Я был растерян, и было чувство, что мне некуда идти. Я так долго обдумывал всякие способы найти последнюю любовь Севастьяна, что понимал, что практически не было другого способа узнать ее имя. Имя! Я чувствовал, что узнал бы его тотчас, кабы добрался до этих засаленных черных фолиантов. Бросить все это и заняться сбором некоторых других подробностей, касавшихся Севастьяна, которые были мне нужны и которые я знал, где раздобыть?
В таком-то отупелом состоянии я сел в медленный местный поезд, чтобы вернуться в Страсбург. Оттуда, может быть, в Швейцарию… Но нет, я не мог преодолеть жгучей боли от своей неудачи, хотя и старался забыться чтением английской газеты, которую прихватил: это был мой урок, так сказать, — читать только по-английски в видах предстоявшего мне труда… Но как приступить к тому, что далеко не закончено в голове?
Я был в отделении один (как обычно бывает во втором классе таких поездов), но на следующей станции вошел небольшого роста человек с густыми бровями, поздоровался на европейский манер, на французском с сильным гортанным выговором, и уселся напротив. Поезд бежал прямо в закат. Вдруг я заметил, что пассажир этот мне улыбается.
— Прегграсная погода, — сказал он и снял котелок, обнажив сплошную розовую плешь. — Вы англичанин? — спросил он, кивая и улыбаясь.
— M-да, в данный момент, — ответил я.
— Я виду, вижу, что вы читаете английский джугрналь, — сказал он, указывая пальцем; потом поспешно стянул лайковую перчатку и снова показал (может быть, ему кто-то сказал, что указывать пальцем в перчатке неучтиво). Я что-то пробормотал и поглядел в сторону: и вообще-то не люблю поездной болтовни, а теперь и подавно был к ней не расположен. Он посмотрел в направлении моего взгляда. Низкое солнце зажгло множество окон большого здания, медленно поворачивавшегося, показывавшего то одну исполинскую трубу, то другую, покуда поезд, погромыхивая, проходил мимо.
— Это есть, — сказал человечек, — «Фламбаум и Рот», большая фактория, фабрика. Бумага.
Засим последовала небольшая пауза. Потом он почесал свой большой блестящий нос и наклонился ко мне.
— Я бывал, — сказал он, — Лондон, Манчестер, Шеффильд, Ньюкастль.
Он посмотрел на свой оставшийся незагнутым большой палец.
— Да, — сказал он. — Иггрушечное дело. До войны. И я немного футбол игграл, — прибавил он, заметив, наверное, что я глядел на неровное поле с двумя унылыми воротами по краям — у одних недоставало перекладины.
Он подмигнул; его усики встопорщились.
— Один граз, вы знайте, — сказал он и задрожал от беззвучного смеха, — один граз, вы знайте, я бгросаю, бгросал мяч из «аут» и прямо в гол.
— Вот как, — сказал я устало, — и что же, попали?
— Ветегр попал. Это была гробинзонада!
— Как вы сказали?
— Гробинзонада — прегграсный фокус. Да… Вы вояжигруете далеко? — осведомился он вкрадчивым, наилюбезнейшим голосом.
— Этот поезд, — сказал я, — дальше Страсбурга как будто не идет.
— Нет; я имею, имел в виду в общих чегртах. Вы путешествуете?
Я сказал, что да, путешествую.
— По чему? — спросил он, слегка склонив голову набок.
— По прошлому, может быть, — отвечал я. Он кивнул так, словно понял. Потом опять наклонился ко мне, дотронулся до моего колена и сказал: «Я тепегр пгродаваю кожу — вы знайте — кожаные мячи, для дгругих, чтобы игграть. Стагрый! Не сильный! Еще намогрдашники собакам и подобное».
И он опять похлопал меня по колену. «Но граньше, — сказал он, — пгрошедший год, четыре пгрошедшие годы, я был в полиции — нет, нет, не весь, не совсем… Ггражданского платья. Понимайте меня?»
Я посмотрел на него с внезапно пробудившимся интересом.
— Позвольте, — сказал я, — это наводит меня на мысль…
— Да, — сказал он, — если вам нужна помощь, хоггрошая кожа,
— Пятое и, может быть, первое, — сказал я.
Он взял свой котелок, лежавший на лавке подле него, аккуратно надел его (причем его адамово яблоко заходило вверх-вниз), а потом с сияющей улыбкой, быстрым движением снял его, приветствуя меня.
— Мое имя Зильбегрманн, — сказал он, протянув руку. Я пожал ее и в свою очередь назвал себя.
— Но это не английское! — воскликнул он, шлепнув себя по колену. — Это грусское!
Он умолк на минуту. Я обдумывал идею, которую он мне подал. Не обратиться ли в частное сыскное агентство? Что, если человечек этот и сам мог бы мне помочь?
—
— Мне пришло в голову, — сказал я, — что если бы я описал вам свое затруднительное положение, то может быть…
— Но это всё, — сказал он со вздохом. — Я говорю (он опять стал загибать пальцы) литовский, немецкий, английский, фгранцузский (и опять остался большой). Забыл пагрусски. Весь! Совсем!
— Не могли бы вы… — начал я.
— Все, что угодно, — сказал он, — кожаные поясы, кошельки, записьменные книжки, рекоммендации.
— Рекомендации, — сказал я. — Видите ли, я пытаюсь отыскать одного человека… русскую даму, которую я никогда не видел и имени которой не знаю. Знаю только, что она какое-то время жила в одной гостинице в Блауберге.
— А-а, хогрошее место, — сказал г. Зильберман, — очень хогрошее, — и опустил кончики губ с выражением важного одобрения. — Хогрошая вода, пгроменад, казино. Что вы хотите мне вам сделать?
— Ну, сначала, — сказал я, — я хотел бы знать, что в таких случаях
— Лучше вы оставьте ее, — быстро проговорил г. Зильберман.
Потом он подался головой вперед и его пушистые брови пришли в движение.
— Забудьте ее, — сказал он. — Бгросьте ее из вашей головы. Это без полезно, не без опасно.
Он смахнул что-то с моей штанины, кивнул и откинулся назад.
— Не в том дело, — сказал я. — Вопрос тут «как», а не «зачем».
— Каждый как имеет свой зачем, — сказал г. Зильберман. — Вы находите, находили ее фигугру, кагртину и теперь хотите находить ее саму сами? Это не есть любовь. Пфах! Повегрхность!
— Да нет же, — воскликнул я, — совсем не то. Я понятия не имею, как она выглядит. Но, видите ли, брат мой умер, и он ее любил, и я хочу, чтобы она мне о нем рассказала. Все это довольно просто.
— Печально! — сказал г. Зильберман и покачал головой.
— Я хочу написать о нем книгу, — продолжал я, — и мне интересна всякая подробность его жизни.
— Что в нем болело? — хрипло спросил г. Зильберман.
— Сердце, — ответил я.
— Сегрдце! Плохо. Очень много предупреждений, очень много… генегральных… генегральных…
— …репетиций смерти. Да, это так.
— Да. А сколько лет?
— Тридцать шесть. Он писал книги, под именем своей матери. Найт. Севастьян Найт.
— Запишите здесь, — сказал г. Зильберман, подав мне чрезвычайно изящную новую записную книжку, в которую вставлялся прелестный серебряный карандашик. С трык-трыкающим звуком он аккуратно вырвал страничку, положил ее в карман и отдал мне книжку.
— Вам нгравится, нет? — сказал он с искательной улыбкой. — Позвольте вам маленький презент.
— Это очень мило, но право… — сказал я.
— Ничего, ничего, — сказал он, махнув рукой. — Итак, что вы хотите?
— Я хочу, — ответил я, — иметь полный список всех, кто стоял в отеле «Бомонт» в июне 1929 года. Мне также желательно иметь некоторые сведения о том, кто они, по крайней мере женщины. Мне нужны их адреса. Мне нужно удостовериться, что под иностранным именем не скрывается русская. После этого я выберу наиболее вероятную или вероятные из них и ——
— …и попытайтесь их найти, — сказал г. Зильберман, кивая. — Хогрошо! Очень хогрошо! Я имел, имею всех отельегров вот здесь (он показал свою ладонь), и это будет легко. Ваш адрес, пожалуйста.
Он достал другую записную книжку, на этот раз очень потрепанную, из которой вываливались, как осенние листья, некоторые странички, исписанные вдоль и поперек. Я сказал еще, что буду безвыездно ждать его в Страсбурге.
— Пятница, — сказал он. — В шесть часов пунктуально.
После чего удивительный этот человечек откинулся назад, сложил руки на груди и закрыл глаза, словно конченое дело положило конец и нашему разговору. Его лысое чело исследовала муха, но он не пошевелился. Он дремал до самого Страсбурга. Там мы расстались.
— Но послушайте, — сказал я, когда мы пожали друг другу руки. — Вы должны назвать мне свой гонорар… То есть я готов заплатить, сколько вы найдете нужным… И может быть, требуется какой-то аванс…
— Вы мне пришлете свою книгу, — сказал он, поднимая свой толстенький палец. — И заплатите за возможные передегржки, — прибавил он вполголоса. — Ггразумеется!
ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ ГЛАВА
Так я получил список из сорока двух имен, среди которых Севастьяново (С. Найт, Дуб. — Парк. 36, Лондон, Ю. 3.) казалось до странности милым и неведомо как сюда попавшим. Я был поражен (приятно) тем, что к именам были присовокуплены и все адреса: Зильберман скороговоркой пояснил, что люди в Блауберге часто умирают. Из сорока одного незнакомца целых тридцать семь были «вне вопроса», как он выразился. Правда, у трех из них (незамужних женщин) были русские имена, но одна была немка, а другая эльзаска: они часто останавливались в этой гостинице. Могли быть некоторые сомнения по поводу барышни, которую звали Вера Разин; однако Зильберман узнал наверное, что она француженка и к тому же танцовщица на содержании одного страсбургского банкира. Была еще чета пожилых поляков, но их мы отсеяли без дальних слов. Все прочие в этой группе «вне вопроса», т. е. тридцать одно лицо, состояли из двадцати взрослых мужчин, из коих только восемь были женаты или, во всяком случае, приехали с женами (Эмма, Хильдегард, Полина и т. д.), и Зильберман заверял меня, что все они были особы пожилые, почтенные и уж никак не русские.
Таким образом, оставалось четыре имени.
Мадемуазель Лидия Богемская, с парижским адресом. Провела в отеле девять дней в начале пребывания там Севастьяна, и управляющий ничего о ней больше не мог вспомнить.
Мадам де Речной. Уехала в Париж за день до отъезда туда же Севастьяна. Управляющий вспоминает, что это была светски-элегантная молодая женщина, очень щедро раздававшая чаевые. Мне это «де» указывало на известный разряд русских, любящих подчеркнуть свое высокородство, хотя ставить французскую
Елена Гринштейн. Имя еврейское, но, несмотря на окончание, не немецко-еврейское. Это «и» в «грин» вместо природного «у-умлаут» свидетельствовало о русских корнях. Она приехала за неделю до отъезда Севастьяна и прожила там еще три дня. Управляющий сказал, что она была довольно мила. Она и раньше однажды останавливалась там, а жила в Берлине.
Елена фон Граун. Вот доподлинно немецкая фамилья. Но управляющий хорошо помнит, что она несколько раз пела по-русски. Она обладала прекрасным контральто, по его словам, и безподобной внешностью. Она прожила там целый месяц и уехала в Париж на пять дней раньше Севастьяна.
Я тщательно переписал все эти подробности и все четыре адреса. Любая из четырех могла оказаться той, которую я искал. Я искренне поблагодарил г. Зильбермана, который сидел передо мной, положив шляпу на сдвинутые колени. Он вздохнул и посмотрел на носки своих маленьких черных ботинок, покрытых старыми короткими гетрами мышиного цвета.
— Я делал это, — сказал он, — потому что отношусь к вам симпатически. Но… (он посмотрел на меня мягким просительным взглядом своих блестящих карих глаз) но, пожалуйста, я думаю, что это без полезно. Дгругую стогрону луны нельзя видеть. Пожалуйста, не искайте эту женщину. Что есть пгрошлое, то есть пгрошлое. Она не вспоминает, кто есть ваш бграт.
— Ну да я ей напомню, — сказал я мрачно.
— Как вам угодно, — пробормотал он, выпрямив плечи и застегивая сюртук. Он поднялся. «Добгрый путь», — сказал он без обычной своей улыбки.
— Да, но постойте, г. Зильберман, мы ведь не кончили дела. Что я вам должен?
— Да, это вегрно, — сказал он, снова усаживаясь. — Один момент.
Он отвинтил колпачек у самопишущего пера, набросал несколько цифр, посмотрел на них, постукивая концом ручки себя по зубам. «Да, шестьдесят восемь фгранков».
— Ну это что-то слишком мало, — сказал я. — Может быть, вы согласитесь…
— Пождите! — воскликнул он. — Это ложно. Я забыл… Вы имеете ту записьменную книжку, которую я даваю, давал вам?
— Да, но… — сказал я. — Собственно, я даже начал в ней писать. Я ведь полагал…
— В таком случае есть не шестьдесят восемь, — сказал он, быстро переправляя свои вычисления, — но есть… есть только восемнадцать, потому что книжка стоит пятьдесят. Итого восемнадцать фгранков. Догрожные передергжки.
— Но как же… — сказал я, сбитый с толку его арифметикой.
— Нет, тепегр пгравильно, — сказал г. Зильберман.
Я нашел двадцатифранковую монету, хотя с радостью дал бы ему в сто раз больше, если б он мне позволил.
— Вот, — сказал он, — тепегр я должен вам… Да, это пгравильно, восемнадцать и два будет двадцать.
Он наморщил лоб. «Да, двадцать. Это ваши». Он положил мою монету на стол и был таков.
Не знаю, как я пошлю ему этот свой труд, когда он будет окончен: забавный этот человечек не оставил мне своего адреса, а моя голова была так забита другими вещами, что я забыл спросить его. Но если ему когда-нибудь попадется «Истинная жизнь Севастьяна Найта», я хочу, чтобы он знал, как я признателен ему за помощь. И за записную книжку. Она теперь почти заполнена, и я отдам вставить в нее новые листики, когда эти все будут исписаны.
После того как г. Зильберман ушел, я внимательно изучил четыре адреса, которые он таким чудесным образом раздобыл для меня, и решил начать с берлинского. Если он обернется разочарованием, то у меня на руках останутся три парижские возможности, которыми я смогу заняться, не предпринимая долгого путешествия, притом путешествия тем более утомительного, что к тому времени я уж буду знать, что у меня остается последняя карта. Если, напротив, первая же моя попытка будет удачной, тогда… Но не важно… Судьба щедро вознаградила меня за это решение.
Крупные мокрые хлопья косо летели поперек Пассауэрштрассе в западном Берлине, когда я подходил к неприглядному старому дому, фасад которого наполовину был замаскирован лесами. Я постучал в стекло дворницкой, кисейная занавеска резко отдернулась, форточка со стуком открылась, и толстая краснощекая старуха неприветливо подтвердила, что фрау Элен Гринштайн проживает в этом доме. Я почувствовал легкий трепет восторга и поднялся по лестнице. Медная дощечка на дверях гласила: «Grinstein».
Меня молча впустил мальчик в черном галстуке, с бледным припухшим лицом, и, не спросив даже, кто я такой, повернулся и пошел вглубь коридора. На вешалке в тесной прихожей сгрудилось множество пальто. Снопик мокрых от снега хризантем лежал на столике меж двух величественных цилиндров. Так как никто ко мне не вышел, я постучал в одну из дверей, толкнул ее, но тотчас опять закрыл. Я успел увидеть маленькую темноволосую девочку, крепко спавшую на диване под молескиновым пальто. Я постоял с минуту посреди прихожей. Обтер лицо, мокрое от снега. Высморкался. Потом отважился пройти дальше по коридору.
Одна дверь была приотворена, и оттуда доносились низкие голоса, говорившие по-русски. В двух больших комнатах, соединенных как бы аркою, было много людей. Когда я вошел, ко мне машинально повернулись одно или два лица, в прочем же мое появление не вызвало ни малейшего интереса. На столе стояли стаканы с недопитым чаем и блюдо, полное крошек. Один мужчина читал в углу газету. За столом сидела женщина в серой шали, подперев щеку рукой, и на ее запястье поблескивала слезинка. Двое или трое сидели очень смирно на диване. Девочка, несколько похожая на ту, что я видел спящей, гладила старого пса, свернувшегося клубком в кресле. В смежной комнате, где еще другие люди сидели и расхаживали, кто-то начал не то смеяться, не то взахлеб рыдать. Прошел со стаканом воды мальчик, встретивший меня в передней, и я спросил его по-русски, нельзя ли мне поговорить с г-жой Еленой Гринштейн.
«Тетя Елена», — сказал он в спину худощавой, темноволосой женщины, которая наклонилась над старым господином, скрючившимся в кресле. Она подошла ко мне и предложила перейти в маленькую гостиную через коридор. Она была очень молода и грациозна, с небольшим припудренным лицом и продолговатыми мягкими глазами, которые, казалось, были вытянуты к вискам. На ней был черный джампер, а руки были изящны подстать шее.
— Как это ужасно, — прошептала она.
Я довольно ненаходчиво отвечал, что, кажется, пришел не вовремя.
— О, — сказала она, — а я думала… — Она посмотрела на меня. — Садитесь, — сказала она. — Я думала, что только что видела ваше лицо на похоронах… нет? Видите ли, умер мой деверь и… Нет, нет, сидите. Жуткий день.
— Не хочу безпокоить вас, — сказал я. — Мне лучше уйти… Я только хотел поговорить с вами о своем родственнике… которого вы знали, мне кажется… в Блауберге… но это не важно…
— В Блауберге? Я там была два раза, — сказала она, и лицо ее встрепенулось оттого, что где-то зазвонил телефон.
— Его звали Севастьян Найт, — сказал я, глядя на ее ненакрашенные, нежные, дрожащие губы.