Федерико Андахази
Город еретиков
1
Дом Божий
1
Ветер становился рыданием, разбиваясь о шпили аббатства Сен-Мартен-эз-Эр. Этот звук, подобный вою собаки на полную луну, смешивался со звуками, доносившимися из келий. Наступал тот час, когда монастырское молчание постепенно превращалось в приглушенную литанию: удары плетей по израненным спинам, жалобные всхлипы бичующихся, молитвенное бормотание и громогласные призывы, стоны, порожденные мистическим экстазом, и другие, следствие менее благочестивых страстей, — все эти звуки начинали раздаваться в монастырских стенах одновременно, с наступлением ночи.
Юный монах, отец Аурелио, шел вперед решительной походкой, словно желая заглушить своими шагами это неясное бормотание. Ему требовалось немного побыть в тишине. Держа в руке маленькую свечку, он продвигался по темному узкому каменному коридору, по сторонам которого располагались двери в кельи, откуда и доносилась череда этих звуков. Монах накинул на голову капюшон, безуспешно пытаясь от них отгородиться. Этот концерт, день ото дня начинавшийся после того, как отзвучит angelus,[1] всегда угнетал чувствительную душу послушника, однако в эту ночь он ощутил какое-то дурное предзнаменование. Что-то в этом мрачном хоре звучало не в лад, хотя юноша и не мог точно определить, что именно. Он направлялся к крытой галерее, опоясывавшей центральную площадь аббатства, чтобы забыться под стрекот сверчков и шелест мотыльков, как вдруг услышал из-за одной из дверей крик, который тотчас же оборвался. Юноша вздрогнул. Такие звуки не испускали при самобичевании. На мгновение Аурелио засомневался, принадлежал ли этот вопль человеческому существу. Монах остановился и попытался различить что-нибудь определенное в этом всплеске боли; он уже собирался продолжить путь, но в этот момент крик повторился; как и в прошлый раз, что-то его оборвало. Отец Аурелио повернул обратно и осторожно сделал несколько шагов назад. От волнения сердце его билось часто-часто. Руководствуясь одной лишь интуицией, юноша остановился возле двери в келью брата Доминика. Внутри сделалось подозрительно тихо. Доминик из Реймса обычно бичевал себя по ночам, перед сном, и Аурелио точно знал продолжительность этой процедуры. Неожиданно из-за двери послышались возбужденное дыхание, скрип дерева — вероятно, монашеского ложа, — и тогда в третий раз раздался тот же жалобный вопль. Это не был хриплый бас брата Доминика; этот голосок звучал тонко, еще более истончившись от страха и страдания. Юный священник убрал руку со свечой подальше от своих глаз и разглядел на полу, прямо у себя под ногами, свежие грязные следы, скрывавшиеся по ту сторону двери. Внутри снова закричали. Юноша уже собрался постучать в дверь, но остановился на полдороге — он подумал, что не обладает правом прерывать неурочную молитву своего собрата по монастырю и что, если его подозрения окажутся безосновательными, он совершит грех. Аурелио решил было удалиться, когда заметил среди пятен грязи на полу две капельки крови. Молодой послушник присел и вгляделся повнимательнее: кровь была совсем свежая. Аурелио вновь распрямился и явственно расслышал голос, моливший о милосердии. И тогда, решившись, он коснулся двери костяшками пальцев. Как ни странно, вместо стука раздался скрип петель, и незапертая дверь медленно распахнулась от этого легкого прикосновения. Брат Доминик стоял возле своего ложа абсолютно голый — сутана обвивала его лодыжки — и сжимал ногами горло худенького мальчика; тот извивался на постельном покрывале, сопротивляясь, насколько хватало его скудных силенок, грубому натиску взрослого мужчины. Одной рукой монах прижимал голову своей жертвы к тюфяку, а другой натирал головку своего члена, возбужденного и лилового, горячим жиром, капавшим с зажженного светильника. Доминик из Реймса находился в таком состоянии, что даже не заметил нежданного посетителя. Ребенок в разодранных одеждах визжал, всхлипывал и молил о пощаде всякий раз, когда монах пытался погрузить свой шест в это крохотное, но бешено сопротивлявшееся тельце. Если Аурелио не вмешался немедленно, то только потому, что не мог прийти в себя от изумления. Однако шок первых мгновений сменился у него негодованием, которое зародилось в области живота и переместилось в кулаки: Аурелио уже был готов схватить своего собрата за горло, но увидел Христа, взиравшего на эту сцену с изголовья кровати, и попытался успокоиться.
Весь свой гнев он обрушил на дверь, толкнув ее с такой силой, что засов оглушительно лязгнул о стену. Только тогда брат Доминик обратил внимание, что у него гости. Монах не выказал ни малейшего удивления и совершенно не устыдился — он просто мягко отпустил голову мальчика, а тот, как только почувствовал, что шея его свободна, вскочил на ноги и, даже не подобрав с пола разбросанную одежду, бросился бежать, как заяц, и мгновенно растворился во мраке коридора. Двое мужчин остались наедине. Доминик из Реймса не удостоил молодого священника даже взглядом; он взял старую тряпицу и, как был голяком, принялся вытирать свиное сало, обильно стекавшее с того, что больше всего напоминало толстый ствол дерева, все еще напряженный и сотрясаемый спазмами.
— В этом святом доме принято стучаться в дверь, прежде чем входить, — заметил брат Доминик, поднимая с полу сутану и неспешно одеваясь.
Аурелио ничего не ответил, он ограничился тем, что пристально посмотрел монаху в глаза и захлопнул дверь у себя за спиной. Доминик из Реймса громко расхохотался и, указав на бугор, вздымавшийся под его облачением, пониже пояса, сказал юному собрату:
— Вы хотите совершить акт правосудия своими собственными руками? Прекрасно, приступайте, я вас жду, — прибавил он и раскинул руки, словно отдаваясь на волю своего посетителя, при этом выпятив вперед нижнюю часть живота, чтобы сделать еще более очевидными размеры того, что вздымалось у него под одеждой.
Молодой священник расслышал в этих словах не только сарказм, но также и возможность откровенного предложения. Брат Доминик был ощутимо нетрезв, изо рта у него смердело выпитым церковным вином. Однако это вовсе не показалось отцу Аурелио смягчающим обстоятельством — им овладела еще б
— Вы пока еще слишком молоды, — начал свою речь тучный прелат, — в вашем возрасте я бы вел себя точно так же. Однако есть вещи, о которых вам следовало бы знать.
Брат Доминик говорил таким тоном, словно бы виноватым здесь должен был себя ощущать Аурелио; неожиданно в его голосе послышалась отеческая снисходительность и торжественная многозначительность человека, который стоит на пороге важного признания. Он спокойно объяснил юноше, что сцена, которую тот только что наблюдал, отнюдь не является нарушением обета целомудрия и не противоречит требованиям непорочности и воздержания, выдвинутым Блаженным Августином, поскольку происходила без участия женщины — орудия дьявола и виновницы первородного греха. Напротив, члены ордена августинцев, к которому они оба принадлежат, руководствуются отрывком из Книги Деяний Апостолов, где говорится: «У множества уверовавших было одно сердце и одна душа; и все у них было общее». Доминик из Реймса напомнил своему молодому собрату, что дружба и братство, доведенные до своего крайнего предела, являются основой жизни монаха-августинца и что Аурелио наблюдал именно это, и ничто иное: акт бескорыстной дружбы. Он разъяснил юноше, что если тот перечитает труды Блаженного Августина, то убедится, что чаще других там употребляются слова «любовь» и «милосердие». А вслед за этим произнес самое знаменитое изречение святого: «Люби и делай что хочешь, ибо ничто из сделанного по любви не будет грехом». Брат Аурелио почувствовал, что у него кружится голова; он понял, что все, что он может сказать в этот момент, прозвучит впустую. Молодой монах открыл дверь и покинул келью брата Доминика.
2
Оказавшись в одиночестве собственной кельи, все еще охваченный ужасом, Аурелио взял перо и бумагу и принялся писать:
Аурелио оторвал взгляд от бумаги и против собственной воли вспомнил о темных делах, которые ему довелось наблюдать с того дня, как он шесть месяцев назад поступил в монастырь. И продолжил свое описание этих людей, которые в течение дня наполняют рот словами «целомудрие», «воздержание», «праведность» и «нравственность», а ночами тайком перебегают из кельи в келью, а позже выходят в коридор, одергивая сутаны, потные, задыхающиеся и пунцовые от стыда. Потом они обрушивают яростную плеть на свои изъязвленные спины, словно их вину возможно искупить таким способом. Однако образ этого невинного ребенка, жертвы звериной похоти брата Доминика, стал последней каплей, переполнившей чашу. Письмо Аурелио было обращено к женщине, которую он любил или, точнее сказать, пытался перестать любить, — к Кристине.
Монах снова обмакнул перо в чернильницу и продолжил:
В ушах юного священника все еще звучали сдавленные крики беззащитного мальчика, и сердце его колотилось от гнева. Воспоминание о лице Кристины, о ее мягком и нежном голосе нахлынуло поверх этого эха и немножко успокоило юношу.
Аурелио остался сиротой в десять лет. Сначала умер его отец, Оноре де Бри, обнищавший дворянин, который, чтобы спастись от разорения, заключил брак с благородной девицей родом из Астурии. Она переехала к нему в Лион, и с помощью приданого родителю Аурелио удалось расплатиться с долгами, прежде чем кредиторы завладели его имуществом. И все-таки ему потребовалось бы не слишком много времени, чтобы наделать новых долгов, отдать которые шевалье смог бы только за счет денег своей супруги. Оноре де Бри не дошел до того, чтобы оказаться вместе с семьей на улице: его, после недолгой агонии, убила черная чума. Несмотря на то что отец, казалось, не уделял сыну никакого внимания, для Аурелио эта смерть явилась страшной утратой: мальчик был сильно привязан к этому мужчине с подчеркнуто деревенскими, почти гротескными манерами, который как будто бы не имел уважения ни к чему и ни к кому. Аурелио восхищался этим высокомерием, ничуть не похожим на ревностный католицизм его матери. Личность Аурелио формировалась на узком карнизе над пропастью, по обе стороны которого располагались два столь различных примера. Между смертью отца и смертью матери прошло совсем немного времени; ничто не предвещало ее кончины, не было никакой болезни — просто однажды, шагая по кромке поля к своему дому, мать Аурелио упала замертво, как падают птицы. Именно сын обнаружил ее тело, лежащее на осенних березовых листьях. Сердобольный дядюшка, брат его отца, позаботился о ребенке и увез его в свой дом, в Труа. Знакомство с трудами Блаженного Августина явилось для Аурелио настоящим откровением. Конечно же, в матери святого, по настоянию которой тот полностью обратился к Христу, он увидел отражение своей собственной матери. Воспитывался мальчик в простоте и строгости — именно таков был характер его дяди. Когда Аурелио достиг положенного по закону возраста, он не стал вступать во владение замком Велайо в Астурии, который принадлежал ему по наследству, потому что очень рано принял решение провести дни своей жизни в монастыре.
Раннее чтение «Исповеди» и «Града Божьего» навсегда обратило взоры юноши к исполинской фигуре Блаженного Августина — до такой степени, что, решив сменить имя, он взял себе первое имя своего святого — Аурелио; то была дань уважения, оказанная им тому, кого юноша почитал своим учителем. Быть может, желая следовать за своим духовным наставником по всем извивам его стези, или, возможно, просто по воле случая, но прежде чем Аурелио успел вступить в орден братьев-августинцев, он повстречал на своем благочестивом пути женщину. Подобно Августину Африканскому, который упал в объятия Флории и познал мирские радости совокупления, прежде чем толностью посвятил себя Богу, Аурелио познал, в самом библейском смысле этого слова, прекрасную Кристину. Они были слишком молоды, и все-таки их связь оказалась гакой неистовой, что Аурелио уже готов был отказаться от сутаны священника — раньше, чем успел в нее облачиться. Однако он чувствовал себя виноватым перед Господом. Даже мысль о браке, пусть и освященном всеми таинствами, не освобождала его от мучительного чувства вины. Аурелио всегда полагал, что супружеский союз — это наименьшее зло, но все равно зло. Он думал, вслед за святым Иеронимом, что супружество есть подтверждение первородного греха, что истинной благодати сопутствуют девственность и целомудрие — ведь именно такова была жизнь в раю до грехопадения. Юноша не мог простить себе опыта плотской любви. С другой стороны, он не мог и позабыть тех ни с чем не сравнимых ощущений, терзавших его память день ото дня. Муки его совести были столь нестерпимы, что в конце концов Аурелио отказался от Кристины и вступил в орден августинцев в монастыре Сен-Мартен-эз-Эр. А вот его возлюбленная пережила слишком много страданий, чтобы разбираться в этих тонких материях; угрызения совести, которые преследовали Аурелио, были просто-напросто причудливой игрой ума в сравнении с трагедией, выпавшей на долю Кристины. И все-таки, несмотря на пережитую ею муку, девушка поклялась Аурелио в вечной любви и не собиралась отказываться от своего слова. Покинутая мужчиной, которого она любила, испытавшая на себе страшную ярость отца и безразличие собственной матери, оказавшаяся на грани умственного помешательства, лишенная наследства и изгнанная из семьи, Кристина тоже была вынуждена надеть монашеское одеяние. В монастырь ее вели вовсе не религиозные убеждения, она не слышала никакого божественного зова; на самом деле Кристина решилась на брак с Господом, потому что у нее не было другого выбора. Ее брак со Всевышним походил на союзы, заключаемые между семействами, когда девушка выходит замуж за богатого благополучного старика, хотя и не может дать ему искренней любви. Кристина не собиралась мириться с потерей Аурелио. Однако если он был готов сделать все возможное, чтобы искупить свой грех перед Господом, она была намерена использовать любые средства в борьбе за возвращение любимого мужчины.
3
Аурелио считал, что знает душу Кристины, на первый взгляд совершенно прозрачную, вплоть до последнего уголка. И все-таки у нее была своя тайна: девушка в одиночку несла груз страдания. Она приняла решение нести свою ношу без посторонней помощи и пройти свой крестный путь так, чтобы никто не осушал ее слез. Обстоятельства вынудили Кристину встать на путь религиозной жизни — путь, который она прежде сознательно оставила. Связь Кристины с Иисусом всегда носила характер страсти. Когда она была еще маленькой девочкой, она почувствовала неудержимое влечение к этому мужчине, истекавшему кровью на кресте. Она ощущала любовь к Сыну — не к Отцу и не к Святому Духу. Девочка была слишком мала, чтобы осознать смысл Пресвятой Троицы — эту премудрость она так никогда и не постигла, даже став взрослой. Кристина чувствовала, что Христа д
В тот день Кристина обходила торговые ряды на рыночной площади Труа в поисках ягненка для ужина; девушка проталкивалась сквозь толпу, обступившую маленькие палатки, в которых были выставлены на продажу коровьи туши на крюках, только что вытащенная из сетей рыба и вообще все, что может сгодиться для котла, — когда наконец увидела подходящее животное. По-видимому, это был последний ягненок, поэтому Кристина рванулась вперед, чтобы никто ее не опередил. Она закричала что есть мочи, пытаясь привлечь внимание торговца, в тот самый момент, когда девушка уже была готова ухватиться за веревку на шее животного, из людского скопища вытянулась чья-то рука и дернула за веревку. Кристина выругалась во всю силу своих легких: она не собиралась расставаться с тем, что заметила первая; эта девушка была готова поспорить с кем угодно, а если придется, то вырвать добычу силой. На оскорбления она не поскупилась. Кристина проследила глазами линию этой тонкой руки, отнимавшей ее ягненка, и в тот момент, когда взгляд ее достиг лица грабителя, девушка окаменела. То был Иисус Христос. Назаретянин взглянул на Кристину милосердным и понимающим взором и, чтобы окончательно убедить ее, что это именно он, промолвил с беспримерной щедростью:
— Поделимся.
И тут же заставил появиться из ничего еще одного точно такого же ягненка и подвел его к девушке. Если до этого момента она находилась в оцепенении, то, увидев своими глазами умножение ягненка, Кристина почти что лишилась чувств. Она была настолько поражена, что даже не задумалась о том, что появление Мессии означает конец света, которого все так боятся. Однако эта сцена не несла в себе ничего апокалиптического, напротив: небо было безоблачным, задувал легкий ветерок, на рынке было многолюдно и весело. Кристина не могла — или, быть может, не захотела — заметить, что на самом деле этот чудесным образом явившийся ягненок был просто спрятан за одним из полотнищ, огораживавших торговое место. Видя, что девушка не отваживается принять животное, мужчина шепнул ей:
— Ну что, берете?
Тогда Кристина ухватила ягненка за веревку, словно получила такое распоряжение. Юноша тотчас же догадался, что происходит. Его уже не в первый раз принимали за возвратившегося Христа. Он знал о своем потрясающем сходстве с изображением Иисуса в базилике Труа. Обычно подобные ситуации нагоняли на него бесконечную тоску, однако теперь — по-видимому, из-за редкостной красоты застывшего и бледного лица девушки — эта сцена показалась ему забавной. Поэтому юноша воздел руку, сложил вместе большой и указательный пальцы и прошептал Кристине на ухо:
— Ego sum lux mundi.[2]
Вот тогда-то девушка и грянулась оземь.
Все, что Кристина запомнила об их первой встрече, — было ее пробуждение на руках у этого Христа, и вот, когда девушка поняла, что обрела вечную жизнь на небесах, она услышала слова, исходящие из этих уст. обрамленных мягкой, негустой бородкой. Вначале ей трудно было постичь их смысл:
— Меня зовут Аурелио, — поспешил объяснить юноша, и тут же попросил Кристину больше не терять сознания, поскольку вот уже два раза, как только девушка начинала приходить в себя, она снова лишалась чувств — стоило ей открыть глаза и увидеть перед собой этот лик назаретянина.
Когда Кристина наконец-то пришла в сознание и поняла, как обстоят дела в действительности, она пережила целый ряд ощущений: вначале почувствовала себя полной дурой, тут же испытала жгучий стыд, затем разочарование, и в конце концов ею овладело кипучее негодование. Аурелио не хватало слов, чтобы просить прощения. Как только девушка поднялась на ноги, она бросила на юношу полный ненависти взгляд и решительным шагом двинулась прочь. Аурелио почувствовал мучительную боль. Он носился вокруг девушки, раскинув руки и пытаясь объяснить, что его нельзя упрекать за то, что он не Иисус Христос, и что странно даже извиняться за этот непоправимый факт. Что-то в Аурелио привлекало Кристину; и это было не только его худощавое и вместе с тем красивое тело, не только его звучный убедительный голос — в юноше присутствовала какая-то наивная серьезность, помимо его воли вызывавшая симпатию. Девушка понемногу освобождалась от своей злости, хотя и продолжала притворяться рассерженной, сохраняя на лице выражение суровое и безразличное, решительно шагая сквозь толпу на рыночной площади. Словно это было подстроено заранее, юноша и девушка вдруг оказались под арочным сводом, окаймлявшим рынок. Аурелио шел на несколько шагов позади Кристины, и взгляд его поневоле остановился на ее тонкой талии, стянутой витым ремешком, который подчеркивал крутизну и округлость бедер. Кристина неожиданно остановилась, прислонилась к одной из колонн этой безлюдной галереи и изобразила на своем лице унылую покорностъ судьбе. Она посмотрела на Аурелио зелеными глазами в обрамлении длинных загнутых ресниц, словно побуждая дать убедительное разъяснение происходящего и принести искренние извинения. И чем дольше она на него смотрела, тем более поразительным казалось ей сходство этого молодого человека с Христом. Они теперь стояли лицом к лицу, и воскресшему Иисусу приходилось прилагать немалые усилия, чтобы не опускать взгляд на украшенный лентами глубокий вырез ее платья и на бутоны грудей, которые почему-то проступили сквозь ткань, словно бросая юноше вызов.
— Мне не хватает слов, чтобы просить о прощении, — еще раз повторил Аурелио.
— Тогда не говорите ничего, — прошептала Кристина, приблизив свои пламенно-красные губы к его уху.
Юноша и девушка расслышали возбужденное дыхание друг друга; Кристине, не отрывавшей взгляда от глаз Аурелио, внезапно захотелось его поцеловать. Однако она этого не сделала — лишь слегка прикоснулась своими губами к его губам и тотчас же слегка отодвинулась. Ощущения Аурелио трудно передать — то была странная смесь влечения и паники. Прежде чем юноша отважился пошевельнуться, девушка снова коснулась его губ и нежно провела по ним языком — по всей длине. Аурелио показалось, что он умер от страха, и все-таки неожиданный порыв заставил его поцеловать девушку, словно бы телом его завладела чужая, незнакомая воля. И тогда Кристина мягко отстранила юношу от себя и произнесла чуть слышно:
— Завтра, здесь же. Я буду ждать точно в этот час.
Кристина повернулась и двинулась прочь и вскоре растворилась в рыночном многолюдье. Аурелио продолжал стоять лицом к колонне, пытаясь понять, случилось ли все о на самом деле или же то была галлюцинация, о которой он не мог сказать ничего определенного.
Сжимая письмо в ладони, Кристина вспоминала тот далекий день, когда она познакомилась с Аурелио, — это случилось намного раньше, чем появилась сама мысль о том, что ей придется носить облачение, покрывавшее теперь ее тело — все еще молодое и втайне привлекательное. Кристина прочитала признания мужчины, которого она любила, и не ощутила никакой благодарности за то, что тот избрал ее в хранительницы своих откровений, — нет, она пришла в негодование. При свете одной-единственной свечки, в четырех стенах ее тесной комнатки в монастыре Нотр-Дам-о-Ноннэ девушка взялась за перо и излила весь свой гнев на бумагу.
4
Негодование, выказываемое Кристиной, на самом деле таило в себе боль, о которой она поклялась не рассказывать никому. Да, действительно, она посвятила себя Богу помимо собственной воли. Дела, о которых писал Аурелио в своем письме, были гадкими, хотя и не менее кошмарными, чем то, что Кристина каждый день наблюдала в своем монастыре. И все-таки занятия, которым в Сен-Мартен-эз-Эр предавались по ночам, затворив двери келий, в монастыре Нотр-Дам-э-Ноннэ, практиковались даже при свете дня под видом ритуалов, воодушевленных религиозным пылом. Каждый день настоятельница мать Мишель приготовляла для церемонии главный зал, окуривая его дымком фимиама, сухих лепестков и серными испарениями. В слабом свете нескольких свечей сестры-монахини собирались вокруг небольшого котла, заполненного угольями, и запевали псалмы. По мере того как монашенки достигали единения между собой и во славу Всевышнего, они впадали в экстаз: песнопения уже не бормотались вполголоса, а превращались в восклицания, которые выкрикивали во всю мочь. Целью таких церемоний было не подпускать дьявола к этому нежному стаду, а если он вдруг овладевал одной из сестер — что случалось достаточно часто, — его следовало изгнать посредством экзорцизмов. В первый раз, когда Кристина присутствовала при этом ритуале, ей стало страшно: она увидела, как сестры переходят от молитвенного шепота к гортанным завываниям, а потом душераздирающими, хриплыми голосами принимаются выкрикивать ужасающие богохульства, перемешанные с латинскими речениями. И тогда тела их сотрясались в конвульсиях, как будто бы демоны сопротивлялись, не желая их покидать; монашенки извивались в невообразимых позах, простирались на полу, ползали по нему на спине, суча ногами, неестественно широко раздвигали бедра. Иные выгибали спину настолько, что голова оказывалась у них между ног, и, не переставая сквернословить, соединяли одни свои уста с другими. Как-то однажды Кристина наблюдала, как благочестивейшая сестра Катерина раскинулась на полу, задрав подол монашеской юбки, и имитировала движения соития, словно кто-то оседлал ее сверху, при этом сестра Катерина попеременно призывала то Христа, то Сатану. Эта зараза немедленно распространилась на б
— «Когда Иисус был со мной, я таяла, словно свечка, от любовной близости, бывшей между нами».
Эта фраза запала в сердце Кристины, потому что в ней выражалось ее собственное отношение к Иисусу — с детства и до самого дня знакомства с Аурелио. Можно сказать, что в человеческом облике Аурелио она обрела замену ее невозможной любви к Искупителю. Однако следующая фраза заставила Кристину пошатнуться, точно от сильного удара:
«Однажды Иисус возлег на меня всем своим весом, а на мои протесты он отвечал так: „Позволь мне использовать тебя для своего наслаждения, ведь все следует делать в свое время. Теперь я хочу, чтобы ты сделалась предметом моей любви, покорной моим желаниям, и не оказывала сопротивления, чтобы мог я тобой усладиться“. Часто являлась мне Дева Мария, ублажая меня неописуемыми ласками и обещая мне свое покровительство».
Если первое свидетельство, услышанное Кристиной, убедило ее, что она не одинока в своем давнем влечении к Иисусу, то признание, которое ей пришлось услышать, затем избавило ее от всякого чувства вины за ее порывы. Настоятельница закрыла книгу, поставила ее обратно на полку, сходила в противоположный угол библиотеки, вернулась с другим фолиантом, отыскала нужную страницу и произнесла:
— Вот что написала святая Анджела из Фулиньо: «Во время экстазов я чувствовала себя так, словно бы в меня проникает орган, движущийся вперед и назад, трущийся о меня изнутри. Я была полна любви и удовлетворена до самой последней степени. Члены мои сгорали от усталости, а я все слабела, слабела, слабела… А после, когда я возвращалась из этого любовного блаженства, я чувствовала себя такой легкой и удовлетворенной, что любила даже демонов. Поначалу я полагала себя жертвой порока, который не осмеливаюсь даже назвать, пыталась освободиться от него, помещая в вагину пылающие уголья, чтобы умерить внутренний жар».[4]
Желая окончательно убедить послушницу, что в их церемониях не заключено ничего дурного, аббатиса продолжила чтение, теперь обратившись к признаниям святой Марии Воплощения:
«С наступлением экстаза явился мне Иисус, мой супруг, и потребовал, чтобы я с ним соединилась. Я спросила: „Что же, мой обожаемый возлюбленный, когда же совершим мы наше соитие?“ И Иисус отвечал мне: „Прямо теперь“. Во время этого блаженства мне казалось, что внутри моего естества выросли руки, которые я протягивала, чтобы обнять того, кто столь для меня желанен».
Мать Мишель перескочила через несколько страниц и продолжила чтение:
«Во время одного из экстазов Иисус отвел меня в кедровый лес, где находилось жилище с двумя постелями, и когда я спросила, для кого же вторая постель, он отвечал: „Одна для тебя — ведь ты моя супруга, а другая — для моей матери“. Иисус завладел мной, но не так, как это понимают в духовном смысле, не через разум, но в такой ощутимой форме, что я чувствовала присутствие словно бы абсолютно реального тела. Когда Иисус меня покидал, он возлагал на мое тело ответственность за эти грехи, и тогда, чтобы подвергнуть мое тело мучениям, он плевал мне в лицо, подкладывал мелкие камушки в мои башмаки и вырывал у меня зубы, хотя они все еще и были здоровыми».
И наконец мать Мишель прочла несколько отрывков из жизни святой Тересы Лаудунской:
— «Состояние мое ухудшилось настолько, что я все время была на грани обморока. Я чувствовала сжигающий меня внутренний пламень. Я так нещадно кусала свой язык, что он превратился в лохмотья. Пока Иисус говорил со мной, я не уставала дивиться на необыкновенную красоту его облика. Я испытывала столь сильное наслаждение, что подобное невозможно повторить в другие моменты жизни. Во время экстазов тело утрачивает всяческую подвижность, дыхание затихает, из груди вырываются вздохи и наслаждение подступает волнами».
Настоятельница прервала чтение, чтобы проверить, какой эффект произвел этот фрагмент на ее слушательницу, откашлялась, прочищая голос, и продолжила:
«Во время одного из экстазов передо мной предстал ангел в осязаемом телесном облике, и был он очень красив; в руке ангела узрела я длинное копье; было оно золотым, с огненным острием на конце. Ангел пронзил меня своим копьем до самых внутренностей, а когда он его вытащил, я вся пылала от любви к Господу. Боль, причиненная мне этой раной, была столь остра, что из уст моих вырывались тихие вздохи, однако эта несказанная мука, заставлявшая меня в то же время испытывать самое нежное блаженство, не несла с собой страданий телесныx, хотя и распространялась на все тело. Я была охвачена внутренним смятением, беспрестанным возбуждением, которое пыталась успокоить святой водой, чтобы не встревожить остальных монахинь, которые могли догадаться о его причине. Господь Наш, мой супруг, доставлял мне такое безмерное наслаждение, что я решила ничего более не добавлять и не говорить о том, что блаженство коснулось всех моих чувств».
Когда мать Мишель завершила чтение этой череды откровений, оставленных святыми, Кристина продолжила хранить молчание. Несмотря на все красноречие монахинь, девушка, казалось, не была убеждена, что пережитые ими экстазы, какими бы святыми они ни были, соответствовали тому, что в ее понимании являлось религиозной жизнью. Кристине довелось познать плотскую любовь, и некоторые из описаний, только что ею услышанных, имели много общего с тем, что она сама тогда испытывала. Это внутреннее, «нежное блаженство», упоминание о «столь сильном наслаждении, что подобное невозможно повторить в другие моменты жизни», томительные ощущения, при которых «тело утрачивает всяческую подвижность, дыхание затихает, из груди вырываются вздохи и наслаждение подступает волнами», — все это, однозначно и очевидно, являлось бурной, земной кульминацией акта плотской любви. И все-таки Кристина считала, что это греховное поведение, замаскированное под святость, было очень близко тем вспышкам безумия, которые она с ужасом наблюдала в обители Нотр-Дам-о-Ноннэ. Девушка вспоминала свое далекое любовное свидание с Аурелио, и оно представлялось ей деянием, исполненным чистоты — даже не в сравнении с виденными ею ритуалами, а само по себе. Подозревая и опасаясь, что эти бесчинства — прямое следствие полового воздержания, Кристина никогда не принимала участия в общих церемониях. Спрятавшись в тень, в самый укромный угол, девушка смотрела, как ее сестры предаются неистовым оргиям, устраиваемым во славу Господа и имеющим целью изгнание дьявола, и не могла понять, по какой же причине Аурелио приговорил себя, а следовательно, ее тоже к этому недостойному существованию.
Настоятельница была женщина зрелая, но при этом сохранившая в своем облике свежестъ и молодость. Суровая, но в то же время снисходительная, непреклонная в деле поддержания дисциплины, но готовая воспринимать обоснованные возражения, она могла выступать как в роли благосклонной матери, так и строгого отца. По временам ее мягкие женственные черты застывали, придавая ей выражение суровой мужественности. Несмотря на то что монастырские церемонии, приводившие к коллективному экстазу, можно было принять за разнузданную вакханалию, на самом деле они проходили под железным, хотя и неявным контролем настоятельницы. Ничто не ускользало от ее взгляда, ничто не оставлялось на волю случая. Ни одна из сестер не должна была чувствовать себя одинокой в своей борьбе против дьявола, и, если в процессе этого противостояния дело усложнялось, аббатиса помогала своим подопечным с опытностью, основанной на знании свойств того суккуба, который пытался завладеть ее стадом. Однажды случилось так, что послушница, еще не достигшая пятнадцати лет, сделалась жертвой темных помыслов Сатаны. Не успела начаться церемония вокруг котла, как сестра Габриэль — именно так звали несчастную — покрылась пеленой горячечного пота и стала выказывать признаки присутствия непрошеного гостя, пытавшегося воцариться в ее теле. Охрипшим до неузнаваемости голосом, принадлежащим другому миру, послушница осыпала своих сестер богохульствами и ругательствами. Настоятельница, предчувствуя, что это борение будет упорным, приблизилась к девушке с распятием в руках. Когда мать Мишель встала перед одержимой, та посмотрела на нее страшными, бешеными, налитыми кровью глазами, при этом задрав свои юбки и обнажив воспаленное, все еще безволосое влагалище. И тогда старшая из монахинь поняла, что дьявол начал свое вторжение именно через это влажное убежище — что было, конечно же, делом нередким — Вся опытность настоятельницы подсказала ей, что инкубы способны находить себя via regia.[5] В данном случае — наилучший путь.) через отверстия греховного наслаждения, чтобы завладеть телом невинных созданий. Тело девушки напружинилось и изогнулось дугой, живот был задран кверху; она касалась земли только пальцами ног и ладонями, а бедра ее двигались так, как это происходит при совокуплении. Настоятельница подозвала Кристину, которая пряталась за одной из колонн и была единственной, кто не выказывал признаков одержимости; послушнице было велено поддерживать сестру Габриэль под мышки. Сама же мать Мишель пыталась еще шире развести ноги бедняжки, чтобы зверь вышел из этого, все еще невзрослого, тела. Создавалось впечатление, что девушка не охвачена болью, а, напротив, испытывает безграничное блаженство. Она стонала, сотрясалась в конвульсиях, и с лица ее не сходило выражение сладострастия. Было очевидно, что дьявол вторгается в плоть сестры Габриэль через ее разверстую вульву цвета розовых лепестков. Мать-настоятельница заговорила с девушкой, глядя в место соединения ее ног, заклиная Сатану немедленно отступиться от невинной. Кристина, пытавшаяся удержать это содрогающееся тело, сразу же заметила, что предложение аббатисы не только не подействовало на демона — если таковой был, — но и ни в чем не убедило и юную монашенку, которую, судя по стонам, вторжение злодея вполне устраивало. Сестра Габриэль прокляла мать-настоятельницу на мертвых языках и попыталась влепить ей пощечину. И тогда мать Мишель решила переменить тактику: если нечистый овладел своей жертвой с помощью наслаждения. то она во имя Божье доставит ей такое блаженство, что у злокозненного духа останется иного выбора, кроме как бежать, почувствовав свое поражение. Настоятельница смочила своей слюной три пальца на руке и провела ими по воспаленным губам этой пылающей щели. Кристина видела собственными глазами, как от прикосновения влажной руки поднялся густой пар. Младшая из монахинь вся передернулась и исторгла себя рык, который мог быть вызван наслаждением, и болью, и тем и другим одновременно. Однако ее тело, казалось, сопротивляется расставанию с тем, кто доставлял ей столько удовольствия. Тогда настоятельница стремительным и выверенным движением сорвала с сестры Габриэль облачение, оставив послушницу абсолютно голой. В одной руке она держала распятие, а другой принялась ласкать пламенеющие сосцы одержимой. Последнее средство произвело, по-видимому, немедленное действие. И все-таки покорность одержимой длилась недолго: спустя мгновение послушница воскликнула, что враг не отпускает ее. Аббатиса приказала Кристине перехватить сестру Габриэль за груди и тереть ее соски, не останавливаясь ни на мгновение. Сама же она закатала рукава и, явив распятие духу тьмы, угнездившемуся на узких тропинках Венеры, изготовилась прибегнуть к последнему средству — тому, которое рекомендовала в своих писаниях святая Анджела. Она плотнее сжала крест и принялась мягко, но настойчиво тереть им немые губы послушницы. И тогда в конце концов экстаз взял верх над похотью и Спаситель окончательно победил Люцифера. Сестра Габриэль зажала распятие между ног и, дрожа как лист, испустила вздох упоения. Она начинала приходить в себя. Опустошенная, но умиротворенная, юная монахиня осталась лежать на полу с благостной улыбкой. Кристина покрыла девушку ее облачением и убежала в келью, охваченная стыдом и угрызениями совести.
Обо всем этом Кристина вспоминала в темном одиночестве своей комнатки. Сидя на краю постели, прижимая к груди письмо Аурелио, монахиня не могла удержать горьких слез. Подняв глаза на распятие в изголовье ее постели, Кристина прокляла того, кто вклинился между двумя их жизнями и чей кроткий лик каждый день напоминал ей о мужчине, которого она любила.
5
В тот самый час, когда Кристина в своей обители помешивала куриное жаркое в огромном котле, готовя трапезу для себя и для своих сестер, ее отец, герцог Жоффруа де Шарни, торопливо хромал по улицам Труа. Весеннее солнце придавало городу вид веселый и праздничный. Однако угрюмое выражение лица герцога не соответствовало настроению людей, радовавшихся тому, что небо наконец-то прояснилось после затяжного дождя, терзавшего город на протяжении последних дней. А вот у Жоффруа де Шарни действительно не было повода для веселья. Он возвращался с аудиенции у Анри де Пуатье, епископа города Труа, и тот не сообщил ему ничего хорошего. По крайней мере ничего, что герцог желал бы услышать. Жоффруа де Шарни надеялся получить от церковного иерарха разрешение на строительство церкви в деревеньке Лирей, располагавшейся неподалеку от города. Строго говоря, разрешение ему было дано, однако не в той форме, о которой он страстно мечтал. Герцог ходатайствовал не просто об одобрении его идеи, но и о денежном пособии в размере половины суммы, необходимой для постройки собора во славу Богоматери. Епископ же объявил, что, хотя он и приветствует подобную набожность, высшие власти не видят необходимости в таких расходах на деревню, в которой проживает едва-едва сотни душ, по большей части безденежных крестьян. Подобное вложение слишком велико в сравнении с будущей прибылью: подсчет возможных пожертвований и доходов от продажи индульгенций показывает, что церковь окупит затраты на строительство не раньше чем через полвека. Церквей, находящихся в Труа, вполне достаточно, чтобы принять в себя и жителей Лирея. Герцог приводил очень убедительные аргументы в пользу противоположного мнения, однако епископ завершил аудиенцию решительным «нет». Жоффруа де Шарни волочил свою хромоту по улице, стуча посохом по мостовой и проклиная епископа за то, что тот лишил его выгодной сделки. Герцог был всерьез убежден, что церковь в Лирее могла стать высшей степени прибыльным предприятием. Проталкиваясь между торговцами на площади, он вовсе не думал смиряться с поражением; герцог размышлял о том, как показать епископу всю грандиозную выгодность строительства церкви. На ходу он слышал зазывания продавцов реликвий, расхваливавших свои священные товары, наперебой предлагавших их прихожанам на выходе из церкви. На потертых полотнищах, среди прочих вещей, лежали шипы из мученического венца Христова, ковчежцы с волосами из бороды Иосифа, флакончики с молоком Богородицы, перья из крыльев архангела Гавриила, священная крайняя плоть Нашего Господа и столько щепок от креста, что хватило бы на постройку корабля. Такое зрелище было привычным. Герцог де Шарни подумал про себя, что если уж эти низкопробные мошенники, заполонившие площадь, к концу дня уходят с туго набитыми кошельками, то каким же выгодным предприятием может стать церковь, в которой выставлены подлинные святыни! В конце концов, он — коммерсант и не намерен допускать, чтобы какой-то церковник учил его, как вести торговлю. Неожиданно одно из полотнищ, висевшее на шесте в ближайшей палатке, затрепетало на ветру и облепило лицо герцога. Жоффруа де Шарни пришел в ярость; пытаясь сбросить с себя ткань, он чуть было в упал. Он уже собирался выплеснуть на торговца весь свой гнев и занес посох, как вдруг увидел, чем украшено полотно, и остановил свой порыв: на ткани было запечатлено изображение Иисуса Христа. Герцог был настолько поражен увиденным, что не сразу расслышал объяснения напуганного торговца:
— Это Священная Плащаница, в которую обернули тело Господа Нашего.
Герцог спросил, сколько она стоит, и мошенник назвал сумму, пропорциональную изумлению прохожего, ожидая, что дальше последуют торги. Однако Жоффруа де Шарни снял с пояса кошель и расплатился, не сказав ни слова. Лица продавца и покупателя, казалось, выражали одну и ту же мысль: «Несчастный дурень, не ведает, что творит». И все-таки время в конце концов рассудило в пользу герцога, который в тот день на площади подтвердил свое умение заключать выгодные сделки.
Жоффруа де Шарни удалялся с выражением победы на лице, волоча вверх по улице объемистый кусок ткани, свою хромоту и ожившую в нем надежду.
6
Совсем недалеко от тех улиц, на которых Жоффруа де Шарни нагружал свою хромоту увесистой покупкой, в своей келье в монастыре Сен-Мартен-эз-Эр Аурелио читал гневное письмо, посланное ему Кристиной, и не мог совладать со стыдом и чувством вины: стыдом за собственную глупость и виной за то, что, как ему подумалось, он, быть может, не единственная жертва сложившихся обстоятельств; в конце концов, эта судьба, на которую юноша так горько жаловался, являлась его собственным выбором. С другой стороны, Аурелио недооценил разумение Кристины: приводимые ею аргументы обладали весомостью, которую сложно опровергнуть, и искренностью, острой и прямой, точно лезвие кинжала. Каждый раз, когда Аурелио получал письмо от женщины, которую любил, он чувствовал, что его маленькая вселенная, трудолюбиво выстроенная на основе сочинений Блаженного Августина, начинает сотрясаться сверху донизу. Слова Кристины были справедливы: Аурелио не имел права обвинять ее в грехе, свершенном ими обоими по взаимному согласию. В тайная тайных своей души Аурелио вынужден был признать — вопреки голосу собственного рассудка. — что он не был простой жертвой соблазнения, в чем Аурелио безосновательно пытался себя убедить. Как монаху ему не составило бы труда обвинить Кристину, основываясь на Книге Бытия: если в конечном счёте именно Ева, на свое несчастье склонившая Адама к первородному греху, несла ответственность за изгнание из рая, ту же провинность можно было вменить в вину и всем женщинам. На самом деле такого мнения придерживалась Церковь, и всякий раз. когда Аурелио признавался в своем грехе исповеднику, грех ему тотчас же отпускали на таком основании: женщины суть истинные виновницы прелюбодейства, а мужчины лишь позволяют себя увлечь в пропасть греха просто в силу своей слабости; в том. что касается плоти, мужчины грешат не действием, а попущением, будучи неспособны выказать достаточную твердость и воспротивиться искушению. Охваченный подобными сомнениями, молодой монах, безуспешно пытавшийся распределить ответственность перед Богом, вспомнил тот день, когда он бросился в объятия сладострастия. В истерзанном сознании Аурелио это событие само по себе усугублялось окружавшими его обстоятельствами. Словно явившись перед Всевышним в день Страшного суда, Аурелио вспоминал тот момент, ставший, по его мнению началом его падения.
На следующий день после первой встречи на рынке Аурелио разрывался между соблюдением суровых требований совести и властным зовом, заставлявшим вспоминать зеленые глаза и эту ласковую, чаруюющую улыбку. После долгих раздумий юноша пришел к решению, примирявшему обе возможности: он явится на свидание; но при этом Аурелио убедил себя, что единственное стремление, которое будет направлять его шаги, — это желание искупить свой маленький ребяческий грех вчерашнего дня. Он попросит у девушки прощения и объяснит, что происшедшее было лишь невинным порывом, порожденным его слабостью, скажет ей, что его подлинное и единственное обязательство заключено между ним и Господом, что он уже решил сделаться монахом, повторяя путь Блаженного Августина. Вобще-то, оправдывал себя Аурелио, это будет свидание не с Кристиной, а скоpee с его собственным духом: это была лучшая форма, чтобы проверить на прочность его способность к воздержанию. Доказав, что твердость духа снова вернулась к нему. Аурелио получит прощение от Господа, искупит свою вину перед Кристиной и больше не будет чувствовать угрызений совести. Вооружившись такой уверенностью, юноша явился к месту встречи. Он прислонился спиной к одной из колонн галереи, окружавшей рыночную площадь, — к той самой, возле которой он ощутил несравненную сладость губ Кристины. Словно ученик, занятый зубрежкой накануне экзамена, Аурелио повторял in pectore[6] все, что собирался сказать своей вчерашней знакомой, когда она сама вынырнула из рыночной толпы. Девушка была настолько красива, что, когда она шла среди людей, все остальные как будто бы исчезали. У Аурелио внезапно возникло ощущение, что они одни посреди этой толпы на всей площади, одни во всем мире. На какое-то мгновение он позабыл и о всевидящем взгляде Господа. Черные волосы Кристины развевались неукротимо и гордо, подобно военному знамени, трепетавшему на летнем ветру. Ее зеленые глаза как гвозди впились в глаза Аурелио; теперь в этом взгляде читался вызов. Кристина шла, и о решимости можно было судить по волнообразному движению грудей, вздымавшихся в вырезе платья. Она приближалась, и каждый ее шаг был смертельным ударом по каждому из заготовленных Аурелио аргументов. Все его непреложные истины осыпались с такой же легкостью, как листва с дерева под осенним ветром. Когда девушка наконец оказалась прямо перед ним, отрепетированные объяснения обратились в абсолютную немоту. Кристина произнесла несколько слов, смысл которых ускользнул Аурелио: ее чары захватили юношу настолько, что он только следил за движением пунцовых губ совсем рядом со своим ртом. Эти двое не сразу обратили внимание, что они на площади не одни. Неожиданно пустота, которую Кристина оставила за собой, снова сделалась наполненной и грубой. Зазывные крики лавочников, громыхание телег, груженных фруктами, овощами и рыбой, людская толчея во всех проулках — все эти звуки вдруг наложились на тишину, чтобы превратиться в чуждую, враждебную, нескромную реальность. Кристина взяла юношу за руку и направила в сторону извилистой узкой улочки. Аурелио позволил себя вести — так поступают дети. Словно бабочка за огоньком, словно притянутый магнитом, шел он вслед за этой тонкой талией, которая казалась перехваченной тугим поясом. и все-таки ее свободы ничто не стесняло — об этом можно было судить по колыханиям просторного платья Кристины. Так они шли в течение какого-то времени — Аурелио не мог бы сказать точнее, — пока не выбрались за пределы города. Преодолев крутую каменную гряду, они остановились перевести дух в еловом лесу. Под сенью могучей ветви юноша и девушка прижались друг к другу и слились в объятии. В аромате кожи Кристины было что-то такое, от чего Аурелио терял голову, он больше не был прежним робким и набожным юношей. И тогда, словно превратившись из целомудренного и стыдливого паренька в опытного мужчину, Аурелио одним рывком оголил плечо Кристины и приник к нему губами. Его язык сновал по обнажившемуся участку от ключицы до шеи; в конце концов девушка дернулась всем телом и испустила стон наслаждения. Аурелио мягко подтолкнул свою подругу к самому стволу и прижал спиной к дереву. Кристина оказалась зажата между стволом и Аурелио, и тогда он поцеловал ее жарким поцелуем; одной рукой он обхватил девушку за талию, другая стремилась укрыться в вырезе платья. Юноша нежным движением приподнял девичью грудь, словно пробуя вес, а потом обнажил, высвободив ее из заточения. Аурелио не сразу поцеловал грудь — сначала он просто любовался огромным розовым сосцом безупречной формы. Затем он смочил два своих пальца, большой и указательный, слюной из ее умоляющего рта и провел, прикасаясь самыми кончиками, по розовой границе, и только потом добрался до нежного набухшего центра. Все это время Кристина старалась не закрывать глаз: она продолжала видеть в Аурелио Иисуса. Само по себе сознание того, что Иисус принадлежит ей и только ей, блуждает в вырезе ее платья, целует ее, отдает себя в ее объятия, — все это наполняло девушку запретным наслаждением. И чем дальше заходили эти непозволительные ласки, тем острее становилось удовольствие. И в каждом стоне, который заставлял ее испускать Аурелио, звучало имя Всевышнего.
— Господи! — восклицала Кристина, смешивая имена двух мужчин, которых она любила, и ей не нужно было ни за что просить прощения.
А когда Аурелио оторвал девушку от земли, посадил на развилку ели и задрал подол юбки, чтобы просунуть туда голову, Кристина выдохнула:
— Пресвятой Иисусе! — и не было необходимости объяснять причину ошибки.
Сидя на дереве, Кристина крепко ухватила юношу за волосы и направляла его голову по собственному желанию и к собственному удовольствию, то выше, то ниже вдоль внутренней поверхности бедер, пока наконец не поместила ее точно между ног.
— Боже мой! — закричала Кристина, имея в виду Сына, а не Отца — и уж никак не Святого Духа, — когда почувствовала, что язык Аурелио прикасается к ее безмолвным губам, обильно напитавшимся влагой.
Услышав, что в подобных обстоятельствах Кристина взывает к Богу, Аурелио вовсе не ощутил себя еретиком — нет, он решил, что Священное Писание подтверждает его правоту. Заблудившийся в поросли полей Венеры юноша вспоминал библейские стихи о любовниках из Песни Песней:
Наслаждаясь этим сладостным плодом, Аурелио избавлялся от своего ощущения вины. Он мог бы сказать то же, что и царь Соломон, повторив слова священной книги:
А она, стонущая и отдавшаяся наслаждению, сидящая в развилке ели, могла бы ответить:
Кто смог бы осудить этих двоих за то, что они оказались верны святому слову? И вот, поскольку они исполняли Божьи заповеди. Кристина мягко отвела голову Аурелио от своей промежности, соскользнула с ветки и одним движением опустилась к поясу юноши. Она прикоснулась руками к сгустку плоти, стремившемуся вырваться из штанов, огладила его, высвободила из плена и наконец поднесла ко рту. Эту девушку, сидевшую на корточках в тени ветвей раскидистого дерева, воодушевлял тот самый порыв, что звучал в Песни Песней:
Кто обладал достаточным моральным авторитетом, чтобы их упрекнуть? В чьих глазах овершали они нечестие? Эти библейские строки представляли собой божественное восхваление любви и наслаждения, самый красивый и поэтичный гимн во славу соития мужчины и женщины. Аурелио чувствовал, как язык Кристины скользит по всей поверхности его члена.
Потом Аурелио мягко обхватил Кристину под мышки и положил на траву. Сам он, с той же нежностью, возлег на девушку сверху; ему не хватало ни рук, чтобы ласкать ее, ни губ, чтобы ее целовать. Все было так, словно вновь зазвучали слова из Ветхого Завета:
И вот Аурелио отыскал путь между ног Кристины, осторожно вошел в нее и медленно и плавно принялся прокладывать дорогу через эти девственные края. Юноша вовсе не думал, что лишает девушку какой-то добродетели, вовсе не считал, что пятнает ее тело и оскорбляет ее душу, — нет, он мог бы повторить священные стихи:
И Кристина почувствовала, что, отдаваясь по собственной воле, а не по условиям брачного договора, не превратившись в предмет обмена между семействами, не сделавшись еще одной монетой в составе приданого, которое родители платят, чтобы отделаться от дочерей, она становится благородней всех супруг. И этого было достаточно, чтобы воскликнуть словами Песни Песней:
И вот, когда эти двое отдавались друг другу, повинуясь велениям всех своих чувств и своего сердца, каждой клеточкой своих тел, каждым уголком своих душ они прославляли Творение, в точности следуя Священному Слову:
Так они и уснули, переплетя свои тела в траве, под ветвью ели, убаюканные жарким летним ветерком и умиротворением, которое приносит спокойная совесть.
Обо всем этом Аурелио вспоминал в темной монастырской келье, не выпуская из рук письма Кристины.
7
Жоффруа де Шарни с восторгом рассматривал свое последнее приобретение. Он расстелил полотнище на полу просторной комнаты и теперь изучал его, шагая по периметру и теребя бороду. Ткань имела три шага в длину и один в ширину, была она какого-то сероватого оттенка, а светозарная фигура Иисуса овевала ее священным сиянием. Особое внимание герцог обратил на лицо: у Христа на плащанице было безмятежное выражение, несмотря на муки, испытанные им в последние часы жизни. Стигматы от тернового венца представляли собой маленькие пятнышки, нанесенные, по-видимому, настоящей кровью. Руки были скрещены на груди; на одном из запястий виднелся след от гвоздя; так же обстояло дело и с ногами. Неожиданно герцог хлопнул в ладоши, и, прежде чем эхо этого звука успело умолкнуть в высоких сводах, на зов явилось трое слуг. Герцог повелел им посмотреть на плащаницу и высказать свое мнение об увиденном. Первый слуга перекрестился и тотчас же принялся бормотать какие-то молитвы. Второй повалился на колени и схватился за полотнище, точно потерпевший кораблекрушение мореход, в руки которого попал кусок дерева. Третий онемел и застыл как вкопанный. Герцогу пришлось трижды, в голос, приказывать своим слугам покинуть комнату. Вновь оставшись наедине со своей плащаницей, Жоффруа де Шарни окончательно убедился, какой огромный потенциал заключен в этой реликвии. Вернувшись взглядом к фигуре на ткани, герцог сказал сам себе, что если уж этот кусок материи, представляющий собой подделку наихудшего качества, картинку. созданную человеком, который даже звания художника не заслуживает, все равно вызывает подобные взрывы эмоций, то плащаница, изготовленная лучшим из мастеров, способна собрать толпы верующих. Церковь не могла закрывать глаза на значение реликвий. Так, Вселенский собор 787 года постановил: «Если, начиная с сегодняшнего дня, какой-либо епископ освятит храм, в котором не будет священных реликвий, то лишится сана как нарушитель церковных традиций». Конечно же, эта древняя энциклика фактически не действовала, однако юридически она оставалась в силе, поскольку с тех пор никто ее не отменил. Жоффруа де Шарни знал, насколько важен был этот закон в свое время. Вера не нуждалась в доказательствах, но существовали реликвии, которые служили материальным подтверждением того, чего не могла доказать религиозная догма. Распространение священных предметов способствовало появлению все новых и новых приходских церквей; теперь из центров епархий потянулись процессии, и становилось их все больше и больше. Шагая через поля, церковники переносили груды костей — предполагалось, что останки святых, — во вновь открытые приходы. Разумеется, эта энциклика VII века породила волну фальсификации реликвий, потому что было просто невозможно набрать столько священных предметов, чтобы хватило на все церкви, — зато церковные иерархи убедились, насколько возросло прихожан. Глубокомысленные религиозные мистерии, мудреные трактаты Блаженного Августина и Святого Фомы были непонятны для подавляющего числа неграмотных верующих и не могли состязаться в красноречии с терновым венцом или с чудесной фигурой Христа, отпечатавшейся на полотне — с мифическим эдесским мандилионом[7] или с окровавленным платком из Астурии. И действительно, в эпоху действия энциклики процветание монастырей и поселений, при которых они располагались, обеспечивалось именно реликвиями. Священные предметы и останки святых собирали вокруг себя толпы богомольцев из соседних городов. И притяжение этих духовных центров было настолько сильным, что деревушки превращались в поселки, а поселки — во все более могущественные города. В той же пропорции наполнялись сундуки священников, религиозных орденов и владетельных феодалов. Повсюду воздавались почести святым костям и бесчисленному множеству предметов, которые якобы сыграли какую-то роль в жизни Христа. А новые церкви расплодились настолько, что реликвий перестало хватать. И тогда возник особый род деятельности: изготовление и оптовое распространение фальшивых святынь. Жоффруа де Шарни знал историю всех и каждой церквей во Франции. Давешний мошенник на площади не просто продал герцогу бездарную подделку — он подарил ему блестящую идею, благодаря которой герцог собирался заложить самую прибыльную церковь во всей Европе. Оставалось только вернуться к истокам.