявкнула собака: это значит, подумал он, что номер занят прочно.» Тем не менее он удалился с чувством удовлетворения, с чувством, что отвоевал важный клочок земли в одной из провинций прошлого.
Потом он спустился вниз и попросил хорошенькую служащую позвонить в гостиницу в Стрезе и узнать, могут ли они дня на два предоставить ему комнату, где мистер и миссис Хью Персон останавливались восемь лет назад. Ее название, сказал он, звучит, как «Beau Romeo».[47] Она повторила его уже в правильной форме, но сказала, что это займет несколько минут. Пожалуй, он подождет в гостиной.
В гостиной находились лишь двое — швейцарский бизнесмен, проглядывавший старый номер американского журнала (оставленного здесь Хью восемь лет назад — но эту линию жизни мы не прослеживаем), и какая-то женщина, доедавшая завтрак в дальнем углу (ресторан был недоступен — его еще не прибрали после недавней фарсовой потасовки). Столик по соседству со швейцарским господином был завален гостиничными проспектами и довольно свежей периодикой. Локоть швейцарца покоился на «Трансатлантике»{49}. Хью потянул журнал к себе, и швейцарский господин буквально взлетел со своего стула. Извинения и контризвинения переросли в разговор. Английский язык месье Уайльде{50} во многих отношениях — грамматикой и интонациями напоминал английский Арманды. Он предельно шокирован статьей в «Трансатлантике», — попросив его на минутку обратно, он послюнил большой палец, нашел соответствующее место и, протягивая Хью журнал, раскрытый на возмутившей его статье, тыльной стороной руки стукнул по странице:
— Тут пишут о человеке, который восемь лет назад убил свою жену и —
Служащая, чью конторку и бюст он со своего места различал в миниатюре, издали подавала ему знаки. Она выбралась из своей клетки и направилась к нему.
— Не отвечает, — сказала она. — Попробовать еще?
— Да, да, — сказал Хью, поднимаясь с места и натыкаясь на кого-то (на женщину, которая, завернув оставшийся от ветчины жир в бумажную салфетку, выходила из гостиной), — да. Ах, простите. Да, непременно. Позвоните, пожалуйста, в справочное или еще куда-нибудь.
Итак, восемь лет назад убийце даровали жизнь, отменив смертную казнь (Персону в другом смысле слова ее тоже восемь лет назад даровали, но он промотал, промотал ее в безумном сне), а теперь его выпускают на свободу, потому что он, видите ли, был образцовым заключенным и даже обучил товарищей по камере таким вещам, как шахматы, эсперанто (он убежденный эсперантист{51}), лучшим рецептам тыквенного пирога (по профессии он кондитер), знакам Зодиака, игре в «рамс» и т. д. и т. п. Для некоторых людей брак, увы, не что иное, как отходы производства, и не более того.
— Это чудовищно, — продолжал швейцарский господин, пользуясь выражением, заимствованным Армандой у Джулии (ныне леди X.), — совершенно чудовищно, как цацкаются нынче с преступниками. Не далее как сегодня один горячий официант, обвиненный в краже ящика вина из гостиничного ресторана (который месье Уайльде, между прочим, не стал бы ему рекомендовать), ударил метрдотеля кулаком в глаз, отчего тот почти ослеп. И что вы думаете, начальство вызвало полицию? Даже и не подумало. Eh bien.[48] Та же ситуация и на высшем, и на низшем уровне. Два языка — это господин знает, а вот знает ли он что-нибудь о проблемах тюремного заключения?
О, да. Он сам сидел в тюрьме, потом в тюремной больнице, потом опять в тюрьме, его дважды судили по делу об удушении девушки-американки (ныне леди X.). «Раз я целый год просидел с кошмарным сокамерником. Если бы я был поэтом (но я всего лишь корректор), я бы вам описал небесный покой одиночного заключения, блаженство унитаза незапятнанной чистоты, свободу мысли в идеальной тюрьме. Назначение тюрьмы (улыбаясь мосье Уайльде, который стал глядеть на часы, но много на них не увидел), конечно, не в том, чтобы исправить убийцу, и не только в том, чтобы его наказать (как можно вообще наказать человека, который все носит с собой, при себе, внутри себя?).
— Я думаю, мне пора идти, — вяло сказал бедный Уайльде.
— Тюрьмы, психушки, специальные больницы — все это я изучил досконально. Это сущий ад — сидеть в камере с тридцатью непредсказуемыми идиотами. Мне приходилось изображать буйного, чтобы меня перевели в одиночку или в Особое отделение треклятой больницы, в рай неизреченный для таких, как я, пациентов. Единственным моим шансом остаться нормальным было симулировать сумасшествие. Это тернистый путь. Одна здоровенная красавица сестра так меня лупила: раз ладонью, два — костяшками, три — снова ладонью, — зато я возвращался в блаженное одиночество. Должен добавить, — всякий раз, когда вытаскивали мое дело, тюремный психиатр свидетельствовал, что я отказываюсь обсуждать то, что на их профессиональном жаргоне называется «брачной половой жизнью». Могу еще печально-радостно и печально-гордо вам сказать, что ни моим стражникам (среди них попадались неглупые и человечные), ни фрейдистским инквизиторам (все они или дураки, или невежды) не удалось ни сломать, ни изменить мою печальную персону.
Мосье Уайльде, решив, что он пьян или сумасшедший, уплелся прочь. Красивая служащая (плоть есть плоть, красное жало{52} есть l'aiguillon rouge — любовь моя не обиделась бы) снова стала подавать знаки. Он поднялся с места и подошел к ней. Гостиница в Стрезе ремонтируется после пожара. Mais[50] (подняв красивый пальчик) —
Нам приятно заметить, что всю свою жизнь Персон испытывал известное трем знаменитым теологам и двум второстепенным поэтам странное ощущение, что позади него, как бы за его плечом, стоит великий, несравненно более мудрый, сильный и спокойный, во множество раз нравственно его превосходящий незнакомец. Это и был его главный «теневой спутник» (один критик, читай «клоун», как-то сделал R. выговор за этот эпитет), и не будь у него этой просвечивающей тени, мы не стали бы и заниматься нашим дорогим Персоном. Во время недолгой прогулки от своего кресла в гостиной к прелестной шейке девушки, ее пухлым губам, длинным ресницам и потайным прелестям Персон чувствовал, что кто-то или что-то предупреждает его, что надо поскорей убраться из Витта и в путь, в Верону, Флоренцию, Рим, Таормину, если нельзя в Стрезу. Но он к предостережению, сделанному тенью, не прислушался, и, может быть, по существу был прав. Мы думали, впереди у него есть еще несколько лет земных радостей; мы готовы были перенести к нему в постель эту девушку, но в конце концов он должен сам выбирать, сам должен и умирать, если хочет.
Mais! (чуть-чуть сильнее, чем «но» и «впрочем»), есть у нее и хорошие новости. Он ведь хотел переехать на третий этаж? Это можно сделать сегодня вечером. Дама с собачкой уезжает перед ужином. Это довольно забавная история. Оказывается, ее муж держит приют для собак, чьим владельцам приходится бывать в отъезде. Дама, когда сама путешествует, обычно берет с собой какого-нибудь маленького песика, который больше всех тоскует. Сегодня ей позвонил муж, что хозяин вернулся из поездки раньше срока и со страшным скандалом требует свою собачку обратно.
26
Ресторан при гостинице, довольно унылый зал в деревенском вкусе, отнюдь не был переполнен, но назавтра ожидались две большие семьи, а кроме того, в более дешевую вторую половину, августа должен был или должен был бы (складки времен перепутались с судьбой самого здания) начаться неплохой приток немцев. Простоватая девушка в народном платье, не совсем скрывавшем большие белые груди, заменила младшего из двух официантов, а левый глаз угрюмого старшого был закрыт черной повязкой, Сразу после ужина наш Персон переезжал в комнату 313; он отметил наступающее событие, выпив в свою полную, но разумную меру — «Кровавого Ваньку»{53} (водка с томатным соком) перед гороховым супом, бутылку рейнского со свининой (загримированной под «телячьи котлеты») и большую рюмку бренди с кофе. Мосье Уайльде отвернулся, когда подвыпивший или одурманенный американец проходил мимо его столика.
Комната была точно такая, какую он хотел или когда-то хотел (опять времена перепутались) иметь для ее посещения. Кровать в юго-западном углу была аккуратно застелена покрывалом, но горничная, которая должна была или могла скоро постучать, чтобы приготовить постель, не была и не будет допущена внутрь — если еще останутся двери и постели, «внутри» и «снаружи». На ночном столике с непочатой пачкой сигарет и дорожным будильником соседствовала красиво завернутая коробочка с зеленоватой статуэткой юной лыжницы, просвечивающей через двойной слой картона и бумаги. Прикроватный коврик — из той же светло-голубой махровой ткани, что и покрывало, — пока был заткнут под ночной столик, но раз она заранее (капризница! гордячка!) отказалась остаться до рассвета, то никогда не увидит его за своим делом — принимающим первый квадратик солнца, потом прикосновение залепленных пластырем пальцев Хью. Букетик колокольчиков и васильков (их оттенки немедленно начали между собой любовную войну) был поставлен не то помощником управляющего, уважавшим чувства, не то самим Персоном в вазу на комоде, где лежал только что снятый им галстук уже третьего оттенка голубизны, поскольку из другого материала (сериканет{54}). Наведя на резкость, можно разглядеть, как смесь брюссельской капусты и картофельного пюре, красочно перемежаемая красноватым мясом, зигзагами продвигается по кишечнику Персона — в этом пейзаже из пещер и излучин можно различить еще два-три яблочных семечка — скромные путешественники, задержавшиеся после предыдущей трапезы. Сердце его, слишком маленькое для такого верзилы, имело форму слезы.
Возвращаясь до обычного уровня, мы видим висящий на вешалке черный плащ Персона и его графитово-серый пиджак на спинке стула. Ко дну корзины для бумаг под карликовым письменным столом, стоящим в северо-восточном углу комнаты и полным бесполезных ящиков, прилипли (хотя служащий только что выбросил мусор) клочки бумажной салфетки с жирным пятном. Шпиц{55} спит на заднем сиденье Амилькара{56}, на котором жена собачника возвращается в Трю.
Персон зашел в ванную, опорожнил мочевой пузырь и хотел было принять душ, но теперь она могла прийти в любую минуту, — если вообще придет. Он надел шикарный свитер с отложным воротником и достал последнюю оставшуюся таблетку от изжоги — он помнил, в каком она кармане, но не сразу определил этот карман (странно, как некоторым людям трудно разобраться с первого взгляда, где у висящего пиджака правая пола, а где — левая). Арманда считала, что настоящий мужчина должен одеваться безупречно, а мыться — не слишком часто. Дуновение мужеского запаха из gousset,[51] говорила она, при некоторых соприкосновениях может быть весьма привлекательным. Деодорантами пользуются только дамы и горничные. Никогда и никого в жизни он не ждал с таким нетерпением. Лоб его взмок, он дрожал, коридор был пустой и длинный, немногие постояльцы находились главным образом внизу, в гостиной, где они болтали и играли в карты или просто счастливо покачивались на мягком бережку сна. Он снял с постели покрывало и положил голову на подушку, носками касаясь пола. Новички любят наблюдать за такими действующими на воображение пустяками, как впадина в подушке, увиденная через лобную кость, сквозь изрытый извилинами мозг, затылочную кость и черные волосы. Поначалу нашего нового бытия, всегда завораживающего, иногда страшащего, этот род невинного любопытства (дитя играет с извивающимся отражением в воде ручья, в северном монастыре монахиня из Африки с наслаждением дотрагивается до хрупкого циферблата своего первого одуванчика) не есть нечто исключительное, особенно если жизнь персонажа с размывами окружающей материи прослеживать от юности до самой смерти. Сей персонаж — Персон — медлил на воображаемом пороге воображаемого блаженства, когда Армандины шаги приблизились, дважды вычеркнув «воображаемый» на полях корректуры (вечно на них не хватает места для вопросов и поправок). Вот когда оргазм искусства заструился по позвоночнику с силой куда большей, чем при сексуальном экстазе или метафизической панике.
В миг ее теперь уже неотменимого появления в прозрачных дверях комнаты он почувствовал восторг, как бывает при взлете: пользуясь неогомеровской метафорой — земля наклоняется, потом снова возвращается в горизонтальное положение, и практически без затрат времени и пространства мы уже на тысячу футов от земли, и облака (легкие, пушистые, очень белые, разделенные более или менее широкими промежутками) как бы разложены на плоском стекле небесной лаборатории, сквозь которое далеко внизу, на пряничной земле, виднеется то изрезанный шрамами склон, то круглое индигового цвета озеро, то темная зелень соснового леса, то вкрапления деревень. Вот идет стюардесса, несет прохладительные напитки, — это Арманда, она только что приняла его предложение, хоть он и предупреждал, что она многое преувеличивает, например удовольствие от вечеринок в Нью-Йорке, его работу, будущее наследство, писчебумажное дельце его дяди, горы в Вермонте, — и в этот момент аэроплан взрывается с ревом и надсадным кашлем.
Закашлявшись, наш Персон сел на кровати и в душащем мраке стал нащупывать выключатель, но от щелчка было столько же толку, сколько от усилий паралитика подняться с места. Поскольку в его прежней комнате на четвертом этаже кровать стояла у другой, северной стены, он кинулся, как оказалось, к двери и отворил ее настежь, вместо того чтобы попытаться, как он думал, спастись через окно, не запертое на щеколду и распахнувшееся, как только роковой сквозняк принес клубы дыма из коридора.