4
Самым странным в событиях этого месяца было то, что впоследствии трудно даже оказалось вспомнить и уразуметь, что же, собственно, произошло; невозможно было ухватить ничего положительного: так, игра эмоций, тень, замутившая самочувствие, одурь, угар, не удивительный при той достопамятной московской жаре, когда деревья среди лета желтели и теряли листву, петухи и люди невесть с чего начинали метаться по дорогам, а воздух был отравлен дымной мглой, от которой слезились глаза и возникали галлюцинации. Лишь одна Ксена, пожалуй, с самого начала как-то связывала эти события с появлением масочника, хотя недоумения и вопросительные знаки именно тут-то и начинали валить косяком.
Взять хотя бы прелюбопытную историю с лингвистом Богоявленским, к которому Скворцов однажды привел для очередной демонстрации своего феномена-протеже. Богоявленский был человек примечательный. Белозубый атлет, молодой доктор наук, он знал, по его собственным утверждениям, девятнадцать языков, причем сплошь редчайших, на каждом из которых во всем мире говорили сотни, а то и всего десятки человек. Самый же редкий язык, язык вымирающего племени малапагосов с одного из островов Молуккского архипелага, знали кроме Богоявленского (и, конечно, самих малапагосов) еще только двое: один американец и один голландец; изредка они устраивали втроем международные конференции, проходившие, по словам прессы, в теплой и дружеской обстановке. Скворцов рассказывал, как в начале знакомства Богоявленский выиграл у него пари, заявив, что первый же встречный чистильщик обуви надраит ему ботинки бесплатно. Как и многие из московских представителей этой профессии, чистильщик оказался айсором; лингвист заговорил с ним на его родном языке, почти столь же редком, как малапагосский (он уверял, что владеет им лучше самих айсоров), — и Скворцову осталось утешиться лишь тем, что растроганный чистильщик за компанию бесплатно вычистил ботинки и ему…
Цезарь у Богоявленского держался до крайности нервно и задерганно; внезапные переходы его настроения могли озадачить. То он был неуверен и сконфужен — воплощенный комплекс неполноценности, то, ободренный доброжелательством, нечаянно оказывался развязан до наглости и тут же спохватывался, вспоминал свое место, извинения ради пускался в безудержные восторги — плебей, одичавший в уединении и не знающий, как себя вести, суетливый мотылек, угодивший к свету и неспособный сам повернуть обратно: бьется в непонятной траектории, сыплется с крылышек светящаяся пыльца — и ведь поневоле притягивал внимание, чем-то задевал. Чем? Может, неожиданностью, необычностью, может, тревожащей трепетностью, намеком на что-то, что скрывалось за этими простодушными спазмами?… Вдобавок, он поразил хозяев некоторой осведомленностью в основах малапагосского языка, очередной раз уверив, что слышал на эту тему лекцию самого Богоявленского; когда лингвист, наморща выпуклый лоб, сказал, что не помнит такой лекции, масочник с жаром напомнил ему день и час выступления, заставив Богоявленского только развести руками…
Так вот, через несколько дней после этой встречи довольно широко разнесся слух, что на Богоявленского в институт пришло анонимное письмо. В письме утверждалось, что вышеупомянутый доктор наук на самом деле никакой не доктор, что диплом у него — липовый, что он не знает ни одного из своих девятнадцати языков, а пресловутый малапагосский, по которому объявил себя главным специалистом, собственноручно сконструировал искусственным путем — со всей его фонетикой, синтаксисом, морфологией и даже фольклором. Не так ведь уж трудно придумать несуществующий язык, благо никто проверить не может, поскольку племя малапагосов, как подчеркивалось во всех предисловиях, обитает в особо труднодоступных районах, если вообще существовало в природе. Оба зарубежных малапагосоведа, и американский и голландский, объявлялись такими же аферистами, как сам Богоявленский, а все они вместе — спевшейся международной шайкой. В письме упоминались и фокусы с тильщиками-айсорами (оказывается, их жертвой был не один Скворцов), которые также объяснялись нехитрым сговором в целях получения прибыли.
Разумеется, всякая анонимка, да еще такая анекдотичная, заслуживала лишь быть пущенной в корзину — но, как и всякая же анонимка, побудила сотрудника институтского отдела кадров так, для собственного интереса, порыться в личном деле Богоявленского. Можно представить его смущение, когда в этом деле он не нашел копии не только докторского диплома, но даже просто университетского. Зато вместо них всплыл невесть как затесавшийся сюда исполнительный лист на взыскание алиментов от женщины, которая до сих пор числилась законной супругой Богоявленского, а также совсем уж странная бумажка с рядком сомнительных цифр. Бумажка, допустим, напоминала запись ресторанного счета, но что она могла означать в личном деле, где не должно быть ничего случайного?… А тут еще стало известно, что американский малапагосовед совсем недавно выступил с очень, очень нехорошей статьей ненаучного характера, которая, понятно, бросала тень сомнения и на его научную репутацию; поневоле вспомнилось, что Богоявленский чуть не ежегодно встречался с этим американцем и регулярно с ним переписывается. Естественно, подозревать его ни в чем не собирались (хотя бывало всякое; и за докторов выдавали себя аферисты), но на всякий же случай попросили принести подлинники обоих дипломов — и вдруг услышали в ответ, что он недавно их потерял вместе с некоторыми другими документами при переезде на новую квартиру. Согласитесь, история закручивалась пределикатная…
Да, но при чем тут был масочник? Ксена не смогла бы этого объяснить даже самой себе. Тут было пока смутное чувство, которому она всегда верила больше, чем логике, и которому была обязана драгоценнейшими своими прозрениями, интуиция, не обоснованная ничем, кроме совпадений, которые вполне могли быть случайными. Почти в то же время, например, стало известно еще об одной анонимке, не менее фантастической, чем на Богоявленского, но еще более дерзкой, поскольку она замахивалась на Ивана Нилыча Фомичева, заместителя редактора одного из видных наших изданий. Уж к нему-то масочник не мог и носу показать, к нему и Скворцов не был особенно вхож, и знакомство Глеба с обоими адресатами было единственным, что объединяло эти истории, прогремевшие вскоре по всей Москве. Иван Нилыч был знаменит как человек своеобразной честности; о нем так и говорили в кулуарах: наш честный Иван Нилыч. Добился он этой репутации подкупающей откровенностью: услышав от кого-нибудь сомнительный анекдотец или досадное мнение, он тут же мягко предупреждал: «Вы уж меня извините, дорогой, но я люблю, чтоб не было никаких недомолвок и задних мыслей: об этом анекдоте я должен буду сообщить начальству». В результате никто, кроме людей случайных и неосведомленных, не заводил в его присутствии сомнительных разговоров, и Иван Нилыч наслаждался ощущением собственной лояльности, заслуженным доверием сотрудников и впечатлением полной стерильности в окружающем его коллективе. Представьте же парадокс: анонимщик, скрытый под провинциальным псевдонимом Откровенный, утверждал, что большая часть анекдотов, которую Иван Нилыч передавал по инстанциям, им же и сочинялась. В подтверждение этой дикой версии приводились два факта, действительно имевших место. Первый: несмотря на многолетнюю сдержанность сотрудников, Фомичев все-таки регулярно имел что сообщить вышеупомянутым инстанциям. Во-вторых, некоторые лица, будучи раз-другой вызваны для объяснений, озадаченно обнаружили, что им инкриминируются вовсе не те анекдоты, которые они, может, и знали про себя, а совершенно оригинальные, свежие, изысканные произведения, преимущественно в жанре абсурдном, или, по другой терминологии, абстрактном. Иван Нилыч объявлялся, таким образом, не только их талантливым автором, но и хитроумным распространителем.
Стоит ли говорить, что, подобно жене известного римского императора, Фомичев был человеком вне подозрений. Парадокс обоих случаев заключался, однако, в том что гнусные инсинуации, непонятно каким путем ставшие достоянием гласности, вызвали у публики интерес исключительно сочувственный. Все-таки жаждут люди в душе романтических коллизий и тоскуют по личностям, достойным стать героями детектива. Ведь если б (дай бог!) подтвердилось, что лингвист Богоявленский, действительно не зная языков, десять лет мог подвизаться на докторском поприще, да еще сконструировав при этом фантастическую грамматику, — можно было бы сказать себе, что ты был знаком с человеком поистине гениальным, а это, согласитесь, не столь частая честь. То, что сам Богоявленский в этой истории выглядел невозмутимым и даже не предпринимал никаких усилий по розыску утерянных документов, увеличивало к нему уважение, но отнюдь не ослабляло подозрений или, если угодно, надежды. Что же касается Ивана Нилыча, то он уже авансом возвысился во многих глазах, и не один язвительный остроумец с раскаянием, а отчасти и с завистью корил себя за непроницательность, нетонкость в отношении этого поразительного человека. Раздражительность и дурное настроение самого Фомичева, которые доходили до небывалого прежде самодурства и связывались с действием анонимки, усугубляли подозрения ничуть не меньше, чем великолепная невозмутимость лингвиста.
Но опять — уж тут-то при чем был масочник? По логике здравого смысла, очевидно, ни при чем; но как уже было сказано, эта логика вовсе не почиталась Ксеной за высшую инстанцию. Если другие впоследствии объяснили причуды этого лета, а может и возникновение масочника, небывалой жарой, то она в секунды наивысшего озарения готова была, наоборот, и саму жару эту, которой не предсказывал ни один прогноз и которую впоследствии смехотворно пытались объяснить каким-то особенным сочетанием пятен на Солнце, и даже недавние выходки собственного мужа Андрея связать с появлением этой щуплой фигурки в чернильном пиджачке, со смешным мясистым носом, расплывчатым ртом и глазами, нарисованными на стеклах. Мистика? Допустим; кто-кто, а она этого слова не боялась. Она думала, сопоставляла, вникала.
— Ну, как поживает Мишель? — звонила она как бы между прочим Тамаре; слухи о том, что Шерстобитов все-таки ушел из дома, становились все настойчивей, хотя Тамара об этом умалчивала. — В командировке? Не могу поверить! И надолго? Не позднее, чем через три дня? А вдруг задержится? — пробовала намекнуть она. — Почему ты так уверена?
— У меня технические расчеты, — с усмешкой в голосе отвечала Тамара и переводила разговор на Гошу, который после юга все больше ее озадачивал.
— Вчера он сказал, что хочет стать — кем бы ты думала? — карточным джокером. Почему? А потому, говорит, что джокер может объявить себя кем угодно. Может стать меньше самой маленькой шестерки. Но если понадобится — побьет туза. Ты знаешь эту игру? Тут во дворе один преподаватель организовал группу по английскому языку, пришлось его записать. Он каждый день просится на занятия. Надо мальчику отдохнуть, он хочет уже в школу. Что из него вырастет?
«Ох уж эти материнские сетования, — думала Ксена, — замешанные на гордости и тщеславии…»
— Кстати, — вставляла она, — наш новый приятель масочник у вас не появлялся? — Она так и называла его — не по имени, а масочник, хотя масок его никто, кроме Скворцова, так и не видел, да и его самого Глеб как будто уводил от повторных встреч.
— Нет, — говорила Тамара, и даже по телефону можно было понять, как она сощурилась. — А ты, я смотрю, заинтересовалась этим молодым человеком…
Заинтересовалась?.. Неужели это можно было назвать и так?
Ксена стала ловить себя на том, что среди улицы оглядывается в надежде случайно увидеть эту приметную фигуру в чернильном пиджачке, это голубоватое лицо с мясистым носом и оттопыренными ушами, за которые едва держались дужки очков. И однажды, не веря себе, в самом деле увидела масочника на улице Горького, недалеко от памятника Пушкину. Увидела — да так обмерла, что не смогла тронуться с места, и опомнилась, когда тот уже затерялся в толпе. «Ого, что это со мной?» — усмехнулась она и на другой день опять наведалась к тому же месту. Она подкарауливала его, как девчонкой- школьницей подкарауливала у подъезда артиста, в которого была влюблена. И этот фантастический тип опять не заставил себя долго ждать; правда, Ксена увидела его на другой стороне улицы, в начале Страстного бульвара, затуманенного дымным пологом, особенно густым в тот день; ей пришлось затратить время на подземный переход, но на этот раз она его не упустила. Масочник шагал куда-то размеренно, глядя перед собой… И, не отдавая себе отчета зачем, она внезапно пошла за ним. Смешно: как сыщик из кинофильма, в стрекозиных желтых очках, закрывавших полщеки, стараясь, чтоб он ее не заметил Но он и не смотрел по сторонам, он шагал легко и ровно, точно тело его просто так неслось в тяжелом дымном воздухе, а ноги болтались без труда, поскрипывая по раскаленному песку подошвами огромных туристских башмаков — неснашивающихся башмаков из коричневой кожи с толстенными, как копыта, подошвами, на которых можно обойти пол-планеты, и они не сотрутся ни на микрон, а также топать по угольям хоть в самой преисподней, не обжигая себе пяток. Что-то величественное было в этой беззвучной невозмутимой поступи. Он прошагал по бульвару до Никитских ворот, затем так же ровно проследовал по улице Герцена к центру, там еще раз свернул влево, вышел на улицу Горького у Центрального телеграфа и двинулся дальше вверх. Наконец Ксена отстала от него, остановилась против памятника Пушкину, загнанная, разгоряченная, со слезящимися от дыма глазами — и неспособная объяснить себе, за чем же она гналась.
Если бы у Ксены достало сил пройти за Цезарем дальше, она могла бы увидеть, как он свернул с центральных улиц и углубился во мглу запутанных узких переулков; уверенной походкой человека, уже бывавшего здесь, достиг странного, составленного из двух разно-этажных половин, дома и так же уверенно — не меняя при этом размеренности своего шага — взошел на второй с половиной этаж. Да, совершив круг, подобный тому, что совершают перед посадкой самолеты или голуби, он направился к Нине; Глеб Скворцов несколько дней назад привел масочника и к ней.
А вернее сказать, тот сам увязался к ней за Глебом. Москве наедине со Скворцовым Цезарь становился каким-то въедливо-прилипчивым, готов был льстить, увиваться — очень ему понравилось в роли протеже. А может, и впрямь интересны были новые знакомства после столь долгого одиночества; он был упоен этим медовым месяцем.
Да и у самого Глеба, что таить, появилась за короткое время не просто привычка — потребность видеться с масочником: кроме Нины, это был единственный человек, с которым он вспоминал свой голос. К тому же эти встречи льстили его самолюбию: в каждом, если копнуть, живет соблазн хоть с кем-то почувствовать себя вершителем судеб и даже немного деспотом, желательно восточным… При всем этом он не мог дать себе отчета, почему ему так не хотелось вводить Цезаря к Нине. Он ведь собирался это сделать, даже именно этот визит особо планировал. Но какое-то ноющее чувство мешало, заставляло искать отговорки, неубедительные и на прилипчивого масочника не подействовавшие. Кончилось тем, что он сам себя спросил: а почему бы нет — и познакомил Цезаря с Ниной.
В тот раз им пришлось звонить у дверей необычно долго; к удивлению Глеба, дверь открыли не старухи, а Нина; она тоже понадеялась на соседок и потому задержалась. Колдуний вообще было не видать, хотя Нина только что слышала их голоса с кухни; это выглядело даже странно. Пока они проходили в комнату, Глебу показалось, что в другом конце коридора, за дверью, приглушенно скрипнул красный шарло, но звук больше не повторился, и он решил, что это скрипнула дверь.
Цезарь поначалу сидел у Нины притихший, утеряв свою болтливость; глаза с красными веками так и застыли на стеклах, уставившись на хозяйку. Потом заметил в углу плохонький Нинин репродуктор и, словно уцепившись за повод, поинтересовался маркой, стал обсуждать сравнительные достоинства разных репродукторов — разговорился.
— А знаете, я читал, как можно услышать. Радио вообще без репродуктора. Для этого надо двоим взяться каждому за один. Контакт проводки и приникнуть ухом к уху друг друга. Их барабанные перепонки сыграют роль мембран. Я сам не проверял, мне не с кем было, я живу.
Уединенно, но я пробовал держаться за контакт один, и знаете — тоже. Слышно. Особенно если взять провод зубами. Я могу даже вовсе не держаться ни за что и слышать радио просто так, из воздуха. Честное слово, у меня феноменальная способность. Я почему и вспомнил об этом — потому что вот сейчас прямо слышу. В воздухе второй концерт для фортепьяно. Чайковского. Честное слово.
Глеб тоже прислушался.
— Это у соседей играет, — догадался он и захохотал. — Здесь такая квартира. Или из окна слыхать! Ну, Цезарь, ты и хвастун!
— Нет, действительно музыка, — сказала Нина. — Только не фортепьяно, а голос поет. Я часто слышу. Вы думаете, это радио?
— А что же? — вдохновился поддержкой Цезарь. — Так подумаешь иногда: мы все пронизаны волнами. Черт знает что! И человек чувствительный, вроде меня, все время слышит. Журчанье в ухе: зу-зу-зу, зу-зу-зу. Все на свете пронизывает, пронизывает. Прямо раздуваешься как пузырь от многообразия. В одно ухо: зу-зу-зу — международное положение. Китай, Америка, Африка, где-то кого-то. Убивают, кого-то похищают, жизнь шумит. В другое ухо — спортивные страсти, в третье: зу-зу-зу…
— А это еще откуда? — спросил Глеб.
— То есть?
— Третье ухо у тебя откуда?
— Ну это я так… фигурально, — смешался масочник.
Звук, напоминающий колесный визг, возник в пространстве и тотчас осекся. Воздух заволновался. Впечатление было такое, будто кто-то невидимый смеется беззвучно, зажимая рот ладонью. Тревожно было отчего-то на душе. Что они там действительно слышат? — опять прислушался Глеб. Уж тугоухости он за собой не замечал. Нина сидела, думая словно о чем-то своем, чуть прикрыв глаза. «Вот так она всегда слушала мои пародии, — подумал Глеб. — Она всегда принимала их слишком всерьез».
— Как у вас голоса похожи, — произнесла вдруг она.
— Ты находишь? — вскинулся Скворцов. — Вообще присмотрись к нему внимательно, в нем что-то есть. Остроумие, искренность, талант. Как ты считаешь? Да и внешность, ты посмотри. Лучше всего в профиль. Повернись, Цезарь.
Нина промолчала, масочник тоже, и в этой согласованности почудилось единодушие, почти сговор.
— Впрочем, вы и без меня разберетесь. Хочешь, Нина, скажу, что ты сейчас о нем думаешь? Ты думаешь: он очень одинокий человек. И ты, как всегда, права. Не спорю. Только, как ни странно, советую быть с ним поосторожнее… Кстати, Цезарь, ты на электричку не опоздаешь?
— То есть… что вы? Они до часу ночи… и вообще… я не боюсь в любое время, — забормотал масочник. — Но если вы в том смысле… я могу…
— Нет, нет, — остановила его Нина. — Никто вас не гонит.
— А мне пора, — тяжело поднялся Глеб, стараясь не встречаться с ней взглядом. — Думаю, с ним не соскучишься. Чего-чего, а это нет. Ты его приласкай, он и верно одичал без людей. Радио попробуете услышать вдвоем — без репродуктора.
Он вышел, сопровождаемый скрипом своих шагов — невыносимым, будто скребли по стеклу. Старух в коридоре по-прежнему не было. Воспаленная пыльная лампочка не освещала, а словно вызывала невидимыми лучами собственное чуть заметное свечение тесных стен, предметов, выступавших из сумрака. Глеб не оборачивался, но ему казалось, что Нина вышла за ним вслед. Уже за порогом, придерживая дверь открытой, он остановился, вслушался — и впервые слуха его коснулась будто едва различимая музыка: одинокий, просветленный и горестный голос, он становился все явственней, Глеб узнавал его, он уже звучал для него в этих стенах: лебединый крик, стон и трепет крыльев, напев смычка, мелодия движущейся жизни… Дверь сорвалась на тугой пружине, захлопнулась и, как бритвой, отсекла звук…
Он не сомневался, что Цезарь с тех пор наведывался к Нине. Однажды Глеб даже чуть не столкнулся с ним по пути к ней — но отступил за угол, пропустил его, а сам повернул обратно. «Пусть еще немного потешатся, — подумал про себя с усмешкой. — Проверим уж все сполна», «Этюд о масках» как будто прояснялся, обретал очертания — но, пожалуй, уже и разрастался дальше предполагавшихся границ, в чем-то выходил из-под контроля. Надо было найти завершающую мысль, схватить что-то неизменно ускользавшее — и мешала не отпускавшая, нараставшая тревога. Он не знал, в чем дело. Неужели в Цезаре? Но это казалось смешно. Наконец он почувствовал, что должен все же увидеться с ним, объясниться толком.
Как раз в тот час, когда Ксена невесть зачем преследовала масочника по московским улицам, Глеб безуспешно ждал его в назначенном месте близ памятника Пушкину. Он лишь немного разминулся с масочником и, не дождавшись, поехал к нему за город.
Забор уже совсем накренился в глубь участка, решетчатая калитка с трудом проскребла по земле; красный петух Асмодей вышел из собачьей будки, царапнул когтем землю на пути у Глеба и замер посреди дороги. Скворцов, уже наученный, бесцеремонно отстранил его ногой. Дверь в дом не была заперта, и Глеб вошел в жилую комнату, сопровождаемый наглым петухом. В комнате ничего не изменилось, даже мусорные бумажки валялись как будто те же и на тех же местах; только на стене над электронагревателем появился красный цилиндр огнетушителя.
Скворцов огляделся, скучая, потом подошел к занавеске, отделявшей угол, отодвинул краешек и произнес удовлетворенно: «А-а…» За этой ширмочкой оказалось нечто вроде мастерской: на столе валялись кисти, стояли банки с красками трех цветов, в тазике мокла бумага для папье- маше, на отдельной доске громоздился ком глины, прикрытый влажной тряпицей. А на стене перед собой Глеб увидел новенькие, пахнущие клеем маски: здесь были и Тамара, и Ксена с иронической гримаской на милых губах, и Андрей, неузнаваемый без бороды; маска Шерстобитова нечаянно была подвешена вверх ногами — Скворцов иногда воображал этот фокус: Мишель был безбород и кудряв, но все равно похож на себя; был тут и Богоявленский и — что уж совсем странно — некто весьма похожий на Ивана Нилыча Фомичева: характерное лицо его напоминало отражение в елочном шарике: с уменьшенным лбом и подбородком, зато с увеличенной и выпуклой средней частью лица… да, это был, несомненно, он, хотя Скворцов ума не мог приложить, где Цезарю удалось увидеть этого обитателя журналистского Олимпа. Он огляделся в поисках еще одной маски, явно недостававшей; но портрета Нины здесь, видно, пока не было. Усевшись в разодранное кресло, Глеб принялся изучать славную галерею. Красный петух Асмодей, проникший и за ширмочку, замер, неотрывно наблюдая за ним, но когда Скворцов присмотрелся к нему внимательно, он увидел на глазах петуха желтоватую пленку: Асмодей стоя спал. По полу мимо него, как белый паучок, ползла многоногая пушинка репейника; петух, не открывая глаз, точно клюнул ее и проглотил. В комнате за занавеской само собой включилось радио; послышался шелест аплодисментов, потом скрипки и басы без сигнала принялись пиликать вразброд — с очевидным намерением показать, как нескладно у них получается без дирижера. Наконец новые аплодисменты подтвердили появление маэстро, но тут радио само собой выключилось. Глеб не заметил, как вздремнул. Сквозь дрему он услышал хриплый бой часов и, насчитав шестнадцать раз, очнулся. В закутке было темно, петуха Асмодея рядом не было, из-за занавески сочился электрический свет и слышался голос масочника.
— Изголодался, сволочь, — ласково говорил кому-то Цезарь. — Соскучился. Ползи, ползи. Интересно, чем вы, клопы, питаетесь, когда нет людей?… Ну нет, не сейчас. Сейчас у меня нет настроения. Я устал, вымотался. Ты не представляешь, как трудно иметь дело с этими интеллектуалами. Я лучше согласен целыми днями терпеть дурака Асмодея… Бурбо… я же сказал, не сейчас, голос у него стал недовольным и брюзгливым. — Бурбо, не будь нахалом, я сейчас не расположен к шуткам. Ты слышишь меня?… Ну, знаешь, я многое могу стерпеть, но хамства… последний раз предупреждаю!., и наглости… Ах, ты так? Что ж, пеняй на себя…
Послышался звон металлической крышки, и масочник заговорил другим, писклявым голосом.
— Это уже не по-джентльменски, — заверещал он, изображая роль клопа. — Я не возражаю против права людей на карательные действия — се ля ви, я понимаю, когда нас придавливают ногтем и даже морят химикатами, — ото нормальный конец. Но когда нас топят в ночной посудине — это уже варварство. Клоп тоже имеет право на достоинство и достойную смерть…
— Аве. Цезарь. — сказал Скворцов со смехом, откидывая занавеску. — А я даже вздремнул, тебя дожидаючись. Соскучился. Почему ты не ждал меня у памятника?
— Она за мной гналась, — мрачно сказал Цезарь.
— Кто?
— Ксена. Я от нее еле ушел. А когда вернулся на место, вас уже не было.
— Стоило ли убегать от такой очаровательной женщины?
— Я ее боюсь.
— Тоже мне… ксенофобия. Что она тебе сделает? Самое худшее — перекрестит. А вообще эта святая грешница не тебе назначена. Я сам уже плету для нее лапоток.
— Между прочим, я давно хотел у вас попросить, — залебезил Цезарь. — Не могли бы вы и мне один…
— Я не люблю двусмысленностей, — хмыкнул Скворцов.
— Правда? — деланно изумился масочник.
— Ну-ну, — одернул его Глеб. — А ты, я смотрю, меняешься на глазах. Даже прыщи вроде сошли. Ты знаешь, у тебя уже репутация опасного сердцееда? Что в тебе находят женщины?
— Я немного похож на вас, — тщеславно предположил масочник.
— Ну это ты брось. Разве что голосом. И то, кроме Нины, никто, кажется, не замечает.
— Потом, я остроумен.
— Ну уж — остроумие для цирка!
— Да, вы-то сноб. Вы до цирка не унизитесь.
— Цезарь, не забывайся! — напомнил Скворцов. — Ты и так, я смотрю, многовато болтаешь. Мишель Шерстобитов чуть тебя не поймал.
— Может, и поймал, не знаю. Он не глупее нас с вами. Тем более вы с ним одной породы.
— Это какой? — насторожился Глеб.
— Шутники, — фыркнул масочник, пожимая разноцветными, без пиджачка, плечами. — Только в разных областях… А вообще, мне тоже некогда мотаться целый день по городу, — с неожиданным раздражением и вызовом добавил он, — видно, и впрямь был не в духе. — Да еще в такую жару. Вон вчера мне огнетушитель приволокли, платить пришлось. Просил я их, что ли? Только б деньги содрать.
— Ладно, ладно, — успокоил его Скворцов, почувствовав, что надо его и приободрить — не все же критиковать. — Ты вообще неплохо справляешься. Еще совсем немного постараться. Есть, кстати, идея: не выступить ли тебе с лекцией? Так сказать: «Мистика и мистификация с точки зрения масок». А? Могу подкинуть несколько тезисов. Скажем, так: одно дело подменять лицо маской, зная ей цену, другое — творить из нее кумира… ну и так далее. Как ты находишь?
— Ха-ха, ужасно остроумно и глубокомысленно, — огрызнулся Цезарь.
— Да что с тобой сегодня? — поразился Глеб. — Ты опять был у Нины?
— Был.
— Интересно, о чем вы с ней разговариваете?
— Без вас не найду, о чем поговорить, — ухмыльнулся масочник.
— Ну, а она?
— Она больше слушает.
— И прикрывает глаза?
— Угу. Она очень серьезно ко мне относится, — похвастался он.
— Она всегда всерьез принимала мои шутки, — усмехнулся Глеб. — Хорошо еще, что от шуток дети не рождаются.
— Как знать… — многозначительно заметил масочник.
— Ого, — внимательно взглянул на него Скворцов, — это мне уже нравится. Ты входишь в роль. Присматриваешься, как бы и с нее сделать маску?
— Мало ли что присматриваюсь, — Цезарь отвел взгляд в сторону. — Не со всякого получается.
— Как это не со всякого?
— Так, не со всякого.
— Что ж у тебя, способностей не хватает? — попробовал уязвить Глеб.
— Что умею, то делаю. Не могу ж я снимать кожу с живого лица. Я не ацтекский жрец.
— При чем тут ацтекский жрец?
— Это ацтекские жрецы на празднике жатвы танцевали в коже, снятой с только что убитой женщины.
— Откуда ты и это знаешь?
— Уж про маски-то я знаю не меньше вашего, — фыркнул Цезарь.
— И то верно, — миролюбиво согласился Глеб, заинтересованный его рассуждениями. — Так, по-твоему, есть лица, с которых нельзя снять маски?
— Теоретически все можно, — скривил губы Цезарь. — А я испытываю на практике. Кроме того, маски бывают только комические. А трагических масок не бывает.
— Невежда! — насмешливо сказал Скворцов. — И ты еще хвастаешься познаниями! А греческие маски?
— Какие? Это те, у которых рот полумесяцем вниз и глаза вот так? — Цезарь забавно искривил расплывчатый рот, и глаза его на очках тоже оттянулись уголками вниз. — Мало ли что можно назвать каким-нибудь словом! А вы ее попробуйте примерить — много в этом будет трагизма? Тут одна игра слов, омонимы. Если маска — то в этом ничего трагического, если трагизм — тут уж не может быть маски.