Холостяцкую квартирку, которую Хью снимал на 65-й Восточной улице, ему подыскало издательство. Случилось так, что именно сюда года два назад Джулия приходила на свидания к одному из лучших своих молодых любовников. Промолчать об этом у нее хватило такта, но призрак юноши, чья смерть на дальней войне сильно ее поразила, то и дело появлялся из ванной, с шумом залезал в холодильник и так странно вмешивался в ее маленькое рукоделие, что расстегиваться и укладываться она отказалась. Конечно, после подобающего промежутка времени дитя сдалось, и скоро она уже вовсю помогала великану Хью в его неумелой любовной игре. Но как только завершились все положенные подпихивания и задыхания и Хью, отчаянно пытаясь изображать беспечность, пошел на кухню за новой выпивкой, призрак загорелого майора Джимми с его белыми ягодицами снова занял место костистой реальности. Она заметила, что зеркало платяного шкафа, как оно видится из постели, отражает тот самый натюрморт — апельсины на деревянном блюде, что и в сладостно-краткие времена Джимми (жадного пожирателя этих гарантирующих столетнюю жизнь плодов). Она даже почти огорчилась, когда, оглядевшись, обнаружила источник видения в складках своей яркой блузки, брошенной на спинку стула.
Следующее их свидание она в последнюю минуту отменила и вскоре уехала в Европу. От этого случая у Персона остались в памяти лишь испачканные помадой бумажные салфетки да еще романтическое ощущение, что в его объятиях лежала любовница большого писателя. Но время начинает работать с этими мимолетностями, добавляя к воспоминанию новый привкус.
А сейчас мы видим обрывок газеты «La Stampa» и пустую винную бутылку. Идет большая строительная работа.
12
Около Витта шла большая строительная работа. Склон холма, на котором, как ему сказали, он найдет виллу «Настя», был весь в грязи и рытвинах. Участок, прилегающий к ней вплотную, был более или менее приведен в порядок, составляя оазис покоя посреди наполненной стуком и грохотом пустыни из глины и подъемных кранов. Здесь успел появиться даже магазин, поблескивающий среди складов, полукругом обступивших недавно посаженную рябину, под которой уже образовалась кучка мусора — пустая бутылка, брошенная рабочим, итальянская газета. Способность ориентироваться изменила Персону, но женщина, продававшая яблоки с лотка, указала ему дорогу и отозвала назад большую белую собаку, кинувшуюся ему вслед с показным усердием. Он стал подниматься вверх по крутой асфальтированной дорожке, по одну сторону которой тянулась белая стена с торчащими за нею елями и лиственницами. Решетчатая дверь в стене вела в какой-то лагерь или школу. Оттуда доносились голоса играющих детей, и волан, перелетев через стену, улегся у его ног. Он его оставил без внимания — не из тех он, кто поднимает чужие вещи: перчатку, катящуюся монетку.
Немного дальше каменная стена прерывалась короткой лесенкой, ведущей к двери выбеленного бунгало с французской кудрявой надписью «Вилла Настя». Как это часто бывает в произведениях R., «на звонок никто не ответил»{16}. Сбоку от входа Хью заметил еще несколько ступенек, после всего этого дурацкого подъема опять спускающихся в колючую влажность самшитовых зарослей. По этим ступенькам он, обойдя дом, вышел в сад. В шезлонге посреди лужайки с недостроенным бассейном загорала полная дама средних лет с болезненно-красными лоснящимися конечностями. Тот же самый, без сомнения, экземпляр
Мадам Шарль Шамар, née[16] Анастасия Петровна Потапова (имя вполне уважаемое, хотя и искажавшееся ее покойным мужем до «Патапуфф»){17}, была дочерью преуспевающего торговца скотом, который вскоре после большевистской революции эмигрировал со своей семьей из Рязани в Англию через Харбин и Цейлон. Она давно уже привыкла развлекать молодых людей, которых водила за нос капризная Арманда, но в новом красавце, одетом как коммивояжер, было что-то такое (твой гений, Персон!), что мадам Шамар раздражило и озадачило. Ей нравились люди подходящие. Юный швейцарец, с которым Арманда в тот момент каталась на лыжах по вечным снегам высоко над Виттом, был подходящий. Близнецы Блейки — то же самое. То же — рыжеволосый Жак, сын старого альпийского проводника, чемпион по бобслею. Но мой нескладный и угрюмый Хью Персон, со своим ужасным галстуком, вульгарно повязанным поверх дешевой белой рубашки, в этом невозможном каштановом костюме, не принадлежал к приемлемому ею миру. Когда ему было сказано, что Арманда развлекается где-то в другом месте и к чаю, может быть, не вернется, он даже не потрудился скрыть свое недовольство и удивление. Он стоял, почесывая щеку. Подкладка его тирольской шляпы потемнела от пота. Получила ли Арманда его письмо?
Ответ мадам Шамар был неопределенно-отрицательный — она могла получить сведения у красноречивой закладки, но из инстинктивной материнской осторожности воздержалась и, напротив, запихала книжку в свою садовую сумку. Хью заметил, что только что встречался с ее автором.
— Он, кажется, живет где-то в Швейцарии?
— Да, в Дьяблоннэ, около Версекса.
— Дьяблоннэ мне всегда напоминает русское «яблони». Хороший у него дом?
— Мы встречались не у него, а в гостинице в Версексе. Дом, говорят, очень большой и старомодный, там всегда полно гостей, и довольно веселого нрава, а нам нужно было поговорить о делах. Я, пожалуй, немного передохну и пойду.
Он отказался снять пиджак и присесть в шезлонге рядом с мадам Шамар, пояснив, что на солнцепеке у него кружится голова. «Alors allons dans la maison»,[17] — сказала она, точнехонько переводя с русского. Увидев, какие она прилагает усилия, чтобы встать, он вызвался ей помочь, но мадам Шамар велела ему отойти подальше и не создавать ей «психологических помех». Сдвинуть с места ее неуправляемые телеса могла только одна маленькая хитрость: надо было забыть обо всем, кроме предстоящей попытки обмануть земное притяжение, тогда внутри у нее что-то щелкало и само собой совершалось чудо, подобное чуду чихания, — требуемый рывок поднимал ее с места. А пока что она неподвижно лежала в шезлонге, словно в засаде, и отважные капли пота блестели у нее на груди и над пурпурными дугами ее пастельных бровей.
— Это совершенно не требуется, — сказал Хью, — я с удовольствием посижу здесь в тени, главное — это тень. Никогда не думал, что в горах может быть так жарко.
Внезапно все тело мадам Шамар устремилось вверх с такой силой, что рама шезлонга издала почти человеческий крик. Еще миг — и она заняла сидячее положение, спустив ноги на землю.
— Вот и все, — сказала она уютным голосом и поднялась, обернутая, словно в магическом превращении, яркой махровой простыней. — Пойдемте я напою вас чем-нибудь холодненьким и покажу свои альбомы.
Что-то холодненькое оказалось теплой водой из-под крана в высоком граненом стакане; домашнее клубничное варенье расплылось в ней розоватой клубящейся мутью. Альбомы — четыре больших переплетенных тома — были выложены на очень низкий, очень круглый столик в очень moderne[18] гостиной.
— Я вас на несколько минут оставлю, — сказала мадам Шамар и при всем честном народе с поразительной проворностью взобралась по полностью просматриваемой и прослушиваемой лестнице на столь же открытый второй этаж, где сквозь одну распахнутую дверь виднелась кровать, а через другую — биде. Арманда любила говорить, что этот архитектурный шедевр ее покойного батюшки — одна из местных достопримечательностей, привлекающая туристов из дальних стран, например из Родезии или Японии.
Альбомы отличались той же неприкровенностью, что и дом, хотя впечатление оставляли не столь тягостное. Цикл, посвященный Арманде — единственное, что интересовало нашего voyeur malgré lui,[19] — открывался снимком, на котором покойный Потапов, седобородый старец на восьмом десятке, весьма щеголевато выглядящий в своем китайском халате, осеняет близоруким русским крестным знамением невидимого младенца в высокой колыбельке. Снимки отражали не только все периоды жизни Арманды, но и достижения любительской фотографии, а также разные стадии ее невинной наготы. Ее родители и тетки — неутомимые изготовители хорошеньких снимочков — казалось, были уверены, что десятилетняя девочка, мечта любого лютвидгеанца{18}, имеет такое же право выступать совершенно обнаженной, как малое дитя. Чтобы скрыть от находящихся у него над головой истинный предмет своего интереса, гость наш составил из альбомов пирамиду и несколько раз возвращался к фотографиям маленькой Арманды, сидящей в ванночке, прижав хоботоподобную резиновую игрушку к сверкающему животику, или встающей во весь рост, чтобы ей намылили спину и задик с очаровательными ямочками. Еще один снимок представлял иное откровение допубертатной нежности: здесь она сидела нагишом на траве (тонкая прямая черточка посередине едва отличима от чуть наклонившегося, к ней тянущегося травяного стебля), расчесывая пронизанные солнцем волосы и широко расставив в ложной перспективе прелестные ножки великанши. Сверху из уборной донесся шум сливаемой воды, и он, виновато вздрогнув, захлопнул толстую книгу: его отзывчивое сердце с сожалением оторвалось от нее, забилось тише, но никто не спустился с инфернальных высот, и он, урча, вернулся к этим глупым картинкам.
К концу второго альбома фотографии расцветились красками, словно приветствуя ее вступление в пору подростковых линек и смену оперения. Она стала появляться в цветастых платьях, модных брючках, теннисных шортах, купальниках, на фоне резкой зелени и голубизны коммерческого спектра. Обнаружилась очаровательная угловатость загорелых плечей и продолговатая линия бедер. Выяснилось, что в восемнадцать лет водопад ее светлых волос излился до поясницы. Никакое брачное агентство не смогло бы предоставить своим клиентам такого количества вариаций на тему одной-единственной девственницы. В третьем альбоме он с приятным чувством возвращения домой обнаружил признаки ближайшего окружения: лимонные с черным диванные подушки в другом конце комнаты и распластанная на паспарту бабочка с птицеобразными крыльями — над камином. Четвертый альбом, до конца не заполненный, заблистал самыми ее целомудренными образами. Арманда в розовой куртке, Арманда, сияющая, как бриллиант, Арманда, несущаяся по склону на лыжах, вздымая сахарную пыль. Наконец с верхнего этажа прозрачного домика заковыляла по лестнице мадам Шамар. На ее голом локте, когда она ухватилась за перила, всколыхнулся жир. Теперь она была в изысканном летнем платье с оборками, будто пройдя, как и ее дочь, разные стадии метаморфоз.
— Сидите, сидите, — вскричала она, пошлепав по воздуху рукой, но Хью стал уверять, что ему пора идти.
— Скажите ей, — добавил он, — скажите вашей дочери, когда она вернется со своего ледника, что я ужасно огорчен. Скажите ей, что я неделю, две недели, три недели пробуду в этом мрачном отеле «Аскот», в этой несчастной деревушке Витт. Скажите ей, что, если она не позвонит, я сам ей буду звонить. Скажите ей… — продолжал он, двигаясь по скользкой дорожке промеж кранов и бульдозеров, застывших в предвечернем золоте, — что мой организм ею отравлен, ею и двадцатью ее сестрами, двадцатью ее уменьшенными копиями из прошлого, и что если она не будет моей, я погиб!
Он все еще был довольно наивен, как это бывает с влюбленными. Другой бы сказал толстой и вульгарной мадам Шамар: «Как вы смеете выставлять ваше дитя напоказ перед пришельцами с обостренными чувствами?» Но Персон наш неопределенно предположил, что это просто образец современной свободы нравов, принятой в кругу мадам Шамар. Господи, в каком кругу? Как и мать Хью, мать нашей дамы была дочерью сельского ветеринара (единственное совпадение во всей этой довольно грустной истории, о котором стоит упомянуть). Спрячь снимки, глупая нудистка!
Она позвонила около полуночи, когда он пребывал в колодце тут же ускользнувшего, но определенно дурного сновидения (после молодой картошки, залитой расплавленным сыром и запитой бутылкой еще более юного вина в гостиничном carnotzet[20]). Хватая трубку, он стал другой рукой нащупывать очки для чтения, без которых в силу некоей аберрации сопряженных чувств, не мог говорить по телефону.
— Это Ю Персон? — раздался ее голос.
Еще когда в поезде Арманда прочла вслух его визитную карточку, он понял, что она всегда будет произносить его имя как «Ю».
— Да, это я, то есть «Ю», то есть вы совершенно прелестно коверкаете мое имя.
— Я ничего никогда не коверкаю. Знаете, я не получила…
— Нет, коверкаете! Вы опускаете начальный согласный, будто… будто жемчужину в чашку для подаяния.
— Надо говорить не в чашку, а в шапку. Я выиграла. Теперь слушайте. Завтра я занята, а как насчет пятницы, — вы можете быть готовы à sept heures précises?[21]
Конечно, может. Арманда пригласила «Перси», как она посулила впредь его называть, раз ему не нравится «Ю», кататься на лыжах в Драконите или, как ему послышалось, в какие-то Мрака Нити, и он тут же представил себе лесную чащу, которая служит романтическим путникам защитой от голубого сияния альпийского полудня. Он ответил, что слалому так и не научился, хотя был на каникулах в Шугарвуде, штат Вермонт, но с удовольствием будет сопровождать ее пешком, гуляя по тропе, не только услужливо нарисованной его воображением, но и чисто выметенной метлой снеговика — одна из тех мгновенных безосновательных фантазий, которые могут порой одурачить и мудреца.
13
Теперь мы должны поймать в фокус главную улицу Витта на следующий день после ее звонка, в четверг. Она кишит просвечивающими прохожими и происшествиями — мы могли бы погрузиться в них и сквозь них с ангельским или авторским наслаждением, но для данного отчета ограничимся лишь единственной персоной нашего Персона. Не такой уж любитель прогулок, он пустился в недолгое, но утомительное праздношатание по поселку. По улице уныло струился, струился поток автомобилей; некоторые из них с тяжелой неуклюжестью неподатливых механизмов искали места для стоянки; другие направлялись в более модный курорт Тур, расположенный в двадцати километрах к северу, или, наоборот, возвращались оттуда. Он несколько раз прошел мимо старого фонтана, откуда вода струилась по выдолбленному в бревне желобу, обросшему с обеих сторон геранью. Он осмотрел почту и банк, церковь и туристическое бюро, а также знаменитую закопченную хижину, которой вместе с капустой на огороде и растопырившим руки пугалом разрешили доживать свои дни между доходным домом и прачечной.
В двух разных кабачках он выпил пива. У витрины спортивного магазина он помедлил, помедлил и купил прелестный серый свитер с отложным воротником и вышитым на сердце маленьким, очень красивым американским флагом. «Сделано в Турции» — пролепетала этикетка.
Только он подумал, что надо еще подкрепиться, как увидел ее — она сидела за столиком в уличном кафе. «Ю» к ней кинулся, полагая, что она одна, потом заметил, но слишком поздно, еще одну сумочку на противоположном кресле. В ту же самую минуту из помещения вышла ее подруга и, садясь на свое место, произнесла прелестным нью-йоркским голоском с теми распутными нотками, которые он узнал бы и в раю:
— Какая-то сатира на сортир.
Тем временем Хью Персон, не в силах содрать с лица маску приветливой ухмылки, подошел к ним и был приглашен составить им компанию.
Дама за соседним столиком, забавным образом напоминающая Персонову покойную тетку Мелиссу, которую мы так любим, читала «Еральд Трибюн». Арманда надеялась (в расхожем смысле слова), что Джулия Мур и Перси уже встречались. Джулия тоже в этом не сомневалась. Не сомневался — о, да — и Хью. Позволит ли двойница тетушки взять свободный стул? Да, конечно. Тетушка, добрейшая душа, живет с пятью кошками в игрушечном домике в конце березовой аллеи, в тишайшей части…
Тут нас прерывает оглушительный грохот — невозмутимая официантка, женщина бедная, но бедная по праву, уронила поднос с пирожками и бутылками и, присев на корточки, с лицом по-прежнему невозмутимым, рассыпалась на тысячу быстрых мелких характерных для нее движений. Арманда сообщила Перси, что Джулия специально приехала к ней из Женевы, чтобы перевести несколько фраз, с помощью которых собирается «произвести впечатление» на своих русских друзей, к которым завтра летит в Москву. А Перси приехал сюда работать с ее отчимом.
— Слава Богу, бывшим отчимом, — сказала Джулия. — Кстати, Перси, если это теперь твой nom de voyage,[22] ты тоже можешь мне помочь. Арманда уже объяснила, что мне надо пленить кое-кого в Москве, — людей, которые обещали познакомить меня с одним молодым и знаменитым русским поэтом. Арманда меня снабдила разными чудными словечками, но мы застряли на (доставая из сумки клочок бумаги), — я хочу знать, как сказать: «Какая хорошенькая церквушка» и «Сколько снега». Понимаешь, мы сперва переводим на французский, и она считает, что это будет rafale de neige,[23] но не может же быть по-французски rafale, a по-русски «рафалович»{19}, или как там они говорят.
— Это будет congère,[24] — сказал наш Персон, — слово женского рода, так говорила моя мать.
— Значит, по-русски сугроб, — сказала Арманда, сухо добавив: — Только в августе там не очень-то много снега.
Джулия засмеялась. Джулия выглядела здоровой и счастливой. Джулия была даже красивее, чем два года назад. Станет ли она теперь мне сниться — с этим новым рисунком бровей, с длинными волосами? Как быстро сны поспевают за модами? Приснится ли она мне в следующий раз все еще с прической японской куклы?
— Можно, я вам что-нибудь закажу? — сказала Арманда, обращаясь к Перси, но без пригласительного жеста, какими обычно сопровождаются подобные фразы.
Перси выпил бы, пожалуй, чашку горячего шоколада. Сладко и страшно — снова встретить на людях предмет прежней огненной страсти! Арманде, конечно, нечего опасаться. Совсем другой класс, нет сравнения. Хью пришла на память известная новелла R. — «Прошедшее, настоящее и будущее».
— Послушай, Арманда, мы ведь кажется еще не все перевели?
— Мы и так уже два часа на это потратили, — сказала Арманда довольно сердито, не понимая, наверное, что ей нечего опасаться. Сладость была совсем другого — скорее интеллектуального или художественного свойства, в точности как в новелле у Р.: шикарный господин в темно-синем клубном пиджаке ужинает на освещенной веранде с тремя декольтированными красавицами — Алисой, Беатой и Виолой, которые до этого никогда не встречались: А. — бывшая любовь, Б. — теперешняя его любовница, В. — будущая жена.
Он пожалел, что по примеру Арманды и Джулии не заказал себе кофе. Шоколад нельзя было взять в рот. Ему принесли просто чашку горячего молока. Отдельно подавался какой-то элегантный пакетик и немного сахара. Верхний краешек пакетика надо было надорвать, а бежевую пыль из него вытряхнуть в безжалостно пастеризованное молоко. Отпиваешь молоко — и добавляй скорее сахар. Но никакой сахар не отобьет этого скверного, пресного, поганого вкуса.
Арманда, наблюдавшая все стадии его изумления и разочарования, улыбнулась и сказала: «Будете знать, во что швейцарцы превратили горячий шоколад. Моя мать, — продолжала она, повернувшись к Джулии (которая, хоть и гордилась своей сдержанностью, тут с красноречивым sans-gêne[25] Прошедшего залезла своей ложечкой в чашку Хью, чтобы снять пробу), — мать моя однажды даже заплакала, когда ей подали эту бурду, — с такой нежностью она вспоминает шоколад своего шоколадного детства.
— Довольно противно, — согласилась Джулия, облизывая бледные пухлые губы, — но все-таки лучше нашего американского пойла.
— Потому что ты самая плохая патриотка на свете, — сказала Арманда.
Очарование Прошедшего состояло в сохранении тайны. Зная Джулию, он был уверен, что та никогда не расскажет про их роман — одну каплю из множества глотков — случайной подруге. В тот миг, хрупкий и бесценный, они с Джулией (
14
Пятница. Утро. Глоток кока-колы. Отрыжка. Бритье на скорую руку. Он надел свое обычное платье, дополнив его для фасона свитером с отложным воротником. Последнее собеседование с зеркалом. Из красной ноздри он извлек черный волосок.
Первое разочарование ожидало его с седьмым ударом часов на месте встречи (площадь перед почтой), куда она явилась в сопровождении трех юных атлетов, Джека, Джейка и Жака, чьи медные лица скалились возле нее на одном из последних снимков четвертого альбома. Заметив, как недовольно задвигался его кадык, Арманда беспечно проворковала, что ему, может, и не стоит с ними ходить, потому что «мы хотим подняться до единственного работающего летом подъемника, а залезть туда без привычки не так-то просто». Белозубый Жак, полуобняв свою дерзкую подругу, доверительно посоветовал monsieur[28] переобуться в более крепкие ботинки, на что Хью отвечал, что американцы ходят по горам в любых старых башмаках и даже в теннисных туфлях.
— Мы решили, — сказала Арманда, — вас тоже поставить на лыжи. Все наше снаряжение хранится у хозяина подъемника, и он наверняка что-нибудь для вас подыщет. Каких-нибудь пять уроков — и вы будете закладывать виражи. Еще, я думаю, вам нужна куртка. Тут, внизу, на двух тысячах футов лето, а на девяти будет полярная стужа.
— Крошка права, — сказал Жак с притворным восхищением, похлопывая ее по плечу.
— Сорок минут ходу, — добавил один из близнецов. — Хорошая разминка.
Скоро выяснилось, что Хью не в состоянии ни за ними угнаться, ни вообще достичь четырехтысячной отметки с северной стороны над Виттом, откуда начиналась канатная дорога. Обещанная «прогулка» оказалась чудовищным мученьем — хуже всего, что он испытал во время школьных походов в Вермонте или Нью-Гемпшире. Путь состоял из очень крутых подъемов, очень скользких спусков и опять гигантских подъемов по склону очередной горы. Тропа была усеяна камнями, корнями и рытвинами. Бедный потный Хью, как он пыхтел в затылок Арманды (пучок русых волос), которая сама легко поспевала за легконогим Жаком. Близнецы-англичане составляли арьергард. Если бы они так не спешили, Хью, вероятно, совершил бы это несложное восхождение, но его бессердечные и беззаботные спутники ускоряли шаг, ничуть не щадя его, взлетая на кручи, и с шиком съезжали по спускам, с которыми Хью препирался, умоляюще простирая к ним руки. От предложенной ему палки он отказался, но в конце концов после двадцати минут пытки запросил короткой передышки. К пущему его посрамлению, когда он, низко наклонив голову со свисающей с кончика носа капелькой пота, уселся на камне, осталась с ним вовсе не Арманда, а Джек и Джейк. Близнецы были неразговорчивы и, подбоченясь, лишь обменивались молчаливыми взглядами, стоя чуть поодаль на тропинке. Чувствуя, что благорасположение их иссякает, он стал уговаривать их идти вперед, пообещав немного погодя двинуться следом. Они ушли, он подождал-подождал немного и заковылял обратно в деревню. Когда тропа ненадолго вышла из леса, он снова устроился отдохнуть на краю обрыва, откуда одинокая скамейка, даром что безглазая, жадно взирала на чудесный вид. Сидя на ней и покуривая, он вдруг заметил высоко наверху всю компанию — синяя, серая, розовая и красная куртки махали ему со скалы. Он помахал им в ответ и продолжил свое невеселое отступление.
Но Хью Персон не сдался. Обутый в настоящие сапоги, с альпенштоком в руках и жевательной резинкой во рту, он снова пошел с ними на следующее утро. Он поставил условием, что сам себе выберет темп и что они нигде не будут его ждать, и дошел бы до канатной дороги, если бы не сбился с пути и не попал в конце концов на заросшую колючим кустарником лесосеку, где дорога обрывалась. Предпринятая через день-другой еще одна попытка оказалась более успешной. Он почти дошел до альпийских лугов, но тут переменилась погода, все окутал сырой туман, и он два часа одиноко стучал зубами в вонючем коровнике, выжидая, пока из клубящихся паров снова покажется солнце.
В другой раз он вызвался нести новую пару лыж, только что ею купленную, — странные рептильно-зеленого цвета полоски из металла и фибергласа. Их сложные крепления явно приходились ближайшей родней тем ортопедическим средствам, с помощью которых передвигаются калеки. Когда ему было позволено взвалить эти драгоценные лыжи на плечо, они показались ему волшебно легкими, но скоро отяжелели, как малахитовые глыбы, и он их волок следом за Армандой, шатаясь словно клоун, помогающий менять реквизит на цирковой арене. Груз у него был выхвачен, как только он присел отдохнуть, а взамен предложен бумажный пакетик (четыре небольших апельсина), который он оттолкнул, не глядя.
Персон наш был упрям, а кроме того — безумно влюблен. Стихия волшебной сказки, казалось, заливала готической розовой водицей все усилия взять приступом бастионы ее Дракона. На следующей неделе он в крепость проник и стал меньшей для нее докукой.
15
Потягивая ром на залитой солнцем террасе Café du Glacier,[29] чуть ниже приюта Дракониты, слегка опьяненный алкоголем, замешанным на горном воздухе, Хью весьма самодовольно поглядывал на лыжное поле (чудное зрелище после всей этой водицы с острова, именующего себя майкой) и впитывал блеск горнолыжных трасс, синеву следов «елочкой» на снегу, многоцветье фигурок, словно случайным мазком намеченных на слепящей белизне рукой фламандского мастера. Он подумал, что этот вид можно бы прекрасно использовать для суперобложки «Пленника креплений» — автобиографии знаменитого лыжника, рукопись которой (тщательно исправленную и дополненную множеством издательских рук) он недавно готовил к печати, ставя вопросительные знаки, как он сейчас вспомнил, против таких терминов, как godilles или wedeln[30] (rom.{20}?). Забавно за третьей рюмкой глядеть на всех этих нарисованных человечков, снующих туда-сюда, теряющих кто лыжу, кто палку или победно завершающих вираж в брызгах серебряной пыли. Хью Персон, перейдя теперь на вишневую водку, стал думать, хватит ли ему сил заставить себя последовать ее совету («такой большой, славный, спортивный янки — и не умеет кататься на лыжах!») и превратиться в одну из тех фигурок, что, лихо согнувшись, летят с горы, или он навечно обречен вновь и вновь принимать беспомощную позу неуклюжего новичка, который, рухнув в снег, долго лежит на спине, напрасно изображая безмятежного ленивца. Растерянным и влажным оком он никак не мог найти в толпе лыжников силуэт Арманды. Однажды он был уже уверен, что ее отыскал — она парила и мелькала в своей красной куртке, с непокрытой головой, очаровательная до безумия, — вон, вон она, а теперь тут, — подскакивает на трамплине, стремительно приближается, исчезает на мгновение за бугром — и вдруг превращается в пучеглазую незнакомку.
В этот самый миг, шурша блестящим зеленым нейлоном, она появилась с другой стороны террасы. Она несла в руках лыжи, но еще не сняла своих замечательных ботинок. Он потратил достаточно времени на изучение швейцарской лыжной экипировки в витринах магазинов, чтобы знать, что кожу заменили пластики, а шнурки — твердые застежки.
— Первая девушка на Луне, — сказал он, указывая на ее ботинки. Если бы они так плотно не сидели на ногах, она пошевелила бы внутри пальцами, как обычно поступают женщины, когда кто-нибудь хвалит их обувь (улыбающиеся пальчики вместо гримаски губ).
— Послушай, — сказала она, разглядывая свои «Мондштейновские сексоходы»{21} (их невероятное название), — я лыжи оставлю здесь, переобуюсь, и мы с тобой спустимся à deux,[31] Я поссорилась с Жаком, и он ушел со своими дорогими дружками. Слава Богу, все кончено.
Сидя напротив него в божественной кабине подвесной дороги, она удовольствовалась сравнительно учтивой версией того, что позже поведала ему во всей красочности мерзких деталей. Жак требовал, чтобы она присутствовала на мастурбационных сеансах, которые он проводил с близнецами Блейк у них на даче. Раз он уже заставил Джейка показать ей свою снасть, но она, топнув ножкой, призвала их к порядку. Теперь Жак поставил ей ультиматум: или она будет участвовать в их гадких играх, или он отказывается с ней спать. Она готова быть сколь угодно современной и в социальном смысле, и в сексуальном, но это, по ее мнению, грубо, оскорбительно и старо, как Древняя Греция.
Кабина так и парила бы в голубом сиянии не хуже райского, если бы могучий служитель не поймал ее прежде, чем она повернула обратно в вечность. Они вышли. Под навесом, где машина творила свою скромную нескончаемую работу, царила весна. Чопорно извинившись, Арманда на минуту исчезла. На заросшем одуванчиками лугу паслись коровы, из близлежащей buvette[32] раздавалась радиомузыка.
В застенчивом трепете молодой любви Хью мучился мыслью, можно ли будет ее поцеловать, если они остановятся отдохнуть на каком-нибудь извиве тропинки. Да, он попробует, как только они достигнут пояса рододендронов, где, вероятно, сделают привал — она, чтобы снять куртку, он, чтобы вынуть камушек из правого ботинка. Рододендроны и можжевельник давно сменились ольховником, и знакомый голос отчаяния стал внушать Персону, что камушек и мотыльковый поцелуй лучше отложить до другого раза. Когда они дошли до ельника, она остановилась, осмотрелась по сторонам и сказала столь же обыденным тоном, как если бы предлагала собирать грибы или ягоды: «А теперь займемся любовью. Вон за теми деревьями есть симпатичная полянка со мхом — никто не помешает, если не тянуть». Нужное место было отмечено апельсиновой кожурой. В порядке подготовки, какой требовала его нервическая плоть (просьба «не тянуть» была ошибкой), он попробовал ее обнять, но она рыбьим движением вывернулась и уселась на кустики черники, стаскивая с себя башмаки и брюки. Вдобавок ко всему, его неприятно поразила рифленая фактура ее черных рейтуз грубой вязки, которые она носила под лыжными брюками. Спустить их она согласилась только до необходимого уровня. Ни целовать себя, ни даже поласкать ей бедра она не позволила.
— Ну, значит, не везет, — в конце концов сказала она, но стоило ей, приподнявшись и натягивая рейтузы, ненароком к нему прижаться, как он моментально обрел силы и исполнил все, что от него требовалось.
— Ну а теперь домой, — обронила она обычным голосом сразу, как только дело было сделано, и они в молчании стали быстро спускаться дальше.
За следующим поворотом тропинки внизу показались первые сады Витта, а еще ниже можно было разглядеть сверкающий ручеек, лесной склад, скошенные поля, коричневые домики.
— Ненавижу Витт, — сказал Хью. — Ненавижу жизнь. Ненавижу себя. Ненавижу эту старую мерзкую скамейку.
Она остановилась, чтобы взглянуть, куда указывает его гневный палец, и он ее обнял. Сперва она попробовала уклониться от его губ, но он отчаянно настаивал. Внезапно она уступила, и тут произошло маленькое чудо. Дрожь нежности подернула рябью ее черты, словно ветерок — отражение в воде. На ресницах ее блестели слезы, плечи дрожали в его объятьях. Этому мигу нежной муки больше не суждено было вернуться — вернее, ему не дано будет времени, чтобы повториться по завершении цикла, заданного его собственным ритмом; и все же это короткое содрогание, в котором она растаяла вместе с солнцем, вишневыми деревьями, прощенным пейзажем, задало ноту для его нового существования, подразумевающую, что как бы «все в порядке», несмотря на ее припадки дурного настроения, глупейшие капризы, грубейшие требования. Именно этот поцелуй, а не то, что ему предшествовало, и был истинным началом их романа.
Она высвободилась, не произнося ни слова. Долгая вереница детей, замыкаемая наставником, поднималась им навстречу по крутой тропинке. Один из школьников вскарабкался на круглый валун и спрыгнул вниз с радостным визгом. «Grüss Gott»,[33] — сказал учитель, проходя мимо Арманды и Хью. «Привет, если не шутите», — отозвался Хью.
— Он, наверное, решил, что ты ненормальный, — сказала она.
Миновав рощицу на берегу и перейдя через мост, они дошли до задов Витта, откуда, срезав напрямик по перекопанному и грязному склону между недостроенными дачами, добрались до виллы «Настя». На кухне Анастасия Петровна ставила цветы в вазу.
— Мама, иди сюда, — закричала Арманда по-русски, — жениха привела!
16
В Витте был новый теннисный корт. Однажды Арманда вызвала Хью на бой.
Сон, со времен детства с его ночными страхами, всегда был проблемой для нашего Персона. Проблемой двоякой. Иногда он часами должен был угождать черному автомату с помощью автоматического повторения какого-нибудь подвижного образа. Это была одна беда. Но еще большее мученье доставляло ему то полубезумное состояние, в которое он погружался, когда наконец засыпал. Он не мог поверить, что не для него одного ночь сотрясается от грубых и нелепых кошмаров, оставляющих за собой еще и дневную тень. Ни случайные дурные сны, рассказанные время от времени его друзьями, ни весь ранжир фрейдистских сонников с их веселенькими разъяснениями — ничто не могло сравниться с усложненной злостностью его почти еженощных опытов.
Первую проблему он еще в отрочестве пытался разрешить с помощью хитроумного метода, который действовал лучше всяких таблеток (слишком слабые давали недолгий сон, чересчур сильные выпускали на волю рой чудовищных видений). Метод, на который он набрел, заключался в мысленном воспроизведении, с точностью метронома, теннисной партии. Теннис был единственной игрой, доступной ему и в юности, и в сорок лет. Играл он не просто сносно, а с какой-то даже раскованной изысканностью (которую много лет назад перенял от своего кузена — лихого малого, тренера школы в Новой Англии, директором которой был его отец), и к тому же изобрел удар, какого ни Гай, ни зять Гая, еще лучший профессионал, не могли ни повторить, ни принять. В нем было нечто от искусства для искусства, — таким ударом нельзя отбить мяч после неуклюжего низкого отскока, он требует идеально уравновешенной стойки (трудно достижимой на бегу) и сам по себе победы не обеспечивает. Удар Персона делается напряженной и твердой рукой, сочетая силу драйва с вязкой подрезкой, так что мяч словно льнет к ракете, пока не отрывается от нее. Соприкосновение происходит у верхнего края ракетных жил, причем игрок должен далеко отстоять от летящего мяча и как бы к нему тянуться. Отскок — достаточно высокий, чтобы верхняя часть ракеты не подкручивала мяч, а плотно к нему «приклеивалась», направляя его по четкой траектории. Если мяч недостаточно плотно прилипает к жилам или попадает на середину овала, то получается самая обычная смазанная, медленная «свеча», которую легко отбить. Но если удар произведен правильно, он отзывается сухим хрустом в предплечье, и мяч точнехонько отлетает на предуготовленную для него точку у задней линии, «прилипая» к земле точно так же, как к жилам ракеты при самом ударе. Сохраняя заданную ему скорость, мяч едва отрывался от площадки, и Персон думал, что путем огромной, бесконечной тренировки его можно заставить вовсе не отскакивать, а катиться с молниеносной скоростью по поверхности корта. Отбить же неотскочивший мяч еще никому не удавалось, и такие удары пришлось бы в скором времени запретить как нарушение спортивных приличий и правил. Но даже в грубом исполнении самого изобретателя удар бывал иногда восхитителен.
Принимая удар Персона, противник обычно мазал самым смехотворным образом, потому что низкий мяч невероятно трудно даже не послать в цель, а просто отбить. Гай с гаером-зятем всегда удивлялись и досадовали, когда Хью удавался его «клейкий» удар, что, к сожалению, случалось нечасто. Он мстил тем, что не говорил озадаченным профессионалам, пытавшимся воспроизвести этот прием (добиваясь лишь слабого подобия), что весь фокус не в резкости, а в вязкости удара, и даже и не в самой вязкости, а в точном соединении мяча с ракетой у верхнего края ее жил, а также в твердом движении руки. Хью годами мысленно пестовал этот удар еще долгое время после того, как шансы его использовать свелись к двум-трем попыткам в какой-нибудь жалкой схватке (на самом деле в последний раз он удался ему в Витте — в игре с Армандой, после чего та убежала с корта, и обратно ее было недозваться). Чаще всего он прибегал к нему как к снотворному. На этих ночных тренировках перед погружением в сон он чрезвычайно усовершенствовал свой удар, например, сократил время на подготовку к нему (принимая сильную подачу), а также научился его зеркальному воспроизведению (при ударе слева — вместо того чтобы бегать как дурак за мячом). Стоило ему поудобнее пристроить щеку на мягкой прохладной подушке, как по руке пробегала знакомая дрожь уверенности, и он уже без остановки играл одну партию за другой. В запасе имелись и дополнительные изюминки, вроде ответа на вопрос сонного репортера: «подрезай, но не закручивай», или переполненного маком кубка Дэвиса, который он, победитель, принимал в блаженном тумане.
Почему он перестал пользоваться этим средством от бессонницы, женившись на Арманде? Ведь не потому, что она раскритиковала любимый его удар как оскорбительный и совершенно неинтересный? Неужели интимные чары странного снотворного разрушила новизна разделенной постели или, может быть, соседство чужого мозга, гудящего под боком? Возможно. По крайней мере, он перестал и пытаться, убедив себя, что одна-две бессонные ночи в неделю — для него безобидная норма, а в остальные довольствовался тем, что просматривал события дня (тоже, по-своему, автомат), заботы и misères[34] обыденной жизни, изредка расцвеченные павлиньей радугой — тем, что тюремные психоаналитики называют сексом.
Говорил ли он, что вдобавок к бессоннице страдает синдромом снобоязни?
Было чего бояться. По части повторяемости кошмарных сюжетов он мог бы состязаться с самыми выдающимися душевнобольными. Иногда ему удавалось вчерне восстановить сюжет с вариантами, которые, сменяя один другой в пространственно организованной последовательности и различаясь лишь незначительными деталями, расцвечивали фабулу, вводили еще какую-нибудь новую отвратительную ситуацию, но всякий раз воспроизводили одну и ту же, вне их не существующую историю. Выслушаем омерзительную ее часть. Один эротический сон с идиотской настойчивостью повторялся в течение нескольких лет и до, и после смерти Арманды. В этом сне, отвергнутом психоаналитиком (странный тип, сын цыганки и неизвестного солдата), как слишком прямолинейный, ему предлагалась спящая красавица на украшенном цветами блюде, с набором разложенных на подушечке инструментов в придачу. Последние различались длиной и шириной, хотя число их и ассортимент менялись от раза к разу. Тщательно в ряд бывали уложены: резиновое орудие с лиловой головкой длиной в ярд, толстый короткий блестящий лом, потом что-то похожее на длинный вертел с нанизанными на него кусочками сырого мяса, чередующегося с прозрачным жиром, и тому подобное — примеры, выбранные наугад. Отдавать чему-либо предпочтение — кораллу, бронзе или этой ужасной резине — не было никакого смысла, ибо какой бы он ни выбрал инструмент, тот начинал изменять размер и форму и никак не подходил к его собственному анатомическому устройству, — в критический момент он обламывался или распадался на две половины между ног или, скорее, между костей более или менее расчлененной дамы. Со всей силой антифрейдистской убежденности он хотел бы подчеркнуть: ни с чем, испытанным в сознательной жизни, эта пытка сновидением не имела ничего общего ни в прямом, ни в «символическом» смысле. Эротическая тема была просто одной из многих, подобно тому как «Мальчик для забавы» — не более чем случайный каприз по отношению ко всему написанному серьезным, даже слишком серьезным писателем, пародировавшимся в одном недавнем романе.
Во время других, не менее зловещих ночных испытаний он пытался каким-то образом остановить или направить в другую сторону струйку зерна или мелкого гравия, вытекающего через прореху в пространстве, но ему страшно мешали всевозможные паутинообразные, нитевидные, игольчатые частицы, хаотические бугры и пустоты, крошащийся мусор, раскалывающиеся колоссы. И в конце концов он оказывался погребенным под грудами этой дряни, и
Ему было сказано: «Напрасно вы не обратились к вашему психоаналитику сразу, как только кошмары стали усиливаться». Он ответил, что у него во владении нет такового. Доктор терпеливо разъяснил, что употребил местоимение не в притяжательном смысле, а как бы по-домашнему, — например, в объявлениях пишут: «Обращайтесь к вашему бакалейщику». А что Арманда, она когда-нибудь советовалась с психоаналитиком? Если речь идет о миссис Персон, а не о кошке или о ребенке, то ответ будет «нет». В юности она, кажется, интересовалась необуддизмом и подобного рода вещами. В Америке новые друзья пытались заставить ее пройти курс, как вы говорите, «анализа», — она отвечала, что, может быть, попробует, когда закончит свои восточные штудии.
Ему было указано, что ее назвали по имени лишь с целью создания интимной атмосферы. Всегда так делается. Не далее как вчера, например, удалось заручиться полным доверием одного узника, которому было сказано: «Расскажи лучше дяде свои сны, а не то получишь вышку». Нужно еще, между прочим, довыяснить, проявлялось ли у Хью, или вернее у мистера Персона, в сновидениях агрессивное влечение. Нужно, между прочим, сначала выяснить значение самого термина. Скульптор может сублимировать агрессивное влечение, круша молотком и долотом неодушевленный предмет. Особенно благоприятную возможность освободиться от агрессивного влечения предоставляет хирургия. Один уважаемый, хотя и не всегда удачливый хирург раз в частной беседе признался, как трудно сдержаться во время операции и не начать резать все, что подвернется под руку. У каждого с детства подспудно накапливается какое-то напряжение. Не надо этого стыдиться. Появление похоти при половом созревании не что иное, как вытеснение влечения к убийству, обычно удовлетворяемого во сне, а бессонница — это просто боязнь узнать о своей бессознательной жажде секса и крови. Около восьмидесяти процентов сновидений взрослых мужчин — эротические. Смотри работы Клариссы Дарк, в одиночку обследовавшей около двухсот здоровых заключенных. Число ночей, проведенных в спальном корпусе Центра, им, разумеется, зачли. И что же? У ста семидесяти восьми наблюдались мощные эрекции во время фазы сна, именуемой «гарем», которая сопровождается сновидениями, вызывающими похотливое вращение зрачка (нечто вроде внутреннего поглаживания). Между прочим, с каких пор мистер Персон стал ненавидеть миссис Персон? Нет ответа. Может быть, ненависть входила в их отношения с самого начала? Нет ответа. Он ей когда-нибудь дарил свитер с отложным воротником? Нет ответа. Не был ли он раздражен, когда она сказала, что воротник жмет ей горло?
— Если вы сейчас же не перестанете лезть ко мне со всей этой мерзкой чушью, — сказал Хью, — меня стошнит.
17
Будем говорить о любви.
Какие действенные слова, какие стрелы хранятся там. в горах, в подобающем месте, в особых тайниках гранитного сердца, за стальными стенами, замаскированными под окружающие пятнистые скалы! Но когда в недолгие дни ухаживания и женитьбы дело доходило до объяснения в любви, Хью Персон не знал, где найти слова, трогательные и убедительные, от которых на ее суровых темных глазах заблестят яркие слезы. И напротив, на какое-то слово, оброненное без претензий на пронзительность и поэзию, на какую-нибудь самую расхожую фразу эта сухая, глубоко несчастная женщина вдруг отзывалась истерией счастья. Сознательные попытки проваливались. Если иногда случалось, что в момент уныния он, оторвавшись от книги, без всяких эротических намерений шел в ее комнату и, упираясь в пол коленями и локтями, начинал к ней ползти, словно спустившийся с дерева и впавший в исступление представитель неизвестного науке вида ленивцев, то Арманда холодно приказывала ему встать, и перестать валять дурака. Самые пылкие обращения; какие он мог придумать — моя принцесса, моя любимая, мой ангел, моя антилопа, мой резвый зверек, — лишь приводили ее в отчаяние.
— Почему, — вопрошала она, — ты не можешь говорить со мной по-человечески, как воспитанный мужчина с дамой? Почему ты должен всегда паясничать? Почему ты не можешь говорить всерьез, — просто и нормально?
— Но что может быть ненормальнее любви, — отвечал он, — нормальная жизнь — это бред, нормальные люди над любовью смеются. — Он пытался поцеловать подол ее юбки, укусить складку на брюках, подъем, палец ее разъяренной ноги, но чем сильнее он пресмыкался, бормоча своим немузыкальным голосом как бы самому себе на ухо слюнявые, редчайшие, экзотические, обычные слова, обозначающие все и ничего, — тем больше простое объяснение в любви превращалось в пародию на брачные танцы птиц, исполняемые одним петушком без всякой курочки на горизонте, — длинная шея выпрямляется, потом сгибается, словно ныряет вниз, снова прямая шея. Он стыдился самого себя, но не мог остановиться, а она не могла этого понять, ибо он в таких случаях никогда не умел найти верных слов, принести в клюве нужную травинку.
Он любил ее. несмотря на ее полную непригодность быть любимой. У Арманды было много тяжелых, хотя и не столь уж редких черт характера, которые он воспринимал как безумные ключи к разумному ребусу. Она кричала на свою мать по-русски: скотина. — не зная, конечно, что после отъезда с Хью за океан, за смертью, больше никогда ее не увидит. Она любила устраивать тщательно продуманные вечера, и, каков бы ни был срок давности той или иной изящной ассамблеи (десять, пятнадцать месяцев назад или еще раньше, до свадьбы, в доме матери в Брюсселе или в Витте), каждая вечеринка, каждая тема, с ней связанная, навсегда сохранялась в звенящем морозе ее чисто прибранного сознания. Приемы эти мерцали в ее памяти, как звезды на занавесе пульсирующего прошлого, а гости представлялись ей дальними форпостами на границах ее собственной личности, уязвимыми, плохо защищенными и потому заслуживающими ностальгического уважения. Если Джулия или Юния между прочим замечали, что не знакомы с Ш., художественным критиком (шурином покойного Шарля Шамара), хотя и Джулия и Юния, как значилось в ее анналах, встречались с ним у нее на вечеринке, она могла очень разозлиться и, презрительно растягивая слова, изобличала ошибку, потом, изгибаясь, словно танцевала танец живота, добавляла: «Тогда вы, наверное, забыли и пти-фуры от Отца Игоря{22} (какой-то особый магазин), которые вам так понравились». Хью впервые в жизни имел дело с таким ужасным характером, с таким болезненным amour-propre,[37] с такой на себе замкнутостью. Джулия, катавшаяся с ней на лыжах и коньках, говорила, что она «душка», но большинство женщин относились к ней скептически и, болтая по телефону, посмеивались над ее довольно жалкими приемами нападения и защиты. Если кто-нибудь начинал говорить: «За два-три дня до того, как я сломала ногу…» — она врывалась в разговор с торжествующим «а я в детстве сломала обе ноги!». К мужу она при людях по каким-то таинственным причинам обращалась ироническим и вообще весьма неприятным тоном.
У нее были странные причуды. В последнюю ночь их медового месяца в Стрезе (издательство настаивало на его возвращении) она вдруг решила, что именно последние ночи в гостиницах без пожарных лестниц статистически наиболее опасны, а их гостиница, массивная и старомодная, действительно выглядела весьма горючей. Телевизионные продюсеры почему-то считают, что ничего нет более фотогеничного и впечатляющего публику, чем добрый пожар. Насмотревшись новостей по итальянскому телевидению, Арманда не то притворилась (она любила казаться интересной), не то действительно была взволнована одним таким бедствием, показанным на местном экране, — маленькие язычки, как слаломные флажки, большие — как нежданные дьяволы, пересекающимися дугами хлещет вода, как из сотни барочных фонтанов, бесстрашные пожарные в блестящих прорезиненных комбинезонах отдают бессмысленные команды в этой фантасмагории дыма и разрушения. В ту ночь в Стрезе она потребовала, чтобы они прорепетировали (он — в спальных трусах, она в пижаме «чудо-дзюдо») акробатическое бегство сквозь бурю и мрак, спустившись по аляповатому фасаду гостиницы с пятого этажа на третий, а оттуда — на крышу галереи, окруженную качающимися, протестующими деревьями. Тщетно Хью пытался ее урезонить. Наша буйная скалолазка уверяла его, что все это можно проделать, используя для опоры различные гипсовые украшения, щедро разбросанные выступы и маленькие обрешеченные балкончики, будто специально приготовленные для безопасного спуска. Она приказала Хью следовать за ней и светить сверху электрическим фонариком; предполагалось также, что он не будет от нее отдаляться, чтобы при необходимости поддержать ее на весу, если ей надо будет вытянуться во весь рост и нащупать босой ногой следующую ступеньку.
Хью, обладая сильными передними конечностями, был, однако, на редкость неприспособленным человекообразным. Он совершенно испортил все дело. Он застрял на карнизе прямо под их балконом. Свет от его фонарика беспорядочно порхал по небольшому участку фасада, потом фонарик выпал у него из рук. Со своего насеста он взывал к ней, умоляя вернуться. Под его ногой вдруг неожиданно распахнулся ставень. Хью удалось залезть обратно на свой балкон, откуда он продолжал выкликать ее имя, хотя теперь-то уж был абсолютно убежден, что она погибла, а Арманда тем временем пребывала в одной из комнат четвертого этажа, где в конце концов и нашел ее Хью — закутанная в одеяло, она мирно покуривала, разлегшись на постели неизвестного мужчины, а тот читал журнал, сидя в кресле возле кровати.
Ее сексуальные странности приводили Хью в отчаянье. За время путешествия он с ними успел познакомиться, — а когда капризная новобрачная обосновалась в его нью-йоркской квартире, ее прихоти стали частью домашнего обихода. Арманда постановила заниматься любовью всегда в одно и то же время, перед вечерним чаем, в гостиной, словно на воображаемой сцене, сопровождая процесс непрекращающейся болтовней, причем оба партнера должны быть приодеты — он в своем лучшем костюме, при галстуке в горошек, она — в элегантном глухом черном платье. Как уступка природе разрешалось приспускать нижнее белье, но самым незаметным образом, не прерывая беседы ни малейшей паузой. Нетерпение объявлялось непристойным, какое-либо обнажение — чудовищным. Приготовления, без которых бедняге Хью никак было не обойтись, следовало скрывать с помощью газеты или книги, взятой с журнального столика, и горе ему, если во время самого действа он морщился или совершал какой-нибудь промах; но еще неприятнее, чем скатавшееся белье, страшно давящее в защемленном паху, или шуршащее соприкосновение с гладкой броней ее чулок, была необходимость, полусидя в перекрученном положении на неудобном диванчике, непрерывно вести пустой разговор о знакомых, политике, знаках Зодиака, прислуге, тем временем доводя пикантную работу — проявления спешки запрещались категорически — до последних содроганий. Хью, отличаясь умеренной мужской силой, наверное, не перенес бы пытки, если бы она более тщательно, чем ей казалось, скрывала возбуждение, в какое ее приводил контраст между воображаемым и действительным — контраст, как бы там ни было, наделенный своего рода художественностью, особенно если вспомнить обычаи некоторых дальневосточных народов, сущих простофиль во многих других отношениях. Однако еще больше его поддерживало ни разу не обманутое ожидание того момента, когда гримаса ошеломленного восторга начнет постепенно придавать идиотическое выражение ее родным чертам, как бы она ни пыталась сохранить светский тон. В некотором смысле он даже предпочитал обстановку гостиной той, еще более ненормальной ситуации, когда она, желая изредка, чтобы он ею обладал в постели, под одеялом, тем временем разговаривала по телефону, сплетничая с подругой или разыгрывая какого-нибудь незнакомого мужчину. Способность Персона прощать все это, находить разумные объяснения и так далее делает его для нас еще милей, но иногда, увы, вызывает и откровенный смех. Например, он убеждал себя, что раздеваться она отказывается, потому что стесняется своих маленьких надутых грудок и шрама на бедре, оставшегося после падения на лыжах. Глупый Персон!